Печать
Родительская категория: Статьи
Просмотров: 4808

29 мая 1922 года она была свободна от дежурства и стирала у себя дома белье. Этот день запомнился ей на всю жизнь. Только окончила она стирку и развесила белье во дворе, как пришла за ней санитарка из больницы: «Доктор зовет, Алексей Михайлович Кожевников. К больному ехать».

— Явилась я к доктору,— стала рассказывать она.— А он, надо сказать, отлично ко мне относился. Я молода была, и, верно, потому все хорошо у меня выходило. «Едем,— говорит,— к больному пункцию делать». Ну, я живо оделась, приготовилась, а он спрашивает: «Вы знаете, к кому я вас везу?» — «Нет, не знаю».— «К Ленину». А тут как раз машина подъехала, сели мы с доктором вдвоем.

Дорога была красивая. В это время цвели вишни и яблони. Все было в цвету. Я видела, что мы едем по Каширскому шоссе, где находился в это время Ленин — я еще не знала. Кожевников спрашивает: «Узнаете места, по которым едете? Вон влево от нас Царицыно, а правее — Расторгуево. Мы едем в Горки».

Подъехали мы к небольшому двухэтажному домику. Поднялись на второй этаж. Там нас ждали Надежда Константиновна и Мария Ильинична. Я сразу надела халат, попросила примус, прокипятила инструменты. Мне показали, где находится больной. Я одна с инструментами в руках пошла к нему в комнату. Только я успела открыть дверь, как услышала: «Здравствуйте!» Еще человека не увидела, а он уже со мной успел поздороваться.

Позже я узнала, что он всегда со всеми первый здоровается: с сестрами, с врачами, с красноармейцами из охраны.

По фотографиям в витринах я думала, что он брюнет, а он оказался светлый, рыжеватый, широкоплечий, массивный — в белом белье на белой постели. Голова большая. Лицо не выхоленное, а простое. Глаза карие, прищуренные, смотрят остро, будто проверяют тебя. Когда я вошла, он приподнялся на локтях.

За мной доктор вошел, и мы приступили к делу.

Владимир Ильич очень терпелив был. Во время пункции он только крякнул. Не охал, не стонал — не в его это характере было.

Доктор переговорил с Надеждой Константиновной и предложил мне остаться подежурить у больного. Я, конечно, согласилась и только попросила, чтобы мою записку домой доставили. Написала: «Дежурю у больного»,— а у кого именно и где, не упомянула. Так мои родные и не знали, что я у Ленина.

Отвели мне комнату. Ночь я провела не у больного. Этим дежурством я осталась недовольна. Какая же я дежурная, если не знаю ночью, что с больным? Так же нельзя!

Все это я сказала утром Надежде Константиновне и Марии Ильиничне. Я помоложе была тогда, говорила прямо, что думаю, а того не понимала еще, что никак не могли они мне сразу Владимира Ильича доверить. Забунтовала я, раскипятилась. Ну, на следующую ночь меня по-другому устроили — в смежной с Владимиром Ильичем темной комнате. Туда поставили маленький диванчик — я сама нарочно такой выбрала, чтобы ночью не заснуть. Дверь к больному не закрывалась, и он меня шепотом из своей комнаты звал: «Сестра! Сестра!» И все время мы так разговаривали с ним — шепотом...

Владимир Ильич не мирился со своей болезнью. Ему давали бром, чтобы его не так волновало такое состояние. Потом настроение лучше стало.

Видно было, что ему страшно хочется поскорее начать работать.

Он часто справлялся у меня, как я сплю, удобно ли мне. Он ведь лежал все время в своей комнате и не видел, как меня устроили.

У Владимира Ильича было расстройство речи, но я этого не замечала. Врачи просили его назвать какой-нибудь предмет, а он не мог. Просили написать, тоже не мог. Жаловался, что у него парализована то рука, то нога.

— А у меня паралич?

Скажешь: «Владимир Ильич, подымите руку или ногу». Поднимает. А это были мгновенные параличи, быстро проходящие. Только когда он начал ходить, был случай, когда он упал во время такого паралича. Он еще шутил насчет того, что чуть не сел между двух стульев.

Днем Владимир Ильич часто посылал меня гулять, говорил, что я ему не нужна. Я приносила ему с прогулки букеты ромашек. Сирени в саду было много, но он не переносил никакого резкого запаха, а когда я приносила полевые цветы, он был доволен...

Однажды я нашла в парке на поляне много белых грибов. Притащила домой в подоле халата. А в это же утро Надежда Константиновна и Мария Ильинична ходили по грибы в лес и ничего там не нашли.

Владимир Ильич весело смеялся по этому поводу, шутил. «Они,— говорил,— в лесу были и только платья замочили, а вот сестра у самого дома столько грибов нашла».

Предписания врачей он выполнял очень строго и точно. Помню, мы решили убрать из его комнаты книги. Читать ему в это время не разрешалось, а книги лежали грудами — и на окнах, и на столе, и повсюду. Как ни жалко было Владимиру Ильичу книг, но он и не думал противиться, когда я выносила их из комнаты.

В одном только он ни за что не хотел уступать нам. Его долго упрашивали перейти в комнату Надежды Константиновны. Эта комната была светлой и просторной. Но Владимир Ильич отказался наотрез и остался в своей маленькой комнате. За окном у него пустые деревья росли. Так они шумели ночью, так мешали, эти деревья!

В пище Владимир Ильич был неприхотлив. Очень любил гречневую кашу. Я отвоевала для него эту кашу. Немец, профессор Ферстер, долго не хотел ее позволять, но потом согласился.

Владимир Ильич был недоволен тем, что прилетают профессора из-за границы. Он же знал, что они задаром не прилетят. Он говорил, бывало: «Вот уж эти немцы! А сколько они стоят, эти немцы!»

Когда с Ферстером — невропатологом — прилетел еще Клемперер — терапевт, Владимир Ильич нахмурился: «Что это он прилетел, своих врачей у нас нет, что ли? Одного немца мало, так еще двое понадобились. Ну, один — специалист-невропатолог, а другой-то зачем? Ему и смотреть меня нечего».

Мне хотелось развеселить Владимира Ильича.

— Ну, а язык-то вы ему все-таки показали?— спрашиваю.

— Язык показал,— отвечает и громко смеется.

С профессорами он разговаривал по-немецки, шутил, смеялся, руками жестикулировал.

Простой он был и тяготился всякой роскошью. Помню, когда в большой дом перешли, он недоволен был. Шутил: «Вот я какой! Могу на одном балконе вытереться полотенцем, на другом балконе чаю напиться, на третьем позавтракать. Слишком много для меня!»

В большом доме у него была маленькая-маленькая комната. Но его поместили в комнату Надежды Константиновны. Лежал он в новом доме недолго, всего несколько дней, а потом ему разрешили встать...

Проснулась я рано утром, часов в семь, и стала убирать свою постель, повернувшись спиной к двери. Вдруг слышу за собой легкий скрип двери, шорох. Поворачиваюсь, а в дверях Владимир Ильич. Стоит, завернувшись в простыню, как какое-то привидение.

И,  конечно,  по своему обыкновению,  первый здоровается: «Здравствуйте! С добрым утром!» А потом говорит со смехом:

— Дайте-ка мне одеться.

Я стала уговаривать его вернуться в постель, ведь время-то было еще очень раннее.

А он и слышать не хочет.

«Я бы еще раньше,— говорит,— встал, если бы знал, где моя одежда».

Пока Владимиру Ильичу врачи не разрешали встать, он с ними не спорил, но раз уж разрешили — кончено!

Никогда не забуду, какой веселый был он в это утро.

Я побежала к Марии Ильиничне и сказала, что Владимир Ильич встал и хочет сейчас же одеться. Она пошла к нему вместе со мной, увидела его в дверях и всплеснула руками:

— Володя!

И закачалась от смеха.

Долго и весело смеялись они оба, а я смотрела и любовалась Владимиром Ильичем — столько в нем было жизни. Потом Мария Ильинична куда-то пошла и принесла ему какую-то полинялую косоворотку. Все наспех надо было раздобывать, сию же минуту. Ведь Владимир Ильич все это время был на ногах, даже присесть не хотел. Мария Ильинична знала, какой он настойчивый, а я впервые в этом убедилась, хотя провела с ним уже немало дней и ночей. Пока лежал, он всему подчинялся беспрекословно, а тут сразу вышел из повиновения. Одевшись, он пошел к умывальнику. До этого времени он мылся над тазом — я ему из кувшина на руки поливала. Так неудобно ему было в постели умываться и зубы чистить.

А тут он дал себе полную волю — все краны перепробовал, брызгался и плескался, сколько душе было угодно.

Восхищался умывальником и всем домом:

— Ах, как хорошо все это сделано! Замечательно!

Скоро он почувствовал, однако, усталость и должен был улечься в постель. В это время пришел доктор Кожевников и, конечно, не похвалил Владимира Ильича за то, что он так много себе позволил в это утро.

Настойчивый был. Вот два случая.

Когда ему разрешили ходить, через неделю была плохая погода, дождь сильный, и он вздумал идти навещать племянницу Ольгу Дмитриевну, которая только весной родилась (а дело было в июне). И вот он решил, что ему надо навестить Ольгу Дмитриевну в маленьком доме, где он прежде лежал. Там жил Дмитрий Ильич с семьей. Он во что бы то ни стало решил идти: «Давайте мне калоши, пальто!» — «Я не знаю, где пальто!» — «Ничего-то вы не знаете!»

И вот он со смехом сам разыскал плащ Марии Ильиничны (накидку) и отправился.

Сколько я ни просила, ни молила — ни за что не хотел остановиться. Раз он решил, то уж кончено.

А второй случай.

Вдруг ему вздумалось, что ему надо принять ванну. До этого ему не делали.

Я, конечно, никак не могла разрешить эту ванну, это не в моей власти.

Он смеялся:

«Ну и сестра! Даже такой самостоятельности не может проявить! Не может разрешить ванну».

Вызвали Кожевникова, чтобы это дело уладить. Кожевников сказал, что он ванну разрешит, только не сегодня, а на следующий день, так как сейчас уже двенадцать часов ночи. Владимир Ильич был очень смущен, что он поднял такой переполох, очень извинялся...

Один раз с Урала прислали ему в подарок какую-то фигуру, отлитую из чугуна. Не помню я, что она изображала, эта фигура, а внизу, конечно, надпись была и подпись — с грубой орфографической ошибкой.

Он так возмущался, ой, как возмущался: «Эх, Расея!»

Помню, в Горках как-то он увидел очень красивый столик, покрытый зеркальным стеклом. Стекло было все в трещинах. Он тоже был возмущен: «Эх, Расея!»

За лето сделали новые полы — паркетные. Вероятно, сделали из сырого материала. Пол, высыхая, трещал. В тишине ночи этот треск был вроде ружейной пальбы.

Владимир Ильич, помню, говорил об этом с Надеждой Константиновной, возмущался: «Как пол-то трещит... Клей-то советский!»

Скоро Владимир Ильич настолько поправился, что одевался уже без посторонней помощи, ходил в столовую, сам умывался. Теперь он стал тяготиться постоянным наблюдением за ним, в частности моим.

Я также считала, что мое присутствие не было больше необходимо для него. Мы с ним хорошо и сердечно простились. Всего провела я у него в этот раз около месяца.

А второй раз мне пришлось подежурить у Владимира Ильича целых два месяца — декабрь 1922 года и январь 1923 года в Кремле.

Опять пришел ко мне Алексей Михайлович Кожевников и сказал, что меня просят приехать в Кремль к Владимиру Ильичу.

За мной опять прислали машину. Вот Кремль. Подъезжаем к белому зданию с флагом наверху.

Владимира Ильича я опять нашла в постели.

У него были парализованы правая рука и нога. Но речь на этот раз не пострадала.

Он встретил меня грустно: «Вот я опять больной!»

Поместили меня рядом с ним в комнате, бывшей столовой. К моей кровати провели звонок, который я клала к себе под подушку или рядом в тумбочку, чтобы никто, кроме меня, не слышал ночью звонка. Этого требовал Владимир Ильич.

Опять возле него была масса книг — все о кооперации. В это время он очень интересовался кооперацией.

Во втором месяце, когда ему стало лучше, ему разрешили читать и даже диктовать речи. Записывала стенографистка.

Я должна была следить, сколько времени он занимается или читает. Следила с часами в руках.

Когда придешь, бывало, и скажешь: «Пора уже, срок истек»,— он очень огорчался этим и все же подчинялся.

Он говорил мне с досадой: «Мысли мои вы не можете остановить. Все равно я лежу и думаю!»

Страдал бессонницей.

Врачи утешали его. Профессор Василий Васильевич Крамер говорил: «Вы уж, Владимир Ильич, нам верьте, верьте. Мы уж вас поправим!»

Владимиру Ильичу это не нравилось.

Видно было, что он все время думает, думает без конца.

Смотрит, прищурясь, куда-то в пространство — будто задачу какую решает. Изголовье у него было высокое. Он почти сидел.

Так хотелось развлечь его, хотелось, чтобы голова его не работала так сильно. Но это невозможно было. К концу второго месяца он стал лучше себя чувствовать. А я очень устала за эти два месяца бессменных дежурств. Тогда Мария Ильинична сама поехала в 1-ю Городскую больницу и привезла оттуда сестру, которая ухаживала прежде за Владимиром Ильичем, а меня отпустили.

Много я знала тяжело больных людей, но вряд ли кто-нибудь из них был так терпелив и деликатен, как Владимир Ильич.

Всякий труд он очень ценил, очень жалел нас, медицинских сестер. Как-то он сравнил наш сестринский труд с трудом ломового. Я, конечно, удивилась и спрашиваю: «Что же тут общего, Владимир Ильич, почему вы так сравниваете?»

Он отвечает: «Ломовой мешки ворочает, а вот вы меня ворочать должны. Разве это легче?»

Я не соглашалась: «Что вы, Владимир Ильич! Это совсем не тяжело. Ведь вы всегда сами мне помогаете (здоровой ногой он упирался в постель и помогал себя переворачивать), а в больницах нам помогают санитарки и няни...»

Апрель 1938 года.

Литературная газета. 1989. № 16. 19 апреля


 

1 Этот факт упоминает в своих воспоминаниях Надежда Константиновна. (См.: Крупская Н. К. О Ленине: Сборник статей и выступлений. 3-е изд. М., 1971. С. 51). Ред.

2 Воспоминания M. M. Петрашевой были записаны Самуилом Маршаком в 1938 г. и переданы в редакцию «Литературной газеты» его внуком А. И. Маршаком в 1989 г. Ред.

 

ПЕТРАШЕВА МАРИЯ МАКАРОВНА — медицинская сестра, ухаживала за В. И. Лениным во время его болезни.