Печать
Родительская категория: Статьи
Просмотров: 6431

В. Н. Розанов

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ВЛАДИМИРЕ ИЛЬИЧЕ

Раннее утро. Меня подняли с постели, сказав, что нужно ехать в Кремль на консультацию к Председателю Совета Народных Комиссаров Владимиру Ильичу Ленину, которого ранили вечером и которому стало теперь хуже. Ехал с каким-то напряженным чувством той громадной ответственности, которую на тебя возлагают этим участием в консультации у Ленина, того Ленина, который возглавляет всю нашу революцию, направляет и углубляет ее. Сложное это было чувство; за давностью времени  кое-что уже стерлось, но, кроме этой напряженности, очевидно, здесь была и доля любопытства — поглядеть поближе на вождя народа, может быть, некоторое чувство робости...

Небольшая комната, еще полумрак. Обычная картина, которую видишь всегда, когда беда с больным случилась внезапно, вдруг: растерянные, обеспокоенные лица родных и близких — около самого больного, подальше стоят и тихо шепчутся тоже взволнованные люди, но, очевидно, уж не столь близкие к больному. Группой с одной стороны около постели раненого врачи: В. М. Минц, Б. С. Вейсброд, В. А. Обух, Н. А. Семашко — все знакомые. Минц и Обух идут ко мне навстречу, немного отводят в сторону и шепотом коротко начинают рассказывать о происшествии и о положении раненого; сообщают, что перебито левое плечо одной пулей, что другая пуля пробила верхушку левого легкого, пробила шею слева направо и засела около правого грудино-ключичного сочленения. Рассказывали, что Владимир Ильич, после ранения привезенный домой на автомобиле, сам поднялся на третий этаж и здесь уже в передней упал на стул. За эти несколько часов после ранения произошло ухудшение как в смысле пульса, так и дыхания, слабость нарастающая. Рассказав это, предложили осмотреть больного.

Сильный, крепкий, плотного сложения мужчина; бросалась в глаза резкая бледность, цианотичность губ, очень поверхностное дыхание. Беру Владимира Ильича за правую руку, хочу пощупать пульс, Владимир Ильич слабо жмет мою руку, очевидно здороваясь, и говорит довольно отчетливым голосом: «Да, ничего, они зря беспокоятся». Я ему на это: «Молчите, молчите, не надо говорить». Ищу пульс и, к своему ужасу, не нахожу его, порой он попадается, как нитевидный. А Владимир Ильич опять что-то говорит, я настоятельно прошу его молчать, на что он улыбается и как-то нео преде ленно машет рукой. Слушаю сердце, которое сдвинуто резко вправо,— тоны отчетливые, но слабоватые. Делаю скоро легкое выстукивание груди — вся левая половина груди дает тупой звук. Очевидно, громадное кровоизлияние в левую плевральную полость, которое и сместило так далеко сердце вправо. Легко отмечается перелом левой плечевой кости, приблизительно на границе верхней трети ее с серединой. Это исследование, хотя и самое осторожное, безусловно очень болезненное, вызывает у Владимира Ильича только легкое поморщивание, ни малейшего крика или намека на стоны.

О результатах своего осмотра быстро сообщаю В. А. Обуху, который стоит здесь рядом со мной, нагнувшись над раненым. В. А. Обух, соглашаясь со всеми находимыми мною данными объективного исследования, все время шепотом говорил: «Да, да», и мы оба настойчиво просим Владимира Ильича не шевелиться и не разговаривать. Владимир Ильич в ответ на наши слова молчит, но улыбается. Идем в другую комнату на консультацию, по дороге в коридорчике меня останавливает Надежда Константиновна и двое из незнакомых мне — кто, не помню — и тихо спрашивают: «Ну, что?» Я мог ответить только: «Тяжелое ранение, очень тяжелое, но он сильный».

На консультации мне, как вновь прибывшему врачу, пришлось говорить первому. Я отметил, что здесь шок пульса от быстрого смещения сердца вправо кровоизлиянием в плевру из пробитой верхушки левого легкого и центр нашего внимания, конечно, не сломанная рука, а этот так называемый гемоторакс. Приходилось учитывать и своеобразный, счастливый ход пули, которая, пройдя шею слева направо, сейчас же непосредственно впереди позвоночника, между ним и глоткой, не поранила больших сосудов шеи. Уклонись эта пуля на один миллиметр в ту или другую сторону, Владимира Ильича, конечно, уже не было бы в живых. Военный опыт после годов войны у нас, хирургов, был очень большой, и было ясно, что если только больной справится с шоком, то непосредственная опасность миновала, но оставалась другая опасность, это опасность инфекции, которая всегда могла быть внесена в организм пулей. Эту опасность предотвратить мы уже не могли, мы могли ее только предполагать и бояться ее, так как она была бы грозной: страшно было и за плевральную полость, и за пулевой канал на шее, который пронизал, очевидно, в нескольких местах шейную клетчатку, да еще такую клетчатку, как заглоточную.

Все эти тревоги и опасения были высказаны мною, равно как и другими врачами. Соответственные мероприятия были выработаны очень легко: абсолютный покой, все внимание на сердечную деятельность, руку временно приходилось забыть, для нее только легкая контентивная повязка, чтобы трущиеся при невольном движении отломки костей не доставляли раненому ненужных страданий. Я с удовольствием согласился и поддерживал предложение В. А. Обуха пригласить вечером на новую консультацию доктора Николая Николаевича Мамонова, большого терапевта, талантливого и удивительного мастера в подходе к больному. Такой врач нам, хирургам, был нужен, чтобы детальнее следить за изменениями в плевре и в легком. Вопрос о том, нужно или нет вынимать засевшие пули, без малейших колебаний был сразу решен отрицательно.

После консультации длинное и долгое обсуждение официального бюллетеня о состоянии здоровья Владимира Ильича. Приходилось тщательно и очень внимательно обдумывать каждое слово, каждую запятую: ведь нужно было опубликовать перед народом и миром горькую правду, исход был неизвестен, но это нужно было сказать так, чтобы надежда осталась.

После этого опять пошли к Владимиру Ильичу. Около него сидела Надежда Константиновна. Владимир Ильич лежал спокойно, снова наша настойчивая просьба не шевелиться, не разговаривать. На это — улыбка и слова: «Ничего, ничего, хорошо, со всяким революционером это может случиться». А пульса все нет и нет. Вечером снова консультация, и так каждый день, утром и вечером, пока дело не наладилось, то есть 4—5 недель.

Пульс восстановился только через двое суток, то есть стал таковым, что его можно было назвать удовлетворительным. Через четыре дня общее состояние настолько улучшилось, что позволительно было подумать о том, чтобы приняться за правильное лечение перебитой руки.

Опасность инфекции как будто миновала, и могучая натура Владимира Ильича стала быстро справляться с громадным кровоизлиянием в плевру. Выпот быстро всасывался, сердце возвращалось к нормальному положению, дышать больному становилось все легче и легче, а нам, врачам, становилось все труднее и труднее: дело в том, что, как только Владимир Ильич стал чувствовать себя лучше, как только у него поокреп голос, заставить его быть спокойным, заставить его не шевелиться, не разговаривать, заставить его поверить нам, что опасность еще не миновала, представлялось совершенно невозможным: он хотел и работать, и быть в курсе всех дел. На наши приставания — всегда улыбка, всегда очень милая, но совершенно откровенная, то есть «я вам верю, верю, что вы говорите по совести, но...». Вот это-то «но» и заставляло нас быть благодарными переломанной руке. Рука была повешена на вытяжение и тем самым волей-неволей приковывала Владимира Ильича к постели. Сращение руки шло прекрасно, и недели через три появилась уже настолько хорошая спайка, что удерживать Владимира Ильича в постели не представлялось нужным, так как вытягивающий груз можно было хорошо приспособить и при вертикальном положении больного.

Владимир Ильич нас, врачей, меня в частности, всегда встречал очень радушно и приветливо, хотя неоднократно высказывал свое неудовольствие, очень искренне и горячо, что нас заставляют навещать его 2 раза в день, отрывая от других больных. Я ему на это всегда отвечал: «Владимир Ильич, ведь вы тоже больной, и больной серьезный со всех сторон». Раз он мне на это «со всех сторон»

и ответил довольно сердито: «А разве от «этих сторон» болезнь течет иначе? Все ведь это товарищи пристают». Я ему на это: «Обязательно, Владимир Ильич, иначе все равно как у врачей: до седьмого колена болезни текут всегда как-то шиворот-навыворот». Владимир Ильич рассмеялся и, сказав: «Вас не переспоришь», со смехом стал снимать сорочку, чтобы проделать скучную процедуру выстукивания и выслушивания легкого.

Выражаясь нашим врачебным языком, можно сказать, что случай протек изумительно гладко: выпот в плевру рассосался бесследно, легкое расправилось совершенно. Я не помню, чтобы тогда мы отмечали что-либо особенное в смысле склероза, склероз был соответственный возрасту. Спайка руки шла прекрасно, были только небольшие боли по тракту лучевого нерва, небольшие, очевидно зависящие от ушиба этого нерва одним из отломков сломанной кости. На руку был сделан протезным заводом легкий, съемный кожаный протез с шинками, съемный, чтобы можно было сделать массаж, и Владимир Ильич по настоянию всех врачей уехал на несколько недель в деревню. Уехать было необходимо, так как здесь, в Кремле, Владимир Ильич все-таки занимался, а отдохнуть и набраться сил после тяжелейшего ранения было нужно. В конце сентября Владимир Ильич приехал показаться нам, лечащим врачам, то есть В. М. Минцу, Н. Н. Мамонову и мне. Владимир Ильич выглядел прекрасно: бодрый, свежий, со стороны легких и сердца — полная норма, рука срослась прекрасно, так что протез свободно можно было бросить; жалоба только одна: неприятные, порой болевые ощущения в большом и указательном пальцах больной руки — результат указанного выше ушиба лучевого нерва. На этой консультации было решено, что доктору Мамонову делать больше нечего, а мы, хирурги, увидимся еще раз недели через полторы-две. Владимир Ильич во время этой консультации долго беседовал с нами, расспрашивал меня про нашу больницу, обеспокоился тем. что у нас уже затруднения с отоплением корпусов, что-то записал себе на бумажке, при этом долго смеялся тому, что нигде у себя в комнате не мог найти какой-либо бумажки, говоря: «Вот что значит быть председателем». На мой вопрос: беспокоят ли его пули, из которых одна на шее прощупывалась очень легко и отчетливо,— он ответил отрицательно и при этом, смеясь, сказал: «А вынимать мы с вами их будем в 1920 году, когда с Вильсоном справимся».

На последней консультации, когда мы распрощались с Владимиром Ильичем, произошел один маленький эпизод, который хорошо выявляет удивительную деликатность и чуткость Владимира Ильича. От ЦК ко мне несколько раз обращались с вопросом о гонораре за лечение Владимира Ильича. Говорил об этом и В. А. Обух, которого я очень просил, чтобы этот вопрос о деньгах не поднимался.

Я эти разговоры передал, конечно, коллегам Минцу и Мамонову; нам казалось совершенно невозможным представлять какой-то счет Владимиру Ильичу, выздоровление которого мы буквально
сами переболели.

Владимир Ильич решил этот вопрос сам деликатно и великолепно. На последней консультации были только я и В. М. Минц. Осмотрели, побеседовали немного, попросили его некоторое время массировать руку, указывали ему на необходимость беречься и позаботиться о том, чтобы в квартире было потеплее. Здесь Владимир Ильич нас насмешил и сам посмеялся: «Вы говорите — потеплее, велел себе электрическую печку поставить — поставили, а оказывается, это против декрета; вот как быть? — придется все-таки оставить... по предписанию врачей». Хотим проститься (я не помню, кто с нами здесь еще был, кажется, Мария Ильинична), Владимир Ильич встает как-то немного смущенный и говорит: «на минутку», зовет в спальню. Протягивает одной рукой конверт В. М. Минцу, а другой — мне. И, буквально конфузясь, говорит: «Это — за лечение, я глубоко вам благодарен, вы так много на меня тратили времени». Мы с Минцем оба смешались на несколько секунд и держались за конверты, которые оставались в руках у Владимира Ильича. Выйдя из этого замешательства, я наконец сказал: «Владимир Ильич, может быть, можно без этого, поверьте, мы рады, что вы выздоровели, искренне рады и благодарны за то, что вы выздоровели». Минц, тоже волнуясь, сказал что-то в этом роде. Владимир Ильич немного прищурился, на меня поглядел как-то пристально, бросил конверты, кажется на постель, подошел почти вплотную, крепко-крепко пожал руку, взял меня рукой за плечо и, волнуясь очень заметно, произнес: «Бросим это... спасибо, еще раз благодарю». Сказал он это так хорошо и искренне, что мне тоже хорошо стало. Он проводил нас до двери, еще раз пожал мне не руку, а плечо и сказал: «Если что-либо нужно будет — скажите». Приехав домой, я сейчас же позвонил В. А. Обуху о том, что у меня гора с плеч свалилась, рассказал ему всю сценку и сказал, что теперь вопрос о гонораре, мне кажется, ликвидирован окончательно. Больше никакого разговора ни с кем о гонораре не было.

Нам, работникам Солдатенковской больницы1, которая стоит за две версты от заставы2, зима 1918/19 года была очень трудна — и холодно, и голодно. Рядом с больницей расположен был так называемый Петровский огород. Получить этот огород для нужд коллектива служащих было крайне желательно, так как он был бы большим подспорьем, особенно в смысле снабжения картофелем. Начались хлопоты, то есть бесконечное хождение наших представителей по различным учреждениям, но все без толку.

Наконец я совместно с представителями нашей больницы и соседней Октябрьской написал прошение Владимиру Ильичу, которое и передал ему через Надежду Константиновну доктор Ф. А. Гетье (лечивший в это время Надежду Константиновну и часто бывавший у Лениных). Владимир Ильич не только быстро помог нам получить этот огород в наше общее пользование, но и потом не забывал про него все годы, звонил ко мне по телефону, спрашивал, как идут дела, не нужно ли чего еще, и много раз присылал самокатчиков с коротенькими записочками, вроде такой: «Тов. Розанов, как дела на огороде, что нужно?» — или так: «Тов. Розанов: будет ли урожай, сколько придется на каждого? Привет». Мы все, солдатенковские, были ему бесконечно благодарны за эту заботу. Приходилось только удивляться, как он среди груды работы умудрялся не забывать такой песчинки, как наш огород.

Когда я оперировал тов. Сталина, который лежал у меня в больнице, Владимир Ильич ежедневно два раза, утром и вечером, звонил ко мне по телефону и не только справлялся об его здоровье, но требовал самого тщательного и обстоятельного доклада. Операция тов. Сталина была очень тяжелая: помимо удаления аппендикса пришлось сделать широкую резекцию слепой кишки, и за исход ручаться было трудно. Владимир Ильич, видно, очень беспокоился и сказал мне: «Если что, звоните мне во всякое время дня и ночи». Когда на 4-й или 5-й день после операции всякая опасность миновала и я сказал ему об этом, у него, видно, от души вырвалось: «Вот спасибо-то, но я все-таки каждый день буду звонить к Вам». Навещая тов. Сталина у него, уже на квартире, я как-то встретил там Владимира Ильича. Встретил он меня самым приветливым образом, отозвал в сторону, опять расспросил, что было со Сталиным; я сказал, что его необходимо отправить куда-нибудь отдохнуть и поправиться после тяжелой операции, на это он: «Вот и я говорю то же самое, а он упирается, ну, да я устрою, только не в санаторий, сейчас только говорят, что они хороши, а еще ничего хорошего нет». Я говорю: «Да пусть едет прямо в родные горы». Владимир Ильич: «Вот и правильно, да подальше, чтобы никто к нему не приставал, надо об этом позаботиться». А сам бледный, желтый, усталый. «Владимир Ильич, вам бы самим-то отдохнуть не мешало».— «Нет, нет, я совсем здоров,— засмеялся, пожал руку и почти убежал, а на пороге обернулся и сказал: — Правда здоров, скоро по тетеревам».

Помню хорошо еще одну встречу с Владимиром Ильичем. Лежал у меня в больнице Григорий Яковлевич Сокольников. Доставили его ко мне в довольно тяжелом состоянии, боли в правой почке и правой ноге, повышенная температура. Приходилось делать довольно сложные исследования. Тов. Сокольников налаживался медленно, был слаб; через несколько дней он обращается ко мне с просьбой разрешить ему принять комиссию, которая приедет к нему сегодня, чтобы переговорить о каких-то важных государственных делах. Я запротестовал, но он настаивал, говоря, что это необходимо, что приедет Владимир Ильич. Пришлось уступить. Владимир Ильич скоро приехал, с ним еще несколько человек. Я встретил Владимира Ильича и сказал ему, что боюсь за Сокольникова, что эта комиссия принесет ему вред. Владимир Ильич на это: «Да уж очень нужно срочно, а он хорошо знает Туркестан», при этом он приложил палец к губам. «Давайте, Владимир Ильич, по часам — 30 минут, а потом я к вам приду». Устроил я их для беседы в лаборатории. Ровно через 1 /2 часа вошел я к ним, смотрю — Г. Я. Сокольников сидит совершенно бледный. Владимир Ильич вынул часы, положил их перед собой и сказал: «Точно через 5 минут». И действительно, ровно через 5 минут беседа была закончена. Владимир Ильич отвел меня в сторону, подробно расспросил про болезнь Сокольникова, потом спросил, как у нас идет работа в больнице, и на прощанье сказал: «Ну, а огород-то как?» — «Кряхтит»,— ответил я. «Почему так?» — «Да хозяев уж очень много, все совещаемся». Владимир Ильич улыбнулся и сказал: «У нас все еще так, много совещаемся; ну, если нужно, позвоните. А у вас здесь очень чисто и хорошо, как-то и на больницу не похоже. Ну, простите, я, небось, оторвал вас от работы, ведь опять резать пойдете? Идите, идите, не провожайте, до свидания». Пошел, потом сейчас же вернулся и спросил: «А Сокольникова-то скоро выпустите?» Я ответил, что и сам не знаю.

После этого я и Владимир Ильич увидались 21 апреля 1922 года. Накануне вечером мне позвонил Н. А. Семашко и сказал, что он просит меня завтра поехать к Владимиру Ильичу: приезжает профессор Борхардт из Берлина для консультации, так как нужно удалить пули у Владимира Ильича. Я ужасно удивился этому и спросил: «Почему?» Николай Александрович рассказал мне, что Владимир Ильич в последнее время стал страдать головными болями, была консультация с профессором Клемперером (крупный германский профессор, терапевт). Клемперер высказал предположение, и, очевидно, довольно определенно, что эти боли зависят от оставшихся в организме Владимира Ильича пуль, якобы вызывающих своим свинцом отравление. Мысль эта мне, как хирургу, перевидавшему тысячи раненых, показалась прямо странной, что я и сказал Николаю Александровичу. Николай Александрович со мной согласился, но все-таки на консультацию нужно было ехать.

Консультация была интересная. Я заехал за Борхардтом, и мы вместе с ним поехали в Кремль. С нами поехала еще женщина-врач, фамилии не помню, на которую была возложена обязанность быть переводчицей. Нас провели прямо в кабинет Владимира Ильича, который сейчас же вышел к нам, поздоровался, переводчице сказал, что она нам не нужна: «сами сговоримся», и пригласил нас к себе на квартиру. Здесь кратко, но очень обстоятельно он рассказал нам о своих головных болях и о консультации с Клемперером. Когда Владимир Ильич сказал, что Клемперер посоветовал удалить пули, так как они своим свинцом вызывают отравление, вызывают головные боли, Борхардт сначала сделал удивленные глаза и у него вырвалось unmoglich (невозможно), но потом, как бы спохватившись, вероятно, для того, чтобы не уронить авторитета своего берлинского коллеги, стал говорить о каких-то новых исследованиях в этом направлении.

Я определенно сказал, что эти пули абсолютно не повинны в головных болях, что это невозможно, так как пули обросли плотной соединительной тканью, через которую в организм ничего не проникает. Пуля, лежавшая на шее, над правым грудино-ключичным сочленением, прощупывалась легко, удаление ее представлялось делом не трудным, и против удаления ее я не возражал, но категорически восстал против удаления пули из области левого плеча: пуля эта лежала глубоко, поиски ее были бы затруднительны; она, так же как и первая, совершенно не беспокоила Владимира Ильича, и эта операция доставила бы совершенно ненужную боль. Владимир Ильич согласился с этим и сказал: «Ну, одну-то давайте удалим, чтобы ко мне не приставали и чтобы никому не думалось».

Сговорились на другой день проверить положение пуль по Рентгену в институте академика Лазарева. При рентгеноскопии пули были видны прекрасно, они немного сместились сравнительно с тем, что мы видели на рентгенограммах после ранения. Сделали рентгеновские снимки в различных направлениях. После этого Владимир Ильич пошел с П. П. Лазаревым осматривать Физический институт, но осмотр этот не удался, так как Владимир Ильич, дойдя до комнаты, где у П. П. Лазарева были собраны материалы по Курской аномалии, заставил П. П. Лазарева познакомить его с этими материалами самым подробным образом. Владимир Ильич слушал очень внимательно, о многом переспрашивал, видно, что он углубился в вопрос. Уезжая, Владимир Ильич сказал, чтобы П. П. Лазарев продолжал держать его в курсе дела. Об операции было условлено делать ее у меня завтра, 23 апреля, и что Владимир Ильич приедет в 12 часов. Я предложил Борхардту приехать ко мне в больницу к 11 часам, думая показать ему до операции хирургические отделения, но профессор Борхардт просил разрешения приехать в 10 с половиной часов. Я, конечно, не возражал, думая, что он хочет поподробнее посмотреть нашу больницу.

Борхардт приехал и притащил с собой громаднейший, тяжелый чемодан со всякими инструментами, чем премного удивил и меня, и всех моих ассистентов. Инструментов для операции требовалось самый пустяк: несколько кровоостанавливающих зажимов, пинцет, зонд, ножницы да скальпель — вот и все, а он притащил их целую гору. Я успокоил его, что у нас есть все, все приготовлено, готов и раствор новокаина, есть и перчатки, и, так как до приезда Владимира Ильича оставалось еще полтора часа, предложил ему познакомиться с хирургическим корпусом. Он, видно, волновался и сказал, что хочет начать готовиться к операции. После этого Борхардт стал говорить, чтобы оперировал я, а он будет ассистировать, я ему на это ответил, что оперировать должен он, а я с удовольствием ему поассистирую. Борхардт еще несколько раз повторял это свое предложение, что он будет помогать при операции. Так я и до сих пор не знаю, зачем он это говорил,— думаю, из галантности. О самой операции Владимир Ильич потом как-то на перевязке сказал мне и доктору Очкину: «Я думал, что вся эта процедура будет гораздо скорее; я бы сдавил так — да и разрезал, пуля и выскочила бы; а то это все для парада было». Пришлось невольно рассмеяться и почти согласиться с ним.

Владимир Ильич приехал точно в 12 часов, с ним тов. Беленький и еще кто-то из охраны. Приехал и Н. А. Семашко. В операционную вошел, конечно, только Николай Александрович, который спросил меня: «Кто же будет оперировать?» Я ему ответил: «Немец, конечно, для чего же он приехал?» Николай Александрович согласился с этим. Операция прошла вполне благополучно. Владимир Ильич, видно, совершенно не волновался, во время самой операции только чуть-чуть морщился. Я был уверен, что операция будет амбулаторная и Владимир Ильич через полчаса после операции поедет домой. Борхардт категорически запротестовал против этого и потребовал* чтобы больной остался в больнице хотя бы на сутки. Я не возражал против этого, конечно, так как стационарное наблюдение всегда гораздо покойнее. Но куда мне было положить такого пациента, как Владимир Ильич? Отделение было переполнено, но — кем? Я знал, чем каждый из них болен, но совершенно не представлял себе, что может быть на уме у моих больных. Посоветовавшись с главным доктором В. И. Соколовым, мы решили положить Владимира Ильича в 44-ю палату, на женское отделение; палата была отдельная, изолятор; лежавшую там больную легко можно было перевести в общую палату. Владимир Ильич сначала очень запротестовал и не хотел оставаться в больнице «из-за пустяков». Пришлось уговаривать, указывать, что после кокаина может появиться и тошнота, и рвота, может быть головная боль и нам удобнее будет его наблюдать. Владимир Ильич долго не соглашался на наши уговоры, последней каплей, кажется, были мои слова: «Я даже для вас, Владимир Ильич, палату на женском отделении приготовил». Владимир Ильич рассмеялся, сказал: «Ну вас» — и остался.

Это неожиданное помещение в больницу, конечно, наделало много хлопот не нам, больничным, а главным образом охране и обеспокоило Надежду Константиновну и Марию Ильиничну, которые и звонили ко мне, и потом приехали. Мария Ильинична беспокоилась, накормят ли Владимира Ильича. Я успокоил ее, сказал, что позаботимся со всех сторон, и покормим, и напоим.

Владимир Ильич, как всякий больной, поступающий в больницу, был проведен по всем бумагам, была написана история болезни, которую заполнил В. И. Соколов, главный доктор. Владимир Ильич беспрекословно подчинился больничным порядкам, очень любезно принял доктора Соколова, отвечал на все его вопросы, дал себя выслушать и выстукать. Из этой истории болезни позволю отметить только последние строчки: «Со стороны нервной системы — общая нервозность, иногда плохой сон, головные боли. Специалистами констатирована неврастения на почве переутомления».

Часов в семь вечера мой сынишка сильно порезал себе ногу, пришлось пойти с ним в корпус и наложить на рану швы и повязку. Я зашел к Владимиру Ильичу, рассказал ему об этом случае, и потом он каждый день спрашивал у меня, как нога моего сына, пока у него не зажило. Эта внимательность к другим — одна из черточек характера Владимира Ильича. Владимир Ильич чувствовал себя прекрасно, на вопрос мой, не нужно ли чего, ответил, показывая на тов. Беленького, который стоял в дверях: «Скажите ему, чтобы они не очень волновались и больных бы не стесняли». Часов в одиннадцать вечера, когда я зашел вновь в корпус, Владимир Ильич уже спал.

На другой день утром приехал Борхардт, сделали перевязку, и в первом часу Владимир Ильич уехал домой. С Борхардтом вместе сделали еще одну перевязку, он уехал, и рану повели уже я с моим помощником доктором А. Д. Очкиным, с нами всегда ездила операционная фельдшерица К. М. Грешнева. Заживление ранки, которое велось на тампоне, длилось недели две с половиной, ранка заживала совершенно гладко; несколько дней из-за этой ранки Владимир Ильич пробыл в Кремле и потом приезжал на перевязки из Горок. Каждый раз Владимир Ильич пенял на то, что нам приходится из-за этих перевязок много терять времени, и все хотел ездить на перевязки в больницу. Приходилось уверять, что мы это делаем с полной готовностью и что для нас будет гораздо спокойнее перевязывать его здесь, а не в больнице. Несколько раз Владимир Ильич оставлял нас пить чай, радушно угощал, беседуя на самые различные темы. Рана уже зажила, была под корочкой; чтобы снять совсем повязку, нужно было посмотреть через день, через два,— так и договорились.

Через два дня меня вызывают часа в три с конференции в больнице к телефону. У телефона Владимир Ильич. «Вы что делаете?» — спрашивает он. «Сижу на заседании, потом пойду домой».— «А скоро ли?» — «Минут через пятнадцать — двадцать».— «Хорошо, минут через двадцать я к вам приеду». Я хотел было запротестовать, но он положил трубку.

Действительно, минут через двадцать Владимир Ильич приехал и прошел прямо ко мне в кабинет. Я стал было ему говорить, зачем он беспокоился, ведь я бы к нему приехал. «Я, Владимир Николаевич, сейчас ровно ничего не делал, а вы работали; нечего об этом толковать». Снял я коллодийную повязку и сказал, что можно оставаться без повязки. «Ну вот и хорошо, а то вся эта ерунда мне очень надоела». Потом Владимир Ильич стал спрашивать меня, как бы ему поблагодарить мою фельдшерицу и не нужно ли чего доктору Очкину. Я сказал, что фельдшерица моя очень издергалась нервами, у нее есть девочка-воспитанница, которая перенесла только что какую-то детскую инфекцию, и было бы очень хорошо им поехать в Крым, в санаторий. Владимир Ильич записал себе это в книжку и сказал, что он об этом скажет Семашко. Про доктора Очкина я ничего не мог сказать, сказал только, что у него жена хворает. Я стал спрашивать Владимира Ильича, как он вообще себя чувствует. Владимир Ильич ответил, что в общем ничего, только вот головные боли по временам, иногда сон неважный, настроение плохое. Я стал убеждать Владимира Ильича, что ему необходимо хорошенько поотдохнуть, бросить на время всякие дела, пожить просто растительной жизнью. А он на это мне в ответ: «Вам, товарищ Розанов, самому-то надо отдохнуть, вид у вас тоже скверный, поезжайте за границу, я вам это устрою». Я поблагодарил его, но сказал, что в Германию ехать — не отдохнешь, так как невольно побежишь по клиникам да по больницам, если ехать отдыхать, то разве только на Рижское взморье. «Ну и поезжайте» (Владимир Ильич, действительно, дал возможность мне отдохнуть в Риге, а моя фельдшерица съездила в Крым). Я сказал спасибо Владимиру Ильичу и опять к нему с уговорами. Владимир Ильич тепло поблагодарил меня за лечение и сказал, что он о себе «все-таки думает и старается отдыхать, что за этим особенно смотрит Мария Ильинична; сказал, что его беспокоит больше не свое здоровье, а здоровье Надежды Константиновны, которая, кажется, стала мало слушаться Федора Александровича (доктора Гетье), и просил сказать Гетье, чтобы он с ней был понастойчивее, а то она всегда говорит, что «ей хорошо». А я в ответ: «Так же, как вы». Он засмеялся и, пожимая руку, проговорил: «Работать, работать нужно».

Расстался Владимир Ильич со мной в полном благополучии и поехал в Горки, а недели через три, 25 мая 1922 года, утром, часов в десять, звонит ко мне по телефону Мария Ильинична и с тревогой в голосе просит поскорее к ним приехать, говоря, что «Володе что-то плохо, какие-то боли в животе, рвота». Скоро подали автомобиль, заехали в Кремль, а оттуда уже на двух машинах отправились в Горки, забрав из аптеки все необходимое: и для инъекций, и различные медикаменты. Поехали Н. А. Семашко, брат Владимира Ильича Дмитрий Ильич, доктор Л. Г. Левин, тов. Беленький и еще кто-то.

Владимир Ильич в это время жил в маленьком домике наверху; большой дом еще отделывался. Раньше нас из Химок приехал уже Ф. А. Гетье и осмотрел Владимира Ильича; сначала, по словам окружающих, можно было подумать, что заболевание просто гастрическое, хотели связать его с рыбой, якобы не совсем свежей, которую Владимир Ильич съел накануне, хотя все другие ели, но ни с кем ничего не случилось. Ночью Владимир Ильич спал плохо, долго сидел в саду, гулял. Ф. А. Гетье передал, что у Владимира Ильича рвота уже кончилась, болит голова, но скверно то, что у него имеются явления пареза правых конечностей и некоторые непорядки со стороны органа речи. Было назначено соответствующее лечение, главным образом покой. Решено было вызвать на консультацию невропатолога, насколько помню, профессора В. В. Крамера. И так в этот день грозный призрак тяжкой болезни впервые выявился, впервые смерть определенно погрозила своим пальцем. Все это, конечно, поняли; близкие почувствовали, а мы, врачи, осознали. Одно дело — разобраться в точной диагностике, поставить топическую диагностику, определить природу, причину страдания, другое дело — сразу схватить, что дело грозное и вряд ли одолимое,— это всегда тяжело врачу. Я не невропатолог, но опыт в мозговой хирургии большой; невольно мысль заработала в определенном, хирургическом направлении, все-таки порой наиболее верном при терапии некоторых мозговых страданий. Но какие диагностики я ни прикидывал, хирургии не было места для вмешательства, а это было грустно, не потому, конечно, что я хирург, а оттого, что я знал: борьба у невропатологов будет успешна только в том случае, если имеется специфическое заболевание. Рассчитывать же на это не было никаких оснований. У меня давнишняя привычка спрашивать каждого больного про то, были ли у него какие-либо специфические заболевания или нет. Леча Владимира Ильича, я, конечно, тоже об этом спрашивал. Владимир Ильич всегда относился ко мне с полным доверием, тем более что у него не могло быть мысли, что я нарушу это доверие. Болезнь могла длиться недели, дни, годы, но грядущее рисовалось далеко не радостное. Конечно, могло быть что-либо наследственное или перенесенное незаметно, но это было маловероятно.

10 марта 1923 года, вечером, ко мне позвонил В. А. Обух и сказал, что меня просят принять участие в постоянных дежурствах у Владимира Ильича, которому плохо; на другой день мне о том же позвонил тов. Сталин и сказал, что он и его товарищи, зная, что Владимир Ильич ко мне относится очень хорошо, просят, чтобы я уделял этому дежурству возможно больше времени.

Я увидел Владимира Ильича 11-го числа и нашел его в очень тяжелом состоянии: высокая температура, полный паралич правых конечностей, афазия. Несмотря на затемненное сознание, Владимир Ильич узнал меня, он не только несколько раз пожал мне руку своей здоровой рукой, но, видно довольный моим приходом, стал гладить мою руку. Начался длительный, трудный уход за тяжелым больным.

Тяжесть ухода усиливалась тем, что Владимир Ильич не говорил. Весь лексикон его был только несколько слов. Иногда совершенно неожиданно выскакивали слова: «Ллойд Джордж», «конференция», «невозможность» — и некоторые другие. Этим своим обиходным словам Владимир Ильич старался дать тот или другой смысл, помогая жестами, интонацией. Жестикуляция порой бывала очень энергичная, настойчивая, но понимали Владимира Ильича далеко не всегда, и это доставляло ему не только большие огорчения, но и вызывало порой, особенно в первые 3—4 месяца, припадки возбуждения. Владимир Ильич гнал от себя тогда всех врачей, сестер и санитаров. В такие периоды психика Владимира Ильича была, конечно, резко затемнена, и эти периоды были бесконечно тяжелыми и для Надежды Константиновны, и для Марии Ильиничны, и для всех нас. Вся забота о внешнем уходе лежала на Марии Ильиничне, и, когда она спала, никому не известно. Кроме Надежды Константиновны, Марии Ильиничны, дежурящих врачей и ухаживающего персонала, к которому должен быть причислен и Петр Петрович Покалн, к Владимиру Ильичу никого не допускали. Владимир Ильич, видимо, постоянно тяготился консультациями и всегда после них был далеко не в духе, особенно когда консультанты были иностранцы. Из иностранцев Владимир Ильич хорошо принимал профессора Ферстера, который, надо отдать справедливость, сам относился всегда к Владимиру Ильичу с большой сердечностью. Но с осени Владимир Ильич и Ферстера перестал принимать, сильно раздражаясь, если даже случайно увидит его, так что профессору Ферстеру в конце концов пришлось принимать участие в лечении, руководствуясь только сведениями от окружающих Владимира Ильича лиц.

Свежий воздух, уход, хорошее питание делали свое дело, и Владимир Ильич постепенно поправлялся, полнел. Явилась возможность учиться речи. Гуляли, пользовались каждым днем, когда можно было поехать в сад, в парк. Сознание полное. Владимир Ильич усмехался на шутки. Искали грибы, что Владимир Ильич делал с большим удовольствием, много смеялся над моим неумением искать грибы, подтрунивал надо мной, когда я проходил мимо грибов, которые он сам видел далеко издали.

Дело шло хорошо, уроки речи давали некоторые определенные результаты, нога крепла, и настолько, что можно было надеть легкий, фиксирующий стопу аппарат. Владимир Ильич, чувствуя себя окрепшим, все больше стеснялся услуг ухаживающих, сводя их до минимума. Он настоятельно захотел обедать и ужинать со всеми, иногда протестовал против диетного стола и всегда протестовал против всяких лекарств, охотно принимая только хинин, причем всегда смеялся, когда мы говорили ему, как это он так спокойно проглатывает такую горечь, даже не морщась.

Дело, повторяю, шло настолько хорошо, что я со спокойной совестью уехал на август месяц в отпуск. В середине августа от Марии Ильиничны получил письмо, тоже совершенно успокоительное, где она писала, что дежурства врачей уже не нужны, что идут усиленные занятия по упражнению в речи, от которых Владимира Ильича приходилось даже удерживать. В сентябре пришлось прекратить и дежурство сестер милосердия, которых Владимир Ильич, видимо, просто стал стесняться.

Упражнения в речи, а потом и в письме легли всецело на Надежду Константиновну, которая с громадным терпением и любовью вся отдалась этому делу, и это учение происходило всегда в полном уединении. Врачи, специально приглашенные для этого, не пользовались вниманием Владимира Ильича; он потом просто не допускал их до себя, приходя в сильное раздражение, так что они руководили этими занятиями, давая специальные указания Надежде Константиновне. Все как будто шло хорошо, так что против всякой врачебной логики у меня невольно закрадывалась обывательская мысль: а вдруг все наладится и Владимир Ильич хоть и не в полном объеме, а станет все-таки работником.

Вернувшись из отпуска, я несколько раз навешал Владимира Ильича, приезжал с доктором Н. Н. Приоровым и сапожником-ортопедистом, чтобы наладить ему ортопедическую обувь, сначала обычную, а потом и для зимы. Владимир Ильич всегда приветливо встречал нас, охотно давал примерять обувь, учился со мной ходить, ходил даже почти без помощи, с палкой. Ужиная с нами, угощал нас и сидел подолгу, участвуя в разговоре своим немногосложным запасом слов, который в конце концов мы в значительной степени научились понимать. Во все эти посещения при мне он всегда был весел.

И вдруг смерть, всегда неожиданная, как ни жди ее. Тяжелое, даже для врачей, вскрытие. Колоссальный склероз мозговых сосудов, и только склероз. Приходилось дивиться не тому, что мысль у него работала в таком измененном склерозом мозгу, а тому, что он так долго мог жить с таким мозгом.

О Ленине. Воспоминания. Кн. 3. С предисл. и под ред. Н. Л. Мещерякова. М.; Л., 1925. С 121 — 136

Примечания:

1. Теперь больница им. Боткина. Ред

2. Застава находилась у нынешнего Белорусского вокзала. Ред.

РОЗАНОВ ВЛАДИМИР НИКОЛАЕВИЧ (1872—1934) — видный хирург-клиницист. С 1910 г. заведовал хирургическим отделением Солдатенковской (теперь им. С. П. Боткина) больницы. Принимал участие влечении В, И. Ленина. С 1931 г.— профессор Центрального института усовершенствования врачей. Основатель и редактор ряда хирургических журналов.