Логинов Владлен Терентьевич/Владимир Ленин. Выбор пути Биография

 

 

Логинов В.Т. Владимир Ленин. Выбор пути: Биография. - М.: Республика, 2005.- 447 с.

От издателя
В книге известного ученого, доктора исторических наук, профессора В. Т. Логинова рассказывается о раннем этапе жизни В. И. Ленина: о его родителях, детстве, юности, о выборе жизненного пути, начале политической деятельности, сибирской ссылке, первой эмиграции. Многие события в биографии Ленина получали, особенно в последние полтора десятилетия, разные, зачастую тенденциозные толкования. Автор имеет это в виду. Он вводит в оборот новые источники, не использованные ранее документы, воспоминания - частью неизвестные, частью просто забытые или намеренно искаженные, привлекает обширную литературу русского зарубежья. В работе даются ответы на вопросы, не раз возникавшие в последние годы у наших соотечественников о тех или иных событиях жизни В. И. Ленина.
Книга адресована широкому кругу читателей.

 


 

 

КАКОГО ЦВЕТА ГЛАЗА У ЛЕНИНА? (ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ)


В физиономистику давно уже никто не верит. Не зря, видимо, говорят, что наиболее благообразной внешностью обладают карточные шулеры... И все-таки каждый раз, знакомясь с человеком, всматриваешься в его лицо. Первое впечатление может оказаться и очень точным, и очень обманчивым. За заурядной внешностью можно не заметить гения, и наоборот, за внешностью гения - заурядной посредственности.

Впервые встретив Ленина, Горький записал: «Я ожидал, что Ленин не таков. Мне чего-то не хватало в нем. Картавит и руки сунул куда-то под мышки, стоит фертом. И вообще, весь - как-то слишком прост, не чувствуется в нем ничего от «вождя»[1].

Первое впечатление от внешности Ленина действительно было таково. «Его невысокая фигура в обычном картузике, - пишет Г. М. Кржижановский, - легко могла затеряться, не бросаясь в глаза, в любом фабричном квартале. Приятное смуглое лицо с несколько восточным оттенком - вот почти все, что можно сказать о его внешнем облике. С такой же легкостью, приодевшись в какой-нибудь армячок, Владимир Ильич мог затеряться в любой толпе волжских крестьян, - было в его облике именно нечто как бы идущее непосредственно от этих народных низов, как бы родное им по крови»[2].

Любопытно, что спустя много лет Борис Пастернак, совсем по другому поводу, высказал мысль, довольно близкую к словам Кржижановского: «Гений - не что иное, как редчайший и крупнейший представитель породы обыкновенных, рядовых людей времени, ее бессмертное выражение. Гений ближе к этому обыкновенному человеку, сродни ему, чем к разновидностям людей необыкновенных... Гений - это количественный полюс качественно однородного человечества. Дистанция между гением и обыкновенным человеком воображаема, вернее, ее нет. Но в эту воображаемую и несуществующую дистанцию набивается много «интересных» людей, выдумавших длинные волосы... и бархатные куртки. Они-то (если допустить, что они исторически существуют) и есть явление посредственности. Если гений кому и противостоит, то не толпе, а этой среде...»[3]

Вот, казалось бы, и найден тот угол зрения, который даст возможность подойти к анализу этой сложной исторической личности. Но стоит лишь напомнить, что старый большевик академик Кржижановский был не только горячим сторонником Ленина, но и близким его другом, как станет очевидной шаткость самой исходной позиции.

Потому что человек, не принимающий революцию, а стало быть, и Ленина, увидит и саму внешность его совсем другими глазами. Таким человеком был, например, писатель Александр Иванович Куприн. 26 декабря 1918 года он вместе с журналистом О. Л. Леонидовым побывал на приеме у Ленина, а в феврале 1921 года, будучи уже в эмиграции, опубликовал в Париже свой очерк «Моментальная фотография»...

Ленин, пишет он, «маленького роста, широкоплеч и сухощав. Ни отталкивающего, ни воинственного, ни глубокомысленного нет в наружности Ленина. Есть скуластость и разрез глаз вверх... Купол черепа обширен и высок, но далеко не так преувеличенно, как это выходит в фотографических ракурсах... Остатки волос на висках, а также борода и усы до сих пор свидетельствуют, что в молодости он был отчаянно, огненно, краснорыж. Руки у него большие и очень неприятные...

На глаза его я засмотрелся... от природы они узки; кроме того, у Ленина есть привычка щуриться, должно быть, вследствие скрываемой близорукости, и это вместе с быстрыми взглядами исподлобья придает им выражение минутной раскосости и, пожалуй, хитрости. Но не эта особенность меня поразила в них, а цвет их райков (глазной радужницы. - В. Л.)...

Прошлым летом в Парижском зоологическом саду, увидев золото-красные глаза обезьяны-лемура, я сказал себе удовлет-воренно: вот, наконец-то я нашел цвет ленинских глаз! Разница, оказывается, только в том, что у лемура зрачки большие, беспокойные, а у Ленина они точно проколы, сделанные тоненькой иголкой, а из них точно выскакивают синие искры»[4].

Дело, конечно, не в том, что не был Ленин в молодости «огненно, краснорыж», а в том, что стал он для Куприна фигурой знаковой, олицетворением ненавистной для него «красной смуты» и потому-то даже ленинские глаза приобрели у писателя якобы «золото-красный» тон.

Нынешние биографы Ленина возвели подобного рода позицию в принцип и сделали его основополагающим. Д. Волкогонов так и заявил: «Говорить и писать о Ленине - это прежде всего выразить свое отношение к ленинизму»[5]. Поэтому, если вас все-таки интересуют ленинские глаза, а не «отношение к ленинизму», то придется пускаться в дальнейшие самостоятельные розыски.

Вернемся к воспоминаниям Кржижановского: «Стоило вглядеться в глаза Владимира Ильича, в эти необыкновенные, про-низывающие, полные внутренней силы и энергии, темно-темно-карие глаза, как вы начинали уже ощущать, что перед вами человек отнюдь не обычного типа. Большинство портретов Владимира Ильича не в состоянии передать того впечатления особой одаренности, которое быстро шло на смену первым впечатлениям от его простой внешности...»[6]

Свои зарисовки оставил и А. В. Луначарский: «Особенно прекрасным было его лицо, когда он был серьезен, несколько взволнован, пожалуй, чуточку рассержен. Вот тогда под его крутым лбом глаза начинали сверкать необыкновенным умом, напряженной мыслью. А что может быть прекраснее глаз, говорящих об интенсивной работе мысли! И вместе с тем все лицо его приобретало характер необыкновенной мощи»[7].

С Кржижановским все ясно... Но ведь и Луначарский не сто-ронний наблюдатель, а самый горячий поклонник Ленина. А вот красивейшая женщина, известная в те времена писательница Ариадна Тыркова-Вильямс, гимназическая подруга Н. К. Крупской, одна из лидеров партии кадетов, которую называли «единственный мужчина в кадетском ЦК», приводит совсем иное мнение: «Злой человек, этот Ленин. И глаза у него волчьи, злые»[8].

Или другой пример... Василий Водовозов, о котором мы еще не раз упомянем в последующих главах, и самарский присяж-ный поверенный Григорий Клеменц были знакомы с Лениным примерно в одно и то же время - в 1890-1892 годах. И вот портрет, написанный Водовозовым в эмиграции в 1925 году: «Все лицо в целом поражало каким-то смешением ума и грубости, я сказал бы, какой-то животностью. Бросался в глаза лоб - умный, но покатый. Мясистый нос. В. И. был почти совершенно лысый в 21-22 года. Что-то упорное, жестокое в этих чертах сочеталось с несомненным умом»[9].

Вспомним и портрет, нарисованный Клеменцом в 1924 году: «Это был молодой человек небольшого роста, но крепкого сложения, со свежим румяным лицом, с едва пробивавшимися усами и бородкой - рыжеватого цвета - и слегка вьющимися на голове волосами, тоже рыжеватыми. На вид ему было не более 23 лет. Бросалась в глаза его большая голова с большим белым лбом. Небольшие глаза его как будто постоянно были прищурены, взгляд серьезный, вдумчивый и пристальный. На тонких губах играла несколько ироническая, сдержанная улыбка...»[10]

И, судя по сохранившейся фотографии Владимира Ульянова, относящейся к 1891 году, на которой хорошо были видны и отнюдь не «мясистый» нос, и совсем не «покатый» лоб, и даже прическа, а не «лысина во всю голову», портрет Клеменца достаточно точен. Ну а портрет Водовозова выписан им лишь для того, чтобы сделать общее заключение об «аморализме» облика Ленина, хотя тут же следует оговорка: «Конкретных фактов, доказывающих аморализм Ленина, относящихся ко времени моего знакомства, я не знаю...»

Так неужели же нет свидетелей объективных, которые вообще не знали - кто это и о ком идет речь?

Оказывается, есть...

Однажды, в 1904 году, Луначарский, только что познакомившись с Лениным, зашел вместе с ним в мастерскую известного скульптора Натана Аронсона.

«Владимир Ильич разделся, - рассказывает Луначарский, - и в своей обычной живой манере обошел большую мастерскую, с любопытством, но без замечаний рассматривая выставленные там гипсы, мраморы и бронзы... Аронсон отвел меня в сторону.

- Кто это? - зашептал он мне на ухо...

- Это один друг...

Аронсон закивал своей пушистой головой:

- У него замечательная наружность.

- Да? - спросил я с изумлением, так как я был как раз разочарован, и Ленин, которого я уже давно считал великим человеком, показался мне при личной встрече слишком похожим на среднего... хитроватого мужика.

- У него замечательнейшая голова, - говорил мне Аронсон, смотря на меня с возбуждением. - Не могли бы вы уговорить его, чтобы он мне позировал? Я сделаю хоть маленькую медаль. Он мне очень может пригодиться, например, для Сократа.

- Не думаю, что бы он согласился, - сказал я.

Тем не менее я рассказал об этом Ленину, о Сократе тоже. Ленин буквально покатывался со смеху, закрывая лицо руками»[11]. А прекрасная работа Аронсона - мраморная голова Владимира Ильича - многие годы украшала Центральный музей В. И. Ленина в Москве.

Однажды в беседе с молодым большевиком И. Ф. Поповым, ставшим позднее писателем и драматургом, Ленин, говоря о Плеханове, употребил выражение «физическая сила ума». «Что это такое, Владимир Ильич, физическая сила ума? - спросил Попов. - Я не пойму». Ленин ответил: «А вот вы можете ведь сразу увидеть и отличить в человеке физическую силу. Войдет человек, посмотрите на него, и видите: сильный физически... Так и у Плеханова ум. Вы только взгляните на него, и увидите, что это сильнейший ум, который все одолевает, все сразу взве-шивает, во все проникает, ничего не спрячешь от него. И чувствуешь, что это так же объективно существует, как и физическая сила»[12]. Именно такое впечатление на окружающих производил и сам Ленин.

И на этот случай у нас тоже есть вполне авторитетный и «сторонний» свидетель...

Немецкий профессор О. Фёрстер, повидавший на своем веку немало знаменитых пациентов, познакомился с Владимиром Ильичей в 20-е годы. «Всякий, не принимавший личного участия, - рассказывает он, - в великом деле Ленина, попадал, как только сталкивался с ним, под магическое действие его мошной личности... И мне довелось испытать на себе прикосновение его сильного духа...

И теперь он стоит передо мной, как живой, со своей коренастой фигурой, со своими эластичными движениями, со своим великолепным закругленным, как своды мощного здания, черепом; из его глаз, которые то широко раскрыты и глядят спокойно и ясно, то полуприщурены, как будто бы для того, чтобы лучше и точнее взять прицел на мир, всегда лился искрящийся поток ума...

Его мимика отличалась сказочной живостью, всякая его чер-та выдавала постоянную и интенсивную умственную деятельность, а также глубочайшее внутреннее переживание»[13].

Характеристики внешности Владимира Ильича, оставленные современниками, сложны и противоречивы. Но еще более сложна другая проблема - рассказ о духовном облике Ленина. «...Ни один портрет не даст подлинного физического образа Владимира Ильича, не покажет его таким, каким он был в действительности, тому, кто не знал и не видел его никогда, - заметила как-то Л. А. Фотиева, наблюдавшая его чуть ли не ежедневно на протяжении многих лет. - Еще во много раз труднее нарисовать духовный образ Ленина... Только общими силами, только коллективной работой лиц, близко знавших его, собирая все новые штрихи и новые детали его облика, жизни и деятельности, можно создать этот образ»[14].

Сегодня, хотя это и парадоксально звучит, мы знаем о Ленине несравненно больше, чем его современники. Выпущено 55 томов его Собрания сочинений, 40 томов «Ленинских сборников», 14 томов «Декретов Советской власти», 12 томов «Биографической хроники», сотни сборников воспоминаний. Во всех этих изданиях было опубликовано около 30 тысяч ленинских документов. И все-таки до недавнего времени примерно 6,5 тысячи оставались лежать в архиве. Из них около 3 тысяч - официальные документы, лишь подписанные Лениным. Около 2 тысяч - так называемые «маргиналии» - пометки, подчеркивания на книгах, газетах, чужих письмах и т. д. И все-таки около тысячи его писем, записок и резолюций - весьма содержательны. Недавно опубликован целый том такого рода наиболее интересных ленинских документов - более 400, считавшихся ранее «совершенно секретными»...

Но удивительное дело: чем больше этой литературы выходит в свет, тем острее становятся сами проблемы анализа жизни и деятельности Ленина. На смену старым мифам приходят новые.

И дело тут не столько в «загадочности» его фигуры, сколько в уже упомянутой излишней «политизации» и авторов, и проблем.

В свое время, работая над «Государством и революцией», Ленин писал о Марксе и Энгельсе:

«Угнетающие классы при жизни великих революционеров платили им постоянными преследованиями, встречали их учение самой дикой злобой, самой бешеной ненавистью, самым бесшабашным походом лжи и клеветы. После их смерти делаются попытки превратить их в безвредные иконы, так сказать, канонизировать их, предоставить известную славу их имени для «утешения» угнетенных классов и для одурачения их, выхолащивая содержание революционного учения, притупляя его революционное острие, опошляя его»[15].

Та же судьба ждала Ленина...

На смену иконам Богоматери с младенцем и изображениям государя императора с наследником, а то и рядом с ними, в «красных углах» российских изб появились портреты Ленина. Образ его, как бы отделившись от реальной личности, становится своего рода символом новой эпохи, «новой веры», борьбы бедных против богатых за справедливость. И для миллионов он превращается в объект чуть ли не религиозного поклонения.

Вот почему в СССР любой серьезный государственный акт, как и любой политический лидер, получали легитимизацию лишь при «благословении» его Лениным. И по табели о рангах каждый лидер значился либо «верным учеником», либо «славным продолжателем» его дела. И кстати, вот почему искать корни проблем дня сегодняшнего в прошлых деяниях Ленина по меньшей мере недобросовестно, ибо это уже совсем другая история. Это то же самое, что винить Христа в крестовых походах и кострах инквизиции, хотя и в том и в другом случае клялись словом и именем Божиим.

«Когда временами в истории человечества, - размышлял Кржижановский, - появляются люди, освещающие другим дорогу жизни, как огненные столпы, и когда мы называем таких людей гениальными, мы нередко оказываемся беспомощными в попытках объяснить гениальность этих людей... Приходится, по-видимому, признать, что общее определение гениальности - неправильно поставленная задача, что она разрешима только в приложении к вполне определенному случаю, причем по отношению к разным лицам мы будем находить совершенно разные решения.

Если поставить задачу таким образом, то придется признать необычайную трудность выявления во весь рост такой громадной фигуры, какой был Владимир Ильич. Но я, - заключает Кржижановский, - и не беру на себя ее решения, а ограничива-юсь лишь подбором некоторого материала»[16].

Дать лишь «некоторый материал» для размышлений, некоторые, может быть, малоизвестные, но важные детали биографии, «штрихи к портрету» великого Ленина - на большее не претендует и эта книга...

И все-таки... Какого же цвета были глаза у Ленина и, может быть, действительно был он «огненно-рыж»?

Объективное свидетельство есть.

В 1895 году жандармские чины составили словесный портрет лидера «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» Владимира Ульянова: «Рост 2 арш. 5 1/2 вершков (166,7 см. - В. Л.), телосложение среднее, наружность производит впечатление приятное, волосы на голове и бровях русые, прямые, усах и бороде рыжеватые, глаза карие, средней величины, голова круглая, средней величины, лоб высокий, нос обыкновенный, лицо круглое, черты его правильные, рот умеренный, подбородок круглый, уши средней величины»[17].

 

Примечания
  1. ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине: В 5 т. М., 1969. Т. 2. С. 238.
  2. ↑ Там же. С. 10.
  3. ↑ Литературное обозрение. 1978. № 4. С. 105.
  4. ↑ Цит. по: Волкогонов Д. Ленин. Политический портрет: В 2 кн. М., 1994. Кн. 1.С. 29-30.
  5. ↑ Там же. С. 12.
  6. ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 2. С. 10-11.
  7. ↑ Ленин всегда с нами. Воспоминания советских и зарубежных писателей. М., 1969. С. 19.
  8. ↑ Тыркова-Вильямс А. То, чего больше не будет. М., 1998. С. 343.
  9. ↑ Водовозов В. Мое знакомство с Лениным // На чужой стороне. Прага, 1925. № 12. С. 175.
  10. ↑ Коммуна. Самара, 1924. 24 апр.
  11. ↑ Луначарский А. В. Воспоминания и впечатления. М., 1968. С. 84-85.
  12. ↑ Ленин всегда с нами. С. 94-95.
  13. ↑ Правда. 1925. 21 янв.
  14. ↑ Фотиева Л. А. Из жизни В. И. Ленина. М., 1967. С. 136.
  15. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 33. С. 5, 6.
  16. ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 2. С. 9-10.
  17. ↑ Красный архив. 1934. № 1(62). С. 139.


 У КОРНЕЙ РОДОСЛОВНОГО ДРЕВА


«Биографическая хроника В. И. Ленина» начинается с записи:

«Апрель, 10 (22),

Родился Владимир Ильич Ульянов (Ленин).

Отец Владимира Ильича - Илья Николаевич Ульянов был в то время инспектором, а затем - директором народных училищ Симбирской губернии. Он происходил из бедных мещан города Астрахани. Его отец ранее был крепостным крестьянином.

Мать Ленина - Мария Александровна была дочерью врача А. Д. Бланка».

Любопытно, что сам Ленин многих деталей своей родословной не знал. В их семье, как и в семьях других «разночинцев», было как-то не принято копаться в своих «генеалогических корнях». Это уж потом, после смерти Владимира Ильича, когда интерес к подобного рода проблемам стал расти, этими изыскани-ями занялись его сестры. Поэтому, когда в 1922 году Ленин получил подробную анкету партпереписи, на вопрос о роде занятий деда с отцовской стороны искренне ответил: «Не знаю»[1].

Дед, прадед и прапрадед Ленина действительно были крепостными. Прапрадед - Никита Григорьевич Ульянин - родился в 1711 году. По ревизской сказке 1782 года он с семьей младшего сына Феофана был записан как дворовый человек помещицы села Андросова Сергачской округи Нижегородского наместничества Марфы Семеновны Мякининой.

По той же ревизии его старший сын Василий Никитич Ульянин, 1733 года рождения, с женой Анной Семионовной и детьми Самойлой, Порфирием и Николаем проживали там же, но числились дворовыми корнета Степана Михайловича Брехова.

По ревизии 1795 года дед Ленина Николай Васильевич, 25 лет, холостой, поначалу проживал с матерью и братьями в том же селе, но значились они уже дворовыми людьми подпрапорщика Михаила Степановича Брехова.

Значиться он, конечно, значился, но в селе его уже не было...

В Астраханском архиве хранится документ - «Списки именные ожидаемых к причислению зашедших беглых из разных губерний помещичьих крестьян», где под номером 223 записан «Николай Васильев сын Ульянин... Нижегородской губернии, Сергачской округи, села Андросова, помещика Степана Михайловича Брехова крестьянин. Отлучился в 1791 году». Беглым он был или отпущенным на оброк и выкупившимся - точно неизвестно, но в 1799 году в Астрахани Николая Васильевича перевели в разряд государственных крестьян, а в 1808 году приняли в мещанское сословие, в цех ремесленников-портных.

Сохранились и его приметы: «Ростом 2-х аршин и 6 вершков (168,9 см. - В. Л.), волосы на голове, усы и борода светло-русые, лицом бел, чист, глаза карие...»[2] Сопоставьте эти приметы с полицейской справкой о Ленине, и вы увидите - «в кого пошел» внук.

Избавившись от крепостной зависимости и став свободным человеком, Николай Васильевич сменил фамилию «Ульянин» на «Ульянинов», а затем «Ульянов». Вскоре он женился на дочери астраханского мещанина Алексея Лукьяновича Смирнова - Анне Алексеевне, которая родилась в 1788 году и была моложе мужа на 18 лет.

Исходя из некоторых архивных документов, писательница Мариэтта Шагинян выдвинула версию, согласно которой Анна Алексеевна - не родная дочь Смирнова, а крещеная калмычка, вызволенная им из рабства и удочеренная якобы лишь в марте 1825 года. Бесспорных доказательств этой версии нет, тем более что уже в 1812 году от этого брака родился сын Александр, умерший 4 месяцев от роду, в 1819 году на свет появился сын Василий, в 1821-м - дочь Мария, в 1823-м - Феодосия и, наконец, в июле 1831 года, когда отцу было уже за 60, - сын Илья.

Поселились они в Астрахани, у Волги, на так называемой Косе, на бывшей Казачьей улице в двухэтажном доме с кирпичным низом и деревянным верхом. Вместе с ними всю жизнь проживала и сестра Анны Алексеевны - Татьяна Алексеевна Смирнова, которую считали «крестной». И когда в 1837 году составляли списки рекрутского набора, мещанин Николай Ульянов и сыновья его Василий и Илья значились в них - «коренного российского происхождения».

После смерти Николая Васильевича заботы по содержанию семьи и воспитанию детей легли на старшего сына Василия Николаевича. Работая в ту пору приказчиком известной в Астрахани фирмы «Братья Сапожниковы» и не обзаводясь собственной семьей, он сумел обеспечить в доме не только достаток, но и дал младшему Илье образование.

В 1850 году Илья Николаевич окончил с серебряной медалью Астраханскую гимназию, поступил на физико-математический факультет Казанского университета, а в 1854 году успешно закончил его, получив звание «кандидат физико-математических наук» и право преподавания в средних учебных заведениях. И хотя ему было предложено остаться при кафедре для «усовершенствования в научной работе» - и на этом настаивал знаменитый математик Н. И. Лобачевский, - Илья Николаевич предпочел «карьеру» учителя.

Первым местом его работы - с 7 мая 1855 года - стал Дворянский институт в Пензе. Служба шла успешно. Его утвердили в должности старшего преподавателя математики старших классов, а в 1860 году наградили медалью «В память войны 1853-1856 годов» и дали чин титулярного советника.

В июле 1860 года сюда же на должность инспектора Дворянского института приехал Иван Дмитриевич Веретенников. Илья Николаевич подружился с ним и его женой, и в том же году Анна Александровна Веретенникова (урожденная Бланк) познакомила его с Марией Александровной Бланк, которая на зиму приезжала к сестре в гости. Илья Николаевич стал помогать Марии Александровне в подготовке к экзамену на звание учительницы, а она ему - в разговорном английском. Молодые люди полюбили друг друга, и весной 1863 года состоялась помолвка.

15 июля того же года, после успешной сдачи экстерном экзаменов при Самарской мужской гимназии, «дочь надворного советника девица Мария Бланк» получила звание учительницы начальных классов «с правом преподавания Закона Божьего, русского языка, арифметики, немецкого и французского языка». А в августе сыграли свадьбу, и «девица Мария Бланк» стала женой надворного советника - чин этот ему пожаловали тоже в июле 1863 года - Ильи Николаевича Ульянова.

Родословную семьи Бланк исследовали А. И. Ульянова, М. И. Ульянова, а в недавние годы М. С. Шагинян, А. Г. Петров, М. Г. Штейн, В. В. Цаплин и другие. Анна Ильинична рассказывает: «Старшие не могли нам выяснить этого. Фамилия казалась нам французского корня, но никаких данных о таком происхождении не было. У меня лично довольно давно стала являться мысль о возможности еврейского происхождения, на что наталкивало, главным образом, сообщение матери, что дед родился в Житомире - известном еврейском центре. Бабушка -мать матери - родилась в Петербурге и была по происхождению немкой из Риги. Но в то время как с родными по матери у мамы и ее сестер связи поддерживались довольно долго, о родных ее отца, А. Д. Бланк, никто не слышал. Он являлся как бы отрезанным ломтем, что наводило меня также на мысль о его еврейском происхождении. Никаких рассказов деда о его детстве или юношестве у его дочерей не сохранилось в памяти»[3].

О результатах розысков, подтвердивших ее предположение, А. И. Ульянова сообщила Сталину в 1932 и 1934 годах. «Факт нашего происхождения, предполагавшийся мною и раньше, - писала она, - не был известен при его [Ленина] жизни... Я не знаю, какие могут быть у нас, коммунистов, мотивы для замолчания этого факта»[4].

«Молчать о нем абсолютно» - таков был категорический ответ Сталина. Да и сестра ее Мария Ильинична тоже полагала, что факт этот «пусть будет известен когда-нибудь через сто лет»[5].

Сто лет еще не прошло, но уже опубликованные данные позволяют с достаточной уверенностью прочертить родословную семьи Бланков...[6]

Прадед, Моше Ицкович Бланк, родился, видимо, в 1763 году. Первое упоминание о нем содержится в ревизии 1795 года, где среди мещан города Староконстантинова Волынской губернии под номером 394 записан Мойшка Бланк. Откуда появился он в здешних местах - неизвестно. Впрочем...

Несколько лет тому назад известный библиограф Майя Дворкина ввела в научный оборот любопытный факт[7]. Где-то в середине 20-х годов архивист Юлиан Григорьевич Оксман, занимавшийся по заданию директора Ленинской библиотеки Владимира Ивановича Невского изучением родословной Ленина, обнаружил прошение одной из еврейских общин Минской губернии, относящееся якобы к началу XIX века, об освобождении от подати некоего мальчика, ибо он является «незаконным сыном крупного минского чиновника», а посему, мол, община платить за него не должна. Фамилия мальчика была - Бланк.

По словам Оксмана, Невский повез его к Каменеву, а затем втроем они явились к Бухарину. Показывая документ, Каменев буркнул: «Я всегда так думал». На что Бухарин ему ответил: «Что вы думаете - неважно, а вот что будем делать?» С Оксмана взяли слово, что он никому не скажет о находке. И с тех пор этого документа никто не видел.

Итак, документ обнаружен где-то около 1925 года. Спустя 45 лет, в 1970 году, Оксман все-таки рассказал о нем итальянскому историку Франко Вентури. При этом присутствовал В. В. Пугачев, который спустя 25 лет, в 1995 году, опубликовал в Саратове свой рассказ о данном факте[8].

Если Пугачев действительно запомнил дату документа точно, то никакого отношения к Моше Бланку вся эта история не имеет. В начале XIX века он был уже не мальчиком, а вполне зрелым мужем. Но надо учитывать и возможность того, что в многократный пересказ вкралась хронологическая неточность и мы имеем дело с «испорченным телефоном».

Так или иначе, но появился Моше Бланк в Староконстантинове будучи уже взрослым и в 1793 году женился на местной 29-летней девице Марьям (Марем) Фроимович. Из последующих ревизий видно, что Моше Бланк читал как по-еврейски, так и по-русски, имел собственный дом, занимался торговлей и плюс к тому у местечка Рогачево арендовал 5 моргов земли, которые засевал цикорием.

В 1794 году у него родился сын Аба (Абель), а в 1799-м - второй сын Сруль (Израиль). В. В. Цаплин отмечает, что с самого начала у М. И. Бланка не сложились отношения с местной еврейской общиной. Он был «человеком, который не хотел или, может быть, не умел находить общий язык со своими соплеменниками»[9]. Иными словами, община его просто возненавидела. И после того как в 1808 году во время пожара, а возможно и поджога, дом Бланка сгорел, семья переехала в Житомир.

Много лет спустя, в сентябре 1846 года, М. И. Бланк написал письмо императору Николаю I, из которого видно, что уже «40 лет назад» он «отрекся от Евреев», но из-за «чрезмерно набожной жены», скончавшейся в 1834 году, принял христианство и получил имя Дмитрия лишь 1 января 1835 года.

Но поводом для письма стало иное: сохраняя неприязнь к своим соплеменникам, Дмитрий (Мойша) Бланк предлагал - в целях ассимиляции евреев - запретить им ношение национальной одежды, а главное - обязать их молиться в синагогах за российского императора и императорскую фамилию.

Любопытно, что в октябре 1846 года письмо это было доложено Николаю I и он полностью согласился с предложениями «крещеного еврея Бланка», в результате чего в 1850 году запретили ношение национальной одежды, а в 1854 году ввели соответствующий текст молитвы. М. Г. Штейн, собравший и тщательно проанализировавший наиболее полные данные о родословной Бланков, справедливо заметил, что по неприязни к своему народу Дмитрия Бланка «можно сравнить, пожалуй, только с другим крещеным евреем - одним из основателей и руководителей Московского Союза русского народа В. А. Грингмутом...»[10].

О том, что Бланк решил порвать с еврейской общиной задолго до своего крещения, свидетельствовало и другое... Оба его сына, Абель и Израиль, как и отец, тоже умели читать по-русски, и, когда в 1816 году в Житомире открылось уездное (поветовое) училище, они были зачислены в него и успешно окончили. С точки зрения верующих евреев, это было кощунство. И все-таки принадлежность к иудейскому вероисповеданию обрекала их на прозябание в границах «черты оседлости». И лишь событие, случившееся весной 1820 года, круто изменило судьбу молодых людей...

В апреле в Житомир прибыл в служебную командировку «высокий чин» - правитель дел так называемого «Еврейского комитета» сенатор и поэт Дмитрий Осипович Баранов. Каким-то образом Бланку удалось встретиться с ним, и он попросил сенатора оказать содействие сыновьям при поступлении в Медико-хирургическую академию в Петербурге. Баранов евреям отнюдь не симпатизировал, но довольно редкое в то время обращение двух «заблудших душ» в христианство было, по его мнению, делом благим, и он согласился[11].

Братья сразу же поехали в Петербург и подали прошение на имя митрополита Новгородского, Санкт-Петербургского, Эстляндского и Финляндского Михаила. «Поселясь ныне на жительство в С.-Петербурге, - писали они, - и имея всегдашнее обращение с христианами Греко-российскую религию исповедающими, мы желаем ныне принять оную»[12].

Ходатайство удовлетворили, и уже 25 мая 1820 года священник церкви Преподобного Сампсония в Санкт-Петербурге Федор Барсов обоих братьев «крещением просветил». Абель стал Дмитрием Дмитриевичем, а Израиль - Александром Дмитриевичем. Новое имя он получил в честь своего восприемника графа Александра Апраксина, а отчество - в честь восприемника Абеля сенатора Дмитрия Баранова. А 31 июля того же года, по указанию министра просвещения князя Голицына, братьев определили «воспитанниками Медико-хирургической академии», которую они и закончили в 1824 году, удостоившись ученого звания «лекарей 2-го отделения» и презента в виде карманного набора хирургических инструментов.

Дмитрий Бланк остался в столице полицейским врачом, а первым местом работы Александра с августа 1824 года стала должность уездного врача в городе Поречье Смоленской губернии. Но в октябре 1825 года и он вернулся в Петербург, где был зачислен, как и его брат, в штат столичной полиции в качестве врача. В 1828 году А. Д. Бланка произвели в штаб-лекари. Пора было думать и о женитьбе...

Его крестный отец граф Александр Апраксин был в то время чиновником особых поручений министерства финансов. Так что Александр Бланк, несмотря на происхождение, вполне мог рассчитывать на приличную партию. Видимо, в доме другого благодетеля - сенатора Дмитрия Баранова, увлекавшегося поэзией и шахматами, - где бывал Пушкин и собирался чуть ли не весь «просвещенный Петербург», он познакомился с братьями Грошопфами и был принят у них в доме.

Глава этой весьма солидной семьи Иван Федорович (Иоганн Готлиб) Грошопф - прибалтийский немец, среди предков которого, происходивших из Северной Германии, был Э. Курциус - домашний учитель кайзера Фридриха III, а среди дальних потомков - генерал-фельдмаршал вермахта В. Модель[13].

Работал Иван Федорович консулентом Государственной Юстиц-коллегии Лифляндских, Эстляндских и Финляндских дел и дослужился до чина губернского секретаря. Его супруга Анна Карловна - в девичестве Эстедт - была шведкой, лютеранкой, родители которой являлись состоятельными купцами и жили сначала в шведском городе Упсала, а потом переехали в Петербург. Детей в семье Грошопф было восемь: сыновья - Иоганн, служивший в русской армии, Карл - вице-директор в департаменте внешней торговли министерства финансов, Густав, заведовавший рижской таможней, и пять дочерей - Александра, Анна, Екатерина (по мужу - фон Эссен), Каролина (по мужу - Биуберг) и младшая Амалия[14].

Познакомившись с этой семьей, А. Д. Бланк сделал предложение Анне Ивановне. Незадолго до этого она окончила пансион, владела несколькими языками и прекрасно играла на клави-кордах. Именно в ее исполнении Александр Бланк впервые услышал полюбившуюся ему «Лунную сонату» Бетховена[15].

Согласие на брак было получено, и уже 9 сентября 1830 года родился сын Дмитрий (покончил с собой в 1850 году 19 лет от роду, будучи студентом Казанского университета), 30 августа 1831 года - дочь Анна (по мужу - Веретенникова), 20 августа 1832-го - Любовь (по первому мужу - Ардашева, а по второму -Пономарева), 9 января 1834-го - Екатерина (по первому мужу - Алехина, по второму - Залежская), 22 февраля 1835-го - Мария (по мужу - Ульянова) и 24 июня 1836-го - Софья (по мужу - Лаврова)[16].

Дела у Александра Дмитриевича поначалу складывались неплохо. Как полицейский врач он получал тысячу рублей в год. За «расторопность и усердие» не раз удостаивался благодарностей. Но в июне 1831 года во время «холерных беспорядков» в столице взбунтовавшейся толпой был зверски убит его брат Дмитрий, дежуривший в Центральной холерной больнице. Эта смерть настолько потрясла А. Д. Бланка, что он уволился из полиции и более года не работал. Лишь в апреле 1833 года он вновь поступил на службу ординатором в больницу Св. Марии Магдалины, предназначенную для бедноты заречных районов Петербурга. Между прочим, именно здесь в 1838 году у него лечился Тарас Шевченко. Одновременно, с мая 1833 года по апрель 1837 года, А. Д. Бланк служил и в Морском ведомстве. В 1837 году после сдачи экзаменов он был признан инспектором врачебной управы, а в 1838-м медико-хирургом[17].

Расширялась и частная практика А. Д. Бланка. Среди его пациентов появились представители высшей знати. Это позволило ему переехать в приличную квартиру во флигеле одного из роскошных особняков на Английской набережной, принадлежавшего лейб-медику императора и президенту Медико-хирургической академии баронету Якову Виллие. Именно здесь в 1835 году родилась М. А. Бланк. Крестным отцом Машеньки стал их сосед - адъютант великого князя Михаила Павловича, а с 1833 года - шталмейстер императорского двора Иван Дмитриевич Чертков[18].

Слухи и сплетни о близости Марии Александровны ко двору породили в последние годы обширную литературу, в которой «маститые» авторы расписывали историю о том, как красавица Машенька стала любовницей императора Александра III (по другим версиям - великого князя), как родила она от государя сына Александра, после чего и была выдворена со всем семейством из столицы в Казанскую губернию. Для читателей, уже привыкших к пошлости, звучит все это вполне романтично и убедительно. Одна беда — Машенька покинула Петербург, когда ей исполнилось шесть лет. И совсем по другим обстоятельствам.

В 1840 году Анна Ивановна тяжело заболела, умерла и была похоронена в Петербурге на Смоленском евангелическом кладбище. А заботу о детях целиком взяла на себя ее сестра Екатерина Ивановна фон Эссен, овдовевшая в том же году. Александр Дмитриевич, видимо, и прежде симпатизировал ей. Не случайно родившуюся в 1833 году дочь он назвал Екатериной. После смерти жены они сближаются еще больше, и в апреле 1841 года А. Д. Бланк решает вступить с Екатериной Ивановной в законный брак. Однако подобные браки - с крестной матерью его дочерей и родной сестрой покойной супруги - закон не разрешал. И Екатерина Ивановна фон Эссен становится его гражданской женой[19].

В том же апреле 1841 года они покидают столицу и всем семейством переезжают в Пермь, где Александр Дмитриевич получил должность инспектора Пермской врачебной управы и врача Пермской гимназии. Именно здесь он познакомился с учителем латыни И. Д. Веретенниковым, ставшим в 1850 году мужем его старшей дочери Анны, и преподавателем математики А. А. Залежским, взявшим в жены Екатерину Бланк. Но это случилось позднее, а в марте 1843 года А. Д. Бланк стал заведовать госпиталем Юговского казенного завода, в сентябре 1845 года был назначен врачом Златоустовской оружейной фабрики, а с 21 мая 1846 года занял должность медицинского инспектора златоустовских госпиталей, где и закончилась его служба[20].

В историю российской медицины А. Д. Бланк вошел как один из пионеров отечественной бальнеологии - лечения минеральными водами. На пенсию он вышел в конце 1847 года с должности доктора Златоустовской оружейной фабрики, дослужился до чина надворного советника, дававшего право на дворянство, и уехал с Урала в Казанскую губернию, где в 1848 году в Лаишевском уезде на его сбережения, а в основном на средства Екатерины Ивановны, было куплено имение Кокушкино с 462 десятинами земли (503,6 га), водяной мельницей и 39 крепостными крестьянами[21]. 4 августа 1859 года Сенат утвердил А. Д. Бланка и его детей в потомственном дворянстве, и они были занесены в книгу Казанского дворянского депутатского собрания.

Вот так Мария Александровна Бланк оказалась в Казани, а затем в Пензе, где познакомилась с Ильей Николаевичем Ульяновым...

Их свадьбу, как до этого и свадьбы других сестер Бланк, сыграли в Кокушкине 25 августа 1863 года. Но «медовый месяц» оказался слишком коротким. 7 сентября там же в Кокушкине скончалась крестная мать и воспитательница Марии Александровны Екатерина Ивановна фон Эссен. Лишь после ее похорон молодожены 22 сентября уехали в Нижний Новгород, куда Илья Николаевич получил назначение старшим учителем математики и физики мужской гимназии.

Примечания
  1. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 44. С. 510.
  2. ↑ Правда. 1982. 2 ноября. Подробнее см.: Абрамова О., Бородулина Г., Копоскова Т. Между правдой и истиной (Об истории спекуляций вокруг родословия В. И. Ленина). М., 1998. С. 78-79.
  3. ↑ Отечественные архивы. 1992. № 4. С. 81.
  4. ↑ Там же. С. 78, 79.
  5. ↑ Там же. С. 79.
  6. ↑ См. там же. № 2. С. 38-46.
  7. ↑ См.: Абрамова О., Бородулина Г., Колоскова Т. Между правдой и истиной. С. 118.
  8. ↑ См.: Пугачев В. В., Динес В. А. Историки, избравшие путь Галилея. Саратов, 1995. С. 40-41.
  9. ↑ Отечественные архивы. 1992. № 2. С. 40.
  10. ↑ Штейн М. Г. Ульяновы и Ленины. Тайны родословной и псевдонима. СПб., 1997. С. 39, 44, 46.
  11. ↑ См. там же. С. 43.
  12. ↑ Штейн М. Г. Ульяновы и Ленины. С. 10; ср.: Абрамова О., Бородули-на Г., Колоскова Т. Между правдой и истиной.
  13. ↑ См.: Волкогонов Д. Ленин. Политический портрет. Кн. 1. С. 52.
  14. ↑ См.: Штейн М. Г. Ульяновы и Ленины. С. 102, 104, 111.
  15. ↑ См. там же. С. 53.
  16. ↑ См. там же. С. 75, 111.
  17. ↑ См. там же. С. 71,72, 73,77.
  18. ↑ См.: Штейн М. Г. Ульяновы и Ленины. С. 20, 75, 76.
  19. ↑ См. там же. С. 78.
  20. ↑ См.: Отечественные архивы. 1992. № 4. С. 81.
  21. ↑ См.: Зильберштейн И. С. Молодой Ленин в жизни и за работой. По воспоминаниям современников и документам эпохи. М., 1929. С. 41.

 



 

 «ШЕСТИДЕСЯТНИКИ»


Все-таки неблагодарное это занятие - собирать по веточкам «генеалогическое древо». Удовлетворяя законное любопытство, оно мало что объясняет...

И в самом деле, протягивая через столетия родственную нить, выводя одно поколение из другого, оно как бы вырывает судьбу каждого из контекста своего времени. И переносит центр тяжести на факторы чуть ли не генетические. А ведь конкретные обстоятельства и события того времени влияли на поступки, создавали альтернативы выбора пути, формировали образ жизни значительно сильнее, нежели кровнородственное наследство.

19 июля 1831 года, когда протоиерей Николай Ливанов в астраханской церкви Николы Гостинного крестил Илию - второго сына Николая Ульянова и его законной жены Анны, - в этот год император Николай I пожелал, «чтобы крепостные дети отнюдь не были отдаваемы для воспитания в такие учебные заведения, в коих они могли бы получить образование, превышающее состояние их...».

Когда же Илья Николаевич все-таки закончил гимназию и ее директор А. П. Аристов 10 июня 1850 года обратился к попечителю Казанского учебного округа с ходатайством об университетской стипендии для «даровитого мальчика», ему ответили, что для стипендии «происходящему из податного состояния» и «принадлежащего к мещанскому сословию... нет достаточного основания». И только помощь брата позволила И. Н. Ульянову закончить университет[1].

18 февраля 1855 года император Николай I скончался. Профессор МГУ историк С. Соловьев, шагая по арбатским переулкам, размышлял: «Я не был опечален смертью Николая, но в то же время чувствовалось не по себе, примешивалось беспокойство, опасение; что, если еще хуже будет?! Человека вывели из тюрьмы, хорошо, легко дышать свежим воздухом; но куда ведут? - может быть, в другую, еще худшую тюрьму?»

Этот безрадостный внутренний монолог прервал повстречавшийся коллега - профессор Т. Грановский. Первым словом Соловьева вместо приветствия было: «Умер». Грановский ответил: «Нет ничего удивительного, что он умер; удивительно, что мы с вами живы»[2].

А. И. Герцен записал: «Свободной России мы не увидим... Мы умрем в сенях, и это не от того, что при входе в хоромы стоят жандармы, а от того, что в наших жилах бродит кровь наших прадедов - сеченных кнутом и битых батогами, доносчиков Петра и Бирона, наших дедов-палачей, вроде Аракчеева и Магницкого, наших отцов, судивших декабристов, судивших Польшу, служивших в III отделении, забивавших в гроб солдат, засекавших в могилу крестьян. От того, что в жилах наших лидеров, наших журнальных заправил догнивает такая же гадкая кровь, благоприобретенная их отцами в передних, съезжих и канцеляриях»[3].

На престол взошел император Александр II... И Н. А. Добролюбов в «Оде на смерть Николая I» написал:


По неизменному природному закону,

События идут обычной чередой:

Один тиран исчез, другой надел корону,

И тяготеет вновь тиранство над страной.


И вдруг в 1856 году для непосвященных как гром среди ясного неба - обращение Александра II к московскому генерал-губернатору:

«Я узнал, господа, что между вами разнеслись слухи о намерении моем уничтожить крепостное право. В отвращение разных неосновательных толков по предмету столь важному, я считаю нужным объявить вам, что я не имею намерения сделать это теперь. Но, конечно, господа, сами вы знаете, что существующий порядок владения душами не может оставаться неизменным. Лучше отменить крепостное право сверху, нежели дожидаться того времени, когда оно само собою начнет отменяться снизу»[4].

А через шесть лет после восшествия на престол - после долгих обсуждений в дворянских комитетах, чиновничьих ведомствах и Государственном Совете - 19 февраля 1861 года Александр II подписал Манифест об отмене крепостного права. «Все, что можно было сделать для ограждения выгод помещиков, - с удовлетворением заявил он, - сделано». 5 марта манифест был обнародован, и по всей России во всех церквах звонили колокола и с амвонов возносились молитвы в честь «царя-освободителя».

Мало кто устоял... Признавая заслуги Александра II, Герцен вспомнил библейские слова: «Ты победил, галилеянин!» Даже такой радикал, как Чернышевский, написал: «Уничтожение крепостного права благословляет времена Александра II славой, высочайшей в мире...» Надо было время, чтобы осознать и оценить происходящее...

Реформа косвенно затронула и семью Ульяновых. Имение А. Д. Бланка, куда летом приезжали все его дочери с семьями, тоже имело крепостных. Но, по свидетельству Анны Ильиничны Ульяновой, ненависти к хозяевам тамошние крестьяне не испытывали. Наоборот, как врач, принимавший больных со всех окрестных сел, Александр Дмитриевич пользовался всеобщим уважением. «Кокушкино, - рассказывает Анна Ильинична, -было благоприобретенное имение и поэтому между владельца-ми его и крепостными не могло быть тех отношений, которые складывались у родовитых помещиков, потомственно владевших крепостными душами»[5].

После 1861 года реформы следовали одна за другой. Получили новый импульс для своего развития промышленность и сельское хозяйство. Появились невиданные ранее учреждения - суд присяжных, земства. К руководству образованием допустили общественность. Стали создаваться губернские и уездные училищные советы. Разрабатывались проекты массовой народной школы. А такие лучшие умы, как «отец русской педагогики» К. Д. Ушинский, уже стали мечтать о ликвидации в России неграмотности.

«...Вся Россия, - вспоминал великий бунтарь князь П. А. Кропоткин, - говорила об образовании. Любимыми темами для обсуждения в прессе, в кружках просвещенных людей и даже в великосветских гостиных стало невежество народа, препятствия, которые ставились до сих пор желающим учиться, отсутствие школ в деревнях, устарелые методы преподавания, а как помочь всему этому... началось сильное движение для основания воскресных школ»[6]. Точное слово, характеризующее тогдашнее состояние умов, нашел поэт Тютчев: «Оттепель!»

Если попытаться вычленить некую общую идею, которая определяла умонастроения «шестидесятников», то таковой, видимо, следует признать идею «общего блага» как гармонии личных и общественных интересов. В конце 60-х ее наиболее полно сформулировал в «Исторических письмах» Петр Лавров.

«Ясно понятые интересы личности, - писал он, - требуют, чтобы она стремилась к осуществлению общих интересов... Истинная общественная теория требует не подчинения общественного элемента личному и не поглощения личности обществом, а слития общественных и частных интересов. Личность должна развить в себе понимание общественных интересов, которые суть и ее интересы; она должна направлять свою деятельность на внесение истины и справедливости в общественные формы, потому что это есть не какое-либо отвлеченное стремление, а самый близкий эгоистический ее интерес»[7].

Именно убеждение в возможности торжества «истины и справедливости» питало социальный оптимизм «шестидесятников», их веру в силу просвещения и благие перемены.

Через всю эту полосу Великих Надежд прошел и Илья Николаевич Ульянов. В Пензе, где он работал с 1855 года, уже в ноябре 1860-го открыли воскресную школу - по общему счету всего лишь 59-ю в России. Ее учредили «для распространения грамотности в ремесленном и рабочем классе» и помимо русского языка и арифметики преподавали историю, географию и естественные науки. И вот, одновременно с работой в мужской и женской гимназиях, Илья Николаевич становится учителем и распорядителем и этой школы[8].

Но вслед за Великими Надеждами пришла и пора великих разочарований.. . История еще раз подтвердила, что во времена жестких правлений, когда даже малая надежда на послабление подавляется, неприятие режима, как правило, носит скрытый, латентный характер. Но когда «послабление» наступает, реформы уже не удовлетворяют слишком долго копившихся ожиданий и тогда недовольство выплескивается наружу. Короче говоря, если при «Николае Палкине» никто и пикнуть не смел, то при «Александре Освободителе» ждать и терпеть никто уже не желал.

Первыми негативно оценили «Великую реформу» сами крестьяне. Они сочли себя обманутыми, и полоса бунтов прокатилась по России...

«При освобождении крестьян, - свидетельствует А. И. Ульянова, - дед советовал им пойти на выкуп, но они не послушали его совета, предпочитая дарственную землю. Мой отец И. Н. Ульянов рассказывал мне о том, как волновало дедушку принятое крестьянами решение, как он несколько раз выходил к крестьянам, убеждая их пойти на выкуп, но крестьяне, очевидно, как говорил мой отец, внимая распускаемым в то время слухам о том, что земля должна отойти вся бесплатно, не послушали его»[9].

В Кокушкине обошлось... А вот в селе Бездна той же Казанской губернии уже в апреле 1861 года вспыхнули волнения, и, усмиряя их, генерал граф Апраксин расстрелял около ста крестьян. Убитые и раненые были и в селах Черногай и Кандеевка Пензенской губернии, где войска также стреляли в крестьян, выступивших под лозунгом «Земля вся наша!».

В ответ - в университете и Духовной академии Казани - начались волнения студентов. На устроенной ими демонстративной панихиде по убиенным профессор истории Афанасий Щапов - он умрет в сибирской ссылке - сказал, что своим подвигом бездненские крестьяне разрушили предрассудок, будто русский народ «неспособен к инициативе политических движений»[10].

Помимо репрессий летом 1861 года правительство разрабатывает новые «Правила...», уничтожавшие всякие университет-ские «вольности». Но осенью, с началом занятий, начинаются массовые стачки протеста и демонстрации в Петербургском и Московском университетах. Власти проводят повальные аресты, участников беспорядков бросают в Петропавловскую крепость, исключают из университетов, высылают в Сибирь.

«Куда же вам деться, юноши, от которых заперли науку?.. - пишет Герцен. - В народ, к народу! - вот ваше место, изгнанники науки, покажите... что из вас выйдут не подьячие, а воины, но не безродные наемники, а воины народа русского!»[11]

«Народ царем обманут!» - заявлял издававшийся в Лондоне «Колокол» и звал молодежь к отпору и революционному действию. И в самом Петербурге той же осенью 1861 года появляется составленная публицистом «Современника» Н. В. Шелгуновым прокламация «К молодому поколению». В ней говорилось: «Государь обманул ожидания народа - дал ему волю не настоящую, не ту, о которой народ мечтал и которая ему нужна... Мы хотели бы, разумеется, чтобы дело не доходило до насильственного переворота. Но если иначе нельзя... мы зовем охотно революцию на помощь народу»[12].

В 1861 году из сибирской ссылки - через Японию и Америку - бежал ставший анархистом Михаил Бакунин. «Мы понимаем революцию, - писал он, - в смысле разнуздания того, что теперь называется дурными страстями, и разрушение того, что на том же языке называется естественным порядком».

Надо было прожить сначала всю полосу шумных славословий в честь освобождения и свободы, а затем - ощущение полного, бесстыдного обмана всех надежд, чтобы понять степень ожесточения молодежи...

В 1862 году сын генерала, талантливый юноша П. Г. Зайчневский в прокламации «Молодая Россия» писал, что только «революция, революция кровавая и неумолимая», а за ней диктатура революционной партии, захватившей власть, способна дать народу истинную свободу. Ради этого он был готов уничтожить сто тысяч помещиков, и прежде всего «императорскую партию»: «Когда будет призыв «в топоры», тогда бей императорскую партию, не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по деревням и селам! Помни, что тогда, кто не с нами, тот будет против; кто против, тот наш враг, а врагов следует истреблять всеми способами»[13].

Илья Николаевич Ульянов был весьма далек от подобного рода умонастроений и, как свидетельствует Анна Ильинична, не одобрял «разную болтовню», внушавшую крестьянам мысль о переделе земли[14]. Ненавидя до глубины души крепостничество во всех его проявлениях, он, как и многие другие представители поколения русских «шестидесятников», твердо верил в то, что после отмены рабства только просвещение и европеизация России смогут принести общее благоденствие и благосостояние.

Поэтому, когда его же ученики уже начинали помышлять о революционном терроре, Илья Николаевич лишь с еще большей энергией отдавался делу народного образования, и в частности Пензенской воскресной школе...

«.. .Эти люди в полушубках, чуйках, армяках, пестрядинных и китайчатых халатах, с черными мозолистыми руками, с испачканными лицами, с запахом и цветом, напоминающими ясно ремесло каждого, - писал в эти годы К. Д. Ушинский, - собрались сюда не шутку шутить, не из пустого любопытства, а собрались дело делать и... это дело, для которого они пожертвовали несколькими часами единственно свободного дня своей трудовой недели, кажется им не только делом полезным, серьезным, но каким-то святым, каким-то религиозным делом»[15].

Вот и в Пензе педагоги не могли нарадоваться на своих подопечных, которые своим отношением к учебе намного превосходили гимназистов. Но в 1862 году очередь дошла и до них. 10 июня последовало Высочайшее повеление Александра II:

«Надзор, установленный за воскресными школами и народными читальнями, оказался недостаточным. В последнее время обнаружено, что под благовидным предлогом распространения в народе грамотности люди злоумышленные покушались в некоторых воскресных школах развивать вредные учения, возмутительные идеи, превратные понятия о праве собственности и безверие. В отношении к читальням равным образом обнаружено стремление пользоваться этими учреждениями не для распространения полезных знаний, а для проведения того же вредного социалистического учения». А посему государь император повелел: «Впредь до преобразования означенных школ на новых основаниях закрыть все ныне существующие воскресные школы и читальни»[16].

В июне 1862 года соответствующий циркуляр министра внутренних дел был вручен Илье Николаевичу, школу закрыли, а в августе следующего года - после свадьбы - он с женой уехал в Нижний Новгород. Город был большой, богатый, с совершенно иной, нежели в Пензе, интеллектуальной средой. Появились дети. 14 августа 1864-го родилась дочь Анна. Еще через полтора года - 31 марта 1866-го - сын Александр... Но вскоре - горестная утрата: появившаяся на свет в 1868-м дочь Ольга, не прожив и года, заболела и 18 июля в том же Кокушкине умерла...

Появились и новые друзья. Молодых учителей поселили на казенных квартирах в «красном флигеле» во дворе Дворянского института. Особенно подружились Ульяновы с семьями В. А. Ауновского и В. Н. Захарова, которых тоже перевели в Нижний из Пензы. По вечерам, уложив детей спать, собирались, беседовали, музицировали. Впрочем, Илья Николаевич все с той же полной самоотдачей уходил в работу. Дела по службе шли нормально. В ноябре 1865 года он получил свой первый орден - Святой Анны 3-й степени. Стал преподавать не только в Дворянском институте, но и в гимназии, на курсах лесных таксаторов, набирал уроки. И каждый раз, когда приносил жалованье, Мария Александровна тщательно, до мелочей расписывала бюджет на весь месяц. Надо было строить дом, воспитывать детей, помогать астраханским родственникам... Но пензенский период его жизни напомнил о себе и здесь, в Нижнем...

В апреле 1866 года газеты сообщили о неслыханном - первом в истории России покушении революционеров на государя императора.

4-го числа в Санкт-Петербурге, когда в четвертом часу пополудни Александр II, закончив прогулку по Летнему саду, направлялся к экипажу, неизвестный выстрелил в него из пистолета. Но стоявший рядом крестьянин Комиссаров толкнул его под руку, и пуля пролетела мимо государя. Набежавшая толпа сбила стрелявшего с ног, стала бить, а он, закрываясь от ударов, повторял: «Что вы со мной делаете, дурачье?! Я же за вас, за вас! На пользу русскому мужику»[17].

Князь Петр Кропоткин рассказывал: «После... выстрела 4 апреля 1866 года Третье отделение стало всесильным. Заподозренные в «радикализме» - все равно, сделали они что-нибудь или нет, - жили под постоянным страхом. Их могли забрать каждую ночь за знакомство с лицом, замешанным в политическое дело, за безобидную записку, захваченную во время ночного обыска, а не то и просто за «опасные убеждения». Арест же по политическому делу мог означать все, что хотите: годы заключения в Петропавловской крепости, ссылку в Сибирь или даже пытку в казематах»[18].

А уже через несколько дней следственной комиссии стало известно, что преступник - дворянин Дмитрий Владимирович Каракозов, 1840 года рождения, проживал до 1860 года в Пензе, где учился в гимназии. В ней и в пензенском Дворянском институте учились и многие другие участники подпольного кружка, организованного в Москве двоюродным братом Каракозова - Николаем Ишутиным.

Для Ульяновых начались томительные дни ожидания и страха. Они знали и Каракозова, и Ишутина, но при допросах тот и другой Илью Николаевича не упомянули. А вот его ученик по Дворянскому институту Н. П. Странден в ходе следствия показал, что с Ульяновым был знаком. В деле фигурировало и рекомендательное письмо Ильи Николаевича, данное им другому подследственному с целью облегчить подателю поступление в Московский университет.

На запрос следственной комиссии по поводу преподавателей пензенского Дворянского института и гимназии, обучавших будущих заговорщиков, жандармы ответили, что наиболее «вредным» и «опасным» человеком, оказавшим пагубное влияние на воспитанников, является учитель словесности В. Н. Захаров, у которого учились, а одно время квартировали Каракозов и Ишутин. Ульянов упомянут не был, хотя и он недолго снимал квартиру у Захарова и именно от него принял воскресную школу.

Так или иначе, но на допрос Илью Николаевича не вызывали, и все вроде бы обошлось...

«Спасителю государя» Комиссарову даровали дворянство, возможность задаром пить водку в кабаках, а Каракозов 3 сентября 1866 года был повешен. Ишутина здесь же у виселицы «помиловали» и заменили веревку бессрочной каторгой в Сибири, где он сошел с ума и в 1879 году умер. А в 1892 году, в состоянии запоя, повесился Комиссаров.

Среди многочисленных арестованных, прямо или косвенно причастных к этому делу, было немало столичных знаменитостей, таких, как издатель «Русского слова» Г. Благосветлов, поэты В. Курочкин и Д. Минаев, критик В. Зайцев... И скромный, ранее ничем не скомпрометировавший себя нижегородский учитель математики и физики, видимо, выпал из поля зрения «недреманного ока» Третьего отделения.

А жизнь продолжала идти своим чередом. По-прежнему каждое утро Илья Николаевич уходил в гимназию, возвращался поздно. На гимназическом чердаке он устроил обсерваторию и установил телескоп. Отсюда ученики его всматривались в вечернее звездное небо. Для кабинета физики купили действующую модель паровоза, дабы убедились дети, что нет в «чугунке» нечистой силы.

Росли и свои дети - Анна и Александр, родившийся за четыре дня до выстрела Каракозова. В июле 1867 года Илья Николаевич получил новый чин - коллежского советника, по табели о рангах - никак не ниже майора. И все-таки работа в гимназии, особенно после опыта воскресной школы, полного удовлетворения не приносила. Он мечтал о ниве подлинно народного просвещения. Поэтому, когда его астраханский учитель словесности, а теперь инспектор Казанского учебного округа Александр Васильевич Тимофеев написал, что в Симбирске открылась вакансия инспектора губернских народных училищ, Илья Николаевич сразу дал согласие.

Примечания
  1. ↑ См.: Яковлев Е. Жизни первая треть. Документальное повествование о семье Ульяновых, детстве и юности Владимира Ильича. М, 1985. С. 16,17,18.
  2. ↑ Там же. С. 27.
  3. ↑ Там же. С. 20,21.
  4. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 19-20.
  5. ↑ Отечественные архивы. 1992. № 4. С. 82.
  6. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 34.
  7. ↑ Лавров П. Л. Исторические письма. Изд. 5-е. Пг., 1917. С. 88.
  8. ↑ См.: Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 34, 35.
  9. ↑ Отечественные архивы. 1992. № 4. С. 82.
  10. ↑ Красный архив. 1923. № 4. С. 409.
  11. ↑ Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1958. Т. XV. С. 175.
  12. ↑ История ВКП(б). Т. 1. Вып. 1. М.; Л., 1926. С. 27.
  13. ↑ История ВКП(б). Т. 1. Вып. 1. С. 27, 28.
  14. ↑ См.: Отечественные архивы. 1992. № 4. С. 82.
  15. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 34-35.
  16. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 37.
  17. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 58.
  18. ↑ Там же. С. 54-55.

 



 

 СИМБИРСК


Мария Александровна с детьми поехала в Астрахань проведать ульяновских родственников, а Илья Николаевич направился в Симбирск устраиваться и подыскивать жилье. Назначение его на новую должность состоялось 6 сентября 1869 года, и вся семья, переехав в Симбирск, поселилась на Стрелецкой улице, сняв флигель во дворе дома Прибыловской. А вскоре, 10 (22) апреля 1870 года, здесь родился сын Владимир...

16 апреля священник Василий Умов и дьячок Владимир Знаменский крестили новорожденного. Крестным стал управляющий удельной конторой в Симбирске действительный статский советник Арсений Федорович Белокрысенко, а крестной - мать сослуживца Ильи Николаевича коллежская асессорина Наталия Ивановна Ауновская[1].

Симбирск был в то время тихим провинциальным городком, насчитывавшим чуть более 40 тысяч жителей, из которых 57,5 процента значились мещанами, 17 процентов - военными, 11 - крестьянами, 8,8 - дворянами, а 3,2 процента - купцами и почетными гражданами. Соответственно и город делился на три части: дворянскую, торговую и мещанскую. В дворянской были керосиновые фонари и дощатые тротуары, а в мещанской держали по дворам всякую скотину, и живность эта, вопреки запретам, разгуливала по улицам.

Помимо заводиков - водочного, пивомедоваренного, винокуренного, воскосвечного и мукомольного - в Симбирске функционировали две гимназии: мужская и женская, кадетский корпус, духовное училище и семинария, фельдшерская школа и ремесленное училище, чувашская учительская школа и татарс-кое медресе, несколько приходских школ, а также большая Карамзинская библиотека, народная библиотека имени Гончарова и, наконец, театр.

Можно сколько угодно спорить о приметах, верить в них или нет, но факт остается фактом - квартиру Ульяновы сняли рядом с тюрьмой. «Бледные, обросшие, какие-то дикие лица, - вспоминала Анна Ильинична, - глядели из-за решеток, слышалось лязганье цепей... Помню, как угнетало наши детские души это мрачное здание с его мрачными обитателями. Только увлечешься, бывало, чудным видом на Волгу, пением певчих птиц в сбегавших с обрыва фруктовых садах... как лязг цепей, грубые окрики или ругань заставляли нас вздрагивать и оглядываться. Вместе со страхом перед этими людьми наши детские души охватывало чувство глубокой жалости к ним. Помню его отражение в глубоких глазах Саши. И сейчас еще стоит перед моим взором одно худое тонкое лицо с темными глазами, жадно прильнувшее к решетке окна»[2]

Летом мать вывозит детей в Кокушкино - на дачу к деду. Анна Ильинична вспоминает «высокого худого старика, с сильной проседью в черных волосах, с ясными и живыми черными глазами, обычно ласково относившегося к нам, внучатам, и баловавшего нас. В последнее лето помню, как он поднялся раз по лестнице в мезонин кокушкинского дома, где помещалась с нами мать, и как мать моя поднесла и показала ему нового внука, брата Володю, родившегося весной этого года. Вероятно, дед осматривал ребенка с точки зрения врача»[3].

И в это же лето - 17 июля 1870 года Александр Дмитриевич Бланк умер. Похоронили его в трех верстах от Кокушкина, на кладбище приходской церкви села Черемышево рядом с могилой Екатерины Ивановны фон Эссен. Еще через год, в 1871-м, умерла и астраханская бабушка Анна Алексеевна - мать Ильи Николаевича.

А семья продолжала расти. 4 ноября 1871 года родился четвертый ребенок дочь Ольга. Родившийся в следующем году сын Николай умер, не прожив и месяца. 4 августа 1874-го на свет появился сын Дмитрий, а 6 февраля 1878-го дочь Мария. Шестеро детей... Ни о какой «светской жизни», а тем более об учительствовании Марии Александровне думать уже не приходилось. После переезда в Симбирск и рождения Володи кроме кухарки Насти в дом взяли няню - старую солдатку из села Лутовни Пензенской губернии Варвару Григорьевну Сарбатову. Если учесть, что у Ульяновых часто «гостевали» сестры Марии Александровны и их дети, то станет очевидным, что работы хватало всем.

С первых же дней Илья Николаевич целиком погрузился в круг своих новых обязанностей. Казалось, исполнилась его мечта: действительно народные сельские школы, которые надо строить, расширять, разрабатывать новые учебные планы, внедрять новейшие методы обучения и воспитания. Но все началось с разочарований...

По всем официальным отчетам, в губернии значилось 460 сельских школ. Это воспринималось как свидетельство просвещенности местного дворянства, и симбирцев повсюду хвалили и ставили в пример. Однако первые же инспекторские объезды Ильи Николаевича показали, что нормально функционирует лишь 89 школ. Остальных либо не было вообще, либо они прекратили свое существование из-за отсутствия учителей или помещений[4].

Разочарование, однако, не привело к утрате интереса к делу. Наоборот, этот немолодой и физически не очень-то здоровый человек проявил уйму энергии и полное самоотречение. Валериан Никанорович Назарьев, помещик Симбирского уезда, известный по тем временам публицист, писал об Ульянове: «Сидишь, бывало, в теплой комнате с книгой в руках, тревожно прислушиваясь к нестерпимому завыванию метели, гуляющей по степным раздольям и уже третьи сутки не выпускающей мужика из избы. Вдруг под самым окном звучит колокольчик. Хозяин спешит в прихожую встречать нежданного гостя.

- Не изумляйтесь, Валериан Никанорович. Сейчас оттаю, стяну тулуп - и признаете Ульянова, вашего покорнейшего слугу. Уже четвертую неделю путешествую.

Назарьев видит перед собой занесенного снегом, с обледе-невшими бакенбардами и посиневшим от холода лицом инспектора народных училищ.

- Илья Николаевич, Боже милостивый! Вот это славно! Сейчас и обогреем и успокоим скитальца.

Начинаются хлопоты по приему гостя. Ульянов ходит тем временем по комнате, разминая закоченевшие ноги, и ведет разговор о школьных делах, о своих заботах и надеждах. Продолжает об этом говорить во время чая, обеда, вечера. Вас клонит ко сну, а инспектор все говорит о школе. И первые слова, которыми он вас встречает поутру, - все та же школа...»

И далее Назарьев пишет об Ульянове: «Как птица божья, он никогда не помышлял о чем-нибудь житейском, предоставляя это жене, никогда не унывал, не жаловался и безропотно продолжал скакать по губернии, на целые месяцы оставляя семью, продолжал голодать, угорать на съезжих, рисковать жизнью, распинаться на земских собраниях или сельских сходах богатых торговых селений, среди равнодушной толпы мироедов, выпрашивая гроши, он утешал приунывших учителей и плаксивых учительниц, чтобы, возвратившись наконец в город, тотчас же бежать на свои педагогические курсы, при всей окружающей его неурядице, при постоянном физическом и моральном утомлении, при вечной войне с разжиревшими и явно глумившимися над ним волостными старшинами, писарями и плутами подрядчиками, он умудрялся не только удерживать в своих руках врученный ему светильник, но наперекор всему, в одном нашем уезде, вместо бывших номинально, организовать до 45 сельских школ...»[5]

Сам Илья Николаевич, глубоко осознанно исполнявший свой долг, отнюдь не считал себя жертвой. Он строил школы, добывал буквари и дрова, подбирал новых молодых учителей, добивался повышения им жалованья... И считал все тяготы своей работы лишь неминуемой платой за осуществление своего сокровенного желания: быть полезным народу в его стремлении избавиться от тьмы и невежества[6].

Его хвалили. А. Д. Пазухин, предводитель дворянства Алатырского уезда, писал «с благодарностью о неутомимой деятельности. .. уважаемого И. Н. Ульянова. Благодаря его стараниям и энергии учреждались новые школы, открывались учительские съезды. Своим влиянием и примером он привлекал к делу народного образования людей, относившихся прежде к этому делу безучастно»[7].

25 ноября 1871 года Ульянов получил высокий чин - статского советника, а 22 декабря 1872-го - орден Святого Станислава 2-й степени. 1874 год стал пиком его карьеры: 11 июля Илью Николаевича назначили директором народных училищ Симбирской губернии, 21 декабря наградили третьим орденом - Святой Анны 3-й степени. В декабре 1877 года ему был присвоен чин действительного статского советника, равный по табели о рангах генеральскому званию и дававший права потомственного дворянства. Но, как напишет позднее Мария Ильинична, «для него были важны не чины и ордена, а... процветание его любимого дела, наилучшая постановка народного образования, во имя которого он работал не за страх, а за совесть, не щадя своих сил»[8].

Впрочем, повышение жалованья позволило реализовать давнюю мечту. Сменив с 1870 года шесть наемных квартир и скопив необходимые средства, Ульяновы 2 августа 1878 года за 4 тысячи серебром купили, наконец, собственный дом у вдовы титулярного советника Екатерины Петровны Молчановой на Московской улице в приходе Благоявления Господня. Был он деревянным, в один этаж с фасада и с антресолями под крышей со стороны двора. А позади двора, заросшего травой и ромашкой, раскинулся прекрасный сад с серебристыми тополями, толстыми вязами, желтой акацией и сиренью вдоль забора...

Комнаты распределили так: внизу кабинет Ильи Николаевича, гостиная, столовая, проходная комнатка Марии Александровны и отдельная - со своим входом - у няни. В антресолях по маленькой комнатке получили Саша, Аня и Володя, а на трех младших пришлась одна общая - «детская»[9].

«Обстановка была самая простая, какая вообще часто встре-чалась у разночинцев средней руки, - вспоминала Анна Ильинична, - многое покупалось по случаю, вообще определенного характера не было. Портретов и картин на стенах не было, вообще обстановка носила пуританский характер»[10]. Но в доме был шредерский рояль, хорошая научная и художественная библиотека, а место картин на стенах занимали большие географические карты.

От самого раннего детства воспоминаний осталось немного... Кроме рассказов отца запомнил Владимир и рассказы о деревне няни Варвары Григорьевны. Много лет спустя, когда Крупская стала носить очки, он вдруг сказал:

- Очки чистые должны быть. Дай я тебе их протру. Я няне моей всегда очки протирал...

- Не забыл ее всю жизнь Владимир Ильич, - заметила Надежда Константиновна[11].

Запомнилось и то, как, едва научившись читать, стал сам ходить в Карамзинскую библиотеку. По дороге на улице гуляли гуси. Владимир начинал дразнить их, а они, вытянув шеи, начинали наступать на него... И тогда он ложился на спину и отбивался ногами...

- Почему же не палкой? - спрашивал Николай Веретенников.

- Палки под рукой не было... Впрочем, все это пустяки, дурачество[12].

Из больших событий запомнилась русско-турецкая война 1877-1878 годов. Все ее перипетии обсуждали не только взрослые, но и дети. Ровесник Владимира, а потом и его одноклассник, вспоминал: «Без всяких газет, лишь вчера научившись читать и писать, мы все же знали многое про геройские подвиги русской армии, друг другу с жаром пересказывая все слышанное, а больше подслушанное: про знаменитую Дунайскую переправу, тяжкую Шипку, неприступную Плевну... С языка, бывало, не сходили прославленные имена Скобелева, Гурко, Радецкого, Дубасова и др., вырезали, собирали их портреты».

Запомнился и приход в Симбирск большой партии пленных турок. И некоторых из наиболее воинственных «патриотов» крайне удивило при этом, что жители города не проявили по отношению к туркам никакой злобы и встречали их «отнюдь не враждебно». Но главным событием 1878 года стало торжественное вступление в Симбирск вернувшегося с войны боевого пехотного Калужского полка. Все население высыпало на улицы, звонили колокола, играли оркестры, люди плакали, целовались, кричали «Ура!», пели «Боже, царя храни...»[13].

Но Владимир хорошо запомнил и другое: как на протяжении всей войны его любимая няня, «у которой родственники были взяты на войну и некоторые из них там убиты, постоянно с плачем говорила: «Русская кровь зря льется из-за каких-то нам чужих, проклятых болгар. На что они нам, у нас самих забот по горло». И «насколько помню», рассказывал позднее Ленин, с мнением няни «совпадало отношение к этой войне и моих родителей...»[14]

Ульяновы в этом отношении не были исключением. Ровесник Владимира князь Владимир Оболенский, проживавший в это время в Смоленской губернии, тоже вспоминал, как в их семье, собираясь щипать корпию для раненых, «рассказывали о хищениях интендантов, о замерзших на Шипке солдатах, для которых не было заготовлено теплых вещей, о том, как великий князь Николай Николаевич (старший), чтобы сделать Государю сюрприз в его именины, штурмовал Плевну и положил при этом бессмысленном штурме огромное количество солдат, и т. д. По случаю этого эпизода по рукам ходило стихотворение, начинавшееся так:


Именинный пирог из начинки людской

Брат подносит державному брату...»[15]


Если бы кто-то захотел доказать, что главным в воспитании детей являются не «педагогические» нравоучения, не разгово-ры о добродетели и уж тем более не наказания, а прежде всего та особая повседневная атмосфера семьи, определяемая глав-ными жизненными ценностями, которых искренне придержи-ваются родители, то лучшего объекта исследования, наверное, не надо было и искать.

От отца исходило, может быть, самое важное: признание абсолютной ценности знания и отношение к труду, направленному не на личные, сугубо меркантильные интересы, а на общее благо. Детям не надо было долго объяснять и то, что такое честность и порядочность. Пример Ильи Николаевича стоял перед глазами. А отношение матери к его беззаветному служению своему долгу - делу народного просвещения - еще больше укрепляло силу воздействия отцовского примера.

Каждый раз после его возвращения из поездок вся семья собиралась в гостиной, и Илья Николаевич живописал свои наблюдения о крестьянской жизни и быте, произволе всяческого начальства, о случайно услышанных разговорах или выступлениях на сельских сходах... И, помимо прочего, это воспитывало в детях такое чувство, как сострадание - умение воспринимать чужие беды и чужое горе, как свое собственное.

Одним из первых стихотворений, выученным Володей наизусть, была «Песня бобыля» И. С. Никитина. И когда собирались гости, он с большим задором - плохо выговаривая, как и отец, букву «р» - декламировал:


Богачу-дур-р-аку

И с казной не спится;

Бедняк гол как сокол,

Поет-веселится.


В гимназическом сочинении старший сын Александр напишет: «Для полезной деятельности человека нужны: 1) честность, 2) любовь к труду, 3) твердость характера, 4) ум и 5) знание.

Чтобы быть полезным обществу, человек должен быть честен и приучен к настойчивому труду, а чтобы труд его приносил сколь возможно большие результаты, для этого человеку нужны ум и знание своего дела... Честность и правильный взгляд на свои обязанности по отношению к окружающим должны быть воспитаны в человеке с ранней молодости, так как от этих убеждений зависит и то, какую отрасль труда он выберет для себя, и будет ли он руководствоваться при этом выборе общественной пользой или эгоистическим чувством собственной выгоды»[16]. Так что уроки отца даром не пропали.

Что касается матери, то от нее шло и другое начало - то, которое некоторые биографы Ленина называют порой «немецкий педантизм». Но вряд ли это определение верно. Скорее это понимание того, что человек сможет сделать нечто большое и значительное лишь в том случае, если он не потратит жизнь на безалаберную суету, а сумеет организовать свое время и стать его хозяином.

Важным элементом такого воспитания она считала, в част-ности, жесткий распорядок дня. Дети вставали в 7 часов. Убирали свои кроватки. Затем утренний туалет. Завтрак. Теперь старшим пора в гимназию... Впрочем, нет: дабы не простудиться после горячей пищи, надлежит выдержать десятиминутную паузу дома и лишь потом выходить на улицу.

Младшие тоже занимались: сначала с Марией Александровной - чтением, письмом, иностранными языками, музыкой, а по мере роста - с учителем Василием Андреевичем Калашниковым, готовившим их к поступлению в 1-й класс.

К обеду старшие возвращались из гимназии и всей семьей садились за стол. Съедать было положено все, что дают. И кстати сказать, Владимира понукать не приходилось. Аппетит у него в детстве был отменный. И не случайно, когда под руководством Саши дети стали выпускать еженедельный семейный журнал «Субботник», коренастый и плотный Володя получил псевдоним - свой первый литературный псевдоним - Кубышкин.

Дома дети не только убирали за собой. Девочки вязали, вышивали, следили за одеждой мальчиков: чинили, штопали, пришивали пуговицы. Мальчики, в свою очередь, должны были наливать водой бочки в саду, помогать переносить тяжести сестрам, няне и матери. А летом, когда чаепитие устраивали в беседке, все дети накрывали на стол.

Фруктов и ягод, произраставших в саду, они наедались вволю. Но свой порядок и дисциплина существовали и здесь. Яблоки можно было брать лишь те, которые созрели и упали на землю. Остальные - для варенья на зиму. И в клубнике детям отведены определенные грядки - к другим не подходят. А вишню у беседки вообще нельзя трогать до 20 июля - дня ангела Ильи Николаевича[17].

Но и при такой жесткой системе случались срывы. Однажды мать чистила в кухне яблоки для пирога. «Кучка яблочной кожуры лежала на столе. Володя вертелся подле и попросил кожуры. Мать сказала, что кожуру не едят. В это время кто-то отвлек ее; когда она повернулась опять к своей работе, Володи в кухне уже не было. Она выглянула в садик и увидела, что Володя сидит там, а перед ним, на садовом столике, лежит кучка яблочной кожуры, которую он быстро уплетает. Когда мать пристыдила его, он расплакался и сказал, что больше так делать не будет»[18].

Однако система нравственных и поведенческих запретов имела и свои границы. Когда учитель Василий Калашников впервые ступил в дом Ульяновых, он увидел детей, обряженных в самодельные «индейские» одежды. Потрясая копьями и луками, со страшными криками и воплями они носились по двору.

- Дети должны кричать, - очень серьезно сказала ему Мария Александровна.

В дальнем углу сада, у самого забора, Владимир и Ольга устроили шалаш - «вигвам». Он ходил на «охоту», она стерегла «очаг», готовила пищу. И никто из взрослых не должен был заглядывать в этот угол...

После гастролей в Симбирске какого-то цирка они с Ольгой в сарае натянули довольно высоко веревку и, рискуя свалиться, пытались повторить номер канатоходцев. И в этом им тоже никто не мешал.

Но еще более удивляло соседей то, что, если родители оказывались в чем-то не правы, они признавали свою ошибку. «Вот моду завели, - судачили кумушки, - перед детьми извиняются, если что... как перед взрослыми... Где ж это видано?»[19]

Эта не декларируемая, а совершенно естественная атмосфера взаимного уважения проявлялась с особой силой опять-таки тогда, когда вся семья была в сборе. Когда отец играл с детьми, рассказывал не только о школе и поездках, но и о великих путешественниках, о звездах, строении вселенной, читал любимые стихи Некрасова и пел русские народные песни. Когда мать присаживалась к роялю и дом наполняли звуки прекрасной музыки. Или когда в Кокушкине она вела всех в лес, где знала каждую тропку, собирать цветы, грибы и ягоды. А Илья Николаевич шутя приговаривал: «Как бы ягод насбирать и детей не растерять...»

Может быть, во время этих прогулок и зарождалась в детях та неистребимая любовь к русской природе, которую не могли потом вытеснить ни живописность швейцарских Альп, ни холодная красота Нормандии, ни лучезарные ландшафты Италии.

Требовательность Марии Александровны отнюдь не означала и того, что дети должны вертеться вокруг маминой юбки. В Симбирске во время каникул она отпускала Сашу и Володю в многодневные лодочные походы по Волге.

Это запомнилось на всю жизнь, и много позднее Владимир Ильич рассказывал уже знакомому нам Ивану Попову: «Вы на Волге бывали? Знаете Волгу? Плохо знаете? Широка! Необъятная ширь... Так широка... Мы в детстве с Сашей, с братом, уезжали на лодке далеко, очень далеко уезжали... и над рекой, бывало, стелется неизвестно откуда песня... И песни же у нас в России!»[20]

Их спутник Иван Яковлев тоже вспоминал: «В пути пели волжские песни. Подобные путешествия, в которых принимал деятельное участие и Володя Ульянов, длились с неделю, а иногда и более...»[21]

И в Кокушкине Мария Александровна разрешала Володе уезжать с деревенскими ребятишками в ночное, отпускала в деревню, на реку. «Володя, я и другие двоюродные братья, - рассказывает Николай Веретенников, - с самого раннего детства любили полоскаться в воде, но, не умея плавать, должны были барахтаться на мелком месте у берега и мостков или в ящике-купальне. Старшие называли нас лягушатами, мутящими воду. Это обидное и пренебрежительное название нас очень задевало. Помню, как и Володя, и я, и еще один из сверстников в одно лето научились плавать. Вообще в семь-восемь лет каждый из ребятишек мог переплывать неширокую реку, а если мог и назад вернуться без отдыха на другом берегу, то считался умеющим плавать... Курс плавания на этом не кончался - мы совершенствовались беспредельно: надо было научиться лежать на спине неподвижно, прыгать с разбега вниз головой; нырнув, доставать со дна комочек тины; спрыгивать в реку с крыши купальни; переплывать реку, держа в одной руке носки или сапоги, не замочив их...»[22]

Но любые забавы и игры допускались лишь до тех пор, пока не становились слишком опасными.

Один из приятелей Володи - Н. Г. Нефедьев вспоминал, как в Симбирске бегали они удить рыбу на Свиягу, но кто-то из ребят предложил ловить рыбу в большой наполненной водой канаве поблизости, сказав, что там хорошо ловятся караси. Они пошли, но, наклонившись над водою, Володя свалился в канаву; илистое дно стало засасывать его. «Не знаю, что бы вышло, - рассказывает этот товарищ, - если бы на наши крики не прибежал рабочий с завода на берегу реки и не вытащил Володю. После этого не позволяли нам бегать и на Свиягу»[23].

О том, что надо быть правдивым, родители говорили и напоминали многократно. И это требование как-то вошло в повседневный быт. Старший брат Саша, который был любим всеми младшими и являлся для них абсолютным авторитетом, выражался еще категоричней и заявил, что более всего ненавидит такие пороки, как «ложь и трусость». Это, видимо, запомнилось.

И вот однажды, когда по дороге в Кокушкино Мария Александровна заехала в Казань к сестре Анне Веретенниковой, Во-лодя, «разбегавшись и разыгравшись с родными и двоюродными братьями и сестрами, толкнул нечаянно маленький столик, с которого упал на пол и разбился вдребезги стеклянный графин.

В комнату вошла тетя.

- Кто разбил графин, дети? - спросила она.

- Не я, не я, - говорил каждый.

- Не я, - сказал и Володя.

Он испугался признаться перед малознакомой тетей в чужой квартире, - вспоминает Анна Ильинична, - ему, самому младшему из нас, трудно было сказать «я», когда все остальные говорили легкое «не я». Вышло, таким образом, что графин сам разбился». Так все и сошло...

Но носить эту «ложь и трусость» в себе ему оказалось просто не под силу. «Прошло два или три месяца. Володя уже давно уехал из Кокушкина и жил опять в Симбирске. И вот раз вечером, когда дети уже улеглись, мать, обходя на ночь их кроватки, подошла и к Володиной. Он вдруг расплакался.

- Я тетю Аню обманул, - сказал он всхлипывая. - Я сказал, что не я разбил графин, а ведь это я его разбил.

Мать утешила его, сказав, что напишет тете Ане и что она, наверное, простит его...

Он не мог уснуть, - заключает Анна Ильинична, - пока не сознался»[24].

В семьях педагогов с наказаниями всегда проблема. Илья Николаевич до конца дней своих с ужасом вспоминал, как в Астраханской гимназии, где он учился, и в Пензенской, где ра-ботал, служитель перед поркой учеников распаривал березовые прутья, дабы дали они «свою настоящую пользу»[25]. Да и потом директору народных училищ Ульянову постоянно приходилось напоминать учителям, что недопустимы наказания «розгами, становление на колени, рванье за волосы или за уши, щелчки, пинки и т. п., как наказания, вредные для здоровья детей и поддерживающие грубость нравов»[26].

Между прочим, даже в семье земляка Ленина писателя Гончарова мать свирепо драла сына за уши и заставляла часами стоять на коленях в углу. Естественно, что у Ульяновых обходились увещеваниями, воспитательными беседами либо отводили в кабинет отца, усаживали в большое кожаное черное кресло и оставляли одного, дабы мог ребенок поразмыслить над своим поведением.

А между тем в России именно в это время вопрос о телесных наказаниях, и в частности о розгах, приобрел громкое политическое звучание.

С самого начала 70-х годов среди российской демократической молодежи стали широко распространяться «Исторические письма» Петра Лаврова. Этот именитый псковский дворянин, став революционером, писал о священном «долге» интеллигенции перед народом и необходимости идти «в народ» для того, чтобы расплатиться за этот долг.

«Надо было жить в 70-е годы, в эпоху движения в народ, - вспоминал Н. Русанов, - чтобы видеть вокруг себя и чувствовать на самом себе удивительное влияние, произведенное «Историческими письмами»! Многие из нас, юноши в то время, а другие просто мальчики, не расставались с небольшой, истре-панной, нечитанной, истертой вконец книжкой. Она лежала у нас под изголовьем. И на нее падали при чтении ночью наши горячие слезы идейного энтузиазма, охватившего нас безмерной жаждой жить для благородных идей и умереть за них... К черту и «разумный эгоизм», и «мыслящий реализм», и к черту всех этих лягушек и прочие предметы наук, которые заставили нас забывать о народе! Отныне наша жизнь должна всецело принадлежать массам!»[27]

И тысячи молодых людей, бросая все - состоятельные и родовитые семьи, престижные университеты и институты, будущую карьеру, - пошли в народ, к обездоленным и униженным. Из них около 4 тысяч были арестованы, сотни и сотни отправлены на каторгу, сосланы в Сибирь.

Ответом на эти насилия стал террор...

Утром 24 января 1878 года в приемную Петербургского градоначальника Ф. Трепова вошла симпатичная молодая женщина. Когда сам генерал-адъютант подошел к ней, она открыла сумочку, вынула пистолет и выстрелила в упор. Это была 28-летняя Вера Ивановна Засулич, и стреляла она в Трепова, после того как градоначальник приказал подвергнуть порке студента А. Боголюбова, осужденного за участие в демонстрации на 15 лет каторжных работ.

Суд над Засулич стал главной сенсацией, о которой писали и говорили повсюду. Ее адвокат П. Александров в защитительной речи заявил о том, что истязания, совершенные над Боголюбовым, являются позорным надругательством над честью и достоинством человека. Было время, говорил он, когда «розга царила везде: в школе, на мирском сходе, она была непременной принадлежностью на конюшне помещика, потом в казармах, в полицейском управлении». Но и после отмены крепостного права, несмотря на официальный запрет телесных наказаний, розга осталась как некий традиционный «русский сувенир»[28].

Трепов после ранения остался жив, и 31 марта 1878 года суд присяжных Веру Засулич оправдал. Общественное мнение было целиком на ее стороне. И когда московский гимназист Саша Гучков, с которым нам еще не раз придется встретиться, попытался у себя в классе осудить Засулич, одноклассники просто избили его[29].

Акты мести за гибель товарищей, за надругательства над человеческой личностью продолжились. Через несколько месяцев на юге России член организации «Земля и воля» Попко убивает жандармского офицера Гейкинга. Валериан Осинский покушается на жизнь царского прокурора Котляревского. А 4 августа 1878 года «землеволец» Сергей Михайлович Степняк-Кравчинский ударом кинжала убивает в Петербурге шефа жандармов Н. Мезенцова.

«Мы, русские, - писал Степняк в брошюре «Смерть за смерть», - вначале были более какой бы то ни было нации склонны воздержаться от политической борьбы и еще более от всяких кровавых мер, к которым не могли нас приучить ни наша предшествующая история, ни наше воспитание. Само правительство тянуло нас на тот кровавый путь, на который мы встали. Само правительство вложило нам в руки кинжал и револьвер».

Обо всем этом говорили и просто судачили повсюду. А когда правительство обратилось к обществу с призывом о помощи в борьбе с терроризмом, некоторые либеральные земства - Тверское, Черниговское, Харьковское - выступили с критикой самого правительства и завуалированными предложениями о введении Конституции. И военный министр Д. Милютин в июне 1879 года записал в своем дневнике: «Никто не верует в прочность существующего порядка вещей»[30].

Примечания
  1. ↑ См.: Ленин и Симбирск. Саратов, 1986. С. 36.
  2. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 62.
  3. ↑ Отечественные архивы. 1992. № 4. С. 82.
  4. ↑ См.: Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. М., 1985. С. 20.
  5. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 83-84.
  6. ↑ См.: Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 85.
  7. ↑ Там же. С. 77.
  8. ↑ Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 24.
  9. ↑ См.: Ленин и Симбирск. С. 233-234.
  10. ↑ Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 25.
  11. ↑ См.: Яковлев Б. В. Страницы автобиографии В. И. Ленина (хранится в РГАСПИ. Ф. 71. Оп. 51. Д. 94). С. 42.
  12. ↑ См. там же. С. 47.
  13. ↑ Наумов А. Н. Мои воспоминания: В 2 т. Т. 1. Париж; Нью-Йорк, 1954. С. 31,32.
  14. ↑ Валентинов Н. Недорисованный портрет... М., 1993. С. 410.
  15. ↑ Оболенский В. А. Очерки минувшего. Белград, 1931. С. 42.
  16. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 95.
  17. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 100; Ленин и Симбирск. С. 231.
  18. ↑ Ленин и Симбирск. С. 221.
  19. ↑ Семья Ульяновых. Изд. 2-е. М., 1986. С. 96.
  20. ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 3. М, 1960. С. 115-116.
  21. ↑ Яковлев Б. В. Страницы автобиографии В. И. Ленина. С. 64.
  22. ↑ Веретенников Н. Володя Ульянов. М., 1975. С. 11, 12.
  23. ↑ Ленин и Симбирск. С. 227.
  24. ↑ Там же. С. 221-222.
  25. ↑ Семья Ульяновых. С. 26.
  26. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 118.
  27. ↑ Русанов Н. Социалисты Запада и России. СПб., 1909. С. 227, 228.
  28. ↑ См.: Русанов Н. Социалисты Запада и России. С. 227, 228.
  29. ↑ См.: СенинА. С. Александр Иванович Гучков. М., 1996. С. 10.
  30. ↑ Краткая история СССР. Изд. 2-е. Л., 1972. Ч. 1. С. 285.

 



 

 ГИМНАЗИЯ


А в семье Ульяновых летом 1879 года Володе предстояло поступать в Симбирскую гимназию. Занятия с В. А. Калашниковым, потом с И. Н. Николаевым, а на заключительном этапе с Верой Павловной Прушакевич дали свои результаты. По тем главным критериям, которые определяли «годность», - по «Закону Божию», знанию «общеупотребительных молитв» и событий, изложенных в Ветхом и Новом Завете, умению читать по-церковнославянски, а также к «диктовке без искажения слов», громкой декламации стихотворений, разбору частей речи, склонений, спряжений и «умственному решению» арифметических задач - Владимир был подготовлен вполне.

Вступительные экзамены, проходившие с 7 по 11 августа, он сдал на высшие баллы и 14-го был зачислен в 1 класс «А». В четверг 16-го - день начала учебного года - Володя впервые надел поверх хромовых полусапожек темно-серые шаровары, затем темно-синий однобортный мундир с девятью посеребренными пуговицами и жестким стоячим воротником, подпиравшим подбородок, темно-синее кепи с посеребренной кокардой, закинул за спину ранец установленного образца и вместе с Александром и Анной пошел на свой первый школьный урок. Саша шел уже в 5-й класс, а Аня - в выпускной класс Мариинской женской гимназии.

Первый день не обошелся без приключений. На перемене Володя вынул из ранца свой завтрак и доверчиво протянул какому-то гимназисту пакетик с домашними пирожками, рассчитывая, что тот удовольствуется одним. Но гимназист «со смехом отобрал все содержимое, оставив Володю без завтрака»[1].

Гимназию в семье Ульяновых недолюбливали. О том, во что превратились российские гимназии в 70-80-е годы после реформ министров народного просвещения графа Д. А. Толстого и И. Д. Делянова, хорошо написал А. П. Чехов в «Человеке в футляре»: «Не храм науки, а управа благочиния, и кислятиной воняет, как в полицейской будке». Писали об этом и В. Г. Короленко, В. В. Вересаев, Н. Г. Гарин-Михайловский и другие.

Муштра и зубрежка - эти два элемента определяли весь учебный процесс. Фиксировалось все: расстегнутый воротник мундира, шалости на перемене, «неуместные вопросы к преподавателям», «неимение на уроке Евангелия» и т. п. Провинившихся строго наказывали, вплоть до суточного заключения в карцер с содержанием на черном хлебе и воде[2].

Однако появление Владимира в гимназии совпало с ее реорганизацией. На смену проворовавшемуся И. В. Вишневскому директором назначили действительного статского советника Федора Михайловича Керенского. Позднее он напишет: «В округе гимназия по малоуспешности учеников была на самом плохом счету... В первый же учебный год по вступлении моем в должность директора уроки древних языков в старших классах были переданы отлично знающим свое дело и энергичным преподавателям, а преподавание словесности и логики взял я на себя. Через три-четыре года Симбирская гимназия снискала лучшую репутацию среди других гимназий округа»[3].

Естественно, что общее направление воспитания при этом не претерпело никаких изменений. «Главнейшее внимание было обращено на то, - писал Керенский в одном из донесений в Казань, - чтобы развить в учениках религиозное чувство, отдалить их от дурных сообществ, развить чувство повиновения начальству, почтительность к старшим, благопристойность, скромность и уважение к чужой собственности»[4].

В провинции было принято ходить по праздникам в гости к друзьям и коллегам. И Федор Михайлович, питавший по отношению к Илье Николаевичу самое глубокое почтение, не раз наносил визиты Ульяновым всей семьей. Так что вполне очевидно, что родившийся здесь же в Симбирске 22 апреля (4 мая) 1881 года Александр Федорович - будущий премьер-министр Российской республики - в раннем детстве тоже переступал порог ульяновского дома.

До конца дней своих будет Ленин вспоминать о своей Симбирской гимназии как о «казенной», «нелюбимой» и даже «ненавистной». Спустя много лет он скажет: «Старая школа была школой... муштры, школой зубрежки... Она заставляла людей усваивать массу ненужных, лишних, мертвых знаний, которые забивали голову...»[5]

Но это не мешало ему все 8 лет переходить из класса в класс с похвальными листами и «первым учеником». В этом смысле гимназический восьмилетний «искус», как выразилась Анна Ильинична, стал временем воспитания и закалки характера для всех детей Ульяновых, и особенно для Владимира, как наиболее подвижного и экспансивного ребенка.

В детстве «надо» и «хочется» довольно часто совпадали, а от того, чего не хочется, можно было как-то избавиться. Теперь же - причем ежедневно и ежечасно - надо было делать как раз то, чего не очень и даже совсем не хотелось.

Уроки начинались в 9 часов утра. Но за четверть часа до это-го все гимназисты собирались в церковном зале на молитву. За-тем до 12 часов шли три урока по 50 минут с короткими переменами. А с 12 до 12.30 - большая перемена для гимнастики и завтрака. С 12.30 - еще два урока, кончавшиеся в 2 часа 30 минут. После этого, ошалев от почти 6-часового рабочего дня, гимназисты шумной гурьбой вываливались на улицу, хотя в гимназических правилах специально оговаривалось, чтобы шли они домой «каждый в свою сторону не гурьбой и не группами»[6].

Потребовалось прежде всего выработать в себе умение и привычку к систематичности занятий. На уроках он внимательно слушал объяснения преподавателей. Дома повторял этот урок по учебнику, в том числе и «зады», то есть пройденное ранее. А поскольку память была хорошей, то и задание усваивалось быстро.

Что же касается письменных работ, а их задавали очень много, то тут существовал определенный ритуал... Все гимназисты: Саша, Аня, Владимир, а потом Ольга - садились за большой обеденный стол и готовили домашние задания под наблюдением Марии Александровны. И только после того как уроки были сделаны и проверены, можно было заниматься чем-то другим. А утром, перед уходом на занятия, Владимир успевал повторить уроки еще раз.

Николай Веретенников вспоминал эпизод, рассказанный ему Владимиром: «На уроках новых языков соединяли основной и параллельный классы. И вот первый ученик параллельного класса (кажется, Пьеро) просит у него списать слова к немецкому переводу.

- И что же, ты дал?

- Конечно, дал... Но только какой же это первый ученик?

- Так неужели с тобой никогда не бывало, что ты урока не приготовил?

- Никогда не бывало и не будет! - отрезал Володя».

Ему уже тогда, замечает Веретенников, были свойственны подобные короткие и решительные формулировки[7].

Все это требовало не только прилежания, полной концентрации внимания, огромного терпения, но и умения подавлять в себе эмоции, вполне естественную скуку, то есть того, что называют способностью «держать себя в руках».

И тем не менее у отца и матери складывалось впечатление, что «Володе все слишком легко дается» и в нем «не вырабатывается трудоспособность»[8]. Они еще больше усилили контроль, стали дополнять задания. А в старших классах Илья Николаевич попросил Владимира давать трижды в неделю бесплатные уроки по латыни и греческому учителю математики чувашской школы Никифору Михайловичу Охотникову, с тем чтобы за два года подготовить его в университет[9].

Анна Ильинична написала еще об одной подоплеке этой жесткой системы: «Вполне правильной она была только для брата Владимира, большой самоуверенности которого и постоянным отличиям в школе представляла полезный корректив. Ничуть не ослабив его верной самооценки, она, несомненно, сбавила той заносчивости, к которой склонны бывают выдающиеся по способностям захваливаемые дети...»[10]

Покойная Екатерина Ивановна фон Эссен любила повторять фразу, которую хорошо запомнили все сестры Бланк: «Так надо!» Но ее «так надо» не объясняло причин. А Илья Николаевич, сам недолюбливавший гимназию, объяснил своим детям, ради чего надо зубрить и терпеть: гимназия - «необходимый мост», без преодоления которого «нет доступа в университет»[11].

В минуту гнева Салтыков-Щедрин сказал как-то о министре народного просвещения графе Дмитрии Андреевиче Толстом, что он «своим дурацким классицизмом отправил десятки юношей на тот свет...»[12]. И немалая доля истины была в этой оценке.

Именно в эти годы, хотя и был он на два года старше Владимира Ульянова, проходил курс 13-летнего «домашнего обучения» престолонаследник Николай Романов. Первые восемь лет отводились гимназическому курсу. Программу составлял сам Победоносцев. Так вот, латынь и древнегреческий он в нее вообще не включил. Зато значительно расширялись занятия по английскому, французскому и немецкому языкам. Среди преподавателей были известнейшие ученые - Н. Н. Бекетов, Н. X. Бунге, Ц. А. Кюи, Г. А. Леер и др. Впрочем, профессорам решительно запрещалось задавать вопросы ученику. Сам же он, как правило, ни о чем не спрашивал. Так что степень усвоения им наук так и осталась загадкой.

Владимиру Ульянову все восемь лет пришлось учиться по иной - полной «классической» программе. Преподавание древних языков - греческого и латыни - было поставлено на редкость занудно. Они были настоящим бичом для гимназистов и главной причиной неуспеваемости, второгодничества и «отсева». Тут Владимиру оказывали помощь и Александр, и отец, который сам вместе со старшим сыном стал изучать древнегреческий, ибо в Астраханской гимназии его не преподавали. Латынь сразу пошла у Владимира хорошо, причем он настолько увлекся ею, что пришлось даже умерять рвение, дабы не ущемлять другие предметы[13].

Новые языки давались легче, ибо немецким и французским дети занимались еще до гимназии с матерью. Учитель немецкого Яков Михайлович Штейнгауэр был милейшим человеком, которого в семье Ульяновых хорошо знали. Но научиться у него читать книги или говорить по-немецки было совершенно невозможно. На уроках все сводилось к заучиванию исключений в виде какой-то рифмованной мешанины. И все это сопровождалось бесконечными окриками и выкриками:

- Кто невнимательно слушать будет - всех в форточку вышвырну!.. Выньте голову из кармана, поставьте ее на плечи!.. Ничего не понять, что ты лепечешь...

На одном из первых уроков, когда отвечал Владимир, учитель в обычной своей манере закричал:

- Выплюнь кашу изо рта!

- Извините, Яков Михайлович, - услышал он в ответ, - у меня никакой каши во рту нет! Это я немного неясно выговариваю некоторые буквы...

С тех пор Штейнгауэр никогда на него не кричал и лишь нахваливал за хорошее знание грамматики[14].

Преподавателей, говоря мягко, вообще не очень любили. «Состав учителей, - рассказывала Мария Ильинична, - был очень плохой. Некоторые выезжали на том, что заставляли зубрить, другие относились к преподаванию спустя рукава... Особого уважения к себе учителя не могли внушить»[15].

Мало того, если представлялся случай устроить им какую-либо гадость, гимназисты этой возможности не упускали. И тут уж начинал действовать школьный закон «круговой поруки»...

Древнегреческий в гимназии одно время преподавал Володин родственник - Александр Иванович Веретенников. Преподавал хорошо и отметки ставил строго, но справедливо. Однако постепенно у него стало развиваться тяжелое нервное заболевание, которое превратило его, как пишет ставший поэтом соученик Владимира Аполлон Коринфский, в жалкого «евангельски расслабленного» человека. Тут-то жестокая мстительность гимназистов и проявила себя сполна...

«Как только он появлялся в классе, - рассказывает Коринфский, - и садился на заранее политый чернилами или обильно смазанный мелом стул у кафедры, раздавался грохот всех парт, разом сдвигаемых со своих мест и загораживавших ход к двери. Начиналось настоящее «истязание» жалкого человека, еле-еле передвигавшего ноги и от малейшего волнения переживавшего настоящий нервный припадок. В лицо ему швыряли жеваную бумагу. Пачкали всякой дрянью его сюртук. Пели специально сложенные общими силами и весьма неприличные «гимны Холере»...

И однажды, услышав шум и заглянув в класс, все это беснование увидел директор Федор Михайлович Керенский...

- Что за мерзость! - закричал он. - Проделывать такую подлость с совершенно больным человеком, с величайшим трудом зарабатывающим себе здесь на черствый кусок хлеба и на необходимые лекарства!.. Весь класс ... в карцер, в нужник... без обеда!.. Назвать всех зачинщиков этого безобразия!..

Тут же повернувшись к «Ульяше», Керенский молча посмот-рел на него и сказал:

- Я знаю, что вы не могли принимать участия в этом диком проступке. Соберите ваши книги с тетрадями и уходите домой! Не требую от вас и указания зачинщиков...

Ульянов вспыхнул, как зарево, до кончиков ушей и каким-то чужим, не своим голосом выкрикнул:

- Я не могу уйти, когда все мои товарищи, весь класс должны будут сидеть в карцере... позвольте же и мне остаться с ними! Я так же виновен, как и все остальные.

- Не верю я вам, Владимир Ульянов! Вы не могли! Понимаете, не могли быть заодно ни с зачинщиками, ни с участниками такой подлости... повторяю, вы свободны... идите домой!..

- Да не могу же я этой подлости сделать!

И после уроков, - завершает Коринфский, - Ульянов последовал за всеми товарищами в наш школьный «застенок»... С трех часов мы просидели там (голодные и чуть не задыхаясь от вони, проникавшей сквозь щели перегородки и пола из уборной) до девяти часов вечера...»[16]

Может быть, во время одной из таких «коллективок» Владимир впервые попробовал и закурить. Спустя много лет, в разговоре с красноармейцами, нещадно дымившими махрой, он рассказал: «Помню, когда был гимназистом, один раз вместе с другими так накурился, что стало дурно. И с того времени не курю». Была для этого отказа и еще одна причина: о курении узнала мать. Она попросила его бросить, и, как рассказывает Н. К. Крупская, Владимир дал слово «и с тех пор ни разу не дотронулся до папирос»[17].

Конечно, потребовались и определенные жертвы по отношению к тому, что мешало учебе, особенно в старших классах. Володя, например, научился довольно прилично кататься на коньках. Каток на Свияге, где по вечерам горели керосиновые фонари, играл военный духовой оркестр и собиралась симбирская молодежь, был его излюбленным местом. Он мог, как это делали кадеты, стоя во весь рост, скатиться с ледяной горки. Умел он делать и то, что называли тогда «фигурами». И это вызывало особый восторг гимназисток - Олиных подруг.

«Зимой он почти каждый день ходил на каток, - вспоминала Аня Орлова. - Сидишь у окна и видишь - идет он с коньками... Шинель на нем длинная, сшитая с запасцем на будущий рост... Ольга придет ко мне и скажет: «Нюра, пойдем на каток. Посмотрим, как Володя катается...» Быстро соберусь - и пойдем.

Увидит Володя Ульянов, что мы на каток пришли, и подкатит к нам, сделав при этом по льду замысловатую фигуру. Ольга приходит в восторг: «Ах, как хорошо! А ну-ка еще раз так прокатись!» Через минуту Володя Ульянов катит к нам по льду кресло. Ольга садится в кресло, и брат долго катает свою любимую сестру. Потом катает и меня»[18].

Но в старших классах Владимир стал появляться на катке все реже и реже. Позднее он рассказывал Крупской, что к концу дня уставал, «после коньков спать очень хотелось, мешало заниматься, - бросил»[19].

Один из ленинских биографов, которого мы помянем еще не раз, - Н. В. Валентинов услышал в 1904 году в Женеве фразу, брошенную Лениным: «Ухажерством я занимался, когда был гимназистом, на это теперь нет ни времени, ни охоты»[20]. Сам Валентинов - красавец и атлет, пользовался успехом у женщин. Он хорошо знал Симбирск, и в его воображении сразу же стали рисоваться картины того, как юный Владимир гулял с гимназисточками по берегам Свияги или в лесочке на окраине Симбирска.

Увы! Сестра Ольга перезнакомила Владимира со своими гимназическими подругами, он с удовольствием помогал им готовить уроки, но «романа» так и не получилось. Девочки стеснялись его - такого серьезного и начитанного. Саша Щербо рассказывала, например, что как-то Владимир пошел проводить ее домой: «Он меня расспрашивал об учителях так серьезно, деловито, что я робела и не знала, как получше сказать»[21].

А однажды, когда Ольга заболела, она попросила брата передать записку другой подруге - Вере Юстиновой. Но свидание не состоялось... Вера сказала, что он убежал от нее, а Владимир - что убежала она, сконфузившись перед старшеклассником. И в следующей записке Ольга пишет подруге: «Брат сообщил мне, что не он от Вас убежал, а Вы от него. Это можно объяснить взаимной храбростью...»[22]

Чувствуя себя совершенно свободно в общении с родными и двоюродными сестрами, с дочерью кухарки Леной[23], он был крайне стеснителен с малознакомыми девочками.

Многодетные семьи, где есть братья и сестры, не только родные, но и двоюродные - а у Ульяновых было 33(!) кузена и кузины, - нередко оказываются для детей вполне «самодостаточными». Их потребность в общении и играх удовлетворяется дома полностью. Может быть, поэтому ульяновские дети, будучи контактными и общительными, тем не менее редко заводили близких друзей на стороне. Может быть, поэтому и у Владимира таких друзей, с которыми «душа нараспашку», среди одноклассников не было. М. Ф. Кузнецов, например, проучившись с ним с 1-го по 8-й класс, написал, что и он не мог «похвастаться интимной близостью с Ильичем»[24]. О том же вспоминал в 1918 году и Аполлон Коринфский: «Товарищеские начала соблюдались им неуклонно и неизменно; но не было случая, когда эти отношения переходили бы на более интимную плоскость. Он был для всех - «наш», но ни для кого не был «своим»[25].

Это объясняет, почему воспоминания его одноклассников касаются лишь событий «внешних» и мало что говорят о формировании «жизни духа». Но попытки завязать дружбу были, ибо, как пишет Крупская, ему «ужасно хотелось с кем-нибудь поговорить о тех мыслях, которые зародились у него»[26].

«Вторым учеником» в его классе был Саша Наумов. Он пришел в третий класс из военной гимназии, любил музыку, играл на скрипке и все шесть лет сидел за одной партой с Владимиром. По каким-то репликам на переменах показалось, что он не только умен, но и настроения вроде бы близкие... Сговорились пойти погулять к Свияге. Но разговора не получилось. Саша стал говорить о выборе профессии и о том, что нужна такая, которая позволит быстрее сделать блестящую карьеру и получше устроиться в этой непростой жизни. Владимиру стало скучно, и больше попыток сближения с «карьеристом» он не делал[27].

А Александр Николаевич Наумов, не терзая себя размышлениями об «общем благе» и «неоплатном долге перед народом», карьеру-таки сделал. Стал земским начальником, потом уездным предводителем дворянства в Самарской губернии. В 1905-м его избрали губернским предводителем дворянства. Встретился с Николаем II и в 1908 году «по высочайшему повелению» был введен в Государственный Совет России. А в 1915-м возглавил министерство земледелия. Чем не карьера? Гимназия гордилась им. Александр Николаевич и дальше бы пошел, но помешал 1917 год...

Естественно, что Ленина он совсем не любил, но в мемуарах, изданных в эмиграции, написал: «Центральной фигурой во всей товарищеской среде моих одноклассников был несомненно Владимир Ульянов, с которым мы учились бок о бок, сидя рядом на парте в продолжение всех шести лет, и в 1887 году окончили вместе курс. В течение всего периода совместного нашего с ним учения мы шли с Ульяновым в первой паре: он - первым, я - вторым учеником, а при получении аттестатов зрелости он был награжден золотой, я же серебряной медалью.

Маленького роста, довольно крепкого телосложения, с немного приподнятыми плечами и большой, слегка сдавленной с боков головой, Владимир Ульянов имел неправильные - я бы сказал - некрасивые черты лица: маленькие уши, заметно выдающиеся скулы, короткий, широкий, немного приплюснутый нос и вдобавок - большой рот, с желтыми, редко расставленными, зубами. Совершенно безбровый, покрытый сплошь веснушками, Ульянов был светлый блондин с зачесанными назад длинными, жидкими, мягкими, немного вьющимися волосами.

Но все выше указанные неправильности невольно скрашивались его высоким лбом, под которым горели два карих круглых уголька. При беседах с ним вся невзрачная его внешность как бы стушевывалась при виде его небольших, но удивительных глаз, сверкавших недюжинным умом и энергией.

Ульянов в гимназическом быту довольно резко отличался от всех нас - его товарищей. Начать с того, что он ни в младших, ни тем более в старших классах никогда не принимал участия в общих детских и юношеских забавах и шалостях, держась постоянно в стороне от всего этого и будучи беспрерывно занят или учением, или какой-либо письменной работой. Гуляя даже во время перемен, Ульянов никогда не покидал книжки и, будучи близорук, ходил обычно вдоль окон, весь уткнувшись в свое чтение. Единственно, что он признавал и любил как развлечение, - это игру в шахматы, в которой обычно оставался победителем даже при единовременной борьбе с несколькими противниками. Способности он имел совершенно исключительные, обладал огромной памятью, отличался ненасытной научной любознательностью и необычайной работоспособностью. Повторяю, я все шесть лет прожил с ним в гимназии бок о бок, и я не знаю случая, когда «Володя Ульянов» не смог бы найти точного и исчерпывающего ответа на какой-либо вопрос по любому предмету. Воистину, это была ходячая энциклопедия, полезно-справочная для его товарищей и служившая всеобщей гордостью для его учителей.

Как только Ульянов появлялся в классе, тотчас же его обычно окружали со всех сторон товарищи, прося то перевести, то решить задачку. Ульянов охотно помогал всем, но насколько мне тогда казалось, он все ж недолюбливал таких господ, норовивших жить и учиться за чужой труд и ум.

По характеру своему Ульянов был ровного и скорее веселого нрава, но до чрезвычайности скрытен и в товарищеских отношениях холоден: он ни с кем не дружил, со всеми был на «вы», и я не помню, чтоб когда-нибудь он хоть немного позволил себе со мной быть интимно-откровенным. Его «душа» воистину была «чужая» и как таковая, для всех нас, знавших его, оставалась, согласно известному изречению, всегда лишь «потемками».

В общем, в классе он пользовался среди всех его товарищей большим уважением и деловым авторитетом, но вместе с тем нельзя сказать, что его любили, скорее - его ценили. Помимо этого, в классе ощущалось его умственное и трудовое превосходство над всеми нами, хотя надо отдать ему справедливость - сам Ульянов никогда его не выказывал и не подчеркивал»[28].

Примечания
  1. ↑ Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых. М., 1988. С. 43.
  2. ↑ См.: Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 34-35.
  3. ↑ Там же. С. 35.
  4. ↑ Там же. С. 60.
  5. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 41. С. 303.
  6. ↑ Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 125.
  7. ↑ См.: Веретенников Н. Володя Ульянов. С. 37.
  8. ↑ Ленин и Симбирск. С. 226.
  9. ↑ См. там же.
  10. ↑ Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых. С. 40.
  11. ↑ Там же.
  12. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 161.
  13. ↑ См.: Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 2. М., 1968. С. 230.
  14. ↑ См.: Яковлев Б. В. Страницы автобиографии В. И. Ленина. С. 46.
  15. ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 2. С. 198.
  16. ↑ Яковлев Б. В. Страницы автобиографии В. И. Ленина. С. 49-50.
  17. ↑ Рабочие и крестьяне России о Ленине. Воспоминания. М., 1958. С. 215.
  18. ↑ Семья Ульяновых. С. 254.
  19. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 94.
  20. ↑ Валентинов Н. Недорисованный портрет... С. 65, 68.
  21. ↑ Семья Ульяновых. С. 254.
  22. ↑ Яковлев Б. В. Страницы автобиографии В. И. Ленина. С. 51.
  23. ↑ См.: Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых. С. 30.
  24. ↑ Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 6.
  25. ↑ Вечернее слово. Пг., 1918. 1 июня. С. 3.
  26. ↑ Крупская Н. К. О Ленине. Сборник статей и выступлений. М., 1979. С. 34.
  27. ↑ См.: Яковлев Б. В. Страницы автобиографии В. И. Ленина. С. 52.
  28. ↑ Наумов А. Н. Мои воспоминания. Т. 1. С. 42-43.


 

1 МАРТА 1881 г.


Конечно, классическая гимназия не сахар. Но именно в ней за 8 лет учебы Владимир Ульянов получил основы самых различных знаний, два иностранных и два древних языка, прочитал всю русскую литературную классику, и, между прочим, именно в гимназии его научили писать...

Начиная с 4-го класса Керенский стал давать ученикам сочинения на «свободные» темы. Были там и сугубо назидательные, например «В чем должна выражаться любовь детей к родителям». Но более всего Федор Михайлович стремился воспитать у своих подопечных умение видеть красоту родной природы. И эти темы, соответственно, преобладали: «Описание весны», «Наводнение», «Волга в осеннюю пору», «Зимний вечер» и т. д. Впрочем, были и «репортажные» сюжеты, которые просто развивали наблюдательность, такие, как «Ярмарочный день в городе». Так или иначе, но за все сочинения Владимир неизменно получал «пять».

Неизвестно, какой «ярмарочный день» имел в виду Керенский. Но если бы это был 1879 год, то тогда на торговой и базарной площадях Симбирска все читали «Объявление» министра внутренних дел Л. С. Макова о том, что слухи о «черном переделе» земли, распространяемые среди крестьян «злонамеренными людьми, неосновательны, ибо Государь Император подтверждает незыблемость частной собственности»[1].

Ну а если бы речь шла о мартовской ярмарке 1881 года, то в этот день весь город читал экстренное сообщение:

«Сегодня, 1 марта... при возвращении Государя Императора с развода... совершено было покушение на священную жизнь Его Величества, посредством брошенных двух разрывных снарядов... Разрыв второго нанес тяжелые раны Государю. По возвращении в Зимний дворец Его Величество сподобился приобщиться Святых тайн и затем в бозе почил - в 3 часа 35 минут пополудни».

В. Н. Назарьев писал известному литератору П. В. Анненкову, что эта весть пришла «в Симбирск во время ярмарки, при огромном стечении народа... Мужики всячески старались добыть первое роковое объявление, платили бог знает какие деньги и увозили домой»[2]. А еще через день поползли слухи, что в одном из сел близ Симбирска крестьяне отказались идти на панихиду, а более смелые открыто заявили: «Зачем мы будем молиться за того, кто не дал и не хочет дать нам настоящей воли... Мы уж лучше будем молиться о студентах, которые хотят для нас настоящей воли»[3].

Позднее В. Г. Короленко писал: «Я еще помнил, хотя это было в детстве, радостное оживление первых годов после освобождения крестьян, вызванное им в лучших элементах общества... Но скоро оказалось, что Александр II был гораздо ниже начатого им дела и слишком скоро изменил ему. От молодого царя, произносившего освободительные речи, к концу 70-х годов остался жалкий, раскаивающийся и испуганный реакционер...»[4]

Нельзя сказать, что убийство царя явилось полной неожиданностью. Открытая «охота» террористов-народовольцев на Александра II шла более двух лет. В августе 1878 года они хотели взорвать пристань в Николаеве, куда должен был сойти император. 2 апреля 1879-го на Дворцовой площади в государя стрелял А. К. Соловьев. В июле в Симферополе в него вновь готовились бросить бомбу. А всю осень того же года шла подготовка взрыва царского поезда под Одессой и под Александровом. 19 ноября под Москвой взрыв произошел, но под откос полетел не царский, а обычно следовавший за ним - свитский состав, на этот раз из предосторожности их поменяли местами. 5 февраля 1880 года столяр Степан Халтурин устроил взрыв в Зимнем дворце. Разрушено было помещение главного караула, пол в царской столовой, но государь, запоздавший на обед, не пострадал. В мае опять рыли подкоп для динамита в Одессе. В августе закладывали мины под Каменный мост в Петербурге. В январе 1881 года - под Малой Садовой улицей, где проезжал император... И о каждом из этих покушений подробно писала и мировая, и российская, и провинциальная пресса.

В одном из воззваний Исполкома «Народной воли», найденном и доставленном И. Н. Ульянову в 1880 году из сызранского училища, говорилось: «Нет деревушки, которая не насчитывала бы нескольких мучеников, сосланных в Сибирь за отстаивание мирских интересов, протест против администрации и кулачества. В интеллигенции - десятки тысяч человек нескончаемой вереницей тянутся в ссылку, в Сибирь, на каторгу, исключительно за служение народу... Александр II - главный... виновник судебных убийств; 14 казней тяготеют на его совести, сотни замученных и тысячи страдальцев вопиют об отмщении; он заслуживает смертной казни за всю кровь, им пролитую, за все муки, им созданные»[5].

И вот 1 марта 1881 года это свершилось...

Выступая на суде, один из руководителей террористов-народовольцев - Андрей Желябов так объяснил причины перехода народников к террору: «Русские народолюбцы не всегда действовали метательными снарядами... В нашей деятельности была юность, розовая, мечтательная, и если она прошла, то не мы тому виною... Движение крайне безобидное по средствам своим... разбилось исключительно о многочисленные преграды, которые встретило в лице тюрем и ссылок. Движение совершенно бескровное, отвергавшее насилие, не революционное, а мирное - было подавлено... По своим убеждениям я оставил бы эту форму борьбы насильственной, если бы только явилась возможность борьбы мирной, т. е. мирной пропаганды своих идей, мирной организации своих сторонников»[6].

Другой руководитель «Народной воли», Софья Перовская заявила: «Кто знает нашу жизнь и условия, при которых нам приходилось действовать, не бросит в нас ни обвинения в безнравственности, ни обвинения в жестокости...»[7]

Надежда Крупская, которой в то время уже исполнилось 12 лет, вспоминала: «Впопыхах влетел старый товарищ отца по корпусу, военный, и стал рассказывать подробности убийства, как взорвало карету, и проч. «Я вот и креп на рукав купил», - сказал он, показывая купленный креп. Помню, я удивилась тому, что он хочет носить траур по царю, которого всегда ругал. А потом еще вот что подумала. Этот товарищ отца был очень скупой человек, и я подумала: «Ну, если он разорился, креп купил, значит, правду рассказывает». Я всю ночь не спала. Думала, что теперь, когда царя убили, все пойдет по-другому... Однако так не вышло»[8].

На младшее поколение семьи Ульяновых и их ближайших друзей убийство царя, судя по всему, должного впечатления не произвело. Вспоминая о детских играх, в которых участвовал и Володя Ульянов, Миша Фармаковский - сын инспектора народных училищ - рассказывал, как, нарисовав взрыв, он стал комментировать его приятелям: «А вот убивают царя! Вот летит рука, нога!..» Старушка няня опешила: «Что ты, что ты, батюшка! Теперь и стены слышат!»[9]

Ну а те, кто постарше, с детства помнили Пушкина:


Самовластительный злодей,

Тебя, твой трон я ненавижу,

Твою погибель, смерть детей

С жестокой радостию вижу...


Анна и Александр Ульяновы читали и тот томик Некрасова, где вместо вымаранных цензурой строк стояли точки и рукой отца Ильи Николаевича было вписано:


Иди в огонь за честь отчизны,

За убежденья, за любовь...

Иди и гибни безупречно.

Умрешь не даром: дело прочно,

Когда под ним струится кровь...


Но отец вписывал эти слова в молодости, теперь же убийство царя стало для Ильи Николаевича ударом. И дети его восприняли с удивлением, как он, надев свой парадный мундир, ушел в собор на панихиду. «Для него, проведшего лучшие молодые годы при Николае I, царствование Александра II, особенно его начало, было светлой полосой, - писала Анна Ильинична. - Он был против террора»[10].

Незадолго до этого, в ноябре 1880 г., Илья Николаевич отметил 25-летие своей службы и отправил прошение об оставлении его в должности еще на пять лет. Но министр просвещения отказал, продлив срок службы лишь на один год. Для семьи это было бы просто катастрофой. Только после мартовских событий, с назначением нового министра - А. П. Николаи, на новое прошение Ульянова от 1 ноября 1881 года было дано 30 декабря согласие. Так что до 1887 года Илья Николаевич работой был обеспечен[11].

Обида, конечно, осталась. За 10 лет службы в Симбирске он построил 151 школу, и теперь в губернии исправно функциони-ровало более 400 народных училищ. И похвалы на сей счет симбирцы могли принимать по праву. 1 января 1882 года И. Н. Ульянова наградили четвертым орденом - Святого Владимира 3-й степени. Но, увы! Время похвал по поводу успехов народного просвещения - кончилось... С восшествием на престол Александра III начались совсем иные веяния.

Их сформулировал бывший либерал, профессор Московского университета С. А. Рачинский. По его мнению, руководство российских народных училищ совершенно оторвалось от народа и не понимает его «истинных потребностей». Крестьянам не нужны все эти новейшие педагогические изыски и сомнительные истины естественных наук. Они хотят, чтобы дети их умели читать часослов, псалтырь, другие богослужебные книги и петь в церковном хоре. Поэтому главным учителем должен стать священник[12].

Менялись взгляды и на методы воспитания, в частности на телесные наказания. Князь В. Мещерский, считавший себя духовным наставником Александра III, в редактируемой им газете «Гражданин» писал: «Прекрати сечь, исчезла власть. Как нужна соль русскому человеку, как нужен черный хлеб русско-му мужику - так ему нужны розги. И если без соли пропадет человек, так без розог пропадет народ... Человеколюбие требует розог»[13].

На местах «сигнал сверху» был принят. Друг министра графа Толстого богатый сызранский помещик Д. Воейков, высту-пая на уездном земском собрании, упрекал народные училища за то, что, вырывая крестьянских детей из привычной им среды, они воспитывают людей, «составляющих угрозу для порядка»[14].

Инспектор симбирских народных училищ К. М. Аммосов 17 марта 1882 года писал своему коллеге В. И. Фармаковскому: «Начальное народное образование чуть ли не возвращается опять к тем временам, когда оно состояло больше на бумаге, чем в действительности. Грустно»[15].

И. Н. Ульянов со своим неизменным кучером Дуниным метался по губернии, спорил, доказывал, писал письма... Но остановить наступление церковников был уже не в силах. Число церковноприходских школ росло с каждым годом за счет утеснения и «преобразования» народных училищ, особенно чувашских. Теперь уже и губернская земская управа сформулировала свое мнение о том, что дети крестьянские сильны должны быть лишь в знании «слова Божия и пения духовного», в умении читать и считать на счетах. Не более того[16].

А 13 июня 1884 года были опубликованы официальные «Правила о церковноприходских школах», которые фактически закрепляли ведущую роль священников в светской системе народного образования. Тот же князь Мещерский подчеркивал, что если реформа 1861 года дала мужику свободу и хлеб, то теперь, наконец, он получит и «духовную» пищу[17].

Инспектор симбирских народных училищ А. А. Красев писал 12 июля 1884 года: «Местное духовенство... уличает нас в весьма неумелом и неискреннем отношении к вопросам школьного законоучительства и вообще набрасывает на нас такие тени, от которых может не поздоровиться всем нам в настоящее время»[18]. А известный педагог-просветитель Н. Бунаков об этом времени вспоминал: «Вести живое и полезное дело при таких условиях было невозможно: и здравый смысл, и простая добросовестность заставляла уйти со сцены до более благоприятных времен»[19].

И для Ильи Николаевича это были грустные времена. Он все больше и больше начинал опасаться за судьбу детей. И если с Александром и Анной он любил прежде беседовать на общественно-политические темы, то теперь - с младшими - уже «никакого подчеркивания в смысле общественных идеалов не делал»[20].

Еще в 1880 году Анна окончила с большой серебряной медалью Мариинскую гимназию и с осени 1881-го пошла преподавать в начальную народную школу. А в августе 1883 года, окончив гимназию с золотой медалью, отправился в Петербургский университет Александр. Вслед за ним на филологическое отделение Высших женских (Бестужевских) курсов уехала в столицу и Анна[21].

Но беспокойство за их судьбы лишь усилилось. Газеты сообщали о студенческих волнениях в Петербурге, Москве, Киеве. И когда летом 1885 года Александр и Анна приехали на каникулы в Симбирск, отец решил поговорить с сыном.

«Отец с братом, - рассказывает Дмитрий Ильич, - гуляли на средней аллее сада. Гуляли очень долго и говорили о чем-то тихо и чрезвычайно сосредоточенно. Лица их были как-то особенно серьезны... Иногда говорили горячо, но больше тихо, чуть внятно... Я совершенно убежден, что описанный разговор был на политические темы... Мои предположения вполне подтверждаются словами отца, сказанными Анне Ильиничне, уезжавшей в Петербург: «Скажи Саше, чтобы он поберег себя хоть для нас»[22].

То обстоятельство, что Илья Николаевич являлся важным государственным чиновником министерства просвещения, ко многому обязывало детей и раньше. Все его знали, и сыновья и дочери прекрасно понимали, что должны беречь престиж отца. А если они забывали об этом, Мария Александровна напоминала.

В Кокушкине, когда они бродили по лесам и полям, Илья Николаевич любил напевать студенческую песню на слова А. Плещеева:


По духу братья мы с тобой,

Мы в искупленье верим оба.

И будем мы питать до гроба

Вражду к бичам страны родной.


И вот, уже в Симбирске, играя у себя во дворе, эту песню запела Аня. Мать остановила ее и сказала:

- Не надо эту песню петь в городе. Можно навредить отцу. Ведь враги у всех есть. Скажут: «Вот какие запрещенные песни распевают во дворе директора народных училищ»[23].

Значит, надо было учиться помалкивать.

Это обстоятельство, возможно, как-то объясняет и другую кажущуюся «странность».

В те годы, когда Александр и Владимир учились в Симбирской гимназии, в ней - как и во многих других учебных заведениях России - выпускалась своя подцензурная литература и существовали различного рода нелегальные кружки и группы.

В 1878 году в Симбирске их создавал выпускник Казанского университета, учитель словесности В. И. Муратов. В 1883 году образовался нелегальный гимназический кружок во главе с Валентином Аверьяновым, учившимся одно время вместе с Александром Ульяновым. В следующем году в гимназии стала создаваться нелегальная библиотека. С помощью казанских студентов в нее попали работы Маркса, Энгельса, Лассаля, гектографированные революционные издания.

Слухи о ней дошли и до жандармов, и до Ф. М. Керенского. И после ареста нескольких гимназистов в августе 1885 года и повальных обысков, о которых знал весь город, библиотеку конфисковали. Но осенью того же года группа старшеклассников во главе с Аполлоном Коринфским стала выпускать нелегальный рукописный журнал «Дневник гимназиста», в котором помещались также и материалы социалистического толка.

Но ни Александр, ни Владимир Ульяновы во всех этих предприятиях участия не принимали, хотя и знали о них. А. Коринфский пишет, что Владимир «всякий раз просматривал с интересом все эти «журналы»... читал, интересовался, но сам не принимал ни в одном из этих «изданий» участия как сотрудник»[24].

Исследователь Ж. А. Трофимов, сопоставляя все факты, справедливо предполагает, что Илья Николаевич, по своему служебному положению получавший от жандармов запросы и соответствующую информацию, наверняка «на эту тему беседовал и с сыном Владимиром и предупредил о необходимости быть осмотрительным в делах такого рода»[25].

И все-таки атмосфера вокруг И. Н. Ульянова продолжала сгущаться. Мария Ильинична писала: «Начальство ценило в нем исполнительного и ревностного работника, но стало косо по глядывать на него впоследствии, видя, что он недостаточно со гласует свою работу с духом времени. А он оставался и в 80-е годы все тем же «шестидесятником, идеалистом», не способен был подделываться под новый курс...»[26] После отъезда Александра и Анны в Петербург Владимир остался старшим из детей в доме. И вся драма отца происходила на его глазах...

В конце 1885 года, когда Илья Николаевич приехал в Сызрань, он узнал, что тамошнее земское собрание не только выра зило свою солидарность с курсом на всемерное развитие церковноприходских школ и усиление «духовно-нравственного» воспитания. Правые земцы выразили также и сомнение в том, что с этой задачей может справиться нынешняя «дирекция училищ Симбирской губернии». Это был открытый вотум недоверия лично Ульянову[27].

«В декабре 1885 года, будучи на третьем курсе, - рассказывала Анна Ильинична, - я приехала опять на рождественские каникулы домой, в Симбирск. В Сызрани я съехалась с отцом, возвращавшимся с очередной поездки по губернии, и сделала вместе с ним путь на лошадях. Помню, что отец произвел на меня сразу впечатление сильно постаревшего, заметно более слабого, чем осенью... Помню также, что и настроение его было какое-то подавленное, и он с горем рассказывал мне, что у правительства теперь тенденция строить церковноприходские школы, заменять ими земские. Это означало сведение насмарку дела всей его жизни. Я только позже поняла, как тягостно переживалось это отцом, как ускорило для него роковую развязку»[28].

Прибыли они домой 25 декабря, когда у Владимира, Ольги и Дмитрия начались рождественские каникулы. Но отцу было не до елки и не до праздников. Илья Николаевич уединился в кабинете и стал писать отчет за 1885 год.

Встретили Новый год. Пришло известие, что 1 января Ульянов И. Н. был удостоен пятого ордена - Святого Станислава 1-й степени с муаровой лентой через плечо. 6 января собрались немногие сослуживцы. Илья Николаевич даже польку станцевал с Аней. Но пришла и другая весть: министр просвещения И. Д. Делянов вместо просимых пяти лет оставлял Ульянова на службе лишь на год, который истекал 1 июля 1887 года[29].

10 января Илья Николаевич занемог. Врач констатировал «гастрическое состояние желудка». А 12 января на руках у Марии Александровны, Анны и Владимира он скончался от кровоизлияния в мозг на 55-м году жизни.

В обширном некрологе, опубликованном после похорон, говорилось: «Все сослуживцы покойного, учащие и учащиеся в городских народных училищах, г. вице-губернатор, директор и многие учителя гимназии, кадетского корпуса и духовной семинарии и все чтители памяти покойного (а кто в Симбирске не знал и не уважал его), и огромное число народа наполнили дом и улицу около квартиры покойного. Высшие лица симбирского духовенства... совершили краткую литию. Гроб с останками покойного был принят на руки его вторым сыном, ближайшими сотрудниками и друзьями...»[30]

Вот так, по такому печальному поводу, и состоялось первое упоминание в печати Владимира Ульянова.

Примечания
  1. ↑ Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 40.
  2. ↑ Там же. С. 46.
  3. ↑ Там же. С. 48.
  4. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 107-108.
  5. ↑ Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 43-44.
  6. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 144.
  7. ↑ Там же. С. 138.
  8. ↑ Крупская Н. К. Моя жизнь. М., 1925. С. 19.
  9. ↑ Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 48.
  10. ↑ Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых. С. 46.
  11. ↑ См.: Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 45,49.
  12. ↑ См. там же. С. 53.
  13. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 119.
  14. ↑ Там же. С. 182.
  15. ↑ Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 53.
  16. ↑ См. там же. С. 56.
  17. ↑ См. там же. С. 70.
  18. ↑ Там же. С. 71.
  19. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 116.
  20. ↑ Там же. С. 153.
  21. ↑ См.: Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 51,65.
  22. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 175, 179.
  23. ↑ Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых. С. 45.
  24. ↑ Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 86, 118.
  25. ↑ Там же. С. 90.
  26. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 111.
  27. ↑ См.: Трофимов Ж. Л. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 102.
  28. ↑ Ульянова-Елизарова А. И, О В. И. Ленине и семье Ульяновых. С. 72.
  29. ↑ См.: Семья Ульяновых. С. 75, 100.
  30. ↑ Там же. С. 76 (курсив мой. - В. 77.).

 



 

 СТАРШИЙ СЫН В ДОМЕ


После похорон и окончания рождественских каникул Анна в Петербург не поехала, а задержалась дома почти на два месяца. Часто и долго прогуливаясь по зимнему саду, где можно было без помех «отвести душу», она беседовала с Владимиром и о житейских, семейных делах, и о жизни вообще.

«Он был настроен, - вспоминала Анна Ильинична, - очень оппозиционно к гимназическому начальству, к гимназической учебе, к религии также, был не прочь зло подтрунить над учителями (в кое-каких подобных шутках и я принимала участие), одним словом, был, так сказать, в периоде сбрасывания авторитетов, в периоде первого отрицательного, что ли, формирования личности... Но вне такого отрицательного отношения к окружающему - для него главным образом к гимназии - ничего определенно политического в наших разговорах не было». И она заключила: «Определенных политических взглядов у Володи в то время не было...»[1]

И уж коли Анна Ильинична упомянула о религии, то, видимо, именно этой зимой - еще при жизни отца - произошло событие, о котором, со слов Владимира Ильича, рассказала Крупская.

У отца сидел какой-то педагог, с которым Илья Николаевич говорил о том, что дети плохо посещают церковь.

Володю, присутствовавшего при начале разговора, отец услал с каким-то поручением. И когда, выполнив его, Владимир проходил мимо, гость с улыбкой сказал:

- Сечь, сечь надо.

Тогда, выбежав во двор, Володя сорвал с шеи крест и бросил его на землю[2].

И отвечая в 1922 году на вопросы анкеты всероссийской переписи коммунистов: «Имеете ли какие-либо религиозные верования... Если Вы неверующий, то с какого возраста?» - Владимир Ильич ответил: -Нет... С 16...[3]

Лев Николаевич Толстой снял с себя крест в 15 лет...

А вот Илья Николаевич Ульянов так и остался до конца дней своих глубоко верующим человеком. Его религиозное чувство, писала Анна Ильинична, «было, так сказать, глубоко «чистым», чуждым всякой партийности и какой-либо приспособляемости к тому, что «принято». Это было религиозным чувством Жуковского, поэта, любимого отцом, религиозным чувством гораздо более любимого Некрасова, выразившимся, например, в поэме «Тишина», отрывки из которой отец любил цитировать, именно то место, где говорится о «храме божием», пахнувшим на поэта «детски чистым чувством веры...».

Дома дети видели искренне убежденного человека, за которым шли, пока были малы. Когда же у них складывались свои убеждения, они просто и спокойно заявляли, что не пойдут в церковь... и никакому давлению не подвергались»[4]. Дети принадлежали уже к другому поколению, которое, как писала Крупская, «росло в условиях, когда, с одной стороны, в школах, Г в печати строго преследовалось малейшее проявление неверия, с другой - радикальная интеллигенция отпускала насчет религии всякие шуточки, острые словечки. Существовал целый интеллигентский фольклор, высмеивающий попов, религию, разные стихи, анекдоты, нигде не записанные, передававшиеся из уст в уста»[5].

К этому поколению принадлежал и Антон Павлович Чехов. «Я давно растерял свою веру, - писал он как-то С. П. Дягилеву, - и только с недоумением поглядываю на всякого интеллигентного верующего». А когда Сергей Павлович рассказал ему о религиозных поисках вполне достойных и образованных людей, Антон Павлович ответил: «Про образованную часть нашего общества можно сказать, что она ушла от религии и уходит от нее все дальше и дальше, что бы там ни говорили и какие бы философски-религиозные общества ни собирались... Религиозное движение, о котором мы говорили, есть пережиток, уже почти конец того, что отжило или отживает».

Впрочем, Чехов не был бы Чеховым, если бы он тут же не добавил: «Хорошо это или дурно, решить не берусь, скажу только, что религиозное движение, о котором Вы пишете, само по себе, а вся современная культура сама по себе, и ставить вторую в причинную зависимость от первой нельзя. Теперешняя культура - это начало работы во имя великого будущего, работы, которая будет продолжаться, может быть, еще десятки тысяч лет для того, чтобы хотя в далеком будущем человечество познало истину настоящего бога, т. е. не угадывало бы, не искало бы в Достоевском, а познало ясно, как познало, что дважды два есть четыре. Теперешняя культура - это начало работы...»[6]

Стоит лишь добавить, что в этом «безбожии» русской демократической интеллигенции было гораздо больше истинной веры - веры в народ, в его способность открыть России дорогу в будущее, нежели в постах и покаяниях «набожного» мещан-ства, старавшегося замолить бездуховную греховность всего уклада своей жизни.

«Бог - это правда, любовь, справедливость, - говорил известный народник А. Д. Михайлов, - и в этом смысле с чистой душой я говорю о Боге, в которого верую». В этом же смысле своим подвижничеством такая интеллигенция скорее напоминала тех первых христиан, которые в беззаветном стремлении избавить людей от страданий были всегда готовы к самопожертвованию. И не только интеллигенция. Программа 1878 года «Северного союза русских рабочих» призывала «воскресить учение Христа о братстве и равенстве, быть апостолами нового, но, в сущности, только непонятого и позабытого учения Христа».


А в 1881 году, выступая на суде, приговорившем его к повешению, Андрей Желябов сказал о себе так: «Крещен в православии, но православие отвергаю, однако признаю сущность учения Иисуса Христа. Верю в истинность и справедливость этого учения, исповедую, что вера без дела мертва есть и что всякий истинный христианин должен бороться за правду, за права угнетенных и слабых и, если нужно, за них и пострадать»[7].

О том же, между прочим, писал позднее и Александр Федорович Керенский: образ Христа, по его мнению, стал источником «юношеской веры, которая впоследствии воплотилась... в идею самопожертвования во имя народа. На этой вере зиждился революционный пафос...»[8].

Но вернемся к Ульяновым. Теперь отца уже не было, и на осиротевшую семью сразу же обрушилась уйма проблем. 24 апреля Мария Александровна обратилась к попечителю учебного округа с просьбой о денежной помощи: «Пенсия, к которой я с детьми моими представлена за службу покойного мужа моего, получится, вероятно, не скоро, а между тем нужно жить, уплачивать деньги, занятые на погребение мужа, воспитывать детей, содержать в Петербурге дочь на педагогических курсах и старшего сына...»[9]

Тянул время и окружной суд. «Все оставшееся после мужа имущество, - писала туда Мария Александровна, - заключается в домашней движимости и капитале в две тысячи рублей, находящемся в Симбирском городском общественном банке по билету оного № 12465». Но и этими накоплениями - до решения суда о вступлении в права наследования - она воспользоваться не могла[10].

Пришлось срочно сдать жильцам всю фасадную половину дома. Мать перебралась наверх к дочерям, а Владимир к Дмитрию. В конце концов, лишь на пятый месяц ожидания, в мае, решение о назначении всему семейству пенсии в 1200 рублей в год - состоялось[11].

В мае из Петербурга вновь приехала Анна, а с нею и Александр. На похоронах отца Саши не было. В конце 1885 года он представил на конкурс естественного отделения физико-математического факультета работу «Исследование строения сегментарных органов пресноводных». Но жюри известило о своем решении лишь в начале февраля: А. И. Ульянов награждался золотой медалью с надписью «Преуспевшему». И 8 февраля при ее вручении ректор И. Андреевский назвал Александра «гордостью университета».

То, что Сашу оставят при кафедре для подготовки к профессорскому званию, было очевидно, как и то, что он становился теперь главной опорой семьи. Поэтому, посовещавшись, решили перебираться в Петербург. В мае четыре раза давали объявление о продаже дома с садом. Но подходящего покупателя тогда не нашлось. А позже, учитывая дороговизну жизни в столице, решили до окончания гимназии Владимиром и Ольгой оставаться в Симбирске.

Смерть Ильи Николаевича породила свои сложности и во внутрисемейных отношениях. Оставаясь «старшим мужчиной» в доме, 16-летний Владимир стал проявлять строптивость по отношению к матери...

Строг был по отношению к своим дочерям покойный Александр Дмитриевич Бланк. Воспитывал их в каждодневном труде. Увлеченный своим «водолечением», он экспериментировал и на них - если, к примеру, кто-то простуживался и начинался жар, немедля заворачивал в мокрые холодные простыни... И помогало... И, несмотря на все строгости, дочери любили и уважали его.

Что-то от этой педагогической «системы» переняла, видимо, и Мария Александровна. Классный наставник Владимира А. Федотченко в июне 1886 года записал в кондуитном списке: «Живет у родителей под самым бдительным надзором»[12]. Говоря о том, что жесткая «система» была правильной «только для брата Владимира», Анна Ильинична деликатно добавляла: «Для всех нас - особенно для девочек, страдавших потом от некоторого недоверия к своим силам, - были бы полезны в небольшой дозе и похвалы»[13].

Но сторонники жесткого режима и контроля - и в воспита-нии детей, и в управлении государством, даже если благотворное воздействие этого режима не подвергалось сомнению, - всегда должны быть готовы к тому, что со временем, или же с ослаблением контроля, «бунт» или «срыв» становятся естественными и чуть ли не неизбежными.

«Володя, - рассказывает Анна Ильинична, - переживал тогда переходный возраст, когда мальчики становятся особенно резки и задирчивы. В нем, всегда очень бойком и самоуверенном, это проявлялось особенно заметно, тем более тогда, после смерти отца, присутствие которого действует всегда сдерживающе на мальчиков». И особенно смущало и коробило Анну, что «его насмешливость, дерзость, заносчивость проявлялись по отношению к матери, которой он стал отвечать порой так резко, как никогда не позволял себе при отце»[14].

Анна поделилась своими наблюдениями с Александром и спросила:

- Как тебе наш Володя?

- Несомненно, человек способный, но мы с ним не сходимся...

- Почему?

- Так...

Но однажды Александр, также очень болезненно реагировавший на отношение Владимира к матери, все-таки высказался.

Как-то раз, когда братья сидели за шахматами, к ним подошла Мария Александровна и «напомнила Володе какое-то требование, которое он не исполнил. Володя отвечал небрежно и не спешил исполнить. Мать, очевидно, раздраженная, настаивала... Володя ответил опять какой-то небрежной шуткой, не двигаясь с места.

- Володя, или ты сейчас же пойдешь и сделаешь, что мама тебе говорит, или я с тобой больше не играю, - сказал тогда Саша спокойно, но так твердо, что Володя тотчас встал и исполнил требуемое»[15].

Те, кто пытался вложить в слова Александра «мы с ним не сходимся» смысл политический, видя в них чуть ли не начало разногласий народников с марксистами, явно грешат против истины. Как в начале 1886 года, когда Анна из бесед с Владимиром заключила, что его идейное самоопределение еще не наступило, так и летом в Кокушкине стало очевидно, что до политической ориентации ему еще далеко. Именно там в последнее для братьев совместное лето 1886 года, когда Саша упорно штудировал труды Маркса, Володя лежал рядом на своей кровати и с упоением читал и перечитывал повесть Тургенева «Андрей Колосов» об искренности в любви[16].

Каникулы кончились, Аня и Саша уехали в Петербург, и как стали бы развиваться далее внутрисемейные отношения, трудно сказать. Но однажды в начале марта 1887 года прибежала их хорошая знакомая Вера Васильевна Кашкадамова и сообщила, что из столицы пришло письмо с сообщением об аресте Саши, а вместе с ним и Анны...

Для всех без исключения членов семьи и родственников, мало того, даже для однокурсников и преподавателей Александра в университете, это был гром среди абсолютно ясного неба.

Приехав осенью 1883 года в столицу, Александр - как и в Симбирске - отдавал все свое время учебе. Его друг Иван Чеботарев писал: «Я принимал тогда деятельное участие в поволжском землячестве и на первых же порах заговорил с Александ-ром Ильичей о вступлении его в члены этого землячества, равно как и с приехавшей вместе с ним сестрой его, Анной Ильиничной... Но сочувствия не встретил. Мне показалось, что оба они слишком для этого «благовоспитанны»... Приехали в Питер только «учиться» и заниматься «чистой наукой», а не «политикой»[17]. И уже с первых курсов Ульянов обращает на себя внимание таких всемирно известных ученых, как Д. И. Менделеев, М. А. Бутлеров, затем зоолога Н. П. Вагнера. И наконец, золотая медаль за работу о кольчатых червях...

Но бурная общественная жизнь университета так или иначе постепенно затягивала и Александра. В ноябре 1885 года, в день именин М. Е. Салтыкова-Щедрина, вместе с депутацией студентов и курсисток-бестужевок Александр и Анна приходят на квартиру опального писателя с приветственным адресом. Тогда же он начинает ходить на лекции известного ученого В. И. Семевского по истории российского крестьянства. А когда в январе 1886 года профессора увольняют из университета за возбуждение «в молодых умах негодования к прошлому», то есть крепостничеству, Александр вместе с другими 309 студентами подписывает приветственный адрес Семевскому и вместе с Анной ходит к нему на квартиру для завершения курса лекций[18].

19 февраля, в день 25-летия «Великой реформы», он впервые участвует в демонстрации на Волковом кладбище, где студенты отслужили панихиду по «врагам крепостничества» и возложили венки на могилу Н. А. Добролюбова и других писателей-демократов. А в марте 1886 года Александр вступает в студенческое научно-литературное общество и здесь знакомится с О. Говорухиным, И. Лукашевичем, П. Андреюшкиным и В. Генераловым[19].

Его избирают секретарем общества, но и тогда он продолжает сторониться нелегальных организаций.

Орест Говорухин прямо утверждал, что и на третьем курсе Ульянов «не участвовал еще ни в революционных организациях, ни в кружках самообразования», а о студентах, причастных к ним, говорил: «Болтают много, а учатся мало». Когда же Говорухин все-таки поставил перед ним вопрос о вступлении в организацию, Александр ответил:

- В революционные организации не вступаю потому, что я не решил еще многих вопросов, касающихся лично меня, а что еще важнее, вопросов социальных. Да и вряд ли скоро вступлю.

- Почему?

- Потому - больно уж сложны социальные явления. Ведь если естественные науки, можно сказать, только теперь вступают в ту фазу своего развития, когда явления рассматриваются не только с качественной, но и с количественной стороны, только теперь становятся, стало быть, настоящими науками, то что же представляют собой социальные науки? Ясно, что не скоро можно решить социальные вопросы. Я предполагаю, конечно, научное решение - иное не имеет никакого смысла, - а решить их необходимо общественному деятелю. Смешно, более того, безнравственно профану медицины лечить болезни; еще более смешно и безнравственно лечить социальные болезни, не понимая причины их[20]. - И прежняя всепоглощающая страсть Александра к наукам естественным дополняется теперь такой же страстью к наукам общественным. Он старательно штудирует «Капитал» Маркса, его же работу «К критике гегелевской философии права», первые труды Г. В. Плеханова «Социализм и политическая борьба», «Наши разногласия». И постепенно он все больше склоняется к социалистическим идеям в их марксистской интерпретации.

Но в полном соответствии с изучавшимися им законами природы, где малая причина способна привести к большим последствиям, одно событие круто изменило эволюцию его взглядов. Таким событием стала так называемая добролюбовская демонстрация 17 ноября 1886 года.

Памятуя о том, что демонстрация 19 февраля прошла удачно, ибо полиция проворонила ее и прибыла слишком поздно, студенческие организации решили провести ее вторично, в день 25-летия со дня смерти Добролюбова. Но на сей раз «стражи порядка» не дремали, и когда полторы тысячи студентов подошли к Волкову кладбищу, оно было окружено отрядом полиции во главе с полицмейстером. После криков возмущения и начавшихся было стычек с полицией группе студентов разрешили пройти к могиле и возложить венок. Эта маленькая победа еще более возбудила демонстрантов, и, помитинговав, они с песнями двинулись в центр к Казанскому собору. Но Лиговку перегородили конные казаки во главе с градоначальником генералом Грессером[21].

Участник этого шествия М. Брагинский рассказывает: «В продолжение всей демонстрации - а она длилась с утра до поздних сумерек - Ульянов был в сильно приподнятом настроении... Его настроение достигло крайней степени возбуждения, когда огромная толпа демонстрантов... была остановлена цепью конных казаков.. . и когда появился градоначальник генерал Грессер. Я находился в этот момент вблизи Ульянова, шедшего все время под руку со своею сестрой Анной Ильиничной и положительно заражавшего всех своим боевым настроением... Точно электрическим током всего пронизало его при виде ненавистной фигуры Грессера... С побледневшим лицом, с загоревшимися гневом глазами Ульянов с криком «вперед!», увлекая за собой других... устремился навстречу подходившему к нам градоначальнику, точ-но собираясь уничтожить его тут же, на месте»[22].

Но казаки, обнажив шашки, окружили демонстрантов, и началась «фильтрация»... Шел дождь, и мокрые, продрогшие студенты, стоявшие несколько часов прямо в лужах, выслушивали оскорбления и брань казаков, пока демонстрантов переписывали, а затем либо выпускали, либо арестовывали. Более 40 человек сразу же выслали из столицы. И именно здесь - после эйфории победного шествия - Александр впервые испытал то чувство приводящего в отчаяние бессилия и мерзейшего, мучительного унижения, которого не испытывал никогда прежде.

В листовке «17 ноября в Петербурге», написанной им на следующий день и размноженной на гектографе, говорилось: «У нас на памяти немало других таких же фактов, где правительство ясно показывало свою враждебность самым общекультурным стремлениям общества... Грубой силе, на которую опирается правительство, мы противопоставим тоже силу, но силу организованную и объединенную сознанием своей духовной солидарности»[23].

В конце 1886 года будущая писательница Валентина Иововна Дмитриева встретила Александра на вечеринке своих знако-мых Хренковых. Хозяин квартиры - «непротивленец с полумистическим уклоном», поклонник философа Владимира Соловьева, отвергал террор и осуждал акцию 1 марта 1881 года, которая, по его мнению, лишь «привела к взаимному ожесточению и кровопролитию». Он часто повторял слова Ариэля из шекспировской «Бури»: «Прощение - выше мести...» И вот во время вечеринки «кто-то заговорил о том, что террор после неудачи акта 1 марта доказал свою полную несостоятельность и что теперь нужно перейти к другим методам борьбы с реакцией. С подпольщиной нужно покончить навсегда, и все силы необходимо направить на культурную работу. Идти в земство, учить, лечить, бороться с невежеством народным не бомбами, а книгой...»[24]. И тут Дмитриева заметила Александра: «Смугловато-бледный, с большим лбом, нахмуренными бровями и крепко сжатым ртом, он сидел в уголке, молчал и исподлобья поглядывал на присутствующих. По-видимому, он внимательно прислушивался к разговору, но во всей его фигуре, в выражении лица, в этих напряженно сдвинутых бровях было что-то такое самоуглубленное, сосредоточенное, чуждое всему окружающему, что казалось, будто мысль его не здесь, что им владеет какая-то своя, особая, страшно важная и захватывающая идея»[25].

А спор между тем разгорался, «поднялся шум, слышались отдельные слова: «Революция... Эволюция... Статистика страшнее динамита... Агрономия - вот главная задача...» А Хренков неторопливо и проникновенно пытался усмирить эту бурю мнений...

- Не ищите мудрости, а ищите кротости. Победите зло в себе, не будет зла и в ближних ваших... Ибо зло питается злом.

И вдруг молчаливый студент точно проснулся. На смуглых К щеках его проступил легкий румянец, изломанные хмурые брови приподнялись, в глазах и на губах заиграла насмешливая улыбка.

- Чудаки! Корочкой хлебца хотят человечество осчастливить...

К нему подошел Хренков.

- Вы что-то сказали, коллега?

- Ничего. Удивляюсь, из-за чего спорят люди. Агрономия, статистика, земство, непротивление злу - вот каша-то. А народ как издыхал в грязи, в темноте, так и издыхает.

- А по-вашему, что же нужно?..

- Это, знаете ли, длинная история... а мне пора уходить. В другой раз когда-нибудь...»[26].

Эволюция взглядов Александра завершалась. Он принимал основные выводы марксизма и знал, что достижение конечных целей и идеалов станет возможным при достаточной зрелости общества. Он знал и то, что для продвижения к этой «зрелости» необходим хотя бы минимум свободы. И он пришел к убеждению, что принудить правительство к подобным «послаблениям» сможет только террор. И когда в самом конце 1886 года по инициативе студентов Петра Шевырева и Ореста Говорухина начинает складываться ядро «Террористической фракции партии «Народная воля», Ульянов примыкает к ним и вместе с Иосифом Лукашевичем приступает к изготовлению «метательных снарядов»[27].

Студент Сергей Никонов вспоминал: «Идея цареубийства в это время, так сказать, носилась в воздухе. До того сперлась политическая атмосфера, до того чувствовался гнет реакционной политики правительства Александра III, что очень многие задавали себе вопрос: неужели не найдется людей, которые взя-ли бы на себя устранить грубого деспота?»[28]

Ульянов был не из тех, кто ждет, когда кто-то возьмет это на себя. От исполнения своего долга он не уклонялся никогда. И, придя к выводу о необходимости «лечения социальной болезни» с помощью теракта, он сразу стал действовать. А с отъездом Шевырева в Ялту, а Говорухина в Женеву подготовка покушения в значительной мере вообще легла на его плечи. К концу февраля 1887 года боевая группа метальщиков (В. Оси-панов, П. Андреюшкин и В. Генералов) была готова...

И все это время, готовя динамит, инструктируя боевиков, Александр продолжал аккуратно ходить на лекции, вести лабораторные исследования. Именно в эти дни он взял и новую научную тему по изучению органа зрения у какого-то вида червей[29].

Между тем уже с октября 1886 года вся студенческая группа, в которую входил Ульянов, была «под колпаком». А после того как Андреюшкин в перехваченном письме харьковскому приятелю намекнул на предстоящий акт, охранка уже ни на секунду не спускала с них глаз. И когда 1 марта 1887 года метальщики -в ожидании проезда Александра III в Петропавловскую крепость на панихиду по отцу - вышли на Невский, их тут же схватили. За несколько последующих дней арестовали и остальных.

4 марта в печати появилось краткое сообщение: «1-го сего марта, на Невском проспекте, около 11 часов утра задержано трое студентов С.-Петербургского университета, при коих, по обыску, найдены разрывные снаряды. Задержанные заявили, что принадлежат к тайному преступному сообществу, а отобранные снаряды, по осмотру их экспертом, оказались заряженными динамитом и свинцовыми пулями, начиненными стрихнином»[30].

Примечания
  1. ↑ Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых. С. 80.
  2. ↑ См.: Крупская Н. К. О Ленине. С. 34.
  3. ↑ См.: Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 44. С. 509.
  4. ↑ Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых. С. 116-117.
  5. ↑ Крупская К К. О Ленине. С. 71.
  6. ↑ Чехов А. П. Собр. соч.: В 12 т. М., 1985. Т. 12. С. 389, 391; см. также статью А. П. Чудакова (Новый мир. 1996. № 9. С. 186-192).
  7. ↑ Валентинов Н. Недорисованный портрет... С. 425.
  8. ↑ Вопросы истории. 1990. № 6. С. 119.
  9. ↑ Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 128.
  10. ↑ См.: Семья Ульяновых. С. 101.
  11. ↑ См. там же.
  12. ↑ Владимир Ильич Ленин. Биографическая хроника. Т. 1. М, 1970. С. 19.
  13. ↑ Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых. С. 40.
  14. ↑ Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых. С. 78.
  15. ↑ Там же. С. 79.
  16. ↑ См. там же. С. 80.
  17. ↑ Семья Ульяновых. С. 216.
  18. ↑ См.: Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 131, 132.
  19. ↑ См. там же. С. 135.
  20. ↑ См.: Семья Ульяновых. С. 216-217.
  21. ↑ См.: Семья Ульяновых. С. 209.
  22. ↑ Там же. С. 209.
  23. ↑ Там же. С. 210-211.
  24. ↑ Семья Ульяновых. С. 199-200.
  25. ↑ Там же. С. 199.
  26. ↑ Там же. С. 200.
  27. ↑ См.: Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 137.
  28. ↑ Семья Ульяновых. С. 204-205.
  29. ↑ См. там же. С. 230.
  30. ↑ Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 139.

 



 

 АТТЕСТАТ ЗРЕЛОСТИ


Когда В. В. Кашкадамова получила в Симбирске от Екатерины Ивановны Песковской (урожденной Веретенниковой) известие о событиях в Петербурге и аресте Александра и Анны, она тотчас послала в гимназию за Владимиром и вручила ему письмо. Он прочел, «долго молчал. Передо мной, - вспоминает Кашкадамова, - сидел уже не прежний бесшабашный, жизнерадостный мальчик, а взрослый человек, глубоко задумавшийся над важным вопросом. «А ведь дело-то серьезное, - сказал он, - может плохо кончиться для Саши»[1].

В прежних биографиях Ленина рассказывалось о том, как именно в эти дни перепуганное симбирское либеральное общество отшатнулось от Ульяновых и они оказались в полнейшей изоляции. Но это произошло позже. Как установил Ж. А. Трофимов, в первой половине марта никто из симбирцев, в том числе и губернское начальство, не могли иметь сведений об аресте Александра и Анны, а уж тем более об участии Ульянова в покушении на государя. Не подозревали этого Мария Александровна и Владимир, полагая, видимо, что волна студенческих арестов в связи с задержанием террористов случайно прихватила и Сашу с Аней. Так что за фразой о том, что арест «плохо кончится для Саши», могло стоять лишь опасение исключения из университета[2].

Было, впрочем, одно настораживающее обстоятельство...

Довольно известный столичный публицист Матвей Леонтьевич Песковский, муж Екатерины Ивановны Веретенниковой, 3 марта обратился к директору Департамента полиции П. Н. Дурново с прошением: «Ульянов - очень дельный, чисто кабинетный, до угрюмости нелюдимый человек, зарекомендовавший себя блестящими успехами в науке... Ульянова - барышня в лучшем смысле слова, совершенно чуждая всего того, что может шокировать девушку...» Максимум, что может быть поставлено им в вину, какое-нибудь случайное «компрометирующее знакомство». А посему он просил освободить их под его «личное поручительство».

Но в тот же день Песковский узнал, что прошение его оставлено без последствий. Вот тогда-то, 3 марта, о случившемся и написали в Симбирск[3].

Письмо пришло к Кашкадамовой, видимо, 9 марта, и Мария Александровна, оставив семью на Владимира, выехала в Петербург. Уже 14-го, прибыв в столицу, она подала прошение о свидании с сыном. Но лишь после окончания следствия, 30 марта, Александр III, начертав на прошении: «А что же до сих пор она смотрела!» - свидание разрешил[4]. И только тогда из прото-колов допросов сына, показанных ей, узнала Мария Александровна о сути дела и полном признании Сашей своей руководящей роли в организации покушения.

Свидание состоялось 1 апреля и продолжалось два часа. «Он плакал и обнимал ее колени, прося простить причиняемое ей горе, - вспоминала рассказ матери Анна Ильинична, - он говорил, что кроме долга перед семьей у него есть долг и перед Родиной. Он рисовал ей бесправное, задавленное положение Родины и указывал, что долг каждого честного человека бороться за освобождение ее...

- Да, но эти средства ужасны, - возразила мать.

- Что же делать, если других нет, мама, - ответил он»[5]. Поскольку до суда, который должен был начаться 15 апреля, новых свиданий не разрешили, Мария Александровна фазу же вернулась в Симбирск, где у детей уже начались пасхальные каникулы. Она рассказала старшим о свидании и о том, что, если Саше дадут пожизненную каторгу, она с младшими детьми уедет за ним в Сибирь. 10 апреля поздравили с 17-летием Владимира, и в тот же день Мария Александровна вновь отправилась в Петербург.

13-го каникулы кончились, и Владимир пошел в гимназию, но все его мысли были там - в столице. 15 апреля начался суд. И именно в этот день Ф. М. Керенский устроил контрольное сочинение на тему «Причины благосостояния народной жизни», одним из пунктов которого был вопрос о «правильной организации государственного устройства». Что думал В. Ульянов об этом и что написал - неизвестно. Сочинение не сохранилось. Но, возвращая его, Керенский впервые сделал Владимиру замечание:

«О каких это угнетенных классах вы тут пишете, при чем это тут?» На перемене одноклассники обступили Владимира: «Что поставил?» На сочинении, как всегда, стояла «пятерка»[6].

А Верховный суд империи, начавшись 15-го, уже 19 апреля завершил работу: все 14 подсудимых приговаривались к смертной казни. Теперь приговор должен был утвердить государь, и еще оставалась надежда, что прошение на высочайшее имя смягчит участь осужденных. И поэтому пресса по-прежнему хранила молчание относительно дела «первомартовцев».

Мария Александровна вновь получила свидание с сыном и стала уговаривать его подать прошение о помиловании. Но Александр отказался. «Представь себе, мама, - сказал он, - что двое стоят друг против друга на поединке. В то время как один уже выстрелил в своего противника, он обращается к нему с просьбой не пользоваться в свою очередь оружием. Нет, я не могу поступить так...»

Эти слова и последнюю просьбу Александра - достать ему томик Генриха Гейне - записал товарищ прокурора Князев, присутствовавший на свидании. И он же выполнил эту просьбу - купил и передал «смертнику» сборник стихотворений Гейне[7].

А у Владимира именно в эти дни начинались выпускные экзамены на аттестат зрелости. Александр Наумов рассказывает, что за неделю до экзаменов ему и другим одноклассникам (за взятку) удалось получить из Учебного округа задачи по письменной математике, все диктовки и тему сочинения - «Характеристика Бориса Годунова по произведениям Пушкина». Но через несколько дней прошел слух, что об «утечке» узнали и темы всех письменных работ изменены. Среди выпускников началась паника. И единственный, как пишет Наумов, кто не принял участия во всей этой «постыдной истории», был Ульянов: «Очевидно, ему, с его поразительной памятью и всесторонней осведомленностью, было совершенно безразлично»[8].

5 мая за сочинение «Царь Борис» по произведению А. С. Пушкина «Борис Годунов» В. Ульянов получил первую «пятерку». 7 мая он выполнил на «пять» письменную работу по латыни. На следующий день с утра была письменная математика. И именно в это утро, когда Владимир решал задачи, во дворе Шлиссель-бургской тюрьмы началась казнь...

Семи осужденным Александр III заменил смертный приговор каторгой на сроки от 10 до 20 лет, двое - Лукашевич и Новорусский, подавшие прошение о помиловании, вместо виселицы получили пожизненную каторгу, и все они в 1905-м попали под амнистию и вышли на свободу. 8 мая 1887 года приводился в исполнение приговор над теми, кто отказался просить государя о милости.

На рассвете к виселице вывели Генералова, Андреюшкина и Осипанова. Они простились друг с другом, поцеловали крест и были повешены. Когда трупы убрали, во двор вывели Ульянова и Шевырева. Подошел священник. Ульянов приложился к кресту, а Шевырев отказался. Оба взошли на эшафот, и через мгновение все было кончено...[9] И гром не грянул, и земля не разверзлась...

Валентинов, хорошо знавший революционную среду тех лет, написал: «При всем своем увлечении химией, естественными науками и «Капиталом» Маркса Александр был, конечно, религиозной натурой, жаждущей жертвенного подвига, готовый отдать свою жизнь за идеи, проникнутые любовью к человеку»[10].

Но ничего о событиях этого дня Владимир еще не знал. 8 мая он опять получил «пятерку» и стал готовиться к следующему экзамену. Но с утра 10 мая было опубликовано правительственное сообщение о казни. В Симбирске его расклеили чуть ли не на каждом столбе, и теперь о случившемся узнали все. «Я была слишком мала, - вспоминала Мария Ильинична, - чтобы понять весь ужас происшедшего, и меня, как это ни странно, больше поразил вид Владимира Ильича, через его горестные слова о брате я начала усваивать значение случившегося»[11].

И тем не менее 12 мая он сдает на «пять» письменный экзамен по алгебре и тригонометрии, а на следующий день - письменный по греческому. 22 мая начинаются устные экзамены, и Владимир получает свою «пятерку» по истории и географии. И в тот же вечер из Петербурга приезжают мать и Анна, высланная под надзор полиции в Кокушкино.

Мать была в ужасном состоянии, и о случившемся он узнал из рассказов Анны. Единственная фраза Владимира, которую запомнила Кашкадамова: «Значит, Саша не мог поступить ина-че, значит, он должен был поступить так»[12].

А экзамены продолжались: 27 мая - Закон Божий, 29-го - латынь, 1 июня - устный греческий и, наконец, 6 июня - устная арифметика, алгебра, геометрия и тригонометрия. На последних экзаменах «пятерки» уже получали лишь двое-трое: В. Ульянов и претендовавшие на серебряную медаль А. Наумов и А. Писарев.

В аттестате зрелости Владимира стояло 17 «пятерок» и одна «четверка» - по логике, которую, кстати сказать, преподавал в 7-м классе Ф. М. Керенский. В сложившейся ситуации она вполне могла бы стать поводом для отказа в золотой медали. Но этого не случилось. 10 июня педагогический совет постановил «наградить его, Ульянова, ЗОЛОТОЙ МЕДАЛЬЮ». Тут было и признание заслуг и труда самого Владимира, на протяжении восьми лет шедшего из класса в класс «первым учеником». И память о заслугах его отца, к которому преподаватели испытывали чувство глубокого уважения. Так или иначе, но медаль открыла ему дорогу для поступления в университет.

Ныне почему-то нередко полагают, что в прежние времена, когда число образованных людей в России было невелико, все они представляли из себя достаточно однородное целое. Между тем уровень образования сближал отнюдь не всегда. И вполне образованный граф Михаил Николаевич Муравьев, дабы не путали его с еще более образованным декабристом Сергеем Ивановичем Муравьевым-Апостолом, любил повторять, что он «не из тех Муравьевых, которых вешают, а из тех, которые вешают». И позднее, когда судили Софью Перовскую, главным ее обвинителем, настаивавшим на повешении, выступал двоюродный внук Михаила Николаевича Николай Валерьянович Муравьев. А ведь лет за двадцать до этого Сонечка Перовская, дочь петербургского губернатора, и Николенька Муравьев, любимый сынок псковского губернатора, были непременными соучастниками веселых детских игр, ибо их высокообразованные семьи дружили между собой[13].

И наконец, в 1887 году прокурором по делу Александра Ульянова, требовавшим его повешения, был не кто иной, как Николай Адрианович Неклюдов, который буквально обожал своего учителя в Пензенском дворянском институте Илью Николаевича Ульянова[14]. Говорят, что после казни Александра он даже занемог нервным расстройством. Но скоро выздоровел. И к 1895 году дослужился до высокой должности товарища министра внутренних дел.

Проявилось другой своей стороной и симбирское «общество». Все те, кто совсем недавно искал встреч и знакомства с семьей директора народных училищ, теперь отворачивались при встрече, а потом шептались за спиной. Даже самые, казалось бы, близкие...

Молодой инспектор народных училищ Иван Владимирович Ишерский проработал с Ильей Николаевичем десять лет. К своему шефу и его семье он относился трепетно, с огромным уважением. А бывая в доме Ульяновых, с удовольствием пел своим приятным голосом душевные романсы под аккомпанемент Марии Александровны. И каждый раз - от глубины чувств - повторял: «Ах, под этот чудесный аккомпанемент поется особенно легко...»[15]

Теперь, заняв пост директора народных училищ губернии, Ишерский никого из Ульяновых, как говорится, «не видел в упор».

И Ольга Ульянова рассказывала в одном из писем, как зашла она с подругой Ниной Стржалковской на почту и встретила там своих бывших гимназических учителей тех самых, когорые присудили ей за отличные успехи такую же золотую медаль, как и Владимиру. «Они кланялись Нине, а меня как будто и не замечали или не узнавали»[16], - с горечью писала Ольга.

Впрочем, симбирская либеральная публика была ничем не хуже столичной. Ректор Петербургского университета профессор полицейского права Андреевский - тот самый, который в феврале 1886 года назвал Александра Ульянова «гордостью университета», 6 марта 1887 года писал о нем как о «невыносимом позоре». И в адресе государю повергал «к священным стопам Вашего Величества чувства верноподданнической преданности и горячей любви», дабы не лишал он университет своей монаршей милости[17].

Так что долго размышлять о том, куда поступать учиться и какую избрать профессию, Владимиру не приходилось. Университет - Казанский, ибо он находился в том учебном округе, где работал отец. Да и факультет был очевиден - юридический, ибо он давал возможность не служить в системе государственных учреждений, закрытых для брата «государственного преступника», а иметь более свободную профессию - адвоката в частной конторе присяжного поверенного.

Но этот выбор определялся не только подобного рода сугубо прагматическими соображениями. Своему двоюродному брату Николаю Владимир сказал: «Теперь такое время, нужно изучать науки права и политическую экономию. Может быть, в другое время я избрал бы другие науки...»[18]

Оставаться в Симбирске не было теперь никакого смысла, и еще 30 мая 1887 года в «Симбирских губернских ведомостях» вновь появилось объявление: «По случаю отъезда продается дом с садом, рояль, мебель. Московская улица, дом Ульяновой». И на сей раз покупатель на дом, сад и мебель нашелся быстро. 15 июня их приобрел за 6 тысяч рублей коллежский советник А. Н. Минин. А вот с роялем не захотели расстаться[19].

Накануне отъезда назначили распродажу оставшейся мебели и всякой всячины, которую решили не брать с собой в Казань. То-то радость была для соседок и кумушек, судачивших столько лет об Ульяновых, но так и не имевших возможности переступить порог их дома...

Кашкадамова рассказывает, как входили они с постными скорбными лицами, бегающими глазками обшаривали все вокруг и начинали причитать:

- Ох, матушка, горе-то у вас какое...

Мария Александровна встречала их холодно и повторяла одну и ту же фразу:

- Вам что угодно? Вы пришли что-нибудь купить?

Кумушки и мечтать не смели о том, что спустя сто с лишним лет, в 90-е годы XX столетия, все сплетни и слухи, распускавшиеся ими, вдруг выплеснут на телеэкраны, на страницы пухлых монографий, популярных брошюр, журналов и газет...

Опираясь на свидетельства соседей, многие годы подсматривавших через дырки в заборе за жизнью Ульяновых, одни «лениноеды» станут утверждать, что Мария Александровна на самом деле была провинциальной Мессалиной, эдакой «жрицей свободной любви». И старший сын Александр был рожден ею от Дмитрия Каракозова, а младший - Дмитрий - от домашнего врача Ивана Покровского. Потому-то, мол, и стал Александр «цареубийцей», а Дмитрий - врачом.

Но им возражают другие «лениноеды», которые уверены, что от Ивана Покровского Мария Александровна родила вовсе не Дмитрия, а самого Владимира Ильича. И что когда она раскрыла ему эту страшную тайну, о которой, естественно, знали все соседи, Владимир демонстративно отказался от своего отца Ильи Николаевича.

Третьи, опираясь на показания иных соседей, видимо подглядывавших непосредственно в замочную скважину, станут доказывать, что на самом деле все было наоборот: Мария Александровна - это кроткая и святая женщина, всецело посвятив-шая себя семье и детям. А вот муж ее Илья Николаевич - прелюбодей и развратник, не пропускавший во время служеб-ных командировок ни деревенских девок, ни молоденьких учи-тельниц.

Пусть простит читатель за пересказ этой пошлятины. Можно лишь надеяться, что лживые «труды» эти, не делающие чести ни их авторам, ни их издателям, останутся лишь печальными памятниками того лихолетья, которое Россия пережила в 90-е годы XX века.

Не знаю, были ли известны Владимиру Ильичу все эти грязные сплетни, ходившие вокруг их семьи. Но презрение к сплетникам и кумушкам он сохранил на всю жизнь. И спустя много лет Ленин напишет: «...болтать и сплетничать... подогревать темные слухи, ловить и передавать дальше намеки, - о, интел-лигентские кумушки такие мастера на это!.. Каждому свое. У каждого общественного слоя свои «манеры жизни», свои при-вычки, свои склонности. У каждого насекомого свое оружие борьбы: есть насекомые, борющиеся выделением вонючей жид-кости». И он заключает: «Кто видел хоть раз в жизни эту среду сплетничающих интеллигентских кумушек, тот наверное (если он сам не кумушка) сохранит на всю жизнь отвращение к этим мерзостным существам»[20].

Сразу же после продажи дома семья уехала в Кокушкино.

Это лето 1887 года, помимо окончания гимназии, было свя-зано еще с одним важным событием, как бы сказали нынче - с «новым прочтением» романа Н. Г. Чернышевского «Что делать?».

Казнь брата, помимо сугубо личного потрясения, связанного с потерей близкого и любимого человека, порождала множество вопросов. Как и почему избрал он этот тернистый путь? Долг перед народом, перед Отечеством? Да, это свято и это бесспорно! Да, пример отца показал, что надежды на постепенное реформирование и просвещение России в нынешних условиях оказались иллюзорными. Но разве исполнение своего долга перед Родиной обязательно связано с динамитом и гремучей ртутью?

В прошлое лето в Кокушкине Александр препарировал своих червей, которые вызывали у Владимира глубочайшее отвращение. Казалось, он был настолько погружен в науку, что до всего иного ему не было никакого дела. Но помимо этого он еще и много читал. И Владимир вспомнил давние восторженные отзывы брата о романе Чернышевского. Еще в гимназии Владимир попробовал читать «Что делать?», но тогда особого впечатления он на него не произвел. Теперь он решил вновь перечитать его. Результат был ошеломляющим...

В 1904 году Ленин рассказывал дальней своей родственнице Марии Эссен: «Я роман «Что делать?» перечитал за одно лето раз пять, находя каждый раз в этом произведении все новые волнующие мысли». И Крупская подтверждает, что знал он роман до самых «тончайших штрихов» и «мельчайших подробностей»[21].

Как-то в том же 1904 году Николай Валентинов в присутствии Владимира Ильича небрежно заметил по поводу «Что делать?»: «Диву даешься, как люди могли увлекаться и восхищаться подобной вещью? Трудно представить себе что-либо более бездарное, примитивное и в то же время претенциозное»[22].

Услышав это, Ленин «взметнулся с такой стремительностью, что под ним стул заскрипел.

- Отдаете ли вы себе отчет, что говорите? бросил он. - Недопустимо называть примитивным и бездарным «Что делать?». Под его влиянием сотни людей делались революционерами... Он, например, увлек моего брата, он увлек и меня. Он меня всего глубоко перепахал. Когда вы читали «Что делать?»? Его бесполезно читать, если молоко на губах не обсохло. Роман Чернышевского слишком сложен, полон мыслей, чтобы его понять и оценить в раннем возрасте. Я сам попробовал его читать, кажется, в 14 лет. Это было никуда не годное, поверхностное чтение. А вот после казни брата, зная, что роман Чернышевского был одним из самых. любимых его произведений, я взялся уже за настоящее чтение и просидел над ним не несколько дней, а недель. Только тогда я понял его глубину. Это вещь, которая дает заряд на всю жизнь»[23]. И главный вывод, который извлек Владимир из романа, состоял в том, что в России «всякий правильно думающий и действительно порядочный человек должен быть революционером...»[24]. На том и закончилась его юность...

Примечания
  1. ↑ Там же. С. 141.
  2. ↑ См. там же. С. 142-143.
  3. ↑ См.: Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 142.
  4. ↑ См.: Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 222.
  5. ↑ Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых. С. 104.
  6. ↑ Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 145—147.
  7. ↑ См.: Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых. С. 105, 106.
  8. ↑ Наумов А. Н. Мои воспоминания. Т. 1. С. 67-69.
  9. ↑ См.: Валентинов К Недорисованный портрет... С. 424.
  10. ↑ Там же. С. 425.
  11. ↑ Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 149.
  12. ↑ Валентинов Н. Недорисованный портрет... С. 428.
  13. ↑ См.: Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 48.
  14. ↑ См. там же. С. 227.
  15. ↑ См.: Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 229.
  16. ↑ Семья Ульяновых. С. 257.
  17. ↑ См.: Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 216.
  18. ↑ Нафигов Р. И. .. .И стал убежденным марксистом. Казань, 1995. С. 57.
  19. ↑ См.: Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 235.
  20. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 25. С. 342.
  21. ↑ Крупская Н. К. О Ленине. С. 92.
  22. ↑ Валентинов Н. Недорисованный портрет... С. 495.
  23. ↑ Там же. С. 496.
  24. ↑ Там же. С. 500.

 



 

 КАЗАНЬ


В июле 1887 года семья Ульяновых переезжает в Казань. А 29 июля Владимир подает прошение о приеме на юридический факультет Императорского Казанского университета. Но фамилия Ульянова была слишком хорошо известна ректору Н. Кремлеву, и на прошении появляется резолюция: «Отсрочить до получения характеристики». В Симбирск направляют запрос. И теперь уже все зависело от характеристики Керенского.

Документ этот являлся конфиденциальным, и о его содержании ни Владимир, ни его близкие знать не могли. Но Федор Михайлович Керенский проявил если не мужество, то порядочность, написав 10 августа, что «ни в гимназии, ни вне ее не было замечено за Ульяновым ни одного случая, когда бы он словом или делом вызвал в начальствующих и преподавателях гимназии непохвальное о себе мнение. За обучением и нравственным развитием Ульянова всегда тщательно наблюдали родители... В основе воспитания лежали религия и разумная дисциплина».

Керенский не стал затрагивать обязательные для характеристики вопросы об отношении к «социальным вопросам» и «превратным учениям»[1] и в заключение написал: «Присматриваясь ближе к домашней жизни и характеру Ульянова, я не мог не заметить в нем излишней замкнутости и чуждаемости от общения даже со знакомыми людьми, а вне гимназии и с товарищами и вообще нелюдимости»[2].

«Религия и разумная дисциплина» в сочетании с «чуждаемостью от общения» вполне устраивали университетское начальство. И 13 августа на прошении Ульянова появляется новая резолюция: «Принять». С этого дня Владимир становится студентом и подает новое прошение - об освобождении от платы за обучение. На факультете просьбу поддержали, и 8 сентября правление университета включило его в списки лиц «православного вероисповедания», нуждающихся в данной льготе «на основании свидетельств о бедности, баллов по аттестатам зрелости и характеристик гимназий». 12-го списки утвердили далее по инстанции. Но, видимо, уже в Петербурге Ульянова из «льготников» исключили: судя по всему, для чиновников министерства просвещения память о его брате была еще слишком свежа[3].

Память об Александре Ульянове будет еще долго сопровождать Владимира. Если в глазах начальства она станет предостережением и напоминанием об «опаснейшем государственном преступнике», то в студенческой среде - это повод для повышенного интереса и постоянного ожидания чего-то необычного и «ужасно революционного». И, вырвавшись из стен гимназии, с ее ежеминутным надзором за учениками, впервые окунувшись в студенческую «вольницу», Владимир просто обязан был оправдывать эти завышенные надежды.

Так что «нелюдимостью» и «излишней замкнутостью» он начальство не порадовал. Судя по воспоминаниям В. В. Адоратского, из университетской профессуры Владимир запомнил лишь присяжного поверенного профессора Н. В. Рейнгардта и профессора истории русского права Н. П. Загоскина. «Ну, - говорил он приятелю, направляясь в аудиторию к Загоскину, - пошли слушать лекцию о русском бесправии»[4].

Впрочем, занятия Владимир посещал уже не столь исправно, как в гимназии. Достаточно сказать, что в ноябре он присутствовал на лекциях лишь 8 дней[5].

Гораздо больше его привлекала та студенческая жизнь, которая буквально бурлила в университете.

Сразу после зачисления Владимир дал расписку, в которой, согласно существовавшим правилам, обязался «не состоять членом и не принимать участия в каких-либо сообществах, как, например, землячествах и т. п., а равно не вступать членом даже в дозволенные законом общества без разрешения на то в каждом отдельном случае ближайшего начальства...»[6]. Но формальная расписка нисколько не помешала ему вступить в упомянутое землячество.

В это время в университете функционировало 8 нелегальных землячеств-кружков, пользовавшихся среди студентов огромным авторитетом. Они поддерживали связи с аналогичными организациями в Петербурге, Москве и других университетских городах. Имели свои библиотеки с нелегальной литературой. И наиболее крупным среди них являлось как раз симбирское землячество. В его работе Владимир принял активное участие и сразу же был избран представителем в Совет землячеств университета.

В работе землячества участвовали и те, кто уже находился в поле зрения полиции: Л. Богораз, Н. Подбельский, С. Полянский, студенты Ветеринарного института И. Воскресенский, К. Выгор-ницкий, П. Дахно, Н. Мотовилов, А. Скворцов, а также высланные из Петербурга социал-демократки А. Амбарова, Ю. Белова. И контакты с ними Владимира были сразу же зафиксированы полицией. «Департамент придает особое значение, - сообщалось губернскому жандармскому управлению, - сношениям Богораза и Скворцова с Воскресенским, Константином Выгорницким и Владимиром Ульяновым, в особенности же с последними двумя, так как Выгорницкий был близок и состоял в сношениях с государственным преступником Андреюшкиным, казненным совместно с братом Владимира Ульянова по делу 1 марта 1887 года»[7].

Именно в это время - в июне - министр просвещения И. Д. Делянов издал циркуляр, вошедший в историю как «циркуляр о кухаркиных детях», который в несколько раз повышал плату за обучение в университетах и закрывал доступ в гимназии детям «низших сословий». Тогда же утвердили и Университетский устав, лишавший университеты остатков автономии и запрещавший сходки, собрания и любые студенческие организации. Одновременно существенно расширялись права «инспекторов студентов», т. е., говоря современным языком, инспекторов «по режиму», которым фактически предоставлялись полицейские функции надзора и сыска.

Протест против указанных «нововведений» начался в университетах России с самого начала учебного года. Особого накала достиг он в ноябре. 23-25 ноября выступление московских студентов было жестоко подавлено полицией и казаками. Двоих студентов убили. В ноябре начались волнения и в Казани.

5 ноября студенты демонстративно бойкотировали торжественный акт годовщины университета. В последующие дни под видом танцевальных вечеров они собираются по квартирам, обсуждают план дальнейших действий и готовят листовки и петицию с требованием демократических реформ в университетах. На некоторых из этих встреч - как представитель симбирского землячества - присутствовал и Владимир.

А. М. Горький, работавший тогда в Казани, дал в «Моих университетах» коллективный портрет тамошнего студенчества: «Шумное сборище людей, которые жили в настроении забот о русском народе, в непрерывной тревоге о будущем России. Всегда возбужденные статьями газет, выводами только что прочитанных книг, событиями в жизни города и университета, они по вечерам сбегались в лавочку Деренкова со всех улиц Казани для яростных споров и тихого шепота по углам. Приносили с собой толстые книги и, тыкая пальцами в страницы их, кричали друг на друга, утверждая истины, кому какая нравилась... Я понимал, что вижу людей, которые готовятся изменить жизнь к лучшему, и хотя искренность их захлебывалась в бурном потоке слов, но - не тонула в нем... Часто мне казалось, что в словах студентов звучат мои немые думы, и я относился к этим людям почти восторженно, как пленник, которому обещают свободу»[8].

28 ноября в Казань приходит письмо из Москвы с информацией о расправе над студентами. Возбуждение достигает предела. 3 декабря утверждается окончательный текст петиции. На 4-е назначается сходка.

В одном из полицейских донесений сообщалось: «Ульянов Владимир... еще за два дня до сходки подал повод подозревать его в подготовлении чего-то нехорошего: проводил время в курильной, беседуя с Зегрждой, Ладыгиным и др., уходил домой и снова возвращался, принося по просьбе других что-то с собой и вообще шушукаясь...»[9]

4 декабря к 11 утра в вестибюле, в шинельной и курилке стали собираться группы студентов. Около 12 с криками «На сходку, товарищи, на сходку!» они рассыпались по аудиториям, собирая всех в актовый зал. Двери его были заперты, но их взломали, и начался митинг. Сюда же пришла и большая группа студентов Ветеринарного института.

О том, какое настроение господствовало среди собравшихся, рассказал ставший позднее писателем участник событий Евгений Чириков: «До сих пор не могу забыть пережитых ощущений. Вся душа трепетала под наплывом особого гражданского чувства и пылала жаждой гражданского подвига. Войди в зал солдаты и потребуй, под угрозами пуль, оставить зал, - мы не моргнули бы глазом и остались! Пропала логика разума, осталась только логика сердца. В каком-то экстазе я вскарабкался на кафедру и закричал, потрясая кулаками:

- Товарищи! Поклянемся, что мы все, как один человек, будем отстаивать наши требования, не предадим друг друга и, если будет нужно, принесем себя в жертву царящему произволу!

Дружный взрыв криков: «Клянемся!», поднятые к небу руки, какой-то вопль жаждущей подвига молодости... А затем - речи с разных пунктов огромного зала: с кафедры, со стульев, с подоконников...»[10]

И тут в зале появился ненавистный «инспектор студентов» Потапов. Он стал угрожать войсками, полицией, и тогда студент-юрист К. Алексеев влепил ему пощечину. Потапов бежал, а явившемуся ректору Кремлеву вручили петицию, начинавшуюся словами: «Собрало нас сюда не что иное, как сознание невозможности всех условий, в которые поставлены русская жизнь вообще и студенческая в частности, а также желание обратить внимание общества на эти условия и предъявить правительству наши следующие требования...»[11]

Сходка завершилась около 16 часов. А помощники Потапова, служители и осведомители уже строчили свои отчеты. Буквально о каждом. И именно на их основе, характеризуя «зачинщиков», попечитель написал министру Делянову, что 4 декабря В. Ульянов «бросился в актовый зал в первой партии и вместе с Полянским первыми неслись с криком по коридору 2-го этажа, махая руками, как бы желая этим воодушевить других; уходя же со сходки, отдал свой входной билет»[12].

Дома он пишет прошение ректору: «Не признавая возможным продолжать мое образование в университете при настоящих условиях университетской жизни, имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство сделать надлежащее распоряжение об изъятии меня из числа студентов Императорского Казанского университета»[13].

На прошении он ставит дату - 5 декабря 1887 года. Однако в ночь на 5-е он был арестован и вместе с 40 другими студентами помещен в пересыльную тюрьму.

«Несмотря на арестантские халаты, в которые нас нарядили, на то, что большинство более суток не ели... на массу паразитов на нарах, - рассказывает участник сходки Е. Фосс, - среди молодежи царило радостное, веселое возбуждение, сочиняли прозой и стихами воззвания «на волю», пели революционные и просто студенческие песни, рассказывали о всевозможных эпизодах последних дней и пр. и пр. Владимир Ильич был все время молчалив, сосредоточен и не принимал никакого участия в общем оживлении. Кому-то пришло в голову произвести «анкетный» опрос товарищей по заключению, кто что думает предпринять по освобождении... Когда очередь дошла до студента Ульянова... он после некоторой паузы, как бы очнувшись от задумчивости, слегка улыбнувшись, сказал, что перед ним одна дорога, дорога революционной борьбы». В другой публикации этих воспоминаний Е. Н. Фосс передает ответ Владимира точнее: «Мне что ж думать... Мне дорожка проторена старшим братом». .. И сразу в камере стихли шум и смех... Жутко и неловко стало всем от этого простого, без всякой аффектации, ответа[14].

Размышляя над тем, что же определило жизненный путь Владимира Ульянова, некоторые авторы дают самый простой ответ: он мстил за повешенного брата. Но можно ли объяснять подобного рода выбор лишь причинами сугубо личного свойства?

А за кого мстила дочь петербургского генерал-губернатора Софья Перовская? Или орловский дворянин, генеральский сын Зайчневский? Или потомок старинного рода тверских дворян Михаил Бакунин? А Мартов и шестеро его братьев и сестер, выросших в достаточно благополучной семье?

Значит, существовали и иные мотивы, помимо сугубо «личных», определявшие жизненный выбор. И коль скоро речь идет о людях образованных, то несомненно, что один из них - интеллектуальные веяния данного времени, идеи и мысли, господствующие в обществе. А с тех пор как Петр Лавров в 1868 году написал о неоплатном долге перед народом, идея борьбы за его освобождение доминировала в среде передовой интеллигенции. Витала она и в той камере казанской пересыльной тюрьмы, в которую попал Владимир Ульянов.

В воскресенье, 6 декабря, освободили и выслали из Казани первую партию арестованных. Публика, собравшаяся у здания полиции, встречала их аплодисментами и приветственными криками, в сани летели пакеты с подарками. «...Общество, - писала Ольга Ульянова подруге, - отнеслось к студентам сочувственно: им прислали 300 рубл. в первые же дни арестов и высылки из Казани, также шубы и шарфы, потому что многим студентам не в чем ехать. Казанские дамы прислали им табаку и папирос, а гимназисты, особенно 1-й гимназии, отдавали все свои деньги, у кого были - часы, некоторые - даже свои шубы»[15].

7 декабря выпустили и Владимира. Он тоже высылался из Казани в Кокушкино, где с 23 июля 1887 года уже находилась под гласным надзором полиции старшая сестра Анна. Вечером того же дня вместе с матерью и сестрой Марией он выехал из Казани в санной кибитке. И до городской заставы их неотступно сопровождал полицейский чин, дабы убедиться, что приказ о «выдворении» исполнен.

Примечания
  1. ↑ Трофимов Ж. А. Дух революции витал в доме Ульяновых. С. 152.
  2. ↑ Там же.
  3. ↑ См.: Нафигов Р. И. ...И стал убежденным марксистом. С. 64.
  4. ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине: В 5 т. М., 1984. Т. 2. С. 168.
  5. ↑ См.: Нафигов Р. И. ...И стал убежденным марксистом. С. 65.
  6. ↑ В. И. Ленин и Татария. Казань, 1964. С. 30.
  7. ↑ Красный архив. 1934. № 1. С. 65.
  8. ↑ Горький М. Собр. соч.: В 30 т. М., 1951. Т. 13. С. 535-536.
  9. ↑ Нафигов Р. И. ...И стал убежденным марксистом. С. 93.
  10. ↑ Чириков Е. Цветы воспоминаний. Собр. соч. Т. XII. М., 1915. С. 48-49.
  11. ↑ Нафигов Р. И. ...И стал убежденным марксистом. С. 100.
  12. ↑ Там же. С. 104.
  13. ↑ Там же.
  14. ↑ См.: Кондратьев И. Ленин в Казани. Изд. 2-е. Казань, 1962. С. 64; Первая тюрьма // Огонек. 1926. №11.
  15. ↑ Кондратьев И. Ленин в Казани. С. 57.

 



 

 КОКУШКИНО


В Кокушкине Владимир поселился во флигеле, в угловой ком-нате с окнами на север, где прежде жил Александр Петрович Пономарев[1] - друг А. Д. Бланка и второй муж его дочери Любови Александровны, за которого она вышла в 1870 году после смерти Александра Федоровича Ардашева.

В комнате стояла «деревянная койка на козлах, на стене полка с книгами, простой шкаф, два-три стула, складная табуретка, стол. Тут же, рассказывает Н. Веретенников, стоял у двери столярный верстак: его хотели убрать, но Володя сказал, что убирать не надо - на него можно класть книги...»[2].

Будущее представлялось весьма туманным. На семейном совете решили, что по прошествии некоторого времени надо будет попытаться либо восстановиться в Казанском университете, либо поступать вновь в любой другой российский университет. А пока Владимир мог сколько угодно играть на стареньком бильярде, стоявшем в самой большой комнате флигеля, читать, гулять, бродить по окрестным лесам, охотиться. Но ни бильярд, ни охота не заладились.

Поначалу, как бы вновь переживая случившееся, он находился в крайне возбужденном, или, как пишет Анна Ильинична, в «повышенном настроении». Взявшись «с большим задором» за письмо приятелю с подробным рассказом о студенческой сходке, Владимир - как это часто бывает - именно теперь находил те самые слова, которые не были сказаны тогда. Он прохаживался по комнате, пишет Анна Ильинична, и «с видимым удовольствием» зачитывал «те резкие эпитеты, которыми он награждал инспектора и других властей предержащих»[3].

Но письмо так и не было отправлено, возбужденное настроение прошло. А тут еще ударили январские морозы. И Владимир целиком погрузился в чтение, ибо содержимое книжных полок и шкафа Александра Петровича Пономарева было поистине примечательным.

«Кажется, никогда потом в моей жизни, - рассказывал Ленин зимой 1904 года Вацлаву Воровскому, - даже в тюрьме в Петербурге и в Сибири, я не читал столько, как в год после моей высылки в деревню из Казани. Это было чтение запоем с раннего утра до позднего часа. Я читал университетские курсы, предполагая, что мне скоро разрешат вернуться в университет. Читал разную беллетристику, очень увлекался Некрасовым, причем мы с сестрой состязались, кто скорее и больше выучит его стихов. Но больше всего я читал статьи, в свое время печатавшиеся в журналах «Современник», «Отечественные записки», «Вестник Европы». В них было помещено самое интересное и лучшее, что печаталось по общественным и политическим вопросам в предыдущие десятилетия.

Моим любимейшим автором был Чернышевский. Все напечатанное в «Современнике» я прочитал до последней строчки, и не один раз... Я читал Чернышевского «с карандашиком» в руках, делая из прочитанного большие выписки и конспекты. Тетрадки, в которые все это заносилось, у меня потом долго хранились. Энциклопедичность знаний Чернышевского, яркость его революционных взглядов, беспощадный полемический талант - меня покорили. Узнав его адрес, я даже написал ему письмо и весьма огорчился, не получив ответа. Для меня была большой печалью пришедшая через год весть о его смерти... Существуют музыканты, о которых говорят, что у них абсолютный слух, существуют другие люди, о которых можно сказать, что они обладают абсолютным революционным чутьем. Таким был Маркс, таким же и Чернышевский».

Но эти слова о Марксе были сказаны зимой 1904 года. А тогда, в Кокушкине, зимой 1887/88 года Владимир о Марксе так еще не думал. «В бывших у меня в руках журналах, - рассказывал он, - возможно, находились статьи и о марксизме, например статьи Михайловского и Жуковского. Не могу сейчас твердо сказать - читал ли я их или нет. Одно только несомненно... они не привлекли к себе моего внимания, хотя благодаря статьям Чернышевского я стал интересоваться экономическими вопросами, в особенности тем, как живет русская деревня. На это наталкивали очерки В. В. (Воронцова), Глеба Успенского, Энгельгардта, Скалдина».

«Благодаря Чернышевскому произошло мое первое знакомство с философским материализмом. Он же первый указал мне на роль Гегеля в развитии философской мысли, и от него пришло понятие о диалектическом методе, после чего было уже много легче усвоить диалектику Маркса. От доски до доски были прочитаны великолепные очерки Чернышевского об эстетике, искусстве и литературе, и выяснилась революционная фигура Белинского. Прочитаны были все статьи Чернышевского о крестьянском вопросе, его примечания к переводу политической экономии Милля... Это оказалось хорошей подготовкой, чтобы позднее перейти к Марксу».

Но, повторяю, там, в Кокушкине, «встреча» с Марксом еще не произошла. В книжном шкафу покойного А. П. Пономарева его трудов не было. И «до знакомства с сочинениями Маркса, Энгельса, Плеханова, - говорил Воровскому Ленин, - главное, подавляющее влияние имел на меня только Чернышевский, и началось оно с «Что делать?». Величайшая заслуга Чернышевского в том, что он не только показал, что всякий правильно думающий и действительно порядочный человек должен быть революционером, но и другое, еще более важное: каким должен быть революционер, каковы должны быть его правила, как к своей цели он должен идти, какими способами и средствами добиваться ее осуществления»[4].

При всех возможных неточностях этой записи В. В. Воровского ее значение неоценимо. Прежде всего, она перечеркивает многочисленные байки о том, что Ленин уже чуть ли не в гимназии стал марксистом и переводил на русский язык «Капитал» Маркса. Но главное даже не в этом. Она дает ключ к пониманию многих вопросов, связанных с формированием личности Ленина. Еще бы, ведь речь идет о том, «каким должен быть революционер» и «как к своей цели он должен идти...».

И вот, вдохновленный этой идеей, Н. В. Валентинов приступает к «реконструкции». Он перечитывает статьи Чернышевского и выделяет в них те места, которые, по его мнению, могли оказать столь мощное воздействие на юного Владимира. Но начинает он с романа «Что делать?».

Проштудировав 475 страниц романа, Валентинов извлекает из него следующий пассаж, который якобы не только утверждает «исключительность» революционеров, или, как выражался Чернышевский, «новых людей», но и ставит их над прочими «низкими людьми»: «Мало их, но ими расцветает жизнь всех; без них она заглохла бы, прокисла бы; мало их, но они дают всем людям дышать, без них люди задохнулись бы. Велика масса честных и добрых людей, а таких людей мало; но они в ней - теин в чаю, букет в благородном вине; от них ее сила и аромат; это цвет лучших людей, это двигатели двигателей, это соль соли земли». И в этом акафисте «избранности» революционеров, полагает Валентинов, как раз и заключалась та главная идея романа, которая привлекла и «перепахала» Владимира Ульянова[5].

То, что людей, готовых бороться за свое и чужое человеческое достоинство, было в то время совсем немного, - это факт. В этом смог убедиться и сам Владимир. В 1887 году в Казанском университете обучалось 918 студентов. В сходке участвовали лишь 256, а уволили по прошению и исключили - 164[6]. Так что элемент «исключительности» «протестантов» по отношению к общей студенческой массе и тут имел место.

Но при чем здесь «избранность», если Чернышевский постоянно повторяет в романе, что успеху «может служить только одушевление массы» и на той высоте, на которой стоят «новые люди», - «должны стоять, могут стоять все люди». И уж если говорить о главном, то ведь роман-то совсем о другом.

О том, что же делать тем, кто отвергает жизнь, основанную на несвободе, насилии и произволе. И о том, что нельзя обрести истинного душевного комфорта, если ты не осознал неразрывности личных интересов с общественными, если душа твоя не сопереживает, не разделяет судьбы своего отечества, если ты выгораживаешь свою жизнь из общего поля жизни своего народа и уходишь от «дел общественных». Ибо, как считал Чернышевский, без таких дел жизнь есть не что иное, как «злоязычная пошлость или беспутная пошлость, в том и другом случае - бессмысленная пошлость».

Заметил ли эту мысль романа Владимир? Видимо, да, ибо много лет спустя, как бы подводя некоторые итоги, он станет оценивать их именно по этой шкале и напишет, что судьбой его стала прежде всего борьба против пошлости - пошлости самой жизни, пошлости политиков, пошлости оппортунизма... И, как результат, - «ненависть пошляков из-за этого»[7].

Впрочем, чтение чужих мыслей: заметил - не заметил, оценил - не оценил - занятие малопочтенное и малопродуктивное. Особенно когда за ним легко угадывается желание во что бы то ни стало найти подтверждение собственных мыслей автора.

Но именно так происходит и с Валентиновым. В кругу кокушкинского чтения 18-летнего юноши он ищет то «чертово семя», которое через 30 лет явит миру «кровавого и безжалостного диктатора». И, препарируя статьи Чернышевского, Валентинов набирает коллаж цитат, которые, по его мнению, содержат апологию насилия и призывают не брезговать любыми средствами ради достижения поставленной цели.

«Великие люди, - цитирует он Чернышевского, - едва ли не потому только и бывают великими людьми, что спешат ковать железо, пока оно горячо... И Суворов, и Наполеон, да и все великие полководцы, начиная с Александра Македонского, известны тем, что не жалели жертв для одержания победы. Их сражения были вообще страшно кровопролитными. Мы не хотим решать - хорошая ли вещь военные победы, но решайтесь - прежде чем начнете войну - не жалеть людей. То же самое надобно сказать и о всех исторических делах. Если вы боитесь или отвращаетесь тех мер, которых потребует дело, не принимайтесь за него»[8].

А вот и другая цитата: «Политический вождь должен быть решительным и, раз поставив себе определенную цель, идти беспощадно до конца». Вот, заключает Валентинов, «чему наставлял Чернышевский, иначе говоря, чему у него учился Ленин»[9].

Цитаты, как говорится, «крутые», и метод анализа, предложенный Валентиновым, казалось бы, вполне оправдывает себя. Но попробуйте выйти за рамки предложенного им цитатного коллажа - и выводы его сразу же станут более чем сомнительными.

Возьмите, к примеру, предисловия к томам и комментарий Чернышевского к переведенной им «Всеобщей истории» Вебера. Из тома в том Николай Гаврилович не только отвергает деспотическую власть, подавляющую народ, не только выступает против милитаризма, против «восхищения дурным и восхваления злодейств». Он утверждает, что опыт мировой истории свидетельствует: насилие, даже если оно приводит к намеченной цели, не проходит бесследно для самих насильников. Так, германские племена, завоевав Римскую империю, заплатили за это непомерно высокую цену, ибо многие из них в ходе войн были истреблены полностью. Монголы Чингисхана, пришедшие для покорения Европы, частью погибли при завоевании России, а остальные были разбиты оправившимися от поражений русскими. Точно так же испанцы, опустошившие в свое время Запад, в конце концов разорились сами и наполовину вымерли от голода. И наконец, славные французы, завоевавшие при Наполеоне Европу, все-таки потерпели в 1814 году поражение и в последующие годы подверглись разорению и национальному унижению.

Принципиальный вывод Чернышевского, сформулированный явно в пику российскому самодержавию, состоит в том, что отнюдь не всякое средство ведет к цели, что в середине XIX столетия «даже турецкое правительство отказалось от попыток доставлять своему народу что-нибудь хорошее насилием над ним»[10].

Статьи Чернышевского, как и его роман «Что делать?», были написаны не только в свое время, но и для своего времени. И когда тот же Валентинов, в присутствии Веры Ивановны Засулич, заявил, что ему непонятно, почему люди ее поколения видели в Чернышевском «учителя жизни», она ответила:

- А вы его знаете?..

- Почему же не знаю, читал его, как все, и того, что вы и, например, Ленин в нем находите, не нашел...

- Не знаете, не знаете, не знаете, - упрямо твердила Засулич. - И вам трудно это знать. Чернышевский, стесненный цензурой, писал намеками, иероглифами. Мы умели и имели возможность их разбирать, а вы, молодые люди девятисотых годов, такого искусства лишены. Читаете у Чернышевского какой-нибудь пассаж, и вам он кажется немым, пустым листом, а за ним в действительности большая революционная мысль... Был в обращении, можно сказать, некий шифр для ясного понимания того, что, по принуждению, он выражал прикрыто и очень темно. Такого шифра у вас ныне нет, а если нет, Чернышевского вы не знаете, а раз не знаете, то и не понимаете...[11]

И уж если в этой связи опять вернуться к «Что делать?», станет понятным, почему современники менее всего обольщались художественными достоинствами романа. Замечание Валентинова о том, что Ленин якобы ставил язык Чернышевского «в один ряд с языком Толстого и Тургенева», бьет мимо цели. Не за «высокую прозу» почитали его. И роман стоял совсем в ином ряду, где существовала своя система ценностей. И поэтому, как справедливо заметила Крупская, Владимир Ильич любил «Что делать?» - «несмотря на малохудожественную, наивную форму его»[12].

А жизнь между тем шла своим чередом. И, рассказывая Воровскому о круге кокушкинского чтения, Ленин все-таки на первое место поставил «университетские курсы». Мысль о продолжении образования не покидала его. И уже 9 мая 1888 года Владимир и Мария Александровна направляют в Петербург два прошения: он - министру просвещения И. Д. Делянову, она - директору Департамента полиции П. Н. Дурново. В обоих просьба разрешить «бывшему студенту В. Ульянову» вновь поступить в Казанский университет.

Оба прошения отклоняются, а попечитель Казанского учебного округа поясняет, что родной брат казненного государственного преступника Александра Ульянова - «ни в нравственном, ни в политическом отношении лицом благонадежным пока быть не может»[13].

15 июля Мария Александровна вновь обращается с прошением к графу Дурново. Но Департамент полиции и на сей раз отклоняет просьбу, считая, что прием В. Ульянова в Казанский университет преждевременен[14].

В конце августа в Казань приезжает сам министр просвещения Делянов, и 31-го Марии Александровне удается лично вручить ему еще одно прошение - о приеме Владимира в любой из российских университетов. «Сын, - пишет она, - единственная опора моей старости и троих меньших детей, оставшихся сиротами после смерти их отца, прослужившего 30 лет по министерству народного просвещения...» Ответа долго ждать не пришлось. Уже 1 сентября министр наложил резолюцию: «Ничего не может быть сделано в пользу Ульянова»[15].

Тогда 6 сентября того же 1888 года Владимир пишет новое прошение на имя министра внутренних дел: «Для добывания средств к существованию и для поддержки своей семьи я имею настоятельнейшую надобность в получении высшего образования, а потому, не имея возможности получить его в России, имею честь покорнейше просить Ваше Сиятельство разрешить мне отъезд за границу для поступления в заграничный университет»[16].

Но и на эту просьбу Владимир получает отказ. Мало того, еще 19 августа, по решению административного отдела кабинета министерства императорского двора, его имя вносится в секретную книгу лиц, коим навсегда запрещалась государственная служба[17].

Размышляя о тех факторах, которые формировали молодого Владимира Ульянова, необходимо, видимо, учитывать не только круг его чтения и знакомств, но и ту самую политику властей, которую он испытывал на себе. Позднее, в связи со студенческими волнениями 1901 года, Ленин напишет: «Поразительное несоответствие между скромностью и безобидностью студенческих требований - и переполохом правительства, которое поступает так, как будто бы топор был уже занесен над опорами его владычества»[18]. Точно так же и после казанской университетской сходки 1887 года «протестантам» власть имущие фактически не оставляли выбора. Своей бездушной казенной тупостью, ломая людские судьбы, они сами плодили своих непримиримых врагов.

Впрочем, и путь противостояния режиму не сулил Владимиру розовых перспектив. Казнь брата служила тому достаточным предостережением. Да и самое мирное, сугубо просветительское «хождение в народ», даже если оно не кончалось арестом и ссылкой, могло вызвать лишь разочарование тщетностью усилий и мизерностью результатов. И об этом Владимир тоже знал не из литературы...

Летом 1888 года в Кокушкино приехала умирать его двоюродная сестра Анна Ивановна Веретенникова. Она и в прежние годы не раз бывала здесь, приезжала в Симбирск, и Владимир всегда внимательно слушал ее рассказы. Подобно героине «Что делать?» Вере Павловне, Анна Ивановна стала одной из первых в России женщин-медиков. Она отвергла предложение остаться при петербургской клинике и уехала земским врачом в глухой Белебеевский уезд Уфимской губернии. Работать, работать и работать, облегчая долю народную...

«Передумать и переиспытать во время моей службы в земстве, - рассказывала Анна Ивановна, - пришлось много, страшно много. Дверь моей избы не затворялась с утра до вечера. У меня перебывала масса хронических больных с нагноениями, костоедой, застарелыми язвами, сифилисом, глазными болезнями. Ежедневно приходило человек тридцать - сорок, страдающих лихорадкой, с просьбой дать им горького лекарства. Так они называли хинин. Но один из членов земской управы - передаю буквально его слова - сказал, что дорогие лекарства, как, например, хинин, «вредны для мужика, потому что у него натура грубая, и, чем грубее, а главное, дешевле лекарство, тем благотворнее должно на него действовать». Врачи не имели ни медикаментов, ни инструментов и, как большинство земских служащих, по нескольку месяцев не получали содержание»[19].

Там, в деревне, она заболела чахоткой и вот теперь гасла буквально на глазах. 25 июля 1888 года Анна Ивановна скончалась, а 27-го ее хоронили, и Владимир бросил в могилу горсть земли[20].

Примечания
  1. ↑ См.: Нафигов Р. И. ...И стал убежденным марксистом. С. 129.
  2. ↑ Иванский А. Молодой Ленин. Повесть в документах и мемуарах. М., 1964. С. 416.
  3. ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 1. С. 24-25.
  4. ↑ Валентинов Н. Недорисованный портрет... С. 499-500.
  5. ↑ См.: Валентинов Н. Недорисованный портрет... С. 506, 507; ср.: Чернышевский Н. Г. Поли. собр. соч.: В 15 т. М., 1939. Т. XI. С. 210.
  6. ↑ См.: Нафигов Р. И. ...И стал убежденным марксистом. С. 60, 110.
  7. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 49. С. 340.
  8. ↑ Валентинов Н. Недорисованный портрет... С. 530.
  9. ↑ Там же. С. 528.
  10. ↑ Чернышевский Н. Г. Поли. собр. соч. Т. XI. С. 287—288; Вебер Г. Всеобщая история. Т. 10. М, 1888. С. XXXVII.
  11. ↑ См.: Валентинов Н. Недорисованный портрет... С. 78-79.
  12. ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 1. С. 600.
  13. ↑ Красная летопись. 1924. № 1. С. 55.
  14. ↑ См.: Нафигов Р. И. ...И стал убежденным марксистом. С. 128.
  15. ↑ Там же.
  16. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 553.
  17. ↑ См.: Владимир Ильич Ленин. Биографическая хроника. Т. 1. С. 38.
  18. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 4. С. 392.
  19. ↑ Яковлев Е. Жизни первая треть. С. 46.
  20. ↑ См.: Владимир Ильич Ленин. Биографическая хроника. Т. 1. С. 38.

 



 


 «МУТНЫЙ ДОКЛАД»


В начале сентября Ульяновы вернулись в Казань всей семьей. Ходатайства Марии Александровны о необходимости лечения Анны Ильиничны возымели действие. Разрешили вернуться и Владимиру. Ссылка закончилась. И с 12 сентября они поселились в двухэтажном флигеле дома Орловой на Первой горе Арского поля. «Квартира большая, светлая, только что отделанная; при ней порядочный садик...» - писала Ольга Ильинична подруге. Кухни было две - на первом и втором этаже. И лишнюю кухню на первом занял Владимир. Она была уединенней и удобней для занятий, чем верхние комнаты. Ну а ненужную плиту застелили газетами, так что получился как бы второй стол помимо кухонного[1].

Но тянуло Владимира в эти дни совсем не к занятиям. Именно в начале октября он получил официальное уведомление о запрете выезда за границу для продолжения образования, и садиться после этого опять за учебники настроения не было. Впрочем, и сама Казань - после вынужденного кокушкинского затворничества - казалась чуть ли не Парижем.

Как раз в это время здесь гастролировала оперно-балетная труппа под руководством дирижера Александра Орлова-Соколовского. И ее солистом был знаменитый в те годы драматический тенор Юлиан Закржевский, выступавший на сценах Москвы и Варшавы, Венеции и Праги. Его считали кумиром молодежи - особенно студентов и курсисток. После спектаклей они буквально носили Юлиана на руках, а иной раз выпрягали лошадей и сами катили экипаж по ночным улицам.

Вершиной его творчества считалась партия Егиазара в опере Фроманталя Галеви «Жидовка», известной в современном репертуаре под названием «Дочь кардинала». И именно эту оперу слушал в октябре 1888 года Владимир.

Дмитрий Ильич рассказывает, что зал был переполнен, и сидели они «где-то высоко на галерее». Появление Закржевского на сцене поклонники его таланта встретили такой овацией, что пришлось на несколько минут прервать действие. Прошла опера прекрасно, и домой Владимир вернулся «под впечатлением слышанной музыки и... в чрезвычайно приподнятом настроении». Он все время напевал понравившиеся ему мелодии, и в частности арию Егиазара «Рахиль, ты мне дана...»[2].

Много лет спустя, 9 февраля 1901 года, он напишет матери из Мюнхена: «Был на днях в опере, слушал с великим наслаждением «Жидовку»: я слышал ее раз в Казани (когда пел Закржевский) лет, должно быть, 13 тому назад, но некоторые мотивы остались в памяти»[3].

А 7 ноября с сестрой Ольгой они слушали «Фауста» Шарля Гуно. И опять многие мелодии этой оперы остались в памяти на всю жизнь. Особенно запомнилась каватина Валентина: «Бог всесильный, бог любви...» Впрочем, одно место он переиначил и напевал всегда по-своему:

Там, в кровавой борьбе в час сраженья,

Клянусь, буду первым я в первых рядах...[4]

После возвращения из Кокушкина Владимир начинает посещать и казанский шахматный клуб. Играть в шахматы он начал лет восьми-девяти. Играл с отцом, старшим братом, а поскольку Илья Николаевич всегда обыгрывал, достали они серьезное руководство по шахматной игре и после этого стали уже выигрывать не только у всех приятелей, но и у отца.

Теперь, в шахматном клубе, он встретил немало достойных соперников. Но особенно увлекла его игра по переписке с известным самарским адвокатом А. Н. Хардиным, знакомым с семьей Ульяновых еще по Нижнему Новгороду. По мнению М. И. Чигорина, Хардин принадлежал к числу сильнейших шахматистов России, и каждый раз, получая по почте его очередной ход, Владимир долго размышлял над ним, пытаясь разгадать логику противника. Эту партию он проиграл, но удовольствие получил огромное.

Его младший брат Дмитрий, сам заядлый шахматист, писал: «Обычно наблюдается обратное - больше нравится выигрывать, хотя бы и без особых усилий и труда. Владимир Ильич смотрел иначе: у него главный интерес в шахматах состоял в упорной борьбе, чтобы сделать наилучший ход, в том, чтобы найти выход из трудного, иногда почти безнадежного положения; выигрыш или проигрыш сами по себе меньше интересовали его. Ему доставляли удовольствие хорошие ходы противника, а не слабые»[5].

С годами увлечение шахматами постепенно уходит на второй план. Другие дела и заботы оттесняют. К тому же он был, видимо, вполне согласен с мнением Лессинга о шахматах: «Для игры слишком много серьезности, для серьезного слишком много игры...» Вот и тогда, в Казани, встретив прежних знакомых по университету, познакомившись с новыми людьми, Владимир целиком погружается в бурную общественную жизнь казанского студенчества.

За те месяцы, которые он провел в Кокушкине, в этой среде произошли кое-какие важные перемены. Помимо землячеств здесь стали возникать кружки, ставившие своей целью политическое саморазвитие и самообразование студенчества. В кружках этих все еще доминировали разные оттенки народничества и народовольчества. Но все больше давало знать о себе и новое - марксистское направление. И связано оно было с именем Николая Евграфовича Федосеева, одним из первых в Поволжье провозгласившего свою принадлежность к марксизму.

О заседании одного из казанских кружков того времени рассказывал в «Моих университетах» Горький: «В углу зажгли маленькую лампу. Комната - пустая, без мебели, только - два ящика, на них положена доска, а на доске - как галки на заборе - сидят пятеро людей... На полу у стен еще трое и на подоконнике один, юноша с длинными волосами, очень тонкий и бледный. Кроме его и бородача, я знаю всех. Бородатый басом говорит, что он будет читать брошюру «Наши разногласия», ее написал Георгий Плеханов, «бывший народоволец».

Во тьме на полу кто-то рычит:

- Знаем!

Таинственность обстановки приятно волнует меня; поэзия тайны - высшая поэзия. Чувствую себя верующим за утренней службой во храме и вспоминаю катакомбы первых христиан. Комнату наполняет глуховатый бас, отчетливо произнося слова.

- Ер-рунда, - снова рычит кто-то из угла...

В комнате гудят пониженные голоса, они сцепились в темный хаос горячих слов, и нельзя понять, кто что говорит...

- Ренегат!

- Медь звенящая!..

- Это - плевок в кровь, пролитую героями.

- После казни Генералова, Ульянова... С подоконника раздается голос юноши:

- Господа, - нельзя ли заменить ругательства серьезными возражениями, по существу?

... Юноша, наклонясь с подоконника, спрашивает меня:

- Вы - Пешков, булочник? Я - Федосеев. Нам надо бы познакомиться. Собственно - здесь делать нечего, шум этот - надолго, а пользы в нем мало. Идемте?»[6]

Именно Федосеев составлял для кружков саморазвития программы чтения марксистской литературы, обзоры и рефераты по проблемам истории и социально-экономического развития России. Среди квартир, где под видом студенческих вечеринок Николай Евграфович проводил занятия кружков, была и квартира Л. А. Ар-дашевой-Пономаревой, тетки Владимира, но в этот кружок он не ходил и с Федосеевым лично знаком не был, хотя и слышал о нем[7].

Фигура Федосеева настолько ярка, что для тех, кто изучал биографию Ленина этих лет, она как бы заслонила другие лица. А между тем на «втором плане» оказались люди, чья роль в судьбе молодого Владимира Ульянова стала довольно примечательной.

Среди новых его знакомых была вдова штабс-капитана Мария Павловна Четвергова (урожденная Орлова). Хотя к этому времени ей уже перевалило за 40, Мария Павловна, как старая народоволка, пользовалась среди казанской молодежи большим авторитетом. Еще в 1871 году она поступила в Цюрихский университет, затем училась в Вене и, получив диплом акушерки, в 1875-м вернулась в Россию. Тогда же ее арестовали по обвинению в пропаганде, выслали в Вятскую губернию и лишь в 80-е годы разрешили поселиться в Казани[8].

Вокруг Четверговой сложился народовольческий кружок, входивший в так называемую Сабунаевскую организацию. Впрочем, использовали квартиру Марии Павловны на Старо-Горшечной улице и студенческие кружки саморазвития Федосеева[9]. Частенько захаживал сюда и Владимир, которого с хозяйкой квартиры более всего сближала любовь к Чернышевскому. Они могли часами обсуждать его статьи, тончайшие оттенки тех или иных мыслей. «Я не знаю другого человека, - говорил позднее Ленин Крупской, - с которым было бы столь приятно и поучительно, как с Четверговой, беседовать о Чернышевском»[10].

И вот зимой 1888/89 года на ее квартире Владимир услышал доклад студента Михаила Мандельштама о «Капитале» Маркса.

Карл Радек вспоминал, как «в 1915 году на прогулках за Берн, над синей Аарой, Владимир Ильич, будучи в хорошем задумчивом настроении, рассказывал многое из своей революционной молодости. Многие из его рассказов я забыл, многое конкретное из того, что я запомнил, улетучилось...». Но самый первый эпизод запомнился. «Ильич, - пишет Радек, - попал в народовольческий кружок. Там в первый раз он услышал о Марксе. Читал доклад студент Мандельштам, будущий кадет, и развивал в докладе взгляды «Освобождения труда». Доклад был очень мутный, но все-таки, как сквозь туман, Ильич увидел в нем мощную революционную теорию. Он добыл первый том «Капитала», который открыл ему новый мир...»[11]

Радек был известным острословом и ради «красного словца» вполне мог несколько «расцветить» эту историю. О Марксе, к примеру, Владимир слышал, еще будучи гимназистом, потом студентом. «Капитал» видел у брата. Но тогда это как бы проскакивало мимо. И вот теперь, после «кокушкинских чтений», лекция, видимо, действительно произвела впечатление.

Сам Михаил Львович Мандельштам узнал обо всем этом, уже будучи известнейшим адвокатом, из публикации Радека в 1924 году. В свое время он учился в Петербурге, дружил с Александром Ульяновым, в 1886 году был арестован и выслан на родину в Казань. Здесь он руководил кружками учащихся, а после декабрьской сходки 1887 года его выслали в Симбирск с запретом проживания в университетских городах.

«Но начиная с зимы 1888/89 г., - рассказывал Мандельштам, - я начал нелегально наезжать в Казань и возобновил занятия в своих кружках. Теперь уже больше внимания я уделял политической экономии, особенно же отличались мои занятия этого периода от предыдущего тем, что главное внимание я начал уделять знакомству моих слушателей с творениями Маркса.

Наши собрания с зимы 1888/89 г. происходили главным образом в пригородном саду «Швейцария», а также на квартире пользовавшейся тогда в Казани большим авторитетом старой народоволки - Четверговой... Около Четверговой группировалось несколько старых народовольцев и отчасти учащаяся молодежь... Из моих же товарищей в этом кружке бывал Евгений Чириков, также высланный на два года (в Астрахань) и часто наезжавший тайком в Казань. Чириков в это время был еще народником, и мне приходилось спорить с ним о необходимости террора, о необходимости борьбы не только экономической, но и политической. Вообще же в кружке кроме занятий часто разговоры обращались в споры о народниках и народовольцах, а также о социал-демократах (вернее, о группе «Освобождение труда»).

Основная группа моих слушателей была студентами Казанского университета, отчасти и Ветеринарного института, но нередко бывали случаи, когда приходила молодежь, фамилий которых я и не знал. В тогдашней Казани было несколько кружков, смутно догадывавшихся о существовании друг друга. Но зато в самих кружках - в целях конспирации - создавалось положение, при котором фамилии участников оставались неизвестными друг другу... Лишь теперь я узнал, что в числе моих слушателей в конспиративном кружке в Казани в зиму и весну 1888/89 г. был Ленин»[12].

Если прочесть брошюру М. Л. Мандельштама «Интеллигенция как категория капиталистического строя», изданную им в Казани зимой 1890 года, то станет понятным, почему Ленин мог шутя назвать его лекцию «мутной»: достоинства и недостатки автора брошюры вполне очевидны. Но сам Михаил Львович на упрек в «мутности» ответил весьма остроумно: «При всей «мутности» моих лекций, именно они впервые направили Ленина на изучение Маркса. Полагаю, что это не так плохо и что даже если б это было единственным результатом моей работы, то моя политическая жизнь была бы оправдана...»

Другой мой слушатель, ныне уже старый большевик, Стопани, так отзывался о тех же лекциях: «Первый ценный урок из кладезя марксизма большинство нашей группы молодых студентов получили от обладавшего достаточной по тому времени марксистской эрудицией присяжного поверенного М. Л. Мандельштама (потом левый кадет в Москве)...»

Но Мандельштам тут же самокритично добавляет: «Ленин был прав, назвав мои лекции «мутными». Не говоря уже о том, что в то время русский марксизм был в зародыше, на моем марксизме не могла не отразиться еще идеология «Народной воли»... Мы не имели ни программы, ни руководителей, ни даже литературы. Мы должны были... сами прокладывать себе путь»[13].

Организационно Владимир не входил ни в кружок Четверговой, ни в кружок Мандельштама. Он продолжает заниматься самостоятельно, общаясь с теми, кто, подобно ему, осваивал марксистскую теорию. На этой почве складывается свой круг товарищей. И Анна Ильинична утверждает, что «в этом кружке руководителя не было: молодежь совершенно самостоятельно искала свою дорогу»[14].

«Капитал» Владимир штудировал по русскому изданию 1872 года. «Нищету философии» с сестрой Ольгой читали на французском. Но более всего приходилось переводить Маркса и Энгельса с немецкого. Чтение отдельных работ не давало, однако, цельного представления о марксизме. И вот в ту же зиму 1888/89 г. ему попадает в руки программа, составленная Федосеевым.

Подобные программы являли собой в те годы особый и весьма почитаемый вид нелегального творчества революционеров. Их начали составлять еще народники. В систематизированном виде давались списки - зачастую довольно подробно аннотированные - по самым различным вопросам, в том числе по философии, политэкономии, истории, естествознанию, а также перечень художественной литературы; все это должно было способствовать выработке не только научного, но и социально-этического «цельного мировоззрения».

Марксистские программы такого рода пытались создать в те годы во многих городах - в Петербурге, Киеве, Тамбове, Челябинске. В Уфе ее писал ссыльный В. Н. Крохмаль. В Харькове - Ф. А. Липкин-Череванин. В Вологде - будущий философ Н. А. Бердяев[15]. Но в Поволжье наиболее известной стала «Казанская программа», составленная Н. Е. Федосеевым осенью 1888 года[16].

А. М. Горький, посещавший федосеевский кружок и получивший эту программу от Николая Евграфовича, рассказывал Валентинову в 1915 году: «Каталог Федосеева был, на мой взгляд, кладезем премудрости, но я не интересовался тогда марксистской теорией, к тому же сей каталог мне был не по зубам. Я повертел его, перелистал... и отослал его обратно»[17].

Но когда в 1908 году на Капри Горький рассказал об этом Ленину, тот ответил, что «лучшего пособия в то время никто бы не составил» и именно эта работа Федосеева, содержавшая помимо Маркса и Энгельса конспект основных изданий группы «Освобождение труда», оказала ему «огромную услугу» и открыла «прямой путь к марксизму»[18].

Если это так, то становится понятным, почему 17-летнего Федосеева Ленин всегда уважительно называл только по имени и отчеству, а в конце жизни - зимой 1922 года - написал, что «для Поволжья и для некоторых местностей Центральной России роль, сыгранная Федосеевым, была в то время замечательно высока, и тогдашняя публика в своем повороте к марксизму несомненно испытала на себе в очень и очень больших размерах влияние этого необыкновенно талантливого и необыкновенно преданного своему делу революционера»[19].

Радек, передавая слова Ленина, писал, что прочитанный до того «Капитал» Маркса открыл Владимиру «новый мир, но он не нашел там еще ответа на специально русские вопросы»[20]. Теперь издания группы «Освобождение труда», и прежде всего работы Плеханова «Социализм и политическая борьба», «Наши разногласия», приблизили его к ответам и на эти вопросы. Читанное у Маркса постепенно как бы обретало российскую почву.

Остается добавить, что к разработке «Казанской программы» был, видимо, причастен еще один человек. «В 1888 году, - вспоминал М. Г. Григорьев, - все настойчивее среди молодежи начал проявляться в Казани интерес к имени Маркса, причем в связи с разговорами о марксистском направлении начали произносить не вполне конспиративно и имя Н. Е. Федосеева и очень конспиративно имя литератора и статистика П. Н. Скворцова»[21] - одного из пионеров российского марксизма, первым бросившего перчатку народничеству в легальной прессе.

В достаточно пестрой галерее марксистов этого поколения Павел Николаевич представлял собой фигуру достаточно яркую и колоритную. «Аскет, - пишет знавший его Горький, - он зиму и лето гулял в легком пальто, в худых башмаках, жил впроголодь и при этом еще заботился о «сокращении потребностей» -питался в течение нескольких недель одним сахаром, съедая его по три осьмых фунта в день - не больше и не меньше... Он был весь какой-то серый, а светло-голубые глаза улыбались улыбкой счастливца, познавшего истину в полноте, недоступной никому, кроме него. Ко всем инаковерующим он относился с легким пренебрежением, жалостливым, но не обидным»[22].

С марксизмом Скворцов познакомился под влиянием киевского профессора Н. И. Зибера, воспринявшего экономическую теорию Маркса, но оставившего в тени его революционные выводы. Изучение «Капитала» стало буквально страстью Павла Николаевича. Он знал «чуть ли не наизусть целые страницы и мог часами составлять разные схемы, следуя за формулами, набросанными Марксом...»[23].

Именно он и помог Федосееву в более углубленном изучении марксистской теории. Находясь под надзором полиции и работая статистиком в казанском, а затем нижегородском земстве, Павел Николаевич писал статьи для «Волжского вестника», «Казанского биржевого листка», в столичные издания, и его выводы о путях развития капитализма в России, о дифференциации российского крестьянства, наносившие удары по признанным столпам народничества, имели самый широкий резонанс, особенно в Поволжье. А когда в 1893 году Скворцов сумел переслать некоторые свои статьи Энгельсу, его авторитет в российской марксистской среде еще более возрос[24].

Исследователь Г. Л. Бешкин, встречавшийся с Павлом Николаевичем в 1929 году, писал: «Чудачества Скворцова проистекали от того, что он постоянно вел жизнь «умственного пролетария»; перебиваясь изо дня в день случайной работой, заменяя нередко обеды табаком и прогулкой, он производил странное впечатление на сталкивавшихся с ним людей своими нигилистическими манерами, скромной, иногда небрежно напяленной рубахой, окруженный облаками табачного дыма, постоянно суетящийся над своими статистическими исследованиями... Он подходил к марксизму как к Евангелию, которое открыло истину»[25].

В 1904 году, когда Ленин стал говорить молодым большевикам о том, что он «начал делаться марксистом после усвоения 1-го тома «Капитала» и «Наших разногласий» Плеханова», Валентинов спросил его: «Когда это было?» И услышал: «Могу вам точно ответить: в начале 1889 года, в январе»[26].

Тогда, в Казани, ощущение постижения им «великой истины» глубоко волновало Владимира. «Помню, - рассказывает Анна Ильинична, - как по вечерам, когда я спускалась к нему поболтать, он с большим жаром и воодушевлением рассказывал мне об основах теории Маркса и тех новых горизонтах, которые она открывала. Помню его, как сейчас, сидящим на устланной газетами плитке его комнаты и усиленно жестикулирующим. От него так и веяло бодрой верой, которая передавалась и собеседникам»[27].

И это - не только «рациональное», но и «эмоциональное» чувство - осталось на всю жизнь. Зимой 1917 года Ленин напишет Инессе Арманд: «Я все еще «влюблен» в Маркса и Энгельса, и никакой хулы на них выносить не могу спокойно. Нет, это - настоящие люди! У них надо учиться. С этой почвы мы не должны сходить»[28].

Примечания
  1. ↑ См.: Нафигов Р. И. ...И стал убежденным марксистом. С. 141.
  2. ↑ См.: Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 1. С. 108.
  3. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 55. С. 202.
  4. ↑ См.: Владимир Ильич Ленин в Самаре. Воспоминания современников. Куйбышев, 1960. С. 35.
  5. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 25.
  6. ↑ Горький М. Собр. соч. Т. 13. С. 565, 566.
  7. ↑ См.: Нафигов Р. И. ...И стал убежденным марксистом. С. 146, 151.
  8. ↑ См.: Зильберштейн И. С. Молодой Ленин в жизни и за работой. С. 205-206.
  9. ↑ См.: Нафигов Р. И. ...И стал убежденным марксистом. С. 160.
  10. ↑ Валентинов Н. Недорисованный портрет... С. 460-461.
  11. ↑ Радек К. Б. Из рассказов тов. Ленина о его вступлении в революционное движение // Рабочая Москва. 1924. № 92.
  12. ↑ Зильберштейн И. С. Молодой Ленин в жизни и за работой. С. 205-207.
  13. ↑ Мандельштам М. Л. 1905 год в политических процессах. Записки защитника. М., 1931. С. 15.
  14. ↑ Деятели СССР и революционного движения в России. Энциклопедический словарь Гранат. М., 1989. С. 501.
  15. ↑ См.: Валентинов Н. Недорисованный портрет... С. 491.
  16. ↑ См.: Нафигов Р. И. ...И стал убежденным марксистом. С. 156.
  17. ↑ Валентинов Н. Недорисованный портрет... С. 492.
  18. ↑ См. там же. С. 493-494.
  19. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 45. С. 324-325.
  20. ↑ Рабочая Москва. 1924. № 92.
  21. ↑ Пролетарская революция. 1923. № 8. С. 58.
  22. ↑ Горький М. Собр. соч. Т. 15. С. 28.
  23. ↑ Валентинов Н. Недорисованный портрет... С. 481-482; Пролетарская революция. 1923. № 8. С. 58.
  24. ↑ См.: Пролетарская революция. 1923. № 8. С. 58; Нафигов Р. И. ...И стал убежденным марксистом. С. 188-205.
  25. ↑ Нижегородский краеведческий сборник. Т. 2. Н.-Новгород, 1929. С. 199.
  26. ↑ Валентинов Н. Недорисованный портрет... С. 186.
  27. ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 1. С. 26.
  28. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 49. С. 378.

 



 

 САМАРА


Новые связи и контакты Владимира не остались не замеченными полицией. Негласный надзор усилился, и губернское жандармское управление зафиксировало его «знакомство с подозрительными лицами», а также с «личностями, замеченными в политической неблагонадежности». Отметили и его принадлежность к «марксистскому направлению»[1].

Домой своих новых знакомых Владимир, как правило, не водил, догадываясь, что за ним следят. Да и мать не хотел беспокоить. Но она очень быстро поняла, что сыну вновь грозит опасность.

В январе 1889 года по доверенности, полученной от Ульяновых, жених Анны Ильиничны Марк Тимофеевич Елизаров покупает хутор близ деревни Алакаевки Богдановской волости Самарского уезда и губернии. За 83,5 десятины большей частью непахотной земли и мельницу, сдававшуюся в аренду местному крестьянину Алексею Евдокимову, прежнему владельцу хутора золотопромышленнику К. М. Серебрякову было уплачено 7 тысяч 500 рублей, то есть все деньги, вырученные от продажи дома в Симбирске, и часть накоплений[2].

Совершая эту покупку, мать втайне надеялась, что в случае, если Владимиру так и не дадут возможности получить высшее образование, он вместе с Марком Тимофеевичем - урожденным крестьянином - увлечется ведением хозяйства и это станет не только подспорьем в семейном бюджете, но и отвлечет от «нежелательных знакомств».

Впрочем, в апреле 1889 года Мария Александровна вновь предпринимает попытку добиться разрешения на выезд Владимира за границу для продолжения учебы. Он проходит медицинское обследование и 29 апреля получает справку, подписанную профессором Казанского университета Николаем Ивановичем Котовщиковым о том, что страдает болезнью желудка и нуждается в лечении щелочными водами за границей. Соответствующее прошение о выдаче загранпаспорта подается губернатору. И уже 14 июня следует категорический отказ: «Лечиться можно и на Кавказе»[3].

Однако адресата он в Казани уже не застал. 3 мая семья Ульяновых уехала в Алакаевку. И, надо сказать, вовремя.

В мае в Казани начинаются обыски и аресты. А 13 июля в деревне Ключищи арестовывают Н. Е. Федосеева, потом еще нескольких «кружковцев», ходивших к М. П. Четверговой[4].

Николая Евграфовича более чем на двухлетний срок бросают в тюрьму. И позднее Ленин, не без основания, напишет: «Весной 1889 года я уехал в Самарскую губернию, где услыхал в конце лета 1889 года об аресте Федосеева и других членов казанских кружков, - между прочим, и того, где я принимал участие. Думаю, что легко мог бы также быть арестован, если бы остался тем летом в Казани»[5].

Но, уйдя от ареста, Владимир так и не избежал полицейского надзора. «4 минувшего мая, - сообщали самарские жандармы в Департамент полиции, - прибыла состоящая под гласным надзором полиции дочь действительного статского советника Анна Ульянова на хутор при дер. Алакаевке... Вместе с ней прибыли ее мать, сестры Ольга и Марья, брат Владимир, состоящий под негласным надзором полиции, и бывший студент, сын крестьянина Марк Тимофеевич Елизаров, человек сомнительной политической благонадежности. У Ульяновых Елизаров состоит в качестве доверенного по делам и управляющего их хозяйством»[6].

«Управляющим» Марк Тимофеевич, конечно, не был, но, как человек более опытный, он действительно взял на себя обустройство хутора. Тем более что именно в это время он стал полноправным членом семьи Ульяновых.

С Александром и Анной Ульяновыми Марк познакомился еще в Петербурге, в поволжском землячестве, когда учился в университете. В 1886 году, после его окончания он проработал год в столице, а в 1887-м вернулся в Самару, где поступил на службу в Казенную палату. Роман с Анной у него начался еще в Питере. И вот теперь решили сыграть свадьбу. 28 июля в соседнем селе Тростянки Владимир присутствовал при их венчании в качестве свидетеля.

Поначалу действительно занялись хозяйством. Купили лошадь Буланку, корову, посеяли пшеницу, гречиху, подсолнух. Но дело не заладилось. И причиной тому была крайняя нищета окрестных крестьян, оставшихся после отмены крепостного права с крошечными наделами, которые никак не могли прокормить их. Кстати сказать, жизнь и быт соседних деревень - Сколково, Загляди-но и Гвардейцы - в известном рассказе «Три деревни» блистательно описал Глеб Успенский, гостивший в Сколкове у Сибирякова. Точно так же жили и в Алакаевке, где на 34 двора приходилось лишь 65 десятин пахотной земли. Мизерными были и урожаи: в хорошие годы рожь - сам-4-5, а овес - сам-4[7].

Эта беспросветная нужда неизбежно порождала конфликты вокруг аренды земли, тощая деревенская скотина нередко заходила на хуторские посевы, а судиться с крестьянами за потравы никому из Ульяновых ни малейшего удовольствия не доставляло. И позднее Владимир Ильич рассказывал Крупской: «Мать хотела, чтобы я хозяйством в деревне занимался. Я начал было, да вижу, нельзя, отношения с крестьянами ненормальными становятся»[8]. А когда у Ульяновых украли корову, то решили, что с этим «фермерским опытом» надо кончать, и на следующий год сдали всю землю в аренду некоему Крушвицу[9].

Вот так на протяжении последующих четырех лет Алакаев-ка и стала для Ульяновых постоянной и любимой «летней резиденцией». Преобладающим элементом здешнего ландшафта была степь. Но именно под Алакаевкой начинался так называемый Муравельный лес, где было много дикой малины. А дальше - Гремячий лес, где можно было и поохотиться.

Жили в старом одноэтажном деревянном доме, к которому примыкал густой и запущенный сад, обрывом спускавшийся к ручью. Минутах в десяти от дома, у мельницы, был пруд, куда ходили купаться.

В саду у каждого был свой уголок. «Олин клен», говорили Ульяновы, и верно - у старого клена, обычно с книгой, можно было застать Ольгу. Анна больше любила березовую аллейку. В тени старых лип устроил свой «кабинет» Владимир: врыли в землю дощатый стол, скамейку, соорудили турник. Здесь он проводил время за книгами: до обеда читал университетские курсы, после - политическую литературу или беллетристику. Именно тогда у него появилась привычка ходить во время работы, обдумывая прочитанное, и очень скоро он протоптал в своем «кабинете» дорожку в 10-15 шагов.

Вечерами на крыльце ставили самовар, зажигали керосиновую лампу и либо читали - иногда вслух, - либо пели. Особой популярностью пользовались романсы. Например, «У тебя есть прелестные глазки» на слова Гейне или «Свадьбу» Даргомыжского, которые под аккомпанемент Ольги пел Владимир. А иногда дуэтом они пели «Нелюдимо наше море...» Языкова. Нередко складывался и общий семейный хор, где тон задавал Марк Елизаров[10].

Мария Александровна радовалась, что все так ладно и спокойно и что Владимир, несмотря на все отказы, столь серьезно относится к будущим университетским экзаменам.

Но надежды матери на то, что переезд в самарскую глушь оградит и Анну, и Владимира от «нежелательных знакомств», не оправдались. Алакаевка давно уже была «засвечена» полицией, ибо золотопромышленник Серебряков славился не только своими деньгами, причудами, но и связями с революционными кругами, которым он время от времени оказывал и материальную помощь[11].

В середине 70-х годов он решил опробовать в Самарской губернии самые современные европейские способы ведения сельского хозяйства и для этого выписал из-за границы английские паровые плуги, сеялки, молотилки и другой инвентарь. Сюда потянулись студенты-колонисты, особенно из числа поднадзорных, желавшие «сесть на землю». Но в этой, одной из самых бедных тогда российских губерний и у Серебрякова дело не пошло. Паровые плуги ржавели по оврагам, а землю он стал распродавать.

Алакаевку купили Ульяновы, а рядом - в трех верстах - на хуторе Шарнель в 100 десятин земли поселилась студенческая коммуна, описанная в 1890 году Петропавловским-Карониным в журнале «Русская мысль» под названием «Борская колония».

Бывший студент Казанского университета, изгнанный из него за участие в беспорядках, Дмитрий Гончаров, земляк Ульяновых, хорошо знавший Илью Николаевича, стал захаживать к ним в гости. Он же познакомил с Владимиром и одного из «коммунаров» - народника Алексея Преображенского[12]. А когда 5 сентября Ульяновы переезжают из Алакаевки в Самару, количество такого рода знакомых начинает расти буквально с каждым днем.

Так уж случилось, что Самара была излюбленным местом высылки и поселения после отбытия наказания многих видных народников. Здесь в это время жили такие ветераны движения, как Иван Краснопёрое, пытавшийся поднять крестьянское восстание в Казанской губернии в 1863 году; Николай Долгов, осужденный по «нечаевскому делу» в 1871-м; Василий Филадельфов и Александр Ливанов, привлекавшиеся по известному «процессу 193-х» в 1878-м; Григорий Клеменц, проходивший по «делу 1 марта 1881 года»; Мария Голубева-Яснева, входившая в группу «якобинцев» П. Зайчневского. Было здесь много и народнической молодежи, студентов, высланных за участие в беспорядках.

Появление в Самаре Ульяновых вызвало в этой среде всеобщее сочувственное внимание. А. И. Самойлов, вполне либеральный земский начальник, познакомившись с Анной и Владимиром, писал, что они сразу же произвели большое впечатление и, «может быть, это впечатление усиливалось и тем ореолом мученичества, который среди интеллигенции того времени окружал казненного незадолго перед тем А. И. Ульянова и естественно распространился и на его семью»[13].

С ветеранами, прошедшими через тюрьмы и каторгу, отношения сложились самые добрые. К Красноперову Владимир заходил в губернскую земскую управу, чтобы побеседовать о статистических обследованиях крестьянского и помещичьего землевладения. К Ливанову - на чашку кофе или какао, которые по особому рецепту готовила его супруга Виктория Юлиановна. Долгов сам захаживал к Ульяновым поиграть в шахматы. И когда в Самару выслали Марию Голубеву, он долго объяснял ей, что Владимир Ульянов - истинный демократ «и в одежде, и в обращении, и в разговорах, ну, словом, во всем»[14].

Владимир слушал их рассказы о народниках и народовольцах, о приемах революционной борьбы и методах конспирации, о судебных процессах и условиях тюремного сидения. А когда они начинали ворчать на «марксят», обвиняя их в искусственной пересадке «европейского учения» на российскую почву, Ульянов отвечал, стараясь не обидеть «стариков».

Их действительно можно было пожалеть. Именно в это время моральный авторитет старого народничества был изрядно поколеблен. В 1888 году один из лидеров «Народной воли», член ее Исполкома, соратник Желябова и Перовской, главный редактор «Вестника Народной воли» Лев Александрович Тихомиров подал на высочайшее имя прошение о помиловании и выпустил в Париже брошюру «Почему я перестал быть революционером».

В литературе, принадлежащей перу ренегатов, эта брошюра по казуистике и в то же время банальности аргументации занимает виднейшее место. Сегодня она читается с особым интересом... В общем, не захват власти, а приобщение к власти, сотрудничество с ней способно принести благо народу - эта, как выражался Салтыков-Щедрин, «премудрость вяленой воблы» и стала главной идеей, сформулированной Тихомировым.

Ответил ему Г. В. Плеханов. В 1889 году он опубликовал статью «Новый защитник самодержавия, или Горе г. Л. Тихомирова». Пример Тихомирова, писал Плеханов, «останется классическим примером человека, который не столько изменил свои убеждения, сколько изменил своим убеждениям». Он старается доказать, что «был революционером лишь по вине других, лишь благодаря тому, что все наши образованные люди отличаются крайне нелепыми привычками мысли, а перестал быть революционером г. Тихомиров благодаря выдающимся особенностям своего «созидательного» ума и замечательной глубине своего патриотизма... В жалобах г. Тихомирова на неприятности, пережитые им от революционеров по поводу его «эволюции», сквозит гордое сознание своего превосходства. Он умнее других.. . Но г. Тихомиров жестоко ошибается. Своей «эволюцией» он обязан лишь своей неразвитости. Горе от ума не его горе. Его горе есть горе от невежества»[15].

В демократической среде вся эта история наделала много шума. Спорили до хрипоты и до драк. И главным оставался все тот же вопрос - о «захвате власти»...

Уже упоминавшаяся Мария Петровна Голубева была старше Владимира почти на 10 лет и вступила в революционное движение еще в 1881 году. После знакомства они подружились, стали встречаться довольно часто и у Ульяновых, и у нее. И Мария Петровна решила «обратить его в якобинскую веру». Но «Владимир Ильич спокойно и уверенно развивал свою точку зрения, чуть-чуть насмешливо, но нисколько не обидно опровергал меня... Часто и много мы с ним толковали о «захвате власти» -ведь это была излюбленная тема у нас, якобинцев. Насколько я помню, Владимир Ильич не оспаривал ни возможности, ни желательности захвата власти, он только никак не мог понять - на какой такой «народ» мы думаем опираться, и начинал пространно разъяснять, что народ не есть нечто цельное и однородное, что народ состоит из классов с различными интересами и т. п.»[16].

Судя по всему, шутками не ограничилось, ибо в работе, начатой Ульяновым в Самаре как раз в эти годы, он написал, что среди российских революционеров были и те, кто вел борьбу с правительством «во имя социализма, опираясь на теорию, что народ готов для социализма и что простым захватом власти можно будет совершить не политическую только, а и социальную революцию. В последнее время, - заключал Владимир Ильич, -эта теория, видимо, утрачивает уже всякий кредит...»[17].

Кончилось тем, что со временем не Голубева Ульянова, а он ее «обратил в свою веру».

«Старики» ворчали на молодежь и по-своему были правы. Молодежь действительно была уже «не та». Самарец Матвей Семенов, бывший студент Петровской сельхозакадемии, уже имевший за плечами опыт «хождения в народ», арест и ссылку, писал, что в конце 80-х годов народничество уже «не вызывало энтузиазма в своих адептах». О том же писал и Алексей Преображенский: «К этому времени я уже успел в достаточной степени разочароваться в прирожденной преданности крестьянства коммунистическим идеям и, сколько могу судить, относился к крестьянству без иллюзий и предрассудков». И фраза Семенова о «смутном чувстве неудовлетворенности» и о том, что они «в сущности были на распутье», довольно точно характеризовала настроения радикальной молодежи[18].

С ее самарскими лидерами Владимир Ильич познакомился сразу же после приезда из Алакаевки. Первым был Вадим Андреевич Ионов - приятель Марка Елизарова. Он был старше Владимира Ильича, считался народовольцем, но более всего интересовался вопросами развития капитализма в России. Жил он в основном в Сызрани, но часто наезжал в Самару и пользовался среди здешней молодежи большим авторитетом[19].

Сблизился Ульянов и с другим приятелем Елизарова - Алексеем Павловичем Скляренко (Поповым). Был он одногодком Владимира Ильича, но уже успел отбыть годичное заключение в московских Бутырках и питерских Крестах. «Он для нас, юнцов, - писал Дмитрий Ульянов, - был окружен какой-то особой таинственностью», и его кружок охотно посещали гимназисты, семинаристы, ученицы фельдшерской школы. Импонировала даже его внешность: высокий, сильный, в студенческой фуражке на затылке, косоворотке, темных пенсне, криво сидевших на его носу, с неразлучной суковатой палкой в руках - Алексей имел вид типичного «нигилиста» старых времен[20].

Познакомился Владимир Ильич и с сыном генерал-майора Аполлоном Александровичем Шухтом. Бывший воспитанник Царскосельской гимназии, затем Николаевского кавалерийского училища, а позднее - строительного училища, Аполлон оказался косвенно причастен к делу Александра Ульянова, и его выслали в Западную Сибирь на три года, а потом - под надзор - в Самару.

Среди новых знакомых Владимира Ильича был и Вильгельм Адольфович Бухгольц, прусский подданный, отец которого служил в Самаре на железной дороге. В свое время он учился в Самарской гимназии, а затем в Петербургском университете вместе с Марком Елизаровым, но в 1887 году был выслан из столицы за участие в студенческих беспорядках. Сюда же выслали и еще одного знакомого - Викентия Викентьевича Савицкого, исключенного из Казанского университета одновременно с Владимиром Ильичем[21].

Через Скляренко познакомился он с ученицами фельдшерской школы Марией Лебедевой и Аней Лукашевич. И если первая, приехав из сибирской глуши, лишь в Самаре узнала о «политике» и «политиках», то вторая уже имела опыт подпольных кружков в Вильно[22].

Среди молодых людей, привлеченных Скляренко, были и дети весьма состоятельных самарских купцов, такие, как бывший студент Московского университета А. Г. Курлин и студент Петровской академии А. И. Ерамасов. Александр Курлин давал свою квартиру для проведения собраний и вечеринок, но, когда, спустя годы, вступил во владение миллионами, «на революцию», как выражались тогда, не дал ни копейки. Стал известным кутилой и слегка либеральным председателем Самарского биржевого комитета. А вот с Алексеем Ерамасовым связь сохранилась на всю жизнь[23].

Были среди знакомых Владимира Ульянова и те, кто к «марксятам» вообще не имел никакого отношения. Например, художник Ф. Е. Буров, к которому Владимир заходил и в мастерскую, и на выставки[24]. Часто - по четвергам или пятницам - бывал он и у уже упоминавшегося старого знакомого Ульяновых, первоклассного шахматиста, присяжного поверенного Андрея Николаевича Хардина, принимал участие в организованных им шахматных турнирах[25]. Заглядывал Ульянов и на студенческие вечеринки на квартире зубного врача А. А. Кацнельсон, где в обязательном порядке танцевали «всеобщую, прямую и явную кадриль»[26].

Впрочем, шумных студенческих сборищ (не только с танцами, но и с бесконечным «трепом» на политические темы) он избегал, ибо заканчивались они, как правило, пьянками. А уже в эти годы у него стала проявляться вполне определенная черта, о которой Матвей Семенов написал: «Владимиру Ильичу была чужда еще в молодости всякая богема, интеллигентская распущенность, и в его присутствии мы все, входившие в кружок, как бы подтягивались... Фривольный разговор, грубая шутка в его присутствии были невозможны»[27].

О характере этого кружка Вильгельм Бухгольц писал: «Так как эти собрания не созывались для какой-либо определенной революционной цели, то их, соответственно, нельзя называть собраниями «революционного кружка»[28]. Скорее это был типичный для того времени кружок «саморазвития». Подавляющее большинство его участников еще недавно причисляли себя к убежденным народникам, и даже Скляренко считался «отчаянным вевистом», то есть поклонником В. Воронцова. И вот теперь, шаг за шагом, они осваивали новую теорию, которая, как им казалось, укажет «верный путь».

По сравнению с остальными Владимир Ульянов был уже более «зрелым» марксистом. Но, как писал тот же Бухгольц, он «не производил впечатления товарища, желающего играть роль вожака или вообще чем-либо выделяться из рядовых товарищей. Верно и то, что он не пытался себя как марксист противопоставлять другим»[29].

Новые друзья стали более или менее регулярно встречаться, обсуждать интересующие их проблемы, новые книги. Поначалу решили заниматься по уже известной нам «казанской программе». Начиналась она с ознакомления с этикой. И вот весной 1890 года на одной из встреч, которая происходила в лодке на реке Самарке, заслушали доклад Бухгольца «Основы этического учения о благах». Между ним и Владимиром Ильичей произошел спор: существует ли «абсолютное благо» на все случаи жизни и на все времена? - вот вопрос, который поставил Ульянов. И продемонстрированный им диалектический метод анализа, казалось бы, общеизвестных понятий произвел на всех большое впечатление[30].

Чаще всего собирались на квартире Скляренко, которую он снимал вместе с фельдшерицей Марией Лебедевой. Ходили и в Струковский сад, где у «марксят» была своя особая скамейка[31]. Впрочем, Скляренко, которого прозвали «доктором пивоведения», любил затащить друзей и в знаменитый павильон Жигулевского пивоваренного завода, живописно расположенный на крутом берегу Волги. «Посетители там были необычайно разнообразные, и было что посмотреть: и купец, и хлебный маклер, и крючник, и масленщик, и матрос с парохода, и мелкий торговец, и какой-нибудь служащий земской управы, и ломовой извозчик, и компания чиновников, и разночинец-интеллигент, и самарский хулиган-«горчишник» - бесконечный калейдоскоп разнообразных по своему положению людей...»[32]

А вечером на спусках к реке зажигались костры - это бурлаки, грузчики, мельничные рабочие, прихватив «полдиковинную» (полбутылки водки), ужинали арбузами, воблой или варили уху. «К такой компании рабочих, - вспоминал Матвей Семенов, - можно было подсесть и чужому прохожему человеку и завести разговор»[33].

Однажды Владимир так и поступил... Передавая воспоминания Владимира Ильича, Карл Радек со свойственным ему юмором писал: «Познакомился он с каким-то чернорабочим, которого начал пропагандировать. Чернорабочий выпивал немножко, был сентиментален и с большим удовольствием прислушивался к рассказу Ильича о политике, эксплуатации и угнетении. Владимир Ильич привел его на квартиру, чтобы ему прочесть одну брошюру. Попили чайку, Ильич читал брошюру и за каким-то делом вышел в другую комнату. Когда вернулся, не нашел уже объекта своей пропаганды. Не успел он задуматься над этим неожиданным результатом своего хождения в народ, как заметил, что вместе с униженным и оскорбленным исчезло его пальто»[34].

28 октября 1889 года - в который уже раз! - Владимир пишет министру просвещения И. Д. Делянову. Он опять просит разрешить сдавать экстерном экзамены при любом российском высшем учебном заведении, ибо, «крайне нуждаясь в каком-либо занятии, которое дало бы мне возможность поддерживать своим трудом семью», «я имел полную возможность убедиться в громадной трудности, если не в невозможности найти занятие человеку, не получившему специального образования».

Министр направил запрос в Департамент полиции и от его директора П. Дурново получил ответ: «Замечался в сношениях с лицами политически неблагонадежными...» Сделав на письме Ульянова пометку «Он скверный человек», Делянов отклонил прошение, и в конце декабря 1889 года Самарское полицейское управление вручило отказ Владимиру[35].

Тогда Мария Александровна решается на отчаянный шаг. В мае 1890 года она едет в Петербург, где подает прошение в Департамент полиции и добивается приема у министра просвещения. Что она говорила Делянову? Сохранилось ее письмо, написанное ему 17 мая в Петербурге:

«Мучительно больно смотреть на сына, как бесплодно уходят самые лучшие его годы... Я тем настойчивее прошу Ваше Сиятельство снять с моего сына так долго уже лежащую на нем кару, что кара эта, вообще, не позволяет ему как человеку, принадлежащему к кругу исключительно интеллектуальных работников, найти какое бы то ни было даже частное занятие... Такое бесцельное существование без всякого дела не может не оказывать самого пагубного нравственного влияния на молодого человека, - почти неизбежно должно наталкивать его на мысль даже о самоубийстве... Я, говоря иначе, прошу именно о сохранении мне жизни сына...»

И вот 19 мая Делянов пишет резолюцию: «Можно допустить к экзамену в Университетской комиссии». А в конце июля приходит и разрешение на сдачу экзаменов экстерном при Петербургском университете[36].

Уже в августе 1890 года вместе с сестрой Ольгой Владимир едет в Петербург. Ольга поступает на Высшие Бестужевские женские курсы, а Владимир наводит справки о порядке сдачи экзаменов. Именно тогда Ольга и знакомит его с Василием Водовозовым - сыном известной писательницы Е. Н. Водовозовой. В свое время он был знаком с Александром и Анной Ульяновыми, в 1887 году его выслали в Шенкурск, и теперь он приехал в Питер тоже для сдачи экзаменов экстерном.

«Нужные справки, - пишет Водовозов, - я, конечно, дал и даже провел Вл. Ульянова на экзамен, который мы тогда сдавали... Там была большая толпа - человек около 400, - Ульянов затерялся в ней и просидел несколько часов прислушиваясь и присматриваясь»[37].

Сдача экзаменов экстерном представляла немалые трудности. Помимо того что среди данного контингента было достаточно много «неблагонадежных», профессура опасалась и слишком поверхностных знаний. Михаил Цвибак, изучавший этот вопрос, писал: «К ним и профессора относились с особым недоверием и предубеждением, спрашивая и пытая гораздо серьезнее, чем студентов, кроме того, экстерны не могли знать хорошо местных условий, и им для одинакового со студентами ответа надлежало проделать гораздо большую работу, чем студентам. Экстернам редко-редко удавалось получать при сдаче хорошие отметки»[38].

И вот 4 апреля 1891 года, сдав предварительное письменное сочинение по уголовному праву и уплатив 20 рублей в пользу испытательной комиссии, Владимир Ульянов является на экзамен по истории русского права. Билет: положение холопов обельных по «Русской правде» и холопов всех категорий московского времени. Оценка ответа: «весьма удовлетворительно», то есть высший балл. На следующий день - экзамен по государственному праву: сословные учреждения дворянства и крестьянское самоуправление. И опять высшая оценка. «Экзамены оказываются очень легкими... Обедать он ходит каждый день...» - писала 8 апреля Ольга Ульянова, успокаивая мать.

10 апреля - политическая экономия и статистика. Вопросы: о формах заработной платы и о германском статистике и государствоведе Конринге. Через неделю - экзамен по энциклопедии и истории философии права. Вопрос: сочинения Платона о законах. 24 апреля - история римского права. Вопрос: законы, издаваемые выборными властями. И по каждому из этих предметов вновь высший балл. На этом весенняя сессия заканчивается[39].

Одновременно очередные экзамены по алгебре, геометрии, химии и физике сдает на Высших Бестужевских курсах сестра Ольга. В свободные часы они вместе гуляют по столице. Весна в том году припозднилась, и они ходят на набережную Невы смотреть ледоход, делятся планами на лето. После экзаменов Ольга с подругой тоже собиралась в Алакаевку...

Но в конце апреля она совершено неожиданно заболевает брюшным тифом. Поначалу врачи обещают вполне благополучный исход, но тиф осложняется рожей. Владимир немедленно вызывает из Самары мать... И 8 мая, спустя четыре года после казни брата - день в день - на руках у Марии Александровны и Владимира Ольга умирает.

10 мая, «в ветреный и сырой питерский день», ее хоронили...

«Я осторожно вела под руку мать Оли, - вспоминала Зинаида Невзорова-Кржижановская. - С другой стороны ее поддерживал

Владимир Ильич... Невыносимо было хоронить Олю, чудесную 19-летнюю девушку, умницу, только что развертывавшую свои блестящие способности, милого товарища, так нелепо погибшего. Невыносимо было видеть ее мать, молчаливо идущую за ее гробом. Я знала, что один за другим падали удары на ее прекрасную седую голову: смерть мужа, страшная гибель старшего сына Александра и теперь неожиданная смерть дочери... Слишком много для одного человека. А она шла тихая, молчаливая, натянутая, как струна, крепко сжав губы. И мы все молчали»[40].

Пройдет около 9 лет, и в один из драматических моментов своей жизни, когда чуть было не прервались отношения с Плехановым, Ленин напишет: «Мы шли, как за покойником, молча, опуская глаза, подавленные до последней степени нелепостью, дикостью, бессмысленностью утраты... Просто как-то не верилось самому себе [точь-в-точь как не веришь самому себе, когда находишься под свежим впечатлением смерти близкого человека]... До такой степени тяжело было, что ей-богу временами мне казалось, что я расплачусь... Когда идешь за покойником, - расплакаться всего легче именно в том случае, если начинают говорить слова сожаления, отчаяния...»[41] Такого не напишешь, не пережив всю боль и горечь безвременной утраты близкого человека.

Новая сессия экзаменов началась в сентябре. После письменного сочинения на тему из области права первым устным экзаменом было уголовное право. Владимиру достались вопросы: о защите в уголовном процессе и о краже документов. Следующий экзамен - по догме римского права. Вопросы: о дарении, отношениях, из него вытекающих, и о влиянии времени на происхождение и прекращение прав.

В октябре - третий и четвертый экзамены: по гражданскому и торговому праву вместе с судопроизводством. Вопросы: об исполнении, купле-продаже, поставке, то есть о видах передаточных договоров и о торговых книгах. Пятый и шестой экзамены - по полицейскому и финансовому праву. Вопросы, соответственно, о науке полиции и ее содержании и о государственном бюджете и его составлении и исполнении.

В ноябре - два последних экзамена: по церковному и международному праву. Вопросы: об истории русского церковного законодательства и о праве нейтралитета. За сочинение и все устные экзамены этой сессии Владимир вновь получил высшие оценки и из 134 экзаменовавшихся кончил первым в выпуске.

15 ноября 1891 года юридическая Испытательная комиссия С.-Петербургского университета присудила В. И. Ульянову диплом первой степени, соответствующий прежней степени кандидата прав[42].

Примечания
  1. ↑ Нафигов Р. И. ...И стал убежденным марксистом. С. 144, 161.
  2. ↑ См.: Зильберштейн И. С. Молодой Ленин в жизни и за работой. С. 210.
  3. ↑ Владимир Ильич Ленин. Биографическая хроника. Т. 1. С. 41.
  4. ↑ См.: Нафигов Р. И. ...И стал убежденным марксистом. С. 155.
  5. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 45. С. 324.
  6. ↑ Красная летопись. 1925. № 2. С. 150.
  7. ↑ См.: Блюменталь И. И. В. И. Ленин в Самаре. Самара, 1925; Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 160.
  8. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 12.
  9. ↑ См. там же. С. 160.
  10. ↑ См. там же. С. 13, 15, 19, 20, 34, 35.
  11. ↑ См.: Зильберштейн И. С. Молодой Ленин в жизни и за работой. С. 210.
  12. ↑ См.: Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 158-160.
  13. ↑ Зильберштейн И. С. Молодой Ленин в жизни и за работой. С. 227.
  14. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 8, 44, 75, 86.
  15. ↑ Плеханов Г. В. Соч. М.; Л., 1928. Т. 3. С. 42, 82.
  16. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 87, 88.
  17. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 286.
  18. ↑ См.: Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 42, 43, 161.
  19. ↑ См. там же. С. 7, 18,64.
  20. ↑ См. там же. С. 7, 9, 22, 47, 52.
  21. ↑ См.: Зильберштейн И. С. Молодой Ленин в жизни и за работой. С. 240, 241; Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 102.
  22. ↑ См.: Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 58, 61.
  23. ↑ См. там же. С. 17, 18, 48, 64, 100, 101.
  24. ↑ См. там же. С. 45.
  25. ↑ См. там же. С. 27, 28.
  26. ↑ См. там же. С. 139-140.
  27. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 60, 101.
  28. ↑ Зильберштейн И. С. Молодой Ленин в жизни и за работой. С. 242.
  29. ↑ Там же. С. 243.
  30. ↑ См.: Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 63, 142.
  31. ↑ См. там же. С. 73.
  32. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 141-142.
  33. ↑ Там же. С. 40.
  34. ↑ Рабочая Москва. 1924. № 92.
  35. ↑ См.: Зильберштейн И. С. Молодой Ленин в жизни и за работой. С. 228, 229, 233.
  36. ↑ См. там же. С. 247-249.
  37. ↑ На чужой стороне. Прага, 1925. № 12. С. 174.
  38. ↑ Красная летопись. 1925. № 1. С. 139-142.
  39. ↑ См. там же.
  40. ↑ Молодая гвардия. 1924. № 2-3. С. 33, 34.
  41. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 4. С. 346-347.
  42. ↑ Красная летопись. 1925. № 1. С. 141-144.

 



 

 ГОЛОД


В 1891 году в России начался голод. И хотя он охватил лишь 17 губерний Поволжья и Черноземного центра с населением около 30 миллионов человек, голод стал проявлением глубокого общенационального кризиса, сравнимого по значению разве что с поражением в Крымской войне[1].

Сбор хлебов оказался в этом году наполовину ниже, чем в предшествующие - тоже весьма скудные - годы. А поскольку недород совпал с полным истощением крестьянского хозяйства, страдавшего от безземелья, кабальной аренды, непосильных налогов и выкупных платежей, голод стал следствием не столько погодных условий, сколько социально-экономических процессов, происходивших в российской деревне после 1861 года.

Продовольственная ситуация, ставшая вполне очевидной уже в начале лета 1891 года, требовала энергичных правительственных мер. Но чуть ли не до осени бюрократия делала все для того, чтобы замолчать и приуменьшить народное бедствие. Предложение министра внутренних дел И. Н. Дурново об ограничении свободной торговли зерном и вывоза его за границу, а также о срочном создании единого правительственного органа по закупке хлеба было Советом министров отвергнуто, дабы не ущемлять интересов экспортеров - господ помещиков[2]. А сам Александр III категорически заявил: «У меня нет голодающих, а есть только пострадавшие от неурожая!» Голод как бы перешел на нелегальное положение. И в ходу была крылатая фраза: «Неурожай от Бога, а голод - от Царя!»[3]

А между тем с мест поступали самые тревожные вести. Священник Бузулукского уезда Самарской губернии писал в епархиальный комитет, что «во вверенном ему приходе голод уже достиг крайних пределов. В августе население питалось остатками от скудного урожая. В начале сентября распродали за бесценок домашний скот, чтобы прокормиться. С половины сентября - есть буквально нечего. Изнуренные голодом люди с утра до вечера бродят из дома в дом, выпрашивая милостыню, и возвращаются к своим семействам с пустыми сумами: милостыни уже никто не подает». Из Рязанской губернии сообщали о том же: «Едят лебеду вместо хлеба, но и лебеда уже к концу, а впереди почти год, страшный, голодный, холодный. Ни картофеля, ни капусты, ни огурцов; скотину кормить нечем, топить тоже нечем, нет ни мякины, ни соломы, даже побираться идти некуда... Положение безвыходное... «Лучше смерть», -говорят многие...»[4]

Лишь когда катастрофа стала фактом, вывоз хлеба за границу был запрещен, а все дело продовольственной помощи голодающим губерниям правительство передало земствам на места, где не было ни достаточных средств, ни зерновых запасов. Пострадавшему населению решили помогать двумя способами: нетрудоспособным по младенчеству или по старости выдавать, по мере возможности, ссуду хлебом, а трудоспособным - от 15 до 55 лет - кормиться за счет заработка на общественных работах, организуемых губернаторами.

Однако в результате бездарной организации дела и прямого казнокрадства общественные работы, на которые из казначейства было отпущено 10 млн рублей, цели не достигали. В той же Самарской губернии голодных и обессиленных крестьян заставляли своим инструментом рыть канавы, засыпать овраги и строить грунтовые дороги. Делалось это без всякого продуманного плана. По утрам часами стояли они у дома губернатора или у квартиры руководителя работ инженера Перцева в ожидании наряда, а вечером - ради получения денег. Заработок же составлял в лучшем случае лишь 10-15 копеек в день - вдвое меньше, чем платили за ту же работу обычным землекопам[5].

В конечном счете из ассигнованных всем голодающим губерниям 10 млн рублей до крестьян в виде заработной платы дошло менее трети отпущенной суммы[6]. Остальные деньги осели в карманах чиновников и подрядчиков.

Столь же плачевно завершилась и история с выдачей продовольственных ссуд. По предварительным оценкам, для серьезной помощи голодающим требовалось около 300 млн рублей. Правительство ассигновало 48 млн, но до зимы отпустило лишь 20. Поэтому на закупку хлеба земства получили минимум: нижегородское земство испрашивало ссуду в 8,2 млн, а получило 2,8; саратовское - вместо 9,5 млн - 2,5; самарское просило 9,8 млн, а дали 4,4 и т. д.[7]

А дальше - дальше началась обычная российская история. Получив ссуду, расторопные земцы передали закупки продовольствия спекулянтам-хлеботорговцам. В той же Самаре они втридорога переплатили купцу Шихобалову почти 1,5 млн рублей за 12 тысяч пудов порченой муки, оказавшейся непригодной для выпечки хлеба. С оставшимися миллионами - для закупки хлеба в южных губерниях - направили члена губернской управы Дементьева. После двухмесячного пребывания на юге он зерно доставил, но опять-таки, как писал «Волжский вестник», с солидной (до 30%) примесью сорняков, «песку и даже мелких камешков»[8].

Нечто подобное происходило и в других губерниях. Так что помощь оказалась весьма недостаточной. Даже в апреле 1892 года, когда выдача ссуд приобрела наибольший размах, их получили лишь 11,8 млн человек, то есть около трети пострадавшего населения[9]. И это притом, что размеры ссуды никак не спасали от голодной смерти. Дело доходило до того, что в той же Самарской губернии на нетрудоспособного едока выдавали от одного пуда до 10 фунтов и даже до 3,5 фунта в месяц или по 14,5 золотника в день[10]. И если смертность во всех пострадавших губерниях в 1891— 1892 годах увеличилась в среднем на 28%, то в Самарской она возросла на 56%[11]. От еще более худшего уберег транспорт муки, прибывший в губернию весной 1892 года из Америки, и финансовая помощь английских квакеров, которых привезли в Самару граф П. А. Гейден и князья Петр и Павел Долгоруковы[12].

И все это нисколько не мешало сердобольным земским чиновникам щедро вознаграждать друг друга за усердие. «Волжский вестник» сообщал: «Слободскому председателю уездного съезда г. Рассохину земское собрание определило выдать 750 руб. на разъезды, на экипаж и шубу, глазовскому - г. Ку-рептеву на те же предметы - 60 руб., вятскому председателю г. Шубину назначено заимообразно 300 руб. Саратовское уездное земское собрание назначило председателю своей управы г. Абакумову 3000 руб. в виде «награды». Нашли люди время для наградных подношений! На 3000 руб. 2,5 тыс. пудов хлеба купить бы можно. Аткарское земство назначило 1200 руб. пенсии бывшему мировому судье, а теперь земскому начальнику г. Гордеру, богатому землевладельцу, получающему, кроме того, по новой должности более 2000 руб. в год. Камышинское земство, самое бедное, постановило выдать 3000 руб. награды председателю своей управы г. Ляух»[13].

Прав был Плеханов, когда писал: «Эти ссуды, урезанные до нескольких золотников на едока; эта мука, негодная в пишу; эти «тридцать процентов сору», перевозимые на земский счет с одного конца России на другой; эти шубы, эти экипажи, эти награды, пенсии и займы, раздаваемые земцами друг другу, - все это есть самое бессердечное, самое бесстыдное издевательство над голодными, соединенное с самым недвусмысленным хищничеством. Недостаточно устранить таких людей от заведования общественными делами, их нужно было бы, по выражению Петра Великого, весьма лишить живота»[14].

Даже если отойти от столь эмоциональных оценок, неспособность бюрократического аппарата эффективно справиться с продовольственной проблемой была достаточно очевидной. Мало того, вся деятельность правительственных и земских продовольственных органов - в силу их коррумпированности - с самого начала довольно-таки дурно пахла. И трудно было сохранить порядочность и, как говорится, не испачкаться, сотрудничая с ними. Поэтому параллельно и как бы в противовес «официальной» помощи с лета 1891 года стала организовываться общественность.

Начало положил Лев Толстой, который - при всем своем неприятии благотворительности - стал создавать в Тульской губернии бесплатные столовые для голодающих. Поначалу правительство решительно выступило против общественности. Его поддержала и наиболее реакционная часть дворянства. Даже знаменитый лирический поэт Афанасий Фет и тот заявил, что крестьяне не нуждаются в благотворительности, ибо «бедствуют единственно только по своей лености и склонности к пьянству». Но когда общественная помощь, несмотря на противодействие, приобрела достаточно широкий размах, Александр III 17 ноября 1891 года издал на имя своего сына и наследника рескрипт. В нем, во-первых, он публично признал сам факт «недорода хлебных произведений», а во-вторых, учредил «Особый комитет» для руководства всем делом общественной благотворительности во главе с будущим государем Николаем II[15], который опирался прежде всего на губернаторов.

О событиях, происходивших в этой связи в Самаре, рассказывалось в воспоминаниях А. А. Белякова, М. П. Голубева, М. И. Семенова, написанных еще в 20-е годы. Однако в последнее время об этих мемуарах как бы забыли. И в новейших писаниях Волкогонова, Латышева и им подобных, а раньше - в зарубежных статьях Валентинова стали широко использоваться воспоминания В. В. Водовозова, опубликованные им в эмиграции в 1925 году.

Василий Васильевич Водовозов, о котором уже упоминалось в связи с поездкой Владимира Ульянова в Питер в августе 1890 года, прибыл в Самару осенью 1891 года. Рассказав в своих мемуарах о том, как был создан самарский комитет для помощи голодающим, он пишет: «Вл. Ульянов... резко и определенно выступил против кормления голодающих. Его позиция, насколько я ее сейчас вспоминаю, - а запомнил я ее хорошо, ибо мне приходилось не мало с ним о ней спорить, - сводилась к следующему: голод есть прямой результат определенного социального строя; пока этот строй существует, такие голодовки неизбежны; уничтожить их можно, лишь уничтожив этот строй. Будучи в этом смысле неизбежным, голод в настоящее время играет и роль прогрессивного фактора. Разрушая крестьянское хозяйство, выбрасывая мужика из деревни в город, голод создает пролетариат и содействует индустриализации края... Он заставит мужика задуматься над основами капиталистического строя, разобьет веру в царя и царизм и, следовательно, в свое время облегчит победу революции»[16].

Тупое и бесчеловечное доктринерство, приписываемое Владимиру Ульянову, настолько, по известным причинам, устраивало упомянутых выше авторов, что - откинув все иные свидетельства - они приняли именно эту позицию за аксиому, логическим продолжением которой стала позднее, по их мнению, репрессивная политика Советской власти по отношению к крестьянству. И поскольку это лживое утверждение получило достаточное распространение, стоит остановиться на мемуарах Во-довозова несколько подробнее.

Итак, Водовозов пишет, что, прибыв осенью 1891 года из Архангельска в Самару, он сразу же сблизился с семьей Ульяновых. И уже в этом утверждении есть элемент неточности. Выше упоминалось, что в свое время в Питере он был знаком с Александром и Анной Ульяновыми. И незадолго до ареста Александра он дал ему для перевода статьи Маркса журнал «Немецко-французский ежегодник». Когда же Александра арестовали и над ним нависла смертельная опасность, у Василия Водовозова вырвалось лишь одно: «Как жаль, что такая ценная книга может теперь пропасть...» Об этой реплике в семье Ульяновых знали, и такое не забывается. Потому-то Мария Ильинична и подчеркивает, что в Самаре Водовозов «приходил больше к старшей сестре» Анне, с которой они «читали вместе по-итальянски»[17].

«У этого Водовозова, - вспоминая самарские годы, писал Дмитрий Ильич Ульянов, - была большая библиотека, так что вся его комната до отказа была заставлена книжными шкафами, все книги были чистенькие, в новых переплетах. Он очень дорожил своей библиотекой и, казалось, что книги любил больше, чем живых людей. По своей начитанности он, вероятно, был первым в городе, но эта начитанность, очевидно, так давила на его мозг, что сам он не представлял из себя ничего оригинального. Он не был ни марксистом, ни народником, а так, какой-то ходячей энциклопедией»[18].

Водовозов был старше Владимира Ильича, раньше него окончил университет, благодаря матери был лично знаком со многими знаменитостями, регулярно получал из-за границы революционную литературу, наконец, был сослан не куда-нибудь, а в далекий Шенкурск. И он вполне мог надеяться на то, что ему, а не таким провинциалам, как Ульянов или Скляренко, будут «смотреть в рот» симпатичные фельдшерицы, желторотые гимназисты и недоучившиеся студенты. Но, увы, этого не произошло.

Вспоминая о Водовозове, Мария Голубева пишет: «Это был чемодан, туго набитый книгами, но пользы от этого было мало кому. Мне как-то досадно было, что капитал пропадает даром, и я подбила однажды Водовозова выступить перед самарской молодежью с каким-то рефератом. Насколько мне помнится, он зимой на своей квартире сделал доклад о германской социал-демократии. На этом докладе был и Владимир Ильич. Он выступал как оппонент Водовозова... Особенных резкостей со стороны Владимира Ильича не помню, но помню, что Водовозов остался недоволен этим диспутом... На мой вопрос, почему он редко ходит к Ульяновым, ответил, что у них ему «скучно». И Владимир Ильич, по-моему, мало интересовался обществом Водовозова, ему тоже с Водовозовым было скучно»[19].

Тогда же произошел и более серьезный конфликт. В связи с тем, что саратовский губернатор А. И. Косич, пользовавшийся репутацией либерала, был отправлен в отставку, Водовозов предложил поднести ему адрес от имени политических ссыльных Самары. Ульянов, для которого Косич являлся лишь одним из «российских помпадуров», «очень резко высказался против». И ссыльная молодежь поддержала его[20]. После этого Водовозов все более сближается с самарским либеральным обществом, становится завсегдатаем светских журфиксов, и, когда стал формироваться комитет помощи голодающим, Василий Васильевич вполне естественно оказывается в его составе.

И вот тут мы сразу сталкиваемся с одним весьма существенным умолчанием у тех авторов, которые использовали воспоминания Водовозова.

Дело в том, что злополучный самарский комитет помощи голодающим, о котором пишет Водовозов, не был общественной организацией того типа, которые с легкой руки Льва Львовича Толстого, подвергаясь различного рода гонениям, возникали полулегально и функционировали в противовес правительственным продовольственным органам. К такому типу в Самарской губернии принадлежали бесплатные столовые и пекарни, организованные Л. Л. Толстым, В. Г. Короленко, а также В. А. Оболенским и В. Д. Протопоповым, прибывшими сюда из Тульской губернии по приглашению графа А. А. Бобринского[21]. Комитет же, в котором сотрудничал Водовозов, фактически функционировал при губернаторе, как и многие другие, возникшие в связи с упомянутым выше рескриптом государя наследнику.

В состав комитета входили Степан Миклашевский, приятельствовавший с губернатором, часто бывавший у него дома и являвшийся, как пишет Водовозов, «посредником между комитетом и губернатором», протоиерей Лаврский, другие чиновники, «занимавшие высокие посты в местной служебной иерархии». Из мира «неблагонадежных» Водовозов называет лишь самарского гигиениста, доктора Вениамина Осиповича Португалова, Осипова и себя, привлеченного к работе в качестве юриста[22].

Заметим также, что указанный комитет создавался не для безвозмездной помощи голодающим, а для обеспечения питанием «за умеренную цену» тех крестьян, которые были заняты на земляных работах, организованных губернатором.

«В этой столовой, - рассказывает Водовозов,- порция щей стоила 2 коп., порция хлеба 2 к. и порция чаю тоже 2 коп.»[23]. Если учесть, что за 12 часов ежедневных тяжелейших земляных работ крестьянин получал - да и то с большой задержкой - гривенник, и то, что в деревне его ждала голодная семья, то эти 6 копеек превращались в сумму немалую. И это при том, что уполномоченные по организации работ, назначенные губернатором, сразу получили на бездокументальные расходы по 5 тыс. рублей, а всего за год - 180 тыс. рублей[24]. Так что трения между радикальной самарской молодежью и комитетом были неизбежны, ибо участие в нем так или иначе накладывало моральную ответственность за те аферы и махинации, которые имели место при проведении всех этих «общественных работ».

Когда 14 ноября 1891 года Владимир Ульянов вернулся из Петербурга в Самару, споры вокруг деятельности комитета развернулись уже вовсю. И хотя нечистоплотность чиновников была для всех очевидна, желание помочь голодающим привело к тому, что заседания комитета стали посещать многие из ссыльных. Причем не только те, кто работал в казенных учреждениях, вроде Красноперова или Долгова, но и другие бывшие народовольцы и землевольцы, писатель Гарин-Михайловский, а также народническая молодежь, полагавшая, что работу в комитете можно использовать для революционной пропаганды среди крестьян[25].

Заметим - убеждение в том, что голодные крестьяне являются прекрасным объектом для агитации, было распространено среди преимущественно городской народнической молодежи довольно широко. И об этом хорошо рассказал В. А. Оболенский. Но как только он сам соприкоснулся с голодными крестьянами Самарской губернии, выяснилось, что все это - сущие пустяки. «Мы хотели свою помощь, помощь общественную, - писал он, - противопоставить помощи правительственной, а нас принимали либо за царских приближенных генералов, либо за великих князей, а моего товарища Протопопова упорно считали самим наследником»[26].

Так вот, у Владимира Ильича никаких заблуждений относительно использования голода для антиправительственной пропаганды не было. И Водовозов пишет об этом прямо: «Ленин не верил в успешность такой пропаганды среди голодающих. Это соображение играло большую роль в его отрицательном отношении к нашему комитету...»[27] Тут Василий Васильевич прав. Но он утверждал заведомую неправду, когда писал, что его спор с Владимиром Ильичем шел по поводу того - кормить или не кормить голодающих.

На то есть и прямое свидетельство самого Ульянова. Когда через восемь лет он начинает разрабатывать программу партии, в разделе об отношении к крестьянству напишет: «Социал-демократы не могут оставаться равнодушными зрителями голодания крестьянства и вымирания его голодной смертью. Насчет необходимости самой широкой помощи голодающим между русскими социал-демократами никогда не было двух мнений»[28].

«Владимир Ильич, - пишет А. А. Беляков, - не меньше других революционеров страдал, мучился, ужасался, наблюдая кошмарные картины гибели людей и слушая рассказы очевидцев о том, что совершается в далеких, заброшенных деревнях, куда не доходила помощь и где вымирали почти все жители». И Беляков отвечал своему бывшему приятелю Водовозову: «Везде и всюду Владимир Ильич утверждал только одно, что в помощи голодающим не только революционеры, но и радикалы не должны выступать вместе с полицией, губернаторами, вместе с правительством - единственным виновником голода и «всероссийского разорения», а против кормления голодающих никогда не высказывался, да и не мог высказываться»[29].

Матвей Иванович Семенов рассказывает, что вопросы, связанные с взаимоотношениями с комитетом (комиссией) и работой в столовых, обсуждались во всех подпольных кружках. «Обсуждались они и в нашем кружке, причем Владимир Ильич, разъясняя смысл подобных организаций в условиях царского режима, резко высказывался против какого бы то ни было отождествления работы в этой комиссии с революционной деятельностью. Стычки по этому поводу у него были как с В. В. Водовозовым, так и с другими филантропами»[30].

Это подтверждает и Мария Яснева-Голубева: «Владимир Ильич и я не принимали участия в работах этих столовых. Конечно, не нежелание помочь голодающим руководило в данном случае этим отзывчивым к чужому горю юношей: очевидно, он считал, что пути революционера должны быть иные...»[31]

Водовозов признает, что позиция В. Ульянова и его сторонников повлияла на некоторых членов комитета. Алексей Беляков уточняет: на заседания комитета перестали ходить и уже упоминавшийся Гарин-Михайловский, и такие старые народники, как Красноперое, Долгов, Ливанов, Осипов, Чеботаревский и др.[32] В этой связи возникают вполне закономерные сомнения в том, что тот вздор о «прогрессивности голода», который Водовозов приписывал Ульянову, мог иметь столь очевидный успех у подобного рода публики. А если так, то откуда же взял Василий Васильевич весь этот набор псевдомарксистского доктринерского тупоумия?

Для читателя, мало-мальски знакомого с российской общественной жизнью начала 90-х годов XIX столетия, ответ однозначен: «источником вдохновения» стала для Водовозова та полемическая литература, которую либеральные народники буквально обрушили на головы марксистов.

Дело в том, что отношения между ними обострились к этому времени до крайности. И не только на уровне разногласий между столпами народничества и плехановской группой «Освобождение труда», но и в российской глубинке. Пока Ульянов и его друзья внимали рассказам ветеранов о славном прошлом и отдавали должное подвигам народовольцев, к их марксистским увлечениям относились с известной снисходительностью и, с легкой руки Михайловского, называли не иначе как «учениками».

Но когда стало очевидным, что симпатии демократической интеллигенции, и прежде всего молодежи, все более поворачиваются к марксистам, когда во время голода разногласия перешли на практическую почву, взаимная конфронтация стала принимать все более резкие формы.

Если ищешь повод для конфликта - он находится всегда. И такой повод дали оренбургские ссыльные студенты, причислявшие себя к марксистам. Они действительно выступили против молодежи, отправлявшейся в голодную деревню, «кормить крестьян», ибо это, по их мнению, должно было «препятствовать процессу создания капитализма». В оренбургской глуши можно было додуматься и не до такого абсурда. И позднее Николай Федосеев напишет Михайловскому: «Я не могу допустить, что такой развитой и умный человек, как Вы, глупости оренбургских студентов и каких бы то ни было других лиц, именующих себя «марксистами», - стал бы распространять на русский марксизм, будто бы неизбежно приводящий своих адептов к подобным преступным мыслям»[33].

Но политическая конфронтация никогда не отличалась особой щепетильностью при выборе приемов борьбы и полемики. И в июньском номере журнала «Русская мысль» за 1892 год все-таки появилась статья Михайловского, прямо обвинявшая марксистов в проповеди необходимости «отделения производителей» (крестьян) от «средств производства» (земли). Вслед за ней появились работы других теоретиков народничества, приписывающие социал-демократам желание «обезземелить крестьян» и «выварить их в фабричном котле». А С. Н. Кривенко в одной из статей заявил, что для достижения марксистского «идеала» просто необходимо повсеместно «открывать кабаки», ибо они более всего способны пролетаризировать селян. И если прежние философско-теоретические споры не привлекали особого интереса широкой публики, то теперь по всей России пошла молва о том, что марксисты - это те, кто «совсем не любят мужика» и «радуются разорению деревни»[34].

Все это Владимиру Ульянову и его друзьям пришлось выслушивать и в Самаре. Особенно после того, как летом 1892 года сюда приезжал с рефератом сам Михайловский. Даже из среды молодежи, сочувствовавшей «марксятам», раздавался тоскливый укор: «Вот вы, конечно, и научнее, и умнее их, но зачем вы непременно хотите разорить крестьян, во что бы то ни стало превратить их в пролетариев?» А один из народников, застав однажды Скляренко за подсчетами числа безлошадных крестьян в самарских деревнях, видимо совершенно искренне и с горечью заметил: «И вам не жалко их! Вы сидите и спокойно констатируете эти явления?!»[35] Иными словами, эффективная «формула борьбы» была найдена, хотя для подобных утверждений и не было оснований.

Позицию марксистов в начале 1892 года сформулировал Г. В. Плеханов в статье «Всероссийское разорение» и в письмах «О задачах социалистов в борьбе с голодом в России». Не осуждать надо ту молодежь, тех добровольцев, писал Плеханов, кто полагает, что можно «вычерпать чайной ложечкой глубокое безбрежное море народных страданий. Эти люди бесстрашно исполняют свой долг, как они его понимают. Неужели мы останемся позади них?» Нет! Социалисты должны идти дальше и направить свои усилия на борьбу с причинами народного бедствия[36].

Если у правительства и буржуазии есть хлеб и деньги для благотворительности, создающей лишь иллюзию помощи, то у социалистов есть только слово. Они не могут накормить голодающих, но они должны разоблачать всю правительственную политику, всех чиновных казнокрадов и лихоимцев, паразитирующих на людском горе. Социалисты обязаны способствовать росту классового сознания трудящейся массы города и деревни, правильному пониманию причин нынешнего голода, чтобы народ мог «вырвать свою судьбу из рук царских чиновников», завоевать политические права, и прежде всего всеобщее равное и прямое избирательное право. Только созванный таким образом Земский собор сформирует правительство, способное удовлетворить народные нужды, и «даст русскому земледельцу возможность сеять хлеб, а не голод». Именно для этого социал-демократы станут добиваться «полной экспроприации крупных землевладельцев и обращения земли в национальную собственность». Ну а если крестьяне захотят поделить ее между общинами - «и в том не вижу я беды». Россия, заключает Плеханов, «спасет себя революцией»[37].

До сих пор, опровергая наветы Водовозова, мы писали о том, чего Владимир Ильич не говорил и не мог говорить. А нет ли более серьезных источников для суждения о том, что же он говорил на самом деле, нежели воспоминания противников или друзей?

Конечно есть!

Известно, что значительная часть его работы «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?», вышедшей позднее, была написана как раз в Самаре. Владимир Ильич анализирует в ней статьи из либерального журнала «Русское богатство», принадлежащие тем любителям «собирать салонные сплетни про злых марксистов», которые якобы, не брезгуя никакими средствами, всячески добиваются «ускорения капиталистического процесса», более всего «заботятся о развитии капиталистической промышленности», и прежде всего о росте численности российского пролетариата, - посредством всеобщего «обезземеливания крестьян» и «вываривания каждого мужика в фабричном котле»[38].

Со всеми эпитетами, которые Владимир Ильич адресует авторам подобного рода «извращений», «подтасовок» и «грязных выходок», являющихся, по его мнению, классическим образцом «пошлости»[39], читатель может ознакомиться, перелистав указанную работу. Но дело, конечно, не в этих малоприятных словах. А в том, что позиция Ленина не имела ни малейшего отношения к взглядам, изложенным Водовозовым.

Не идеи «разрушения крестьянского хозяйства» или «выбрасывания мужика из деревни в город» с помощью голода, которые приписывает ему Водовозов, а необходимость защиты интересов крестьян - вот что отстаивал Владимир Ильич. «Социал-демократы, - писал он, - будут самым энергичным образом настаивать на немедленном возвращении крестьянам отнятой от них земли, на полной экспроприации помещичьего землевладения - этого оплота крепостнических учреждений и традиций». И национализация земли, о которой упоминал и Плеханов, создала бы, по мнению Владимира Ильича, демократическую почву для ликвидации крестьянского бесправия, гнета помещиков и чиновников[40].

Примечания
  1. ↑ См.: Соколов Н. П. Голод 1891-1892 годов и общественно-политическая борьба в России. Автореферат диссертации на соискание ученой степени кандидата исторических наук. Московский государственный историко-архивный институт. М., 1987. С. 3,10.
  2. ↑ См. там же. С. 11-12.
  3. ↑ Оболенский В. А. Очерки минувшего. С. 197.
  4. ↑ Плеханов Г. В. Соч. Т. 3. С. 314-315.
  5. ↑ См.: Соколов Н. П. Голод 1891-1892 годов и общественно-политическая борьба в России. С. 12; Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 76.
  6. ↑ См.: СоколовН. П. Голод 1891-1892 годов и общественно-политическая борьба в России. С. 12.
  7. ↑ См.: Соколов Н. П. Голод 1891-1892 годов и общественно-политическая борьба в России. С. 322, 333, 334.
  8. ↑ Там же. С. 330.
  9. ↑ См. там же. С. 12.
  10. ↑ См.: Плеханов Г. В. Соч. Т. 3. С. 328.
  11. ↑ См.: Соколов Н. П. Голод 1891-1892 годов и общественно-политическая борьба в России. С. 13.
  12. ↑ См.: Оболенский В. А. Очерки минувшего. С. 209.
  13. ↑ Плеханов Г. В. Соч. Т. 3. С. 331.
  14. ↑ Там же.
  15. ↑ См.: Плеханов Г. В. Соч. Т. 3. С. 324, 337; Соколов Н. П. Голод 1891-1892 годов и общественно-политическая борьба в России. С. 14.
  16. ↑ На чужой стороне. Прага. 1925. № 12. С. 177.
  17. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 17, 22.
  18. ↑ Там же. С. 21-22.
  19. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 90.
  20. ↑ См. там же. С. 22.
  21. ↑ См.: Оболенский В. А. Очерки минувшего. С. 206.
  22. ↑ См.: На чужой стороне. Прага, 1925. № 12. С. 178.
  23. ↑ Там же.
  24. ↑ См.: Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 134—135.
  25. ↑ См. там же. С. 132.
  26. ↑ Оболенский В. А. Очерки минувшего. С. 211.
  27. ↑ На чужой стороне. Прага, 1925. № 12. С. 178-179.
  28. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 4. С. 233.
  29. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 130.
  30. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 76.
  31. ↑ Молодая гвардия. 1924. № 2-3. С. 30.
  32. ↑ См.: Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 132.
  33. ↑ Пролетарская революция. 1933. № 1. С. 181.
  34. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 171.
  35. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 172.
  36. ↑ См.: Плеханов Г. В. Соч. Т. 3. С. 359.
  37. ↑ Там же. С. 415, 420, 422, 423.
  38. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 242, 271, 277, 279, 283, 299, 338.
  39. ↑ См. там же. С. 200-201, 277.
  40. ↑ См. там же. С. 295.

 



 

 САМООПРЕДЕЛЕНИЕ


Сравнительно недавно О. В. Будницкий опубликовал сенсационный документ из коллекции С. Г. Сватикова, который, по мнению Сватикова, представляет собой «первое политическое заявление» Владимира Ульянова, относящееся к самарскому периоду. И оно якобы доказывает, что Ульянов являлся «активнейшим, если не главным членом кружка народовольцев, объявил войну культурничеству, призвал все партии объединиться в федеративный союз, и во главе теоретического органа союза решил просить стать... группу «Освобождение труда». Низвержение абсолютизма, как цель, и революционная борьба, как единственное средство, - вот основные пункты программы...»[1]

О том, что многие из тех, кто в 80-е годы становился на путь революционной борьбы, начинали с народовольчества, Ленин писал неоднократно. «Многие из них, - подчеркивал он, - начинали революционно мыслить как народовольцы. Почти все в ранней юности восторженно преклонялись перед героями террора»[2]. О том, что в Казани он сам был связан с кружком народоволки Марии Павловны Четверговой, входившим в Сабунаевскую организацию, писалось выше.

Что же касается Самары, то происхождение сватиковского документа связано, видимо, с эпизодом, о котором еще в 20-е годы поведал Алексей Беляков.

«В двадцатых числах декабря 1889 года, - пишет он, - в Самару приехал с явками на Скляренко новонародоволец, как он себя называл, М. Сабунаев, группа которого была занята собиранием сил разгромленной царским правительством «Народной воли» для организации революционных действий».

Для встречи с Михаилом Васильевичем, которому уже исполнилось 45 лет, собралось человек 12-15 молодежи. «Сабунаев зачитал нам проект программы «Союза русских социально-революционных групп», - рассказывает Беляков, - и пояснил, что «новонародническую партию надо считать переходной или, вернее, партией, объединяющей народовольцев, народников, социал-демократов и прочие оппозиционные группы в единое целое для борьбы с царским правительством». А поскольку «наша практическая программа действия среди фабрично-заводских рабочих нисколько не разнится от программы марксистов, социал-демократов», то «не исключена возможность, что мы сгруппируемся и под знаменем марксизма»[3].

Главным оппонентом Сабунаева как раз и выступил на этом собрании Владимир Ульянов. Он решительно отверг возможность объединения народников с марксистами на столь неопределенной платформе. Алексей Беляков, поведавший об этой истории, о документе из коллекции С. Г. Сватикова ничего не знал. Но почти текстуальное совпадение смысла данного документа и изложенной Беляковым позиции Михаила Сабунаева несомненно. И в этой связи вполне естественно предположить, что сватиковская рукопись, видимо, является копией с какого-то сабунаевского документа, которую могли снять, например, для подготовки контрвыступлений. .. Остается лишь добавить то, о чем Будницкий, видимо, не знал. Экспертиза рукописи, проведенная Институтом Маркса-Энгельса-Ленина в 1934 году, показала, что почерк, которым она написана, не принадлежит Владимиру Ульянову[4].

Спустя много лет, весной 1920 года, отвечая на вопрос о том, когда именно началась его революционная деятельность, Ленин напишет в анкете: «1892-1893... Самара... Нелегальные кружки с-д...»[5]

И совсем не потому, что в этом году завершился процесс его марксистского самообразования и саморазвития. А потому, что политические страсти в связи и вокруг голода 1891-1892 годов заставили «марксят» четко отделить себя от остальной самарской интеллигенции.

Обозначились и противники. Прежде всего - та сытая и чиновная либеральная публика, которая в свободное от карьерной суеты время всячески имитировала «народолюбие», все еще считавшееся с прошлых лет признаком хорошего тона. Уже не раз упоминавшийся Алексей Беляков вспоминал, что, несмотря на неисчислимые толпы нищих, плач и стенания на каждом шагу, на ежедневно описываемые в газетах ужасы в голодающих районах, либеральное общество продолжало то же обычное течение жизни, «которое наблюдалось в Самаре до голодных дней. Балы, концерты, танцевальные вечера шли своим чередом», с той только разницей, что теперь иногда концертировали или танцевали «в пользу голодающих». Своим чередом устраивались и те же «журфиксы» с чаем и колбасой. Изменились лишь темы разговоров. «Стало скучней, однообразнее и тоскливее»[6].

Именно такого рода едкие самарские наблюдения о тех, кто, прикрывая свое полное безразличие и равнодушие, любит «в промежутке между пирогом с визигой и зеленым (карточным. - В. Л.) столом толковать о меньшем брате и сочинять гуманные проекты «улучшения» его положения», о тех, кто собирал «салонные сплетни про злых марксистов» и одновременно раскланивался «перед правительством за спасение народа от окончательного разорения», мы встречаем и на страницах ленинской работы «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?», писавшейся как раз в 1892-1894 гг.[7]

Если бы в этих «салонных сплетнях» речь шла о выводах из серьезного анализа марксистской литературы, то тут было бы просто необходимо без лишних эмоций поспорить по существу дела. Но обвинения в желании «разорить мужика» являлись заведомым вздором. И спокойно сносить его во имя терпимости к «инакомыслию» было не в характере Владимира Ульянова и его коллег. Они приняли вызов.

Задача была не из легких. «В то время, - вспоминала Анна Ильинична, - время большого авторитета Михайловского, В. В. и других народников, когда отблеск «Народной воли» горел еще ярко, а свет социал-демократической пропаганды только еще загорался, - особенно в таких специфических крестьянских провинциях, как Поволжье, - на молодых людей, несущих эту пропаганду, смотрели, как на чересчур самонадеянных юнцов. Все бывшие ссыльные (Самара была первым этапом из Сибири) - поднадзорные или состоявшие в тесной связи с ними, - из каковых составлялось тогда передовое провинциальное общество, или не удостаивали вовсе своим вниманием взгляды таких мальчишек, или обрушивались на них очень резко»[8].

Но что-что, а уж резкость менее всего пугала Ульянова и его друзей, ибо и они принадлежали к числу тех, кому, как говорится, «лезть за словом в карман» не приходилось. Владимир, Алексей Скляренко и высланный в марте 1893 года из Казани в Самару их однолеток Исаак Христофорович Лалаянц, сразу же получивший за свое отчество кличку Колумб, не упускали случая скрестить полемические шпаги с любыми оппонентами, не взирая ни на какие авторитеты.

«Вскоре в городе, - вспоминал Лалаянц, - публика нас иначе и не называла, как тройкой, прибавляя к этому слову тот или иной эпитет в зависимости от «идеологического» отношения к нам говорившего. Наша тройка... была действительно тесно спаяна, и мы всегда появлялись и «выступали» вместе. Говорю «выступали» в том смысле, что если куда-нибудь приходил один или двое из нас, то вскоре появлялся и другой и третий»[9].

Общая стилистика дискуссий, которые вел Ульянов, жестко дифференцировалась. «В обращении его с людьми, - вспоминал М. И. Семенов, - отчетливо обнаруживались резкие различия: с товарищами, которых он считал своими единомышленниками, он спорил мягко, подшучивал весьма добродушно и старался всякими способами выяснить их ошибку и сделать ее для них очевидной. Но раз он усматривал в оппоненте представителя другого течения, например, заскорузлого и упорного народника, его полемический огонь становился беспощаден. Он бил противника по самым больным местам и мало стеснялся в выражениях»[10].

В пылу полемики не щадили никого. И, видимо, все те «малоприятные слова», которые уже упоминались в связи с работой «Что такое «друзья народа»...», впервые озвучивались как раз во время таких баталий. Как заметил по этому поводу один из самарцев - когда молодежь разочаровывается в прежних «властителях дум», то со свойственным юности максимализмом она без сожаления «выбрасывает старых «богов» в мусорную яму»[11].

Это коробило «ветеранов», и, как пишет А. И. Елизарова, Владимиру «не прощались резкие нападки на таких признанных столпов общественного мнения, как Михайловский, В. В., Кареев и др. ...Более солидные слои передового общества смотрели на него, как на очень способного, но чересчур самонадеянного и резкого юношу. Лишь в кружках молодежи, будущих социал-демократов, пользовался он безграничным уважением»[12].

Водовозов написал еще более категорично: для кружковцев Владимир Ульянов был не только «непререкаемым авторитетом, но «на него там молились...». И тут он опять-таки явно перебирал. Не те это были люди.

Все знавшие Скляренко писали, что это был сильный, смелый и дерзкий юноша, «никому не позволявший наступать себе на ноги». Особым почтением к авторитетам - ни в политике, ни тем более в повседневности - он не страдал. И если уж говорить о его отношениях с Владимиром Ульяновым, который в эти годы тоже был достаточно сильным юношей, то Алексей без всякого почтения, «по-товарищески» нередко клал его на лопатки во время тех борцовских схваток, которые «марксята» любили устраивать во время летних прогулок[13].

Исаака Лалаянца тоже раздражали позднейшие писания, изображавшие взаимоотношения Владимира Ильича с товарищами как отношения учителя и учеников, «молившихся» на него.

«В обычном, организационном смысле, - писал он, - мы собой никакого кружка не представляли; определенных регулярных собраний этот «кружок» не устраивал и никаких систематических занятий в нем ни Владимиром Ильичей, ни кем-либо другим из нас не велось. Это просто была маленькая группа очень близко сошедшихся между собой товарищей-единомышленников, тесно сплотившихся друг с другом среди моря окружающей нас разномыслящей интеллигенции».

Собирались, как и прежде, либо у Ульяновых, чаще у Скляренко, «а то и просто, - вспоминал Лалаянц, - отправлялись куда-нибудь за город, например, в Аннаевское кумысолечебное заведение, или прямо на берег Волги, к пароходным пристаням, где можно было в достаточно чистой и уютной комнатке какой-нибудь скромной пристанской пивной вести беседы на интересующие нас темы за кружкой жигулевского пива...

Будучи в... (главных.- В. Л.) вопросах в основном вполне согласны между собой, - в понимании тех или иных частностей мы иногда расходились, что порождало порою между нами жестокие споры, пока путем детального разбора темы не удавалось достигнуть полного единомыслия. Почти всегда в таких случаях бывал прав, конечно, В. И.»[14].

Но, естественно, не дискуссии на журфиксах и не беседы за кружкой пива составляли основное занятие друзей. Споры о том, «любят» ли социал-демократы мужика или нет, тоже были малопродуктивны. Думающую радикальную молодежь гораздо больше интересовала та полемика о путях развития России, которую развернул в это время Георгий Плеханов вокруг книг В. В. [В. П. Воронцова] и Николай-она [Н. Ф. Дани-ельсона]. А эта полемика требовала основательного владения материалами земской статистики, на которых теоретики народничества строили свои выводы и о сугубой самобытности крестьянской общины, и о бесперспективности для России капиталистического пути развития. Значит, и отвечать надо было тем же оружием - цифрами и фактами, а не заверениями в «любви к мужику». И среди молодых марксистов началось повальное увлечение статистикой.

Помимо материалов земской статистики, которые Владимир Ульянов брал в библиотеках, он стал чаще захаживать к И. М. Красноперову, заведовавшему статбюро губернской земской управы и выпускавшему соответствующие сборники по состоянию крестьянского хозяйства Самарской губернии. Алексей Скляренко поступил письмоводителем к земскому начальнику А. И. Самойлову. Это дало ему возможность для опроса волостных управлений рассылать анкеты, ездить для разбора дел по деревням, принимать приезжавших с жалобами в город[15].

Увлекся статистикой и Алексей Преображенский. Вместе с Ульяновым они составили опросный лист для подворного обследования села Неяловки Тростянской волости, и Владимир за свой счет отпечатал его в 200-250 экземплярах. Теперь даже в дискуссиях между собой, писал Преображенский, «спорили мы с цифрами в руках, с ссылками на книги... Как только, бывало, я в споре с Владимиром Ильичем допущу какой-либо промах, - у него сейчас же заблестит зеленый огонек в глазах: «Ну, ну, брат, поправляйся»[16].

Однако чем более углублялся Владимир Ульянов в изучение статистических материалов, тем более смущала его определенная ограниченность сведений, содержавшихся в земских отчетах. Поначалу в них приводились лишь данные пообщинные, оперирующие усредненными цифрами о благосостоянии отдельных деревень как неких «условноцельных единиц». Когда же земская статистика перешла к подворным переписям, то проводить их стали лишь по выборочным признакам, например по количеству надельной земли, по числу рабочего скота и т. п. Это искусственное вычленение отдельных сторон крестьянского хозяйства, хотя и содержало интереснейший материал для анализа, все-таки не давало возможности для комплексного политико-экономического исследования процессов, происходивших в российской деревне.

И вот - где-то в начале 1893 года - Владимир берет в так называемой «библиотеке самарских гимназистов» новую объемистую монографию В. Е. Постникова «Южно-русское крестьянское хозяйство», вышедшую в Москве в самом конце 1891 года[17]. Казалось бы, жуткая скучища! Но на Владимира книга производит огромное впечатление, и позднее он уважительно напишет, что эта работа представляет собой «одно из наиболее выдающихся явлений в нашей экономической литературе последних лет...»[18].

Работая чиновником по устройству казенных земель в Таврической губернии, Постников скрупулезно собрал и обработал дифференцированные данные по ряду уездов Таврической, Херсонской и Екатеринославской губерний, которые дали ярчайшую картину прогрессирующего разложения общины и расслоения российского крестьянства.

Поскольку в данном регионе преобладало зерновое хозяйство, Постников положил в основу своих расчетов площадь посева каждого двора, причем не только на надельной, но и на арендованной и купчей земле. Используя эти данные, а также сведения о наличии рабочего скота, сельхозорудий, наемных работников, он разделил все общинное население на три группы - по степени самостоятельности и способам ведения хозяйства.

Первая группа - зажиточные крестьянские семьи, засевающие более 25 десятин на двор. Численно она составляет около 20 процентов жителей деревни. Вторая группа - средние хозяйства, обрабатывающие от 10 до 25 десятин пашни. Их доля среди общинников равна примерно 40 процентам. И третья группа -крестьяне бедные, то есть мало сеющие (до 10 десятин) или не сеющие вообще, которых среди жителей села также насчитывается около 40 процентов.

Естественно, что крестьянские дворы третьей группы, не имевшие ни собственного тягла, ни сельхозорудий, были напрочь лишены возможности вести самостоятельное хозяйство, обеспечивающее прокорм семьи. И главным источником их существования являлась продажа своей рабочей силы. Постников пришел к выводу, что и положение хозяйств средней группы является шатким и непрочным, ибо их посев способен покрыть - и то, что называется, в обрез - лишь самые скромные потребности семьи в питании и корме скоту. Лишь крепкие хозяйства первой группы, в которых и урожайность, и оснащенность сельхоз-орудиями гораздо выше, производят продукцию, превышающую потребности семьи. И поскольку, как правило, в них засевается площадь, которую семья своими силами обработать не в состоянии, необходимым элементом такого хозяйства становится наем батраков.

Нынче при упоминании слова «кулак» иногда делают вид, будто придумали его чуть ли не во времена сталинской коллективизации. Между тем в пореформенной России кулаки быстро набирали силу. И богатели они не столько за счет более рачительного и старательного хозяйствования, сколько в результате жесточайшей эксплуатации своих односельчан. В солидном журнале «Вестник Европы» в октябрьском номере за 1890 год было написано: «Во многих местностях образовалось какое-то новое крепостное право. Господами являются уже не помещики, а кабатчики, кулаки и мироеды, грубые полуграмотные хищники, разоряющие народ с беспощадной последовательностью»[19].

Постников также не ограничивается в своей книге констатацией имущественного неравенства среди крестьян. Анализируя взаимоотношения между деревенской беднотой и богатыми хозяевами, он приходит к выводу об «ожесточенной борьбе», являющейся «не борьбой общинных традиций и развивающегося в сельской жизни индивидуализма, а простою борьбою экономических интересов, которая должна окончиться роковым исходом для одной части населения, в силу существующего малоземелья», ибо «все слабое в хозяйственном смысле так или иначе, рано или поздно, должно быть выброшено из крестьянского земледелия»[20].

Н. Валентинов считал, что книга Постникова оказала на Владимира Ульянова огромное влияние. И он прав. Дело в том, что плехановские «Наши разногласия», доказывавшие вступление России на путь капиталистического развития, оперировали данными, завершавшимися 1880 годом. С тех пор прошло более десяти лет. И новые труды столпов народничества, приводя среднеарифметические расчеты дележа общинной земли за эти годы, казалось бы, опровергали доводы марксистов. И вот теперь...

«Я вспрыгнул от радости», - писал Герцен, начав читать Фейербаха. Вероятно, - замечает Валентинов, - нечто подобное было и у Ульянова при чтении книги Постникова. Эврика! Он нашел то, что искал, что ему было нужно, что замечательно дополняло и Маркса, и Плеханова, хотя Постников никакого отношения к марксизму не имел»[21].

Впрочем, как и многие другие серьезные эмпирические работы, книга Постникова страдала тем недостатком, что, поставив наиболее существенные вопросы крестьянской жизни, автор - оставаясь в рамках «чистой» статистики - не давал на эти вопросы сколько-нибудь удовлетворительных ответов. Точно так же как не мог он объяснить и выявленных им процессов, происходивших в российской деревне.

Поэтому, готовя обстоятельный реферат для самарских социал-демократов по книге Постникова, Владимир Ильич переводит ее богатейшие цифровые данные на язык политико-экономического исследования. И тогда количественные различия между тремя крестьянскими группами приобретают качественный характер, свидетельствуя о коммерциализации сельского хозяйства и дальнейшем углублении дифференциации общины по мере развития капиталистических отношений.

В 1892 году, выступая против попыток народников привнести в анализ социально-экономических отношений морально-этические категории «жалко - не жалко», «любит - не любит», Георгий Плеханов писал: «Научное изучение общественных явлений требует много спокойствия и, если угодно, даже холодного бесстрастия. Но зато только оно может создать прочную основу для страстной деятельности самоотверженного политического борца...» Иными словами, не логика исследования следует чувствам, а чувства должны следовать указаниям логики[22].

С тем, что надо ставить перед собой лишь задачи, которые основываются не на «желаемом», а на реальной действительности, Ульянов был абсолютно согласен. «Первая обязанность тех, кто хочет искать «путей к человеческому счастью», - написал он, - не морочить самих себя, иметь смелость признать откровенно то, что есть»[23]. И книгу Постникова Владимир ценил прежде всего за то, что она давала картину реальной, а не придуманной жизни российской деревни. Но он никак не мог при этом не испытывать никаких чувств и оставаться холодным прагматиком.

Статистика, конечно, великая наука. Но ведь жизнь куда как сложнее. И тот самый, казалось бы, «не научный» вопрос - «жалко или не жалко» тех, кто, по словам Постникова, «так или иначе, рано или поздно» должен быть «выброшен из крестьянского земледелия», - для человека иной раз куда важнее, чем столбцы и таблицы самых наиточнейших цифр...

Именно эта, казалось бы, совсем «не научная» проблема и столкнула Ульянова не с кем-нибудь, а с самим Павлом Николаевичем Скворцовым, который, как отмечалось выше, в какой-то мере, прямо или косвенно, способствовал приобщению к марксизму самого Владимира.

В Казани в 1887-1889 годах они так и не встретились. В 1889-м Скворцов перебрался в Нижний Новгород, опять работал в земстве статистиком, по-прежнему писал в «Волжский вестник» и столичные журналы. Вокруг него и здесь сложился марксистский кружок, через который прошли Ванеев, Сильвин, Мицкевич, Леонид и Герман Красины, Владимирский, Гольденберг-Мешковский - многие из тех, с кем позднее придется вместе работать Владимиру Ульянову.

Именно в Нижнем, в мансарде дешевой гостиницы, которую называли «У Никанорыча», в августе 1893 года и произошла первая встреча Ульянова и Скворцова. В этой «маленькой комнатке, насквозь прокуренной, - вспоминал Михаил Григорьев, участвовавший в данной встрече, у нас с Владимиром Ильи-чем продолжались разговоры в течение шести часов»[24].

Много лет спустя, в 1929 году, Павел Николаевич в беседе с исследователем Г. Л. Бешкиным сказал, что спор шел главным образом о «развитии русского капитализма»[25]. Ссылаясь на Энгельса, Скворцов утверждал, что разложение общины и «освобождение» крестьян от земли является единственным реально существующим вариантом дальнейшего развития. Этот путь прошли европейские цивилизованные страны, и иного, как бы это ни было прискорбно, не дано.

Заметим, кстати, что и Плеханов был достаточно близок к этой позиции. «Социал-демократы, - писал он в 1892 году, - не должны думать, что им легко будет предупредить предсказываемую Энгельсом экспроприацию крестьянства. Вернее всего, что это им не удастся. Но ответственность падет за это не на них, а последствия этого послужат опять-таки им на пользу»[26].

Важно отметить, что если Плеханов считал все-таки возможным для социал-демократов стремление «предупредить... экспроприацию крестьянства», то Скворцов любую попытку препятствовать данному процессу оценивал как реакционную.

От своего учителя профессора Зибера Павел Николаевич унаследовал и некоторую однобокость восприятия марксистской теории. Народник М. Е. Березин писал, что «Скворцов в разговоре с ним заявил, что его интересует больше теоретическое решение вопроса, а не практика революционного движения, и производил впечатление «человека не от мира сего»[27].

Некоторые отечественные и зарубежные биографы пытались раскрыть «ленинский феномен» с помощью нехитрого приема - определения той «книжки», которая сформировала мировоззрение Владимира Ульянова. И в самом деле, как просто: прочел Чернышевского, затем Нечаева или Ткачева, увлекся и позаимствовал их взгляды на цели и средства борьбы и вообще на смысл жизни.

Нынче таких примеров - людей «одной книги» - не счесть: читал человек всю жизнь скучные брошюрки по «научному коммунизму», а потом прочел вдруг Хайека - и открылся ему новый мир, и стал он сразу ярым либералом. Что ж, вполне возможно, хотя наверняка со временем узнает он и о совсем иных -«второй», «третьей», «четвертой» книжке...

А вот с молодым Ульяновым этот «нехитрый прием» никак не проходит, хотя известен не только весь круг его чтения, но и круг знакомств. Не увлекался он ни Нечаевым, ни Ткачевым. Чернышевским - да. Марксом - да. И, видимо, придется в этой связи согласиться по крайней мере с двумя выводами. Во-первых, с тем, что формирование его мировоззрения шло достаточно долго, а не было одномоментным прозрением. А во-вторых, что оно не могло носить сугубо «книжного» происхождения и характера.

Владимир Ульянов, при всей его молодости, был «от сего мира», и о проблемах российской деревни он знал не только по литературным источникам или статистическим справочникам. С раннего детства, еще в Кокушкине - и в неторопливых рассказах охотника Карпея, и в незамысловатых байках возчиков Романа и дяди Ефима, и в обыденных разговорах крестьянских ребятишек, с которыми играл в «бабки» и ходил в ночное, - приходилось ему слышать жалобы и сетования на безземелье, непосильные налоги и поборы. В Алакаевке все деревенские толки были о том же... Только теперь, помимо сочувствия и сопереживания, они пробуждали у Владимира глубокий интерес к изучению крестьянского хозяйства и быта.

А. И. Елизарова вспоминает: «Много заимствовал Владимир Ильич и из непосредственного общения с крестьянами в Алакаевке, где он провел пять летних сезонов подряд, по 3-4 месяца в год... Знакомясь в разговорах с общим положением крестьян,

Ильич старался больше узнать от них, чем говорил сам, - во всяком случае, убеждений своих не высказывал»[28].

Спустя 30 лет, выступая на заседании Петросовета в марте 1919 года, Ленин скажет: «Кто бывал в деревне, тот знает, что лет 30 тому назад немало можно было найти в деревне стариков, которые говорили: «А при крепостном праве было лучше, порядку было больше, была строгость, баб роскошно не одевали»... Искренне добросовестные старики из крестьян и иногда даже просто пожилые люди говорили, что при крепостном праве было лучше»[29]. «Лет 30 тому назад...» - это как раз Алакаевка.

Но были и совсем другие разговоры, которые, видимо, довелось ему слышать на деревенских сходах, когда сгоняли крестьян для зачтения какого-либо правительственного сообщения. Во всяком случае, о таких сходах он писал в 1906 году: «Соберутся крестьяне, прослушают молча, разойдутся. А потом сойдутся одни, без начальства. И станут толковать. Станут обсуждать правительственное уверение, что чиновники и правительство не отстаивают выгоды помещиков. Посмеются. Скажут: знает кошка, чье мясо съела!.. Скажут: как это мы, дураки, до сих пор не заметили, что выгоднее нам помещиков и чиновников слушаться, чем самим решать все дела?»[30] И это тоже картинка с алакаевской натуры, где в голодные годы мужиков не раз собирали для зачтения очередных сообщений «о мерах к улучшению крестьянского быта», дабы не зарились они на помещичье добро.

На хуторе Шарнеля познакомился Владимир Ульянов и с крестьянскими «смутьянами», которых власти всячески преследовали как «сектантов» за то, что свой протест они облекали в хитроумные рассуждения о том, как «жить по-божии». Именно здесь Владимир долго беседовал с известным на всю округу Амосом Прокопьевичем, описанным писателем Пругавиным, и не менее известным крестьянином Д. Я. Кисликовым. Амос из села Старый Буян был знаменит тем, что мог наизусть прочесть чуть ли не всю Библию. А Кисликов из села Гвардейцы, помимо того что хорошо знал Библию, еще и сочинял стихи.

Перетянуть их в разговоре от вопросов религиозных к житейским было нелегко, ибо главное, что занимало их, - «как придумать такую простую веру, без всякого обмана, которая бы сразу всех людей сплотила в единую семью?». Но поскольку собеседник слушал терпеливо и ясно было, что опасаться его не следует, то и о «мирском» они высказывали свое мнение. Так что беседы складывались к общему интересу и удовольствию[31].

Спустя 12 лет Ульянову вспомнились эти беседы...

В 1905 году общероссийское крестьянское движение выдвинуло, казалось бы, странный лозунг: «Земля Божья!» Сколько сетований на невежество, на дикие деревенские предрассудки было излито тогда со страниц либеральной прессы! И совершенно напрасно... Ибо реальное содержание данного лозунга было вполне конкретно и понятно любому мужику. Раз земля «Божья», она не может оставаться собственностью помещиков и должна стать общенародным достоянием. «Земля Божья, - говорили крестьяне, - а мы у Господа арендатели».

Именно тогда, весной 1905 года, Владимир Ильич вспомнил свои беседы с Кисликовым и написал Алексею Преображенскому в Самару: «Жив ли тот радикал-крестьянин, которого Вы водили ко мне? Чем он стал теперь?»[32] А Кисликов стал одним из тех революционных смутьянов, которые «словом Божьим» будоражили самарские деревни.

Так что Ульянов не зря любил повторять слова Маркса о том, что у крестьянина есть не только предрассудок, но и рассудок. И давний самарский знакомый Кисликов был одним из тех, кто помог ему понять эту истину.

Любопытный материал для размышлений давали и беседы с сельскими «мироедами». В мае 1890 года, во время одного из лодочных путешествий по Волге, в селе Екатериновка разговорился Владимир с местным торговцем П. Нечаевым, который был твердо убежден, что обнищание основной массы российских крестьян идет не с небес и не от Господа, а от «человеческой глупости и от жизни». А когда спутники Ульянова, народники, стали возражать, указывая на благодетельное влияние общины и артелей, Нечаев лишь раскатисто хохотал: хороши они лишь для сбора недоимок - благо круговая порука - да еще для выпивки, и то если мордобоем не кончится. «А для серьезной работы, для хозяйства - они ни к чему»[33].

Был он знаком и с кулаком Афанасием Балабиным, по прозвищу Каштан, описанным Глебом Успенским в «Трех деревнях». Когда во время голода 1891 года К. М. Серебряков передал шарнелевцам две тысячи рублей для помощи окрестным крестьянам, Каштан пришел к Алексею Преображенскому и пригрозил физической расправой, если «коммунары» вздумают помогать бедноте. «Надо поддерживать не их, - заявил он, - а нас, потому что у них никогда ничего не было и не будет»[34].

О других эпизодах вспоминала А. И. Елизарова: «Больше всякого материала почерпал он из рассказов Марка Тимофеевича Елизарова, происходившего из крестьян Самарской губернии и сохранившего тесную связь со своими односельчанами. Беседовал он и со старшим братом Марка Тимофеевича, Павлом Тимофеевичем. Это был так называемый «крепкий» крестьянин, разбогатевший арендой близлежащих удельных (т. е. принадлежащих царскому дому) земель и пересдачей их крестьянам. Самое популярное лицо в деревне, он бессменно выбирался в земские гласные. Как все люди его типа, он стремился к округлению капиталов, лез в купцы, чего позднее и добился. Помню, что меня удивляло, как подолгу, с каким интересом мог говорить Володя с этим полуграмотным, чуждым каких бы то ни было идеалов кулаком, и лишь позднее поняла я, что он почерпал у него данные о положении крестьян, о расслоении, идущем среди них, о взглядах и стремлениях этой экономической верхушки деревни. Заразительно, как всегда, хохотал он над некоторыми рассказами купца, и тот был чрезвычайно доволен оказываемым ему вниманием и проникнут большим уважением к уму Владимира Ильича. Но он не мог понять, что хохочет Володя часто не над тем, как ловко устраивают свои делишки деревенские купчины, а над народниками, над их наивной верой в крепость крестьянского уклада, в крепость общины».

И весьма примечателен комментарий А. И. Елизаровой к этому рассказу: «В этих разговорах проявлялось характерное для Ильича уменье разговаривать со всякой публикой, вытягивать из каждого нужное ему; уменье не отрываться от почвы, не быть задавленным теорией, а трезво вглядываться в окружающую его жизнь и чутко прислушиваться к ее звукам»[35].

Вот эти-то «звуки жизни», с детства запавшие в душу вместе с запахом свежескошенного сена и парного молока, умноженные на приобретенное научное знание, и не давали возможности Владимиру Ульянову равнодушно отнестись к разорению миллионов российских крестьян. Его мысль искала реальной возможности решения проблемы способами наименее болезненными и наиболее благоприятными для крестьянина-труженика. Потому-то и спорил он тогда - в августе 1893 года - со Скворцовым, полагавшим, что к экспроприации крестьянства надо относиться как к процессу естественно-историческому.

Опыт европейских стран действительно свидетельствовал о том, что жесткая дифференциация сельского населения в определенных исторических условиях неизбежна. Этим опытом, как правило, и оперировали марксисты. Но был ведь и иной опыт. И в поисках, как выразился Плеханов, возможности «предупредить предсказываемую Энгельсом экспроприацию крестьянства» Ульянов обращается к американскому опыту. Ведь именно там свободное фермерство на свободной земле нашло иной вариант решения проблемы развития капитализма в сельском хозяйстве.

И в первых же своих работах, написанных еще в Самаре, Ульянов формулирует идею экспроприации помещичьего землевладения и национализации земли, которые создали бы демократическую почву для расцвета «фермерских отношений» и подъема благосостояния всего населения[36].

Когда он высказал эти идеи Скворцову, Павел Николаевич взорвался и назвал его «ревизионистом», ибо он твердо знал: в последней главе первого тома «Капитала» говорится нечто прямо противоположное тому, что утверждал этот лобастый юноша[37].

Но обвинение в «ревизионизме» привело Ульянова к еще одному весьма существенному выводу, который он также сформулировал в своих работах: теория Маркса «дает лишь общие руководящие положения, которые применяются в частности к Англии иначе, чем к Франции, к Франции иначе, чем к Германии, к Германии иначе, чем к России»[38].

Примечания
  1. ↑ Будницкий О. В. Терроризм в российском освободительном движении: идеология, этика, психология (вторая половина XIX - начало XX в.). М., 2000. С. 277, 365-368.
  2. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 6. С. 180.
  3. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 92, 93, 96.
  4. ↑ См.: Вестник Российской академии наук. 2003. № 3.
  5. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 43. С. 417.
  6. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 133.
  7. ↑ См.: Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 271, 279.
  8. ↑ Старый товарищ Алексей Павлович Скляренко (1870-1916). Сборник статей. М., 1922. С. 21-22.
  9. ↑ Пролетарская революция. 1929. № 1. С. 45.
  10. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 62.
  11. ↑ Там же. С. 97.
  12. ↑ Там же. С. 8.
  13. ↑ См.: Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 7, 9, 22, 47, 52, 106.
  14. ↑ Пролетарская революция. 1929. № 1. С. 41-49.
  15. ↑ См.: Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 44, 74.
  16. ↑ Там же. С. 162, 163.
  17. ↑ См. там же. С. 50.
  18. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 5.
  19. ↑ Плеханов Г. В. Соч. Т. 3. С. 347.
  20. ↑ Постников В. Е. Южно-русское крестьянское хозяйство. М., 1891. С. XXXII, 368.
  21. ↑ Валентинов Н. Недорисованный портрет... С. 472.
  22. ↑ См.: Плеханов Г. В. Соч. Т. 3. С. 360.
  23. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 403.
  24. ↑ Пролетарская революция. 1924. № 5. С. 101-102.
  25. ↑ Нижегородский краеведческий сборник. Т. 2. С. 209, 210.
  26. ↑ Плеханов Г. В. Соч. Т. 3. С. 415.
  27. ↑ Нижегородский краеведческий сборник. Т. 2. С. 194.
  28. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 10.
  29. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 38. С. 10, 11.
  30. ↑ Там же. Т. 13. С. 232.
  31. ↑ См.: Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 102, 112, 113, 162, 163.
  32. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 47. С. 30-31.
  33. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 103, 104.
  34. ↑ Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 161.
  35. ↑ Там же. С. 9.
  36. ↑ См.: Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 299, 300.
  37. ↑ См.: Нижегородский краеведческий сборник. Т. 2. С. 209, 214.
  38. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 4. С. 184.

 



 


 «ПАЛАТА № 6»


Когда генерал Волкогонов писал биографию Владимира Ульянова, его более всего возмущало то обстоятельство, что Ленин, по его мнению, «фактически никогда не работал (в обычном понимании этого слова)»[1]. И в самом деле - подумаешь, книжки читал, статьи писал - разве это работа?! Для генерала, военного чиновника и ангажированного пропагандиста, это было, по меньшей мере, нонсенсом.

И в этом смысле его позиция полностью совпадала с мнением провинциальных жандармских чинов, также полагавших, что любой образованный человек обязан - в соответствии с табелем о рангах - где-то числиться либо по военной, либо статской части.

Поэтому российская интеллигенция, дабы не попасть в разряд «неблагонадежных», всегда старалась сочетать самую бурную общественную деятельность с казенной службой. После получения университетского диплома эту проблему надо было решать и Владимиру Ульянову.

4 января 1892 года присяжный поверенный Андрей Николаевич Хардин подал в Самарский окружной суд рапорт о том, что «дворянин Владимир Ильич Ульянов... заявил желание поступить ко мне в помощники присяжного поверенного», а посему он - Хардин - и просит зачислить Ульянова таковым. Прошение было удовлетворено 30 января, но из-за отсутствия справки о благонадежности свидетельство о праве быть поверенным по чужим делам задержали до июля. Впрочем, к работе Владимир Ульянов приступил уже в марте[2]. По этому случаю, видимо, именно тогда мать и сделала ему подарок.

В свое время, получив «генеральский чин», Илья Николаевич сшил для надлежащих визитов фрак. Подобных визитов оказалось немного, и после его смерти этот почти новенький фрак висел в шкафу. Теперь его извлекли оттуда, примерили - и хотя отец вроде бы фигурой был помельче - фрак Владимиру пришелся впору. И отныне, направляясь в Окружной суд для выступлений, он каждый раз облачался в сию непривычную одежду[3].

Нынешние критики Ленина пишут о том, что за краткое время своей адвокатской практики он провел лишь считанное количество мелких уголовных дел, из которых ни одного так и не выиграл. Между тем анализ юристом Вениамином Шалагиновым сохранившихся в архиве судебных дел, по которым выступал В. Ульянов, говорит о ложности подобного вывода.

Его первой защитой, 5 марта 1892 года, стало дело крестьянина Василия Муленкова, обвинявшегося по ст. 180 Уложения о наказаниях в «богохульстве». По этой статье любые «слова, имеющие вид богохуления или же поношения святых господних или же порицания веры и церкви православной», даже если они учинены были «без умысла оскорбить святыню, а единственно по неразумению, невежеству или пьянству», неизбежно и без всякого изъятия карались тюрьмой. И все-таки В. Ульянову удалось смягчить приговор, сократив срок наказания.

11 марта Ульянов выступил защитником по делу крестьян села Березовый Гай Михаила Опарина и Тимофея Сахарова, забравшихся в сундук к местному богатею Мурзину. Поймали их с поличным. Вина была несомненна. Но и в этом случае адвокату удалось смягчить приговор.

16 апреля слушалось дело крестьян Ильи Уждина, Кузьмы Зайцева и Игната Красильникова, батрачивших в сельце Тома-шеваколке. Они пытались украсть хлеб из амбара кулака Копья-кова и были взяты на месте преступления.

5 июня - дело крестьянина М. С. Бамбурова. 9 июня - крестьян П. Г. Чинова, Ф. И. Куклева и С. Е. Лаврова.

И так дело за делом... Добился оправдания по трем мелким кражам совершенно обнищавшего крестьянина. Добился освобождения из тюрьмы и оправдания 13-летнего батрака Степана Репина. И, проанализировав все сохранившиеся восемнадцать дел, по которым выступал Ульянов, В. Шалагинов делает вывод: он выигрывал почти каждое дело - либо у обвинения против обвинительного акта, либо против требования обвинения о размере наказания[4].

Были и случаи отказа Ульянова от защиты. Так, по воспоминаниям Фаины Ветцель, он отказался защищать интересы крупного хлеботорговца Федора Красикова, нагло обворовывавшего крестьян.

- Лопатой бы денежки загребали! - поучал своего молодого коллегу старый адвокат Ященко.

- Заведомого вора защищать не хочу, - резко ответил ему Ульянов, наотрез отказавшись «брать ворованные деньги за защиту»[5].

Был случай, когда он отказался от защиты уже во время суда. 15 сентября 1892 года слушалось дело самарского мещанина Гусева, обвинявшегося в избиении своей жены кнутом. И когда, после душераздирающих показаний жены, вина Гусева была вполне доказана, Ульянов отказался сделать заявление о смягчении наказания для подсудимого.

А 19 ноября того же года ему удалось добиться отмены суда. Слушалось дело крестьянина деревни Светловки Филиппа Лаптева, обвинявшегося в ослушании и оскорблении своего отца.

Наказание могло быть достаточно суровым, но под предлогом вызова дополнительного свидетеля слушанье отложили, а сына и отца Ульянов помирил: сын дал формальную расписку в том, что обязуется во всем подчиняться отцу, и дело на том было прекращено.

Одно из дел, которое вел Ульянов, получило довольно широкий резонанс. В мае 1892 года Владимир с Марком Елизаровым поехал в Сызрань. Оттуда они собирались в деревню Бестужевку к брату Марка Тимофеевича. Для этого надо было перебраться на левый берег Волги. Они наняли лодку и поплыли.

Но в Сызрани пароходную переправу держал известный купец Арефьев, ревниво оберегавший свою «монополию». Завидев лодку, он приказал догнать ее, «взять в багры» и прилюдно, с позором вернуть обратно. Проделывал он такое уже десятки раз, все к этому привыкли, полагая, что найти управу на самодура невозможно. И Арефьев был крайне удивлен, когда узнал, что какой-то Ульянов, без всякой выгоды для себя, подал на него в Самаре в суд за самоуправство по статье, предусматривавшей тюремное заключение без замены штрафом. Впрочем, купец был уверен, что при его связях и деньгах все сойдет ему с рук, как и прежде.

И в самом деле, иск передали в камеру земского начальника за сотню верст от города, а когда в июне Владимир добрался туда - суд отложили. Отложили его и поздней осенью, так что и второй раз Ульянов вернулся ни с чем. Поэтому, когда дело назначили к слушанию в третий раз, даже мать стала уговаривать его не ехать: «Только мучить себя будешь. Кроме того, имей в виду, они там злы на тебя».

Но он поехал, ибо обещал лодочникам засадить самодура. Дело выиграл. И даже спустя два года Марку Елизарову приходилось слышать от сызранцев: «А ведь Арефьев-то просидел тогда месяц в арестном доме. Как ни крутился, а не ушел. Позор для него, весь город знал, а на пристани-то сколько разговору было»[6].

Кстати сказать, и у самого Владимира Ульянова сценки из его адвокатской практики надолго остались в памяти. Зимой 1901 года в «Случайных заметках» он рисует картинку тогдашнего суда:

«Вот волостной старшина - я имею в виду провинциальный суд - конфузящийся своего деревенского костюма, не знающий, куда деть свои смазные сапоги и свои мужицкие руки, пугливо вскидывающий глаза на его превосходительство председателя палаты, сидящего за одним столом с ним. Вот городской голова, толстый купчина, тяжело дышащий в непривычном для него мундире, с цепью на шее, старающийся подражать своему соседу, предводителю дворянства, барину в дворянском мундире, с холеной наружностью, с аристократическими манерами. А рядом - судьи, прошедшие всю длинную школу чиновничьей лямки, настоящие дьяки в приказах поседелые... Не отбила ли бы эта обстановка охоту говорить у самого красноречивого адвоката, не напомнила ли бы она ему старинное изречение: «Не мечите бисера перед...»?»[7]

За каждым из этих персонажей стоят вполне реальные прототипы: «Его превосходительство председатель палаты» - это Владимир Анненков, сын декабриста, дослужившийся до действительного статского советника; «предводитель дворянства... с аристократическими манерами» - сиятельный граф Толстой; «городской голова... с цепью на шее» - Петр Алабин; «дьяки в приказах поседелые», самарские судьи - Александр Смирнит-ский, Вячеслав Вейсман, Михаил Васильев, Иван Усов, Александр Мейер... Ну а «красноречивый адвокат», размышляющий о том, стоит ли «метать бисер...», - это, видимо, не кто иной, как помощник присяжного поверенного Владимир Ульянов[8].

В апреле 1893 года ему исполнилось уже 23 года. И мысль о том, что время неумолимо идет вперед и используется оно отнюдь не лучшим образом, видимо, не раз приходила в голову Владимиру. Хардин, внимательно следивший за работой своего помощника, считал, что со временем из Ульянова выйдет отличный «цивилист» - адвокат, специализирующийся на гражданском праве. А пока - пусть занимается мелкими уголовными делами, которые дадут ему и судебный опыт, и интереснейшие жизненные наблюдения.

И мелкие дела продолжали идти одно за другим. 26 октября 1892 года Ульянов выступал в суде по делу мещан Д. А. Пе-рушкина, 18 лет, В. И. Алашеева, 21 года, и А. А. Карташева, 22 лет, обвинявшихся в краже стальных рельсов у купца Духинова и чугунного колеса у купчихи Бахаревой. Суд был не долог: виновные, пойманные с поличным, признались в содеянном и после речи Ульянова получили по минимуму.

Конечно, можно было надеяться на то, что через год-другой ему станут поручать более серьезные и более громкие дела. А если бы он собирался стать бытописателем, то даже на мелких делах вполне можно было бы собрать богатейший материал о нравах провинциального городка. Но для человека, который все более определялся как деятель общественно-политический, этого было уже мало. И за еще и еще один «год-другой» от судебной рутины, от «чугунного колеса купчихи Бахаревой» и подобных дел можно было просто свихнуться.

Помните разговор Ольги и Ирины в чеховских «Трех сестрах»?

«- У меня постоянно болит голова и такие мысли, точно я уже состарилась. И в самом деле, за эти четыре года, пока служу в гимназии, я чувствую, как из меня выходят каждый день по каплям и силы и молодость. И только растет и крепнет одна мечта...

- Уехать в Москву. Продать дом, покончить все здесь и в Москву...

- Да! Скорее в Москву».

А еще лучше, добавил бы Ульянов, - в Питер...

Но может быть, это лишь сугубо литературные реминисценции? Отнюдь... «Издали из провинции, - писала в своих воспоминаниях В. И. Засулич, - Петербург представлялся лабораторией идей, центром жизни, движения, деятельности, и молодежь, желавшая посвятить себя революции, по выражению Чернышевского, посвятить себя «делу»... рвалась в Петербург...»[9]

Основания для самых радужных надежд у Владимира были. Еще в 1891 году, когда он весной и осенью приезжал в столицу для сдачи экзаменов в университете, по рекомендации А. А. Шухта Ульянов познакомился с преподавателем аналитической химии Технологического института Людвигом Юльевичем Явей-ном и заведующим химической лабораторией Александровского чугунолитейного завода при Николаевской железной дороге Альбертом Эдуардовичем Тилло.

Оба они, еще с начала 80-х годов, лично знали Фридриха Энгельса, Вильгельма Либкнехта. И это уже само по себе, видимо, должно было произвести огромное впечатление на молодого марксиста. Мало того, еще в Казани Владимир мечтал прочесть книгу Энгельса «Анти-Дюринг», в которой, как ему говорили, «поставлены все принципиальные вопросы марксистского мировоззрения». Но ни в Казани, ни в Самаре книги не было. А здесь, в Питере, ее просто взяли с полки домашней библиотеки и вместе с новейшими номерами немецких социал-демократических журналов дали для прочтения и конспектирования...[10]

И наконец, может быть, самое главное - именно в это время Петербург все более выдвигался как центр нарождавшегося массового пролетарского движения, которое, по твердому убеждению марксистов, должно было освободить Россию. Именно тогда, в начале 1891 года, во время забастовки судостроителей завода «Новое адмиралтейство» социал-демократическая группа М. И. Бруснева, имевшая достаточно широкие связи со столичными рабочими, установила контакт и со стачечниками. Владимир был в это время в Самаре. Но 12 апреля 1891 года, когда умер писатель-шестидесятник Николай Васильевич Шелгунов, Ульянов находился в Питере.

В свое время статьи Шелгунова по рабочему вопросу имели большой резонанс, и его похороны превратились в политическую демонстрацию. Преобладали студенты, курсистки. Пришли гимназисты и реалисты. Присутствовал сам Михайловский и другие знаменитости. Но самым неожиданным стало появление нескольких десятков рабочих. И среди множества венков был и их металлический венок с темно-зелеными дубовыми листьями и лентой с надписью: «Указателю пути к свободе и братству». После реакции 80-х годов это был чуть ли не первый публичный политический протест.

Несмотря на то что похороны были санкционированы, полиция препятствовала движению, оттесняла демонстрантов с центральных улиц, отбирала венки. В толпе шныряли шпики. Но свой венок рабочие не отдали, и перед самым Волковым кладбищем его понесли гимназисты, среди которых был худенький и очкастый Юлий Цедербаум. «Я жадно всматривался, - вспоминал он, - в лица рабочих, стараясь изучить неведомые мне типы представителей подлинного народа. Они все казались мне значительными, особенно пожилой и молодой «вожаки». Вслушивался в их разговоры и, к удивлению и разочарованию, слышал обыденные суждения об обыденных вещах. И только когда на пути происходили новые небольшие столкновения с полицией, отдававшей нелепые или противоречивые приказания, я в выражении лица некоторых из рабочей молодежи схватывал восхищавшую меня готовность пустить в ход кулаки и с не меньшим удовольствием слушал острую, хотя и цензурную, ругань»[11].

А еще через две недели, 1 мая 1891 года, за Невской заставой состоялась первая в России маевка. Полиция не успела разогнать собравшихся. И произнесенные здесь речи рабочих Николая Богданова, Федора Афанасьева, Егора Климанова и В. Про-шина были отгектографированы и широко распространялись среди демократической публики.

Пройдет всего несколько лет - и Владимир Ульянов познакомится со многими из студентов и рабочих, принимавших участие в похоронах Шелгунова и первой маевке. Встретится он и с Юлием Цедербаумом, ставшим более известным под псевдонимом Л. Мартов. Но тогда, в апреле 1891 года, готовясь к очередному экзамену, Владимир корпел над занудными учебниками по философии права. А 1 мая сидел в Александровской больнице на Фонтанке у постели умиравшей сестры...

Вроде так и должно было быть. И никто не мог ни в чем упрекнуть его. Но ощущение того, что нечто важное и значительное - поистине историческое - прошло мимо и совсем рядом, видимо, оставалось.

Так почему же тогда, в 1891 году, после успешной сдачи экзаменов не остался он в Питере, а уехал в Самару и продолжал сидеть там еще полтора года? «На этот вопрос, - пишет А. И. Елизарова, - я могу ответить: сидел для матери.

...Несчастье с потерей старшего брата было из ряда вон выходящим, и все же оно не подавило ее, она выказала так много силы воли, что, скрывая, по возможности, свои слезы и тоску, заботилась, как прежде, еще больше, чем прежде, о детях, потому что после смерти мужа ей одной приходилось заботиться о них... А в год окончания Владимиром Ильичем университета над семьей стряслось новое несчастье: умерла в Петербурге от брюшного тифа его сестра Ольга... Владимир Ильич был один с матерью в первые, самые тяжелые, дни. Он привез ее домой в Самару. Он видел, как и при этом новом ударе проявилось ее мужество... Стараясь преодолеть свое горе, мать все же, конечно, сильно страдала... Одно могло облегчить несколько горе матери: близость к ней остальных детей. И Володя остался еще на год дома, в Самаре»[12].

И опять потянулись дни, чередовавшие судебные заседания, визиты к Хардину, реже - к другим коллегам с молодежными сходками и штудированием марксистской и иной литературы...

Самарская «тройка» - Скляренко, Лалаянц, Ульянов, - что называется, спелась отлично. И это было прекрасно. Но, видимо, это и настораживало. Друзья по-прежнему регулярно встречались в Самаре и Алакаевке, обменивались мнениями по поводу новостей и прочитанной литературы, обсуждали рефераты... Но за всеми этими занятиями уже начинало казаться, что жизненное колесо проворачивается вхолостую, что беседы и дискуссии превращаются в какие-то сугубо «умственные игры», не более того.

«Самара, - писала Анна Ильинична о брате, - не могла дать простора его деятельности, она давала слишком мало пищи его уму. Теоретическое изучение марксизма, которое он мог взять и в Самаре, было уже взято им. Он начал изучать и русскую действительность, прилагая к ней метод Маркса... И городскую самарскую библиотеку - библиотеку для провинциального города хорошую - он во всем для себя существенном уже использовал».

Иными словами, период «саморазвития» кончился. Друзья вполне определились как марксисты и социал-демократы. Теперь они жаждали «дела». Но не было тогда в Самаре того дела, к которому они могли бы приложить свои силы.

Владимир старался расширить круг общения. Он переписывался с Федосеевым и, в частности, передал ему во Владимирскую тюрьму свою рукопись с подробным разбором книги Николайона «Очерки нашего пореформенного общественного хозяйства», вышедшей в начале 1893 года. Петру Маслову он послал в Уйский поселок на Урале рукопись с обстоятельным анализом работ В. В. о развитии капитализма в России. Но более всего друзья стремились получить выход на страницы прессы.

Василию Водовозову, благодаря его связям, удалось опубликовать в столичном «Юридическом вестнике» № 3 за 1892 год корреспонденцию «Общественные работы в Самаре» о злоупотреблениях губернской администрации во время голода. Для провинциальной Самары это было событие. И когда в сентябре того же года Водовозов переехал в Питер, он договорился о том, что Владимир будет посылать ему аналогичные обличительные материалы. Для самолюбия молодого Ульянова это, видимо, был не оптимальный вариант, но он все-таки давал выход для критической информации в столичную прессу.

В 1965 году в архиве Водовозова Григорий Хаит обнаружил одно из таких писем. 24 ноября 1892 года Ульянов сообщает о попытках замять дело помещика Аксакова, поставлявшего голодающим гнилое зерно, о произволе земского начальника Чернышева, пытавшегося свалить вину за голод на самих крестьян[13]. Однако материал этот Водовозов, судя по всему, так и не использовал.

В 1893 году со статьей о влиянии голода на расслоение крестьян, написанной по статистическим данным о подворном распределении скота, на страницы «Самарского вестника» прорвался Скляренко. Но когда с подобного рода статьей о бедственном положении крестьян туда же обратился Алексей Преображенский, ему отказали. На рукописи остались пометки цензора: «У нас есть Бог!», «У нас есть Царь!», «У нас есть Родина!» Владимир посоветовал Алексею послать статью в столицу, в один из толстых журналов, но цензура уже научилась угадывать крамолу за столбцами сухих цифр[14].

В декабре 1892 года за аналогичную статью П. Н. Скворцова закрыли достаточно умеренный «Юридический вестник». И редакторы были начеку. В. М. Лавров - редактор журнала «Русская мысль» - писал А. П. Чехову: «Теперь, когда цензура насторожилась и смотрит на нас взором аспида и василиска, я опасаюсь, как бы не вышла какая-нибудь пакость»[15]. Поэтому, видимо, когда Владимир Ульянов послал в «Русскую мысль» свою статью о книге Постникова, он получил вежливый отказ[16].

Настроения это, конечно, не прибавляло, и, как пишет Лалаянц, с началом 1893 года Владимир стал вообще избегать «широкой публики, в особенности интеллигентской молодежи» с ее бесконечными словопрениями, танцами и пьянками[17]. И, кстати, видимо, именно тогда Скляренко и Лалаянц впервые стали называть Ульянова «стариком»[18].

Когда начинаешь размышлять над тем, о чем думал, что происходило в душе у интересующего тебя человека, и нет прямого ответа, его иной раз может дать свидетельство косвенное, скажем реакция на прочитанную книгу...

Видимо, где-то в начале 1893 года Владимиру попадает в руки ноябрьский номер журнала «Русская мысль» за прошедший год с новой повестью Чехова «Палата № 6». Повесть вызвала острейшую полемику в печати. Демократическая интеллигенция встретила ее восторженно. И. Е. Репин писал Чехову: «Как я Вам благодарен... Какая страшная сила впечатления поднимается из этой вещи!» А Н. С. Лесков заметил: «В «Палате № 6» в миниатюре изображены общие наши порядки и характеры. Всюду - палата № 6. Это - Россия...»[19] И помимо прочего, мыслящая Россия увидела в этой повести осуждение философии бездействия, примирения с существующим злом.

Чеховский герой доктор Андрей Ефимович Рагин относился к окружающему «довольно равнодушно». Он был убежден в том, что, для того чтобы ликвидировать «житейские гадости и мерзости», недостаточно «одной только его воли и что это было бы бесполезно; если физическую и нравственную нечистоту прогнать с одного места, то она перейдет на другое; надо ждать, когда она сама выветрится». И вообще «все эти житейские гадости и мерзости нужны, так как они с течением времени перерабатываются во что-нибудь путное, как навоз в чернозем. На земле нет ничего такого хорошего, что в своем первоисточнике не имело бы гадости».

Картинки провинциальной жизни - эти бесконечные «умственные» разговоры, журфиксы, танцевальные вечера - были хорошо знакомы любому провинциальному интеллигенту и неизбежно вызывали свой поток ассоциаций и аллюзий...

«Все заговорили о том, как скучно порядочному человеку жить в этом городе... Андрей Ефимович медленно и тихо, ни на кого не глядя, стал говорить о том, как жаль, как глубоко жаль, что горожане тратят свою жизненную энергию, свое сердце и ум на карты и сплетни, а не умеют и не хотят проводить время в интересной беседе и в чтении, не хотят пользоваться наслаждениями, какие дает ум. Только один ум интересен и замечателен, все же остальное мелко и низменно».

Владимир Ульянов не раз наблюдал эту удивительную способность провинциальной интеллигенции создавать для себя крошечный микромирок, где, отгородившись от окружающей мерзости, можно было отводить душу в «философских» беседах о Высоком и Прекрасном... Пока эта самая мерзость не растопчет и благостный мирок, и самих носителей столь высоких мыслей.

«Андрей Ефимович и теперь был убежден, что между домом мещанки Беловой (в котором он жил прежде) и палатой № 6 нет никакой разницы, что все на этом свете вздор и суета сует.

Недалеко от больничного забора, в ста саженях, не более, стоял высокий белый дом, обнесенный каменной стеной. Это была тюрьма.

«Вот она действительность!» - подумал Андрей Ефимович, и ему стало страшно...

Андрей Ефимович лег и притаил дыхание; он с ужасом ждал, что его ударят еще раз».

На Ульянова эта повесть произвела поистине ошеломляющее впечатление. «Остался у меня в памяти разговор с Володей, -вспоминает А. И. Елизарова, - о появившейся в ту зиму в одном из журналов новой повести А. Чехова «Палата № 6». Говоря о талантливости этого рассказа, о сильном впечатлении, произведенном им, - Володя вообще любил Чехова, - он определил всего лучше это впечатление следующими словами: «Когда я дочитал вчера вечером этот рассказ, мне стало прямо-таки жутко, я не мог оставаться в своей комнате, я встал и вышел. У меня было такое ощущение, точно и я заперт в палате № 6». Это было поздно вечером, все разошлись по своим углам или уже спали. Перемолвиться ему было не с кем.

Эти слова Володи приоткрыли мне завесу над его душевным состоянием: для него Самара стала уже такой «палатой № 6», он рвался из нее почти так же, как несчастный больной Чехова. И он твердо решил, что уедет из нее...»[20]

Впрочем, все образовалось как бы само собой. В июне 1893 года младший брат Дмитрий успешно сдал гимназические экзамены, и решено было, что поступать он будет в Московский университет. А стало быть, и семье надо перебираться на жительство в Москву. Исключение составил лишь Владимир.

Анна Ильинична пишет: «Он не захотел основаться в Москве, куда направилась вся наша семья вместе с поступающим в Московский университет младшим братом Митей... Москву питерцы называли тогда большой деревней, в ней в те годы было много провинциального, а Володя был уже сыт, по горло сыт провинцией. Он решил поселиться в более живом, умственном и революционном также центре - Питере. Впрочем, его намерение искать связей среди рабочих, взяться вплотную за революционную работу заставляло его также предпочитать поселиться самостоятельно, не в семье, остальных членов которой он мог бы скомпрометировать»[21].

24 апреля и 12 мая Владимир последний раз выступил в суде и уехал в Алакаевку. 23 июля был составлен договор о продаже за 8 тысяч рублей хутора и мельницы их соседу - помещику С. Р. Данненбергу. Но эта сделка сорвалась, и Алакаевку перекупил местный купец Данилин. 12 августа Ульянов вернулся в Самару и через четыре дня подал прошение председателю Самарского окружного суда, в котором он, «намереваясь перечислиться в помощника присяжного поверенного в округ С.-Петербургской судебной палаты», просил выдать ему справку о том, что он состоял в аналогичной должности в Самаре.

18 августа справка была получена, и уже 20-го Ульянов выехал из Самары. По дороге он на пару дней остановился в Нижнем Новгороде, где и состоялась уже описанная выше встреча с П. Н. Скворцовым, а оттуда двинулся во Владимир, где именно в эти дни должен был выйти из тюрьмы Н. Е. Федосеев.

Н. Л. Сергиевский, встречавший Ульянова на вокзале, вспоминал: «В назначенный час я пришел на вокзал и, окинув взором почти пустой буфет... тут же заметил около условленного столика маленького человека со всеми приметами В. И. Немедленно подошел к нему, сказал пароль. В. И. ответил, быстро взял свой саквояж и без дальних слов направился за мной...

Первое время мы шли почти молча... Я с любопытством наблюдал его. Маленький, щупленький, скромный, аккуратно и, что называется, прилично, но без претензий одетый человек, ничем не обращающий на себя внимание среди обывателей. Этот защитный цвет мне понравился. Все та же, что и теперь, рыжеватая бородка клинышком, усы по тому времени не стриженные, татарский разрез глаз и примечательный череп (по которому и только по одному ему... я через 7-8 лет сразу узнал В. И., как только мой взор упал на этот череп), тогда еще покрытый, хотя и крайне небогатой растительностью. Того лукавого выражения лица, которое потом уже, после ссылки, обратило на себя мое внимание, тогда я не заметил. Вероятно, в тот период оно еще отсутствовало. Осторожный, пытливо озирающийся, наблюдательный, сдержанный, при всей своей, мне уже известной по письмам, темпераментности, В. И. представлял собой полнейшую противоположность Н. Е. (Федосееву). Ого, думал я: если пламенный, отчаянный Н. Е. сложит свою буйную голову, то этот сложит голову общего врага»[22].

Встреча с Федосеевым на сей раз не состоялась. Его выпустили из тюрьмы лишь спустя месяц. Поэтому Ульянов в тот же день покинул Владимир и 26 августа прибыл в Москву.

31 августа он был уже в Санкт-Петербурге...

Пройдет совсем немного времени, и в Алакаевке застучат топоры и завизжат пилы. Купцу Данилину нужна была лишь земля - для сдачи в аренду окрестным крестьянам - и мельница. Поэтому дом разберут и перенесут в Неяловку, а сад - «Олин клен», «Володин кабинет», «Анину березовую аллею», старые липы - в общем, весь сад вырубят...

Примечания
  1. ↑ Волкогонов Д. Ленин. Политический портрет. Т. 1. С. 19.
  2. ↑ См.: Зильберштейн И. С. Молодой Ленин в жизни и за работой. С. 283, 285, 291.
  3. ↑ См.: Пролетарская революция. 1924. № 3. С. 107.
  4. ↑ См.: Шалагинов В. К. Защита поручена Ульянову. Новосибирск, 1970. С. 253-263; Аросев А. Я. Материалы к биографии В. И. Ленина. М., 1925. С. 24-26.
  5. ↑ Стерник И. Б. В. И. Ленин - юрист. Ташкент, 1969. С. 84.
  6. ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 1. С. 106.
  7. ↑ Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 4. С. 409.
  8. ↑ См.: Яковлев Б. В. Страницы автобиографии В. И. Ленина. С. 126.
  9. ↑ Валентинов К Недорисованный портрет... С. 471.
  10. ↑ См.: Материалы к истории марксизма-ленинизма. М., 1980. Т. 8. С. 175-197; История КПСС. М., 1964. Т. 1. С. 172; Русская литература. 1968. № 3. С. 161; Рабочая Москва. 1924. № 92.
  11. ↑ Мартов Ю. Записки социал-демократа. М., 1924. С. 63.
  12. ↑ Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых. С. 128,129.
  13. ↑ См.: Вопросы истории КПСС. 1966. № 3. С. 3-5.
  14. ↑ См.: Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 57, 75, 161.
  15. ↑ Чехов А. П. Собр. соч.: В 8 т. М., 1970. Т. 5. С. 523.
  16. ↑ См.: Пролетарская революция. 1929. № 1. С. 248; Валентинов Н. Недорисованный портрет... С. 472.
  17. ↑ См.: Владимир Ильич Ленин в Самаре. С. 171.
  18. ↑ См.: Красная летопись. 1926. № 6. С. 26.
  19. ↑ Чехов А. П. Собр. соч. Т. 5. С. 522.
  20. ↑ Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых. С. 129-130.
  21. ↑ Там же. С. 130.
  22. ↑ Федосеев Николай Евграфович. Один из пионеров революционного марксизма в России. Сборник воспоминаний. М; Пг., 1923. С. 98-99.

 



 

 В СТОЛИЦЕ


На молодого человека, приезжавшего в столицу из провинции, Петербург нередко производил довольно тягостное впечатление. Когда, например, 17-летний Глеб Кржижановский прибыл сюда для поступления в Технологический институт, Питер буквально ошеломил его. «На первых порах, - вспоминал он, - я был подавлен мрачным величием этого города. Каменные громады зданий, гранит и мрамор его дворцов, могучая черная лента Невы, блеск европейских магазинов, синие лучи электричества на главных величественных проспектах и тонущие в нездоровой сырой мгле, балансирующие на болотистой почве угрюмые фабричные закоулки окраин.

Петербург того времени был поистине ужасным городом торжествующего царизма. Отборная рать здоровеннейших городовых, торчавших на каждом перекрестке, не менее упитанные фигуры дюжих «околодков», характерная дробь барабанов с пронзительным присвистом маршевой дудочки, аккомпанирующей непрерывно маршировавшим в разных направлениях многочисленным колоннам войск, «цвет» бюрократии и генералитета, гранивших широкие тротуары Невского проспекта, и целые тучи шпионской рати, шныряющей в мглистом тумане бесконечных петербургских улиц...»[1]

На Владимира Ульянова город столь тягостного впечатления, судя по всему, не произвел. Во-первых, ему было уже не 17, а 23. Во-вторых, исполнилась его мечта, и он все-таки вырвался из постылой, пыльной Самары и теперь уже был предоставлен самому себе. И наконец, он ведь приехал сюда не впервые. А с предыдущими приездами были связаны и успешные университетские экзамены, и новые столичные знакомства.

Помнил он, конечно, и о том, как весной 1891 года гуляли они по набережной Невы с сестрой Ольгой, смотрели ледоход. Как той же весной похоронили ее. Поэтому, сняв комнату на Сергиевской улице, он в первые же дни едет на Волково кладбище. Могила Ольги в порядке, «все в сохранности - и крест и венок», - пишет он матери[2].

Суеты, связанной с обустройством, на первых порах было много. Но уже 3 сентября Владимира Ульянова зачисляют помощником присяжного поверенного к хорошему знакомому Хардина известному адвокату Михаилу Филипповичу Волкенштейну, и отныне, облачаясь в отцовский фрак, ему приходится регулярно ходить на Литейный проспект в Совет присяжных поверенных при Петербургском окружном суде для юридических консультаций и ведения судебных дел. А в Юридическом календаре на 1894 год, на странице 276, его фамилия с указанием адреса появляется в списке столичной адвокатуры.

Постепенно налаживается и повседневный быт. Обедать он ходит к близким знакомым семьи Ульяновых - Чеботаревым. По совету матери Владимир заводит приходно-расходную книгу, в которую заносит свои траты. «Оказалось, - сообщает он Марии Александровне, - что за месяц с 28/VIII по 27/IX израсходовал всего 54 р. 30 коп., не считая платы за вещи (около 10 р.), и расходов по одному судебному делу (тоже около 10 р.), которое, может быть, буду вести. Правда, из этих 54 р. часть расхода такого, который не каждый месяц повторится (калоши, платье, книги, счеты и т. п.), но и за вычетом его (16 р.) все-таки получается расход чрезмерный - 38 р. в месяц. Видимое дело, нерасчетливо жил: на одну конку, например, истратил в месяц 1 р. 36 к. Вероятно, пообживусь, меньше расходовать буду»[3].

2 октября 1893 года Владимир переселяется на Ямскую улицу и пишет матери: «Комнату я себе нашел наконец-таки хорошую, как кажется: других жильцов нет, семья небольшая у хозяйки, и дверь из моей комнаты в их залу заклеена, так что слышно глухо. Комната чистая и светлая. Ход хороший. Так как при этом очень недалеко от центра (например, всего 15 минут ходьбы до библиотеки), то я совершенно доволен»[4].

Само описание этой комнаты - «других жильцов нет», «дверь... заклеена», «слышно глухо» - невольно выдает какието новые, скрытые, тем более от матери, помыслы сына. Освоившись в столице, Владимир сразу же начинает искать контакты с нелегальными социал-демократическими кругами. Он едет в Царское Село и навещает семью Аполлона Шухта. А здесь - прибавление: родилась дочь Анна, которая спустя много лет станет известной скрипачкой. И 24 октября 1893 года, при ее крещении, в метрической книге Царскосельской церкви лейб-гвардии 1-го стрелкового Его Величества батальона в графе «Звание, имя, отчество и фамилия восприемников» появится запись: «Помощник присяжного поверенного Владимир Ильин Ульянов».

Возобновляет Владимир знакомство и с Людвигом Явейном и Альбертом Тилло. Наконец, в ход идет рекомендательное письмо, полученное им от нижегородцев к питерским студентам-землякам. В конце сентября он вручает это письмо студенту первого курса университета Михаилу Сильвину, известному нижегородцам по занятиям в кружке П. Н. Скворцова.

«В переданном им письме, - рассказывает Сильвин, - которое я тут же просмотрел, нижегородцы предлагали мне отнестись к Владимиру Ильичу с полным доверием и упомянули об Александре Ильиче. Этого было более чем достаточно... Уничтожив письмо, в тот же день я разыскал Германа Красина, сообщил об интересном приезжем и настойчиво предложил познакомиться. Имя «Ульянов» произвело впечатление, но мне заявили «обсудим»[5].

Герман Красин, как и брат его Леонид, входил в свое время в брусневскую социал-демократическую организацию. После ее разгрома в 1891-1892 годах Германа выслали в Нижний. Однако, вернувшись в столицу, он сумел воссоздать новую группу, в которую вошли студенты Технологического института Степан Радченко, Петр Запорожец, Василий Старков, Глеб Кржижановский, Анатолий Ванеев, Александр Малченко, Яков Пономарев, Михаил Названов и др. Возобновили и связи с рабочими, входившими в брусневские кружки.

Работа шла - по тем временам - успешно, и «долгожительство» группы во многом объяснялось строжайшей конспирацией, за которой тщательно следил Запорожец. Поэтому к каждому «новенькому» относились крайне осторожно. И, получив от Сильвина сообщение о желании «брата А. И. Ульянова» вступить в организацию, Красин и Радченко отправились к нему домой. «Пойдем посмотрим», - заметил Красин.

Это позднее в своих мемуарах «технологи» будут рассказывать о том, что Владимира Ульянова, сразу же поразившего их марксистской эрудицией, приняли с распростертыми объятьями. В более ранних воспоминаниях тот же Герман Красин писал: «Мы явились к Владимиру Ильичу с целью познакомиться и произвести попутно легкий теоретический экзамен ему по части твердости его в принципах марксизма»[6]. И хотя «экзамен» Ульянов не только выдержал, но и, как пишет Красин, сам превратился в экзаменующего, впечатление у «технологов» осталось неоднозначное.

Камнем преткновения стало отношение к народовольческому террору. «Помню, с какой горячностью, - вспоминал Владимир Старков, - он отстаивал от наших нападок свой взгляд на террор как на метод политической борьбы, который он изложил в первом своем литературном произведении, ходившем по рукам в рукописи (помнится, в статье под названием «Что такое «друзья народа»...»). Там он излагал еретическую, с нашей точки зрения, мысль в том смысле, что принципиально соц.-демократия не отрицает террор как метод борьбы».

Старков, видимо, запамятовал обстоятельства данной дискуссии, ибо в работе «Что такое «друзья народа»...» об отношении к террору не говорилось ни слова. Но то, что споры были, -факт. «Нам, воспитанным на статьях Плеханова, резко критиковавших программу и тактику народовольцев, поставивших во главу угла террор, и лично поломавшим не мало копий при борьбе с народовольцами, - писал Старков, - такие мысли казались еретичными»[7].

«Особая позиция» Ульянова по этому вопросу проявилась еще в Самаре в спорах с Лалаянцем, который написал о «некоторых симпатиях Владимира Ильича к народовольческому террору». Ее отметили и нижегородцы, вспоминавшие о дискуссии Владимира со Скворцовым по поводу «допустимости с точки зрения марксистской программы террора как средства борьбы»[8]. И вот теперь Герман Красин и некоторые другие «технологи», страдавшие, как писал Глеб Кржижановский, от «заедавшего порой нас элементарного буквоедства», вновь решили «с особой обстоятельностью поисповедовать Владимира Ильича относительно его взглядов на террор, причем вспоминаю, как некоторые эксперты из нашей среды хотя и должны были признать правоверность его марксистских взглядов на этот метод борьбы, но все же отмечали, что наш новый друг по своему темпераменту в этом направлении слишком «красен и недостаточно надежен»...»[9].

Кржижановский считал, что отношение к народовольческому террору Владимира Ульянова «шло к нему непосредственно от фамильной трагедии, от героического образа его брата, что по-иному связывало его, чем нас, с традициями предшествовавшей героической революционной борьбы»[10]. Но Лалаянц - первый оппонент Владимира по этому вопросу - напротив, определенно писал, что «отношение к террору у Владимира Ильича нисколько не было результатом непосредственного влияния на него его брата - А. И. Ульянова»[11].

Характерно, что Юлий Мартов, которого нынешние биографы любят противопоставлять Ленину, рассказывая о своих политических симпатиях начала 90-х годов, писал: «Я обрел идеал революционера в Робеспьере и Сен-Жюсте, все речи которых хорошо знал. Из этого увлечения вытекало довольно простое, примитивно-бланкистское представление о задаче революции, которую я мыслил себе в виде торжества абстрактных, для всех времен годных принципов народовластия, воплощаемых в революционной диктатуре, прочно опирающейся на «бедноту» и не стесняющейся в средствах.

...Точно сейчас не помню содержания моего первого литературного опыта: помню только, что он был, что называется, «с пылу, с жару», заключал в себе яростное обличение всякой умеренности и аккуратности, защищал террор и обильно был уснащен цитатами из речей Робеспьера и Сен-Жюста. Русские революционеры призывались при решении вопроса о тактике руководствоваться принципом якобинцев: «perisse notre nom pour que la liberte soit sauvee» (да погибнет наше доброе имя, лишь бы спасена была свобода)»[12].

Так что Лалаянц, видимо, более прав, нежели Кржижановский, ибо верность марксизму в данном случае состояла в том, чтобы к оценке любого метода борьбы подходить хотя бы «исторически», то есть с учетом времени и конкретных обстоятельств самой борьбы.

Заметим, кстати, что ссылка Владимира Старкова на Плеханова, якобы воспитавшего в них принципиальное неприятие террора, неосновательна. В «Наших разногласиях» Плеханов прямо заявлял, что «пропаганда в рабочей среде не устраняет необходимости террористической борьбы». Да и в самой программе группы «Освобождение труда» также указывалось, что социал-демократы «не остановятся и перед так называемыми террористическими действиями, если это окажется нужным в интересах борьбы»[13].

С этой проблемой нам придется неоднократно сталкиваться и в последующих главах. Пока лишь заметим, что свое отношение к тактике народовольцев Ульянов не скрывал ни тогда, ни позже.

«Они проявили, - писал он, - величайшее самопожертвование и своим героическим террористическим методом борьбы вызвали удивление всего мира». С точки зрения практического результата «своей непосредственной цели, пробуждения народной революции, они не достигли и не могли достигнуть». Но в тех условиях, когда не было массы, на которую они могли бы опереться, когда казалось, что страна - подобно древним восточным деспотиям - находится в историческом небытии, сам факт открытого протеста и борьбы, пускай даже одиночек, имел огромное значение. «Несомненно, - писал Ленин, - эти жертвы пали не напрасно, несомненно, они способствовали - прямо или косвенно - последующему революционному воспитанию русского народа»[14].

Отрицать, как выразился Кржижановский, «правоверность» подобной позиции с марксистской точки зрения не было оснований. Но логика борьбы с народничеством приводила молодых социал-демократических «ортодоксов» не только к тому, что они не делали различия между революционными и либеральными народниками, но и к отрицанию всего, что было связано с ними.

Спустя много лет Леонид Борисович Красин писал: «Маркс где-то упоминает, что при наличности враждующих течений идеологическая формулировка и самая позиция более молодого течения определяется часто как отрицание идей и воззрений его предшественников. И ради того, чтобы не быть похожими на них, «молодые» часто гораздо дальше идут по таким дорогам, по которым они не пошли бы без этой полемики и этой кружковой борьбы»[15]. Это удивительно точное наблюдение нам, видимо, тоже еще не раз придется вспоминать, анализируя позицию и самого Ленина, и его оппонентов.

Василий Старков пишет, что он не помнит, «на чем состоялось примирение» в споре о терроре, но, так или иначе, «технологи» приняли Владимира Ульянова в свою среду. Отношения, впрочем, наладились не сразу. «Впечатление, которое он произвел, вероятно, не на меня одного, - вспоминал Михаил Сильвин, - вначале было довольно смешанным. Его невзрачная, на первый взгляд заурядная фигура нам не очень импонировала, но с каждым днем каждый из нас невольно останавливался все внимательней на этом странном человеке. По-видимому, присматривался и он к нам...»[16]

Поначалу быстрому сближению вероятнее всего препятствовала разница в возрасте. Четыре-пять лет, казалось бы, не столь уж много. Но когда ты первокурсник и тебе девятнадцать, как Сильвину, а Ульянову - двадцать четыре и он уже помощник присяжного поверенного, то эта разница весьма существенна. Однако, как пишет тот же Сильвин, поворот «начался довольно быстро».

Они собирались еженедельно на квартире у кого-либо из студентов-технологов. И чувство уважения к его марксистской эрудиции росло буквально с каждой встречей. В те годы, как отметил Леонид Красин, теоретическое верхоглядство было достаточно распространено в среде демократической молодежи, которая полагала, что «нечего корпеть над книжками, достаточно прочесть несколько статей Герцена, Чернышевского, проштудировать «Исторические письма» Лаврова, а если к этому еще прочесть брошюру Льва Тихомирова, то теоретическая подготовка революционера может считаться законченной и ему можно и должно идти немедленно в практическую работу»[17].

Среди социал-демократического студенчества тоже был свой «обязательный минимум»: первый том «Капитала» Маркса, статьи Энгельса, Каутского, Бебеля и Плеханова - и этого вполне достаточно. Поэтому, когда Ульянов рассказал о том, как с помощью рефератов прорабатывали они в Самаре марксистскую классику и иную литературу, «технологи» решили опробовать этот метод. Для начала взяли только что вышедшую книгу В. В. (Воронцова) «Наши направления» и поручили реферат Михаилу Сильвину.

Что из этой затеи вышло, рассказал сам Сильвин: «Реферат я написал, насколько теперь помню, хлесткий, но малосодержательный. Читал я его у себя же в комнате. Были, кроме Владимира Ильича, Кржижановский, Старков, Малченко, Ванеев и Г. Красин. Ввиду очевидной убогости содержания доклада особых прений или обмена мыслями не последовало, все неловко молчали, больше всех был смущен сам автор своим полным провалом и с отчаяния порвал реферат на мелкие куски, как только публика разошлась. Молчаливо признанным лидером кружка был Г. Красин, и он-то и решил спасти положение, предложив представить к ближайшему собранию реферат о рынках»[18].

В качестве объекта критического анализа он избрал уже упоминавшиеся «Очерки...» Николай-она (Н. Ф. Даниельсона). Исследуя процесс «капитализации» всего народного хозяйства, Даниельсон утверждал, что обнищание крестьянства сокращает внутренний рынок и тем самым лишает капитализм всякой почвы. Единственная его опора покровительственная политика правительства, которое толкает Россию на ошибочный путь. И если бы не эта политика, капитализм, а с ним и полуторамиллионный российский пролетариат неизбежно были бы обречены на деградацию.

Авторитет первого переводчика Маркса, огромная эрудиция, гигантский статистический материал - все это делало Даниельсона серьезным противником. Но Германа Красина это нисколько не смущало. В свое время, в Нижнем Новгороде, он не раз обсуждал данный вопрос с П. Н. Скворцовым и, основываясь на исследованиях оборота капитала во втором томе «Капитала» Маркса и на теории более быстрого роста постоянной части капитала сравнительно с переменной, вполне логично доказал, что капитализм развивается имманентно в процессе производства средств производства для средств производства.

Поскольку оратором он был неважным, то весь текст доклада написал в тетрадке, перегнутой пополам, так что полстраницы занимали поля. Текст этот он дал Владимиру Ульянову, и тот на полях набросал свои замечания. Но Герман не придал им особого значения, ибо был убежден в неотразимости своих аргументов.

Собрание состоялось в начале ноября 1893 года на квартире у Зинаиды Невзоровой, и, поскольку Красин являлся общепризнанным лидером кружка, публики собралось довольно много. Красин зачитал текст. Все было логично и правильно, вполне соответствуя цитатам из Маркса. Но кому была нужна такая правда? Это и стало очевидным, как только Ульянов изложил свои замечания.

Прежде всего выяснилось, что ни Герман, ни большинство присутствующих ничего не знают «о русском сельском хозяйстве, о всех тех многочисленных видах и формах, в которых капитализм внедрялся в самую гущу народной жизни». Без всяких ссылок на Маркса Владимир призвал своих коллег к реализму, к тому, чтобы исходить не из схем и абстракций, а из анализа российской действительности. И Даниельсон не прав не потому, что он противоречит Марксу, а потому, что его выводы не соответствуют реальности.

Опираясь на свой самарский реферат о книге Постникова, Ульянов обрисовал процесс расширения товарного производства на почве вытеснения натурального хозяйства денежным, расслоения крестьянства и его пролетаризации. «Он говорил долго, - пишет Михаил Сильвин, - со свойственным ему мастерством, старался не задевать референта, но последний, однако, чувствовал себя уничтоженным, как это чувствовали и все мы...

- Мы должны заботиться не о рынках, - закончил Владимир Ильич, - а об организации рабочего движения в России, о рынках же позаботится наша буржуазия»[19].

Это же собрание подробно описала Софья Невзорова, лишь накануне приехавшая к сестре в Питер: «Как сейчас помню нашу небольшую, в одно окно, длинную комнатку с зеленым диваном и двумя кроватями. На этом диване за столом сидит этот новый интересный человек. Владимиру Ильичу было тогда всего 23 года. Свет лампы освещает его большой, крутой лоб с кольцами рыжеватых волос вокруг значительной уже лысины, худощавое лицо с небольшой бородкой. Свои возражения по поводу статьи Германа Красина он читает по тетрадке. Напротив него на кровати, напряженный как стрела, сидит Глеб Кржижановский, дальше кругом на стульях разместились остальные: всегда на вид спокойный, но горячий в спорах Старков, чернобровый и черноглазый Малченко, высокий красивый Петр Запорожец, коренастый белокурый Ванеев, нервный и подвижной Сильвин. На кровати сидят Зина [Невзорова] и Аполлинария [Якубова], а у печки стоит, заложив руки за спину, высокий, с большим лбом Герман Красин. В стороне на столике шумит самовар, стоят стаканы, хлеб, масло. Хозяйничаю я. Владимир Ильич кончил читать. Начинается жаркий спор. Дает свои объяснения Г. Красин, горячится главным образом Кржижановский, возражают Старков, Ванеев и др. В. И. молчит, внимательно слушает, переводя свои острые, смеющиеся, пытливые глаза с одного на другого. Наконец, он берет слово, и сразу наступает тишина. Все с необыкновенным вниманием слушают, как В. И. опровергает Г. Красина и некоторых других, возражавших ему. Не помню сейчас его доводов, но осталось яркое впечатление неопровержимости их. Я видела тогда В. И. первый раз в жизни. И сразу он принес с собой что-то яркое, живое, новое, неотразимое. Я, дикая провинциалка, была прямо потрясена этим вечером. Целый вихрь мыслей кружился в голове. И так живо и ясно встает в памяти вся картина этого вечера. Как будто вчера, а не 36 лет назад стоял В. И. в нашей комнате в своем черном с мерлушковым воротником пальто. Слегка сгорбившись и надвигая поглубже мерлушковую шапку на уши, он так заразительно молодо смеялся и шутил, уходя одним из последних из нашей комнаты»[20].

Этот вечер как раз и стал поворотным пунктом и в отношении к Владимиру Ульянову, и в жизни самого кружка.

Примечания
  1. ↑ Кржижановский Г. М. О Владимире Ильиче (доклад на вечере воспоминаний о В. И. Ленине 3 февраля 1924 года). М., 1933. С. 28-29.
  2. ↑ См.: Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 1.
  3. ↑ Там же. С. 2.
  4. ↑ Там же. С. 1.
  5. ↑ Сильвин М. А. Ленин в период зарождения партии. Воспоминания. Л., 1958. С. 41.
  6. ↑ Старый большевик. М., 1933. Сб. 2 (5). Март - апрель. С. 188.
  7. ↑ Красная новь. 1925. № 8. С. 111.
  8. ↑ Пролетарская революция. 1929. № 1. С. 49; там же. 1924. №5. С. 102.
  9. ↑ Кржижановский Г. М. О Владимире Ильиче. С. 31.
  10. ↑ Там же.
  11. ↑ Пролетарская революция. 1929. № 1. С. 49.
  12. ↑ Мартов Ю. Записки социал-демократа. С. 97, 101.
  13. ↑ Будницкий О. В. Терроризм в российском освободительном движении. С. 266, 267, 268.
  14. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 30. С. 315.
  15. ↑ Пролетарская революция. 1923. № 3. С. 4, 5.
  16. ↑ Пролетарская революция. 1924. № 7 (30). С. 68.
  17. ↑ Там же. 1923. № 3. С. 4.
  18. ↑ Сильвин М. А. Ленин в период зарождения партии. С. 46.
  19. ↑ Сильвин М. А. Ленин в период зарождения партии. С. 48, 49.
  20. ↑ Пролетарская революция. 1930. № 1(96). С. 86.

 



 

 ПЕРВОЕ ПРИЗНАНИЕ


На Рождество Владимир поехал в Москву к родным. Они не виделись уже четыре месяца, и это была первая столь длительная разлука. Поэтому было и о чем поговорить, и просто посидеть всем вместе за праздничным столом. Но, как всегда, сразу же начались и иные встречи.

В эти же дни в Москву нелегально приехала его самарская знакомая Мария Голубева-Яснева, отбывавшая ссылку в Твери. Встретив одного из народовольцев, с которым имела дела еще в прежние годы, она получила приглашение на конспиративную вечеринку - «только для избранных», которая должна была состояться на Воздвиженке, в доме хозяйки книжного магазина, вполне либеральной дамы Залесской. Поначалу Владимир не хотел идти туда, но потом согласился. И совсем по другим каналам на ту же встречу получили приглашение Анна и Марк Елизаровы.

9 января в большой трехкомнатной квартире дома Залесской, совсем не ожидая того, они встретились. «Избранных», - вспоминала Анна Ильинична, - оказалась непротолченая труба. Конспирация была такова, что оказалось два входа в дом или две квартиры под одним номером, - не помню точно, - и многие тыкались сперва неправильно, а потом описательно добивались нужного. Если принять во внимание, что это были меблированные комнаты-квартиры для студенчества, - в то время самого революционного элемента, - поэтому дежурный пост для всех шпиков, то надо признать, что менее конспиративно устроить вечеринку вряд ли было возможно. Но как быть?! Более солидная публика была в то время слишком осторожна, чтобы давать свою квартиру под большие собрания. Неустрашимой являлась, как всегда и всюду, молодежь...»[1]

Сначала заслушали какой-то реферат, и «якобинка» Мария Голубева тихо ругалась: «Стоило собирать так конспиративно публику, чтобы слушать доклады об аптечках и библиотечках!» Но потом начались «дебаты, принявшие скоро, - как пишет Елизарова, - горячий характер, особенно после того, как одному очень солидному народнику, невысокого роста, плотному, с лысиной блондину, к которому молодежь обращалась очень почтительно и который сидел в некотором роде «в красном углу», стал возражать Владимир Ильич».

Стоя в дверях в другую комнату в толпе молодежи, он сначала бросил несколько иронических реплик, а потом взял слово и «со всем пылом молодости» подверг критике народническую доктрину. Присутствовавший на этом собрании Виктор Чернов - будущий лидер социалистов-революционеров - впоследствии вспоминал об этом выступлении Ульянова: «Он показался мне очень невзрачным; его картавящий голос, однако, звучал уверенностью и чувством превосходства. Он тогда еще не злоупотреблял «ругательностью» и производил приемами спора, в общем, весьма благоприятное впечатление».

Плотный лысый блондин с рыжей бородой был не кем иным, как Василием Павловичем Воронцовым - знаменитым «В. В.». Он стал отвечать Ульянову, «приставая к нему, - как пишет Чернов, - что называется как с ножом к горлу: «Ваши положения бездоказательны, ваши утверждения голословны... Покажите нам, что дает право вам утверждать подобные вещи; предъявите нам ваш анализ цифр и фактов действительности. Я имею право на свои утверждения, я его заработал: за меня говорят мои книги... А где ваш анализ? Где ваши труды? Их нет!»[2]

Вот этого Василию Павловичу как раз и не надо было говорить. И дело не в том, что упрек молодому человеку в отсутствии «фундаментальных трудов» вряд ли был корректен и сразу вызвал неприятие у присутствующих здесь студентов. Еще в Самаре Владимир не раз выступал с рефератом о книге В. В. «Судьбы капитализма в России», написал он тогда же и статью «Обоснование народничества в трудах В. В.». Поэтому «снисходительное отношение, научные возражения более старшего собеседника, - пишет Анна Ильинична, - не смутили брата. Он стал подкреплять свои мнения также научными доказательствами, статистическими цифрами и с еще большим сарказмом и силой обрушился на своего противника. Все собеседование обратилось в турнир между этими двумя представителями «отцов и детей». С огромным интересом следили за ним все, особенно молодежь. Народник стал сбавлять тон, цедить слова более вяло и, наконец, стушевался. Марксистская часть молодежи торжествовала победу»[3].

И в этой оценке первого публичного выступления Владимира не было комплиментарное. Агент охранки, присутствовавший, естественно, на этой «конспиративной вечеринке», также доложил, что защиту своих взглядов Ульянов провел «с полным знанием дела»[4]. Чего не знал агент, так это комичного финала: уходя, уже в передней, Владимир спросил Голубеву: «С кем это я спорил?» И узнав, что это был сам «В. В.», ужасно смутился и рассердился, что его не предупредили[5].

После этого эпизода Ульянов сразу приобрел известность в радикальных московских кругах и, как пишет Голубева, «имя «петербуржца», разделавшего так основательно В. В., было одно время у всех на устах»[6]. Но роль модного «героя» нисколько не прельщала Владимира. И когда - уже упоминавшийся в связи с голодом 1891 года - сын генерала Сергей Прокопович, сочувствовавший социал-демократам, через Марию Голубеву пригласил Ульянова к себе домой, Владимир, как писала Голубева, вел себя в гостях «ужасно скромно»[7].

Не обошлось и без курьезов...

Для встреч с московскими товарищами надо было подыскать подходящее место. И Мария Петровна предложила для свиданий квартиру своей сестры, муж которой, пристав, подолгу отсутствовал дома. И вот однажды Владимир Ильич и Мария Петровна пришли на эту квартиру и в ожидании товарищей «уединились в маленьком кабинетике...». Вдруг неожиданно возвращается пристав, решивший пообедать дома. И узнав, что приехала свояченица, стал приглашать к столу и ее. «Жена его сказала, что Мария Петровна не одна, а у нее сидит ее знакомый. Но пристав настоял, чтобы к обеду был приглашен и тот.

И вот Владимир Ильич пошел с Марией Петровной обедать вместе с приставом. Хозяин, не зная, конечно, с кем он имеет дело, был воплощенной любезностью и, чтобы занять своих гостей, стал рассказывать о том, что он пишет мемуары... Владимир Ильич поддакивал ему: «Да, это должно быть очень интересно».. . Мария Петровна едва удерживалась от смеха... К счастью, два товарища, с которыми Владимир Ильич должен был иметь свидание, пришли позже, когда обед был уже закончен и пристав ушел...»[8]

Весть о дебатах с В. В. докатилась и до Питера. Во всяком случае, когда через несколько дней Ульянов вернулся в столицу, друзья стали осаждать его просьбами - ответить Михайловскому на его статьи в «Русском богатстве», направленные против марксистов[9].

Опыт полемики с В. В. показал, что самарские рефераты не утратили своей «убойной силы», и Владимир решил, что неплохо было бы, подновив и доработав содержание, опубликовать их хотя бы на гектографе. И делать это надо было быстро, отложив все прочие дела и, в частности, адвокатуру. Естественно, встал вопрос - а на что жить?

Впрочем, практика помощника присяжного поверенного особых доходов ему и так не приносила. Сразу же после зачисления Владимира в Петербургскую адвокатуру Департамент полиции немедленно известил его столичных коллег о «неблагонадежности Ульянова». Так что ждать больших и громких дел, суливших успех, не приходилось. Тем не менее он продолжал регулярно ходить на Литейный для юридических консультаций и несколько раз выступал по мелким уголовным делам по назначению суда, т. е. бесплатно. Михаилу Сильвину Владимир как-то посетовал на то, что его адвокатские гонорары едва покрывают расходы на выборку документов для ведения дел[10].

В Москве у него, видимо, был разговор на эту тему с матерью, и выяснилось, что материальное положение семьи стало достаточно стабильным. Помимо накоплений, оставшихся после смерти Ильи Николаевича и продажи Алакаевки, а также пенсий, которые продолжали получать Мария Александровна, сын Дмитрий, учившийся на первом курсе медфака МГУ, и дочь Мария - гимназистка 5-го класса, высокооплачиваемую должность в Управлении Курской железной дороги получил зять - Марк Тимофеевич Елизаров. Если добавить к этому те деньги, которые Мария Александровна продолжала получать от сестры Любови Александровны Пономаревой за свою долю земли из отцовского наследства в Кокушкине, то станет очевидным, что возможность помогать Владимиру была. На том, судя по всему, и порешили[11].

Теперь Ульянов гораздо реже стал появляться в Окружном суде и чуть ли не ежедневно просиживал весь день в Публичной библиотеке, просматривая новейшую литературу, выходившую из-под пера идеологов либерального народничества.

Первый выпуск работы, получившей название «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов? (Ответ на статьи «Русского богатства» против марксистов)», был закончен уже в апреле 1894 года. Этот выпуск был целиком посвящен критике Н. К. Михайловского. В мае завершилась работа над вторым выпуском, «героем» которого стал С. Н. Южаков. А к середине июня был написан и третий выпуск, анализировавший труды С. Н. Кривенко.

Обстоятельства издания этой работы подробно освещены в воспоминаниях С. И. Мицкевича, А. А. Ганшина и В. Н. Масленникова. Ее печатали в Петербурге, Москве, в имении отца Ганшина «Горки» Переславского уезда Владимирской губернии и в Борзенском уезде Черниговской губернии. «Если принять во внимание, - писал Сергей Мицкевич, - что гектограф при нашей тогдашней технике давал 30-40 оттисков и в самом лучшем случае - 50, то оказывается, что первый выпуск был издан максимум в 250 экз., вероятно - меньше, а третья часть, по-видимому, была издана только один раз на гектографе, т. е. максимум в 50 экз.». Второй выпуск так до сих пор и не найден. И все-таки имеются достоверные данные о том, что работу «Что такое «друзья народа»...» читали тогда не только в Питере и Москве, но и в Вильно, Пензе, Владимире, Киеве и Чернигове[12].

Название работы пришло из старого номера «Отечественных записок» за 1879 год, где в редакционной статье говорилось:

«Еще недавно один литературный осел лягнул «Отечественные записки» за пессимизм к народу, как он выразился по поводу небольшой рецензии о книжке Златовратского, в которой, кроме пессимизма к ростовщичеству и развращающему влиянию полтины вообще, ничего пессимистического не было... Либеральное болото, совсем как в сказке, всколыхалось... и, нежданно-негаданно, явилось такое множество защитников народа, что мы, поистине, удивились тому, что народ наш имеет столько друзей... Петь деревне серенады и «строить ей глазки» вовсе еще не значит любить и уважать ее, точно так же, как и указывать ее недостатки вовсе еще не значит - относиться к ней враждебно»[13].

Вот об этой-то «любви» и «враждебности» и шла речь в работе «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?». Владимир Ульянов отмечает характерную особенность: взывая к «отцовским идеалам», либеральные народники стараются выглядеть более духовно возвышенными и радикальными, нежели социал-демократы. Да, действительно, была целая эпоха освободительного движения, когда, по выражению Каутского, «каждый социалист был поэтом и каждый поэт - социалистом», когда вера в крестьянскую революцию, в общинный строй русской жизни воодушевляла и поднимала молодежь на геройскую борьбу с правительством. «И вы не можете упрекнуть социал-демократов в том, - пишет Ульянов, - чтобы они не умели ценить громадной исторической заслуги этих лучших людей своего времени, не умели глубоко уважать их памяти. Но я спрашиваю вас: где же она теперь, эта вера? - Ее нет.. .»[14]

«Деревня давно уже совершенно раскололась. Вместе с ней раскололся и старый русский крестьянский социализм, уступив место, с одной стороны, рабочему социализму; с другой - выродившись в пошлый мещанский радикализм». Его программа не выходит за рамки создания «министерства земледелия», проповеди агрикультуры, необходимости для обворованных крестьян «дешевого кредита», «комиссионерских контор», «упорядочения аренды» и, конечно же, «большей старательности» в работе. Иными словами, «из политической программы, рассчитанной на то, чтобы поднять крестьянство на социалистическую революцию против основ современного общества - выросла программа, рассчитанная на то, чтобы заштопать, «улучшить» положение крестьянства при сохранении основ современного общества»[15].

И Ульянов с горечью заключает: «Нельзя не вспомнить по этому поводу так метко описанную Щедриным историю эволюции российского либерала. Начинает этот либерал с того, что просит у начальства реформ «по возможности»; продолжает тем, что клянчит «ну, хоть что-нибудь» и кончает вечной и незыблемой позицией, «применительно к подлости». Ну, как не сказать, в самом деле, про «друзей народа», что они заняли эту вечную и незыблемую позицию...» А дабы не оставалось сомнения в том, что это не есть некая «самобытность» российского либерального мещанства, Ульянов вспоминает слова Гёте о немецких мещанах-филистерах: «Что такое филистер? Пустая кишка, полная трусости и надежды, что бог сжалится»[16].

Надо сказать, что в работе этой много «ругательных» слов, в том числе и давно забытых, таких, как «пустолайка» или «пустоболтунство»[17]. Но, пожалуй, одним из наиболее часто повторяющихся стало слово «пошлость».

Слово это трактуется ныне достаточно однозначно: как грубый, вульгарный, низкий в нравственном отношении, даже подлый. Но в прежние времена, как отметил Даль, слово «пошлый» означало - давний, старинный, исконный, что исстари ведется. И лишь во второй половине XIX столетия слово это стало приобретать иной смысл: общеизвестный, вышедший из обычая, наскучивший, избитый...

На рубеже ХIХ-ХХ веков мир вступал в новую эпоху. Многие прежние представления утрачивали свой смысл. И не только представления... А многие интеллектуалы и политические деятели будут еще долго пытаться по-прежнему анализировать эту новую реальность, эти «новые времена» с помощью старого инструментария и прежде общеизвестных, избитых истин. Это и объясняет, почему слова «пошлый» и «пошляки» на рубеже столетий стали звучать в совершенно ином ряду.

Подобного рода пошлость особенно проявлялась тогда, когда народническая профессура начинала снисходительно рассуждать о Марксе и марксизме. Точь-в-точь как в старом анекдоте, где ребенку объясняют, что Карл Маркс - это всего лишь «экономист», в то время как тетя Циля числится в бухгалтерии «старшим экономистом».

Покровительственно похлопывая Маркса по плечу за «кропотливость» исследований и обширную «эрудицию», они иронизировали над социал-демократами по поводу явной переоценки его выводов для России. Видение ее будущего у марксистов неприемлемо уже потому, утверждал Михайловский, что оно исходит не из российских реалий, а из проекции на Россию «гегелевских триад» и «абстрактных исторических схем»[18].

России необходимо иное: надо взять все хорошее у средневековья и добавить то хорошее, что, несомненно, есть у капитализма, соединить русскую патриархальность с западной предприимчивостью и просвещением. Далее необходимо «показать соответствие этого идеального строя с «человеческой природой» и подтолкнуть на этот «истинный путь» правительство, которое до сих пор вело страну «не туда»[19].

С точки зрения либеральной народнической профессуры, Маркс лишь исследовал историю и механизм формирования капитализма на Западе. Но не более того. О каком-то общем «материалистическом понимании истории» не может быть и речи, ибо, как заявил Михайловский, в списке научных трудов Маркса монографии на данную тему нет[20].

Обвиняя марксистов в «узости» и «безыдеальности», он утверждал, что само признание социал-демократами наличия определенных законов развития общества превращает личность в марионетку некой таинственной «исторической необходимости», лишает человека возможности нравственного выбора и тем самым разрушает мораль вообще.

И это профессорское доктринерство, сопровождаемое пошлым глумлением, мелкими издевками, бессовестным передергиванием и прежде всего - претенциозным «самовосхищением», выдавалось за новейший критический анализ марксистской теории[21].

«Ни один из марксистов, - отвечал Ульянов, - никогда не видел в теории Маркса какой-нибудь общеобязательной фило-софско-исторической схемы... Марксисты заимствуют безусловно из теории Маркса только драгоценные приемы, без которых невозможно уяснение общественных отношений, и, следовательно, критерий своей оценки этих отношений видят совсем не в абстрактных схемах и т. п. вздоре, а в верности и соответствии ее с действительностью»[22].

Что касается обвинений в том, что признание «исторической необходимости» якобы разрушает нравственность, то и это обвинение столь же неосновательно, сколь и пошло. Умение пользоваться компасом и парусом во время бури, то есть знание законов, которым подчиняется стихия, не лишает мореплавателя «свободы выбора», а подсказывает ему наиболее разумный вариант прокладки курса. Точно так же и «не уничтожает ни разума, ни совести человека, ни оценки его действий». История, пишет Ульянов, действительно «вся слагается именно из действий личностей, представляющих из себя несомненно деятелей», но реальная проблема состоит не в том - существует или нет «свобода воли», а в том, «при каких условиях этой деятельности обеспечен успех?», а сама она может «принести серьезные плоды»[23].

Русские марксисты не сулят трудящимся «лучшее будущее». Они зовут к борьбе с абсолютизмом и бюрократией, которая фактически «правит государством российским» и, защищая интересы помещиков и буржуазии, лишь усиливает гнет и произвол, низводя своей «опекой» народ до положения «подлой черни»[24]. «Социал-демократы будут самым энергичным образом, - пишет Ульянов, - настаивать на немедленном возвращении крестьянам отнятой от них земли, на полной экспроприации помещичьего землевладения - этого оплота крепостнических учреждений и традиций. Этот последний пункт, совпадающий с национализацией земли, не заключает в себе ничего социалистического, потому что складывающиеся уже у нас фермерские отношения только быстрее и пышнее расцвели бы при этом...»[25]

Так что марксисты отнюдь не являются «пессимистами» относительно будущего деревни. «Русские социал-демократы срывают с нашей деревни украшающие ее воображаемые цветы, воюют против идеализации и фантазий, производят ту разрушительную работу, за которую их так смертельно ненавидят «друзья народа», - не для того, чтобы масса крестьянства оставалась в положении теперешнего угнетения, вымирания и порабощения, а для того, чтобы пролетариат понял, каковы те цепи, которые сковывают повсюду трудящегося, понял, как куются эти цепи, и сумел подняться против них, чтобы сбросить их и протянуть руку за настоящим цветком»[26].

И Владимир Ульянов многократно повторяет, что главная политическая задача социал-демократов состоит в том, чтобы БУДИТЬ МЫСЛЬ РАБОЧЕГО, способствовать превращению «глухого недовольства» и «тупого отчаяния» в разумный протест, а бессмысленных бунтов и разрозненных стачек в сознательную и организованную борьбу за освобождение всего трудящегося люда. «Основой этой деятельности служит общее убеждение марксистов в том, что русский рабочий - единственный и естественный представитель всего трудящегося и эксплуатируемого населения России»[27].

Финал работы звучал почти пророчески: «На класс рабочих и обращают социал-демократы все свое внимание и всю свою деятельность. Когда передовые представители его усвоят идеи научного социализма, идею об исторической роли русского рабочего, когда эти идеи получат широкое распространение и среди рабочих создадутся прочные организации... - тогда русский РАБОЧИЙ, поднявшись во главе всех демократических элементов, свалит абсолютизм и поведет РУССКИЙ ПРОЛЕТАРИАТ (рядом с пролетариатом ВСЕХ СТРАН) прямой дорогой открытой политической борьбы к ПОБЕДОНОСНОЙ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ»[28].

На читателей эта работа Владимира Ульянова производила тогда очень сильное впечатление. Спустя много лет Мартов писал: «Друзья меня познакомили с петербургской литературной новинкой, ходившей в хорошо отгектографированном виде. Это была состоявшая из трех частей брошюра «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?»... От брошюры, исполненной желчных характеристик теоретической мысли и политических тенденций эпигонов народничества, веяло подлинной революционной страстью и плебейской грубостью, напоминавшей о временах демократической полемики 60-х годов. Несмотря на некоторую тяжеловесность изложения, плохую архитектонику статей и отдельные скороспелые мысли, брошюра обнаруживала и литературное дарование и зрелую политическую мысль человека, сотканного из материала, из которого создаются партийные вожди. Я интересовался личностью автора, но уровень конспирации стоял тогда так высоко, что мне ничего не удалось узнать... Лишь впоследствии, через год, я услышал имя В. И. Ульянова»[29].

Примечания
  1. ↑ Ленин Н. (В. Ульянов). Собр. соч. Т. 1. М., 1924. С. 704-705.
  2. ↑ Там же. С. 705-706.
  3. ↑ Ленин Н. (В. Ульянов). Собр. соч. Т. 1. С. 705.
  4. ↑ Красный архив. 1934. № 1. С. 76.
  5. ↑ См.: Мартов Ю. Записки социал-демократа. С. 271.
  6. ↑ Ленин Н. (В. Ульянов). Собр. соч. Т. 1. С. 706.
  7. ↑ См.: Звезда. Минск, 1924.17 февр.
  8. ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 1. С. 150-151.
  9. ↑ См.: Сильвин М. А. Ленин в период зарождения партии. С. 70.
  10. ↑ См. там же. С. 69; Пролетарская революция. 1924. № 3. С. 107.
  11. ↑ См.: Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 2.
  12. ↑ См.: Ленин Н. (В. Ульянов). Собр. соч. Т.1. С. 692-693.
  13. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 354.
  14. ↑ Там же. С. 261,271.
  15. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 272; см. также с. 242, 261, 265.
  16. ↑ Там же. С. 268, 269.
  17. ↑ Там же. С. 198, 277.
  18. ↑ См.: Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 163, 164, 195.
  19. ↑ См. там же. С. 139, 157, 191, 192, 197, 199, 248, 262, 273, 342.
  20. ↑ См. там же. С. 130.
  21. ↑ См. там же. С. 156, 188, 202, 270.
  22. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 195, 197.
  23. ↑ Там же. С. 159.
  24. ↑ См. там же. С. 186,301.
  25. ↑ Там же. С. 299-300.
  26. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 241-242.
  27. ↑ Там же. С. 241,301,309-310.
  28. ↑ Там же. С. 311-312.
  29. ↑ Мартов Ю. Записки социал-демократа. С. 239—240.

 


 

 «МАРКСИСТСКИЙ САЛОН»


Попытка сформулировать общие задачи рабочего социализма в России, предпринятая Ульяновым в «Друзьях народа...», привлекла внимание всей социал-демократической публики. А поскольку марксизм начинал все более входить в моду, то вскоре после выхода гектографированных брошюр Владимира Ильича пригласили в так называемый марксистский салон[1].

Поначалу салон этот стал складываться вокруг Александры Михайловны Калмыковой. В свое время она участвовала в народовольческом движении, потом установила тесные связи с плехановской группой «Освобождение труда». Теперь ей было уже 46 лет, ее покойный муж Д. А. Калмыков был сенатором, в средствах она не нуждалась, держала в Питере книжный склад и магазин, куда частенько заглядывали социал-демократы, которым Александра Михайловна оказывала и материальную помощь. Вот в ее-то квартире, как пишет Калмыкова, «за вечерним чайным столом сходилась молодежь, заинтересованная марксизмом...»[2].

Тон в «салоне» задавал Петр Струве. Внук известного астронома - создателя Пулковской обсерватории, сын иркутского, астраханского, а затем и пермского губернатора, он заканчивал юридический факультет Петербургского университета. После смерти отца в 1889 году Петр жил у Калмыковой на правах приемного сына. На самом же деле, несмотря на разницу в возрасте в 21 год, они стали любовниками. Связь эта тщательно скрывалась, но Александра Михайловна открыто помогала ему всем, чем могла[3].

Известность Петр Бернгардович приобрел уже в конце 1893 года, когда опубликовал в немецком социал-демократическом издании критическую заметку «К вопросу о капиталистическом развитии в России» по поводу вышедшей в свет книги Даниельсона «Очерки нашего пореформенного общественного хозяйства». Разгорелась оживленная полемика, и на Струве обрушились и Воронцов, и Кривенко, и сам Даниельсон. Лишь Ульянов в своих «Друзьях народа...» выступил в защиту Струве, хотя и сделал оговорку, что не может «судить о системе его воззрений», ибо другие работы этого автора не читал, да и в данной статье «солидарен не со всеми, высказанными им, положениями...»[4].

Вторая заметная фигура «салона», Михаил Туган-Барановский, был старше Струве и Ульянова на пять лет. В 1888 году он закончил Харьковский университет и уже в 1890-м опубликовал в «Юридическом вестнике» статью «Учение о предельной полезности». А в 1894 году Михаил Иванович защитил в Московском университете магистерскую диссертацию «Периодические кризисы в Англии». Свою концепцию кризисов он поставил в прямую связь с экономическими воззрениями Маркса и использовал его схемы из 2-го тома «Капитала». Теперь Туган-Барановский ждал обещанной вакансии приват-доцента в Петербургском университете.

Непременным членом «марксистского салона» являлся сын генерала Александр Потресов. Он окончил естественный факультет, два курса юрфака Петербургского университета и уже с 1892 года поддерживал связь с группой «Освобождение труда». Роберт Эдуардович Классон - еще один постоянный участник этих собраний, в свое время входил в брусневскую организацию, но после окончания в 1891 году Петербургского технологического института уехал на стажировку в Германию. В 1894-м он вернулся в Питер и возглавил строительство электростанции на Охтенских пороховых заводах.

Часто появлялись в «салоне» архитектор С. М. Серебровский, студенты Я. П. Коробко, Клобуков, Корсак и др. Нередко заглядывали сюда и молодая учительница Надежда Крупская, а также уже упоминавшаяся Ариадна Тыркова. Помимо квартиры Калмыковой иногда собирались у Классона на Большой Охте, но чаще всего беседы и дискуссии происходили на квартире Туган-Барановского, жена которого Лидия Карловна - дочь известного виолончелиста, директора Петербургской консерватории, - славилась своим гостеприимством.

Ариадна Владимировна Тыркова терпеть не могла марксистов и социал-демократов. Но судьбе было угодно распорядиться так, что именно здесь она встречалась с тремя своими ближайшими подругами по гимназии Оболенской. Две из них вышли замуж: Нина Александровна Герд за Петра Струве, Лидия Карловна - за Тугана. Третьей подругой была Надя Крупская. И поскольку Ариадна стала писательницей, она и оставила довольно яркие картинки этих собраний.

«Пили чай, судачили о народниках, спорили без конца. Угощение было незатейливое: бутерброды с чайной колбасой и сыром, иногда варенье, печенье. Чай разливала и проливала Лида, забывала кто как пьет, заговорившись, оставляла кран самовара открытым и не замечала, что горячая вода льется себе да льется на скатерть. Михаил Иванович говорил много, других слушал рассеянно, съедал с ближайшей тарелки все пряники, потом предлагал гостям уже опустошенную тарелку. Семья Туганов очень тянулась за светскими манерами и обычаями, но в Мише никакой светскости не было, хотя этот проповедник классовой борьбы вышел из класса не пролетарского, а почти барского...

Там же, у Лиды, встретила я в первый раз П. Б. Струве... За чайным столом шли споры о нашумевшей тогда книге М. Нор-дау о вырождении. Многие считали, что Нордау преувеличивает... И вдруг в разговор бурей ворвался молодой рыжебородый человек. Он высвободил из-под длинных, небрежно причесанных, тоже рыжих волос большие уши, схватился за них обеими руками и, оттягивая их так, точно хотел вырвать с корнями, завопил:

- Как нет вырождения? Да вы посмотрите на меня, на мои уши!..

Все засмеялись. Смеялся и он, но продолжал выбрасывать аргументы, твердил, что вырождение есть факт неоспоримый, с такой же страстностью, с какой позже выкрикивал политические лозунги. Его жена тоже смеялась, но старалась его удержать, укоризненно говорила:

- Петя, да перестань. Ну что за глупости ты говоришь...

Сколько раз потом, в несравненно более серьезных вопросах, приходилось слышать мне его захлебывающийся голос, его страстную отрывистую речь, в которой так странно смешивались глубокие, иногда даже пророческие речи с неожиданными истерическими выкриками... Струве, как и Туган, за своими манерами не следил и следить не считал нужным. Это была общеинтеллигентская черта. Еще мода 60-х годов на опрощение не прошла... Струве был небрежен еще и потому, что не замечал людей, не интересовался их впечатлениями. Иногда он согласен был следить за их мыслями, но их вкусы, привычки, чувства его мало интересовали»[5].

Если верить Ариадне Тырковой, то дискуссии и беседы в «салоне» зачастую носили достаточно схоластический характер. «Не

Туган выдумал социализм и связанные с ним экономические теории, - писала она. - На это у него не хватило бы воображения. Но мозги его обладали редкой емкостью для впитывания книжного материала. Он мог наизусть цитировать Карла Маркса и Энгельса, твердил марксистские истины с послушным упорством мусульманина, проповедующего Коран. Экономический материализм был для него не только научной истиной, но святыней. И он, и Струве были совершенно уверены, что правильно приведенные изречения из «Капитала» или даже из переписки Маркса с Энгельсом разрешают все сомнения, все споры. А если еще указать, в каком издании и на какой странице это напечатано, то возражать могут только идиоты»[6].

Известность «марксистского салона», и прежде всего Струве, значительно возросла после того, как в сентябре 1894 года А. М. Калмыкова выпустила в Петербурге его книжку «Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России». Александра Михайловна писала, что тираж книжки был невелик - 200 экземпляров, но поскольку она вышла легально, то и разошлась сразу. Впрочем, некоторые читатели и почитатели ее оказались весьма специфичны. «Баронесса Икскуль, - рассказывает Калмыкова, - сообщила: «Уж не знаю, к добру ли это для вашего приемного сына, «Заметки» его лежат на столе у всех министров, и в кабинетах их только и говорят о книжке его»... Заключительные слова «Критических заметок» о необходимости похерить старые народнические бредни, признать «нашу некультурность» и пойти «на выучку к капитализму» были у всех на слуху, и их повторяли чуть ли не наизусть. «Струве, - продолжает Калмыкова, - начали называть лидером марксистов. Я горячо оспаривала это...»[7]

Понять причину широкой популярности книги Струве, как и самой моды на марксизм, можно лишь в контексте особых обстоятельств того времени. Дело в том, что при всем разочаровании в народничестве и при всем его вырождении оно по-прежнему - с 60-х годов - оставалось некой «моральной максимой», определявшей многие нравственные ценности, принятые в интеллигентной среде. Начиная с «опрощенчества» во внешнем облике и кончая демонстративным презрением, как выражался Глеб Успенский, к «господину Купону». Не то чтобы все неукоснительно следовали данным нормам, но, во всяком случае, их учитывали, определяя, «что такое хорошо и что такое плохо...»

Между тем развитие капитализма, с его потребностью на «умственный труд», открывало для интеллигенции новые, широкие возможности. И не только на традиционной и относительно низкооплачиваемой ниве просвещения и народного здравия, но и в правлениях солидных банков, акционерных обществ и компаний, на новых индустриальных гигантах.

Перспектива стать респектабельным интеллектуалом - совсем как в Европе - была заманчива. Но она попахивала изменой принципам народолюбия и нестяжательства, признававшимся, пусть зачастую лишь на словах, в 60-80-е годы. А как известно, интеллигентный человек не может совершить низкого поступка, предварительно не оправдав его самыми высокими мотивами. Книга Петра Струве как раз и решала эту проблему. Раз прогресс связан с развитием капитализма, раз народнические теории оказались несостоятельными, то всякий интеллигент, желающий блага России, не только может, но и просто обязан идти на службу к носителям этого прогресса.

Так или иначе, но книга Струве положила начало «медовому месяцу» так называемого легального марксизма, когда, как напишет позднее Ленин, «марксистами становились повально все, марксистам льстили, за марксистами ухаживали, издатели восторгались необычайно ходким сбытом марксистских книг»[8].

К популярности «Критических заметок...» Струве отнесся как к должному. «Я охотно продолжил бы работать над этой темой, - сказал он, - но чувствую, что не имею на это права: пора знакомиться с пролетариатом...» «Я ответила, - рассказывала Калмыкова, - что мы с Надеждой Константиновной поможем в этом»[9]. Роберт Классон, также полагавший, что и Струве, и Туган являются «исключительно литераторами, совершенно не знавшими рабочего класса», вспоминает, что он специально провел с ними экскурсию на Путиловский завод, дабы «они воочию увидели капиталистическое предприятие в большом масштабе»[10].

Вторым шагом стало знакомство с социал-демократами «практиками». И поскольку Классон сохранял связи с «технологами», пригласили Ульянова, ибо после выхода весной 1894 года «Друзей народа...» его авторитет в среде петербургских с.-д. «нелегалов» был общепризнан. Возможно, сыграло свою роль и то обстоятельство, что именно в «Друзьях народа...» он по некоторым вопросам поддержал Струве против народников.

Надо сказать, что в кругах «нелегалов» к Струве относились весьма сдержанно. Мартов, знавший его по университету, встретившись с Петром Бернгардовичем вновь в 1894 году, заметил: «Его кислая усмешка и брезгливый тон производили впечатление той «умудренности», которая обычно сопровождает отказ интеллигента от революционной активности вообще»[11].

В кружке «технологов», судя по воспоминаниям Сильвина, вопрос о сотрудничестве со Струве также вызвал неоднозначную реакцию. Но Ульянов на встречу согласился. Как раз в конце декабря 1894 года Потресов на свои средства, вопреки всем пессимистическим прогнозам, легально издал в Петербурге блистательную работу Плеханова «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю», которая сразу же приобрела огромную популярность. Это, видимо, и стало главным аргументом в пользу выхода «нелегалов» на контакты с «марксистским салоном».

Первая встреча состоялась в квартире Классона на Охте в конце декабря. «За несколько месяцев перед тем, - рассказывает А. Н. Потресов, - вышла книга П. Струве «Критические заметки. К вопросу об экономическом развитии России», обратившая на себя и на ее автора всеобщее внимание. А чуть ли не за несколько дней до занимающего нас собрания мне удалось выпустить в свет, под псевдонимом Бельтова, книгу Плеханова «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю», книгу, давшую огромный решительный толчок распространению марксизма в России. Ленин, вскользь чрезвычайно хвалебно отозвавшись о книге Плеханова - Бельтова, с тем большей энергией, со всей ему свойственной ударностью, направил свою критику против Струве»[12].

Дело в том, что Владимир Ильич пришел с рефератом, который он написал на книгу Струве, озаглавив его «Отражение марксизма в буржуазной литературе». Реферат этот он уже читал в кругу тогдашних марксистов. Критический тон его был достаточно резок. Но Ульянов без всякой дипломатии заявил, что готов смягчить его ради публикации в легальном марксистском сборнике.

На встрече со стороны «нелегалов» помимо Владимира Ильича присутствовали Василий Старков и Степан Радченко. Их собеседниками были Струве, Потресов и Классон. «Насколько я помню, - писал Струве, - прочтя краткое резюме своей статьи упомянутой группе лиц, Ленин прочел ее целиком мне одному у меня в комнате на Литейном. Он сделал это с определенной целью, общей нам, а именно чтобы сделать возможным ее появление вместе с моим ответом моим критикам в намечавшемся сборнике. Это чтение, требовавшее не только внимательного, но и напряженного слушания с моей стороны и прерываемое разговорами, часто принимавшими характер продолжительного и оживленного спора, заняло несколько вечеров»[13].

Надо сказать, что собеседники друг другу не понравились сразу. Струве полагал, что Ульянов почувствовал в нем противника и «в этом он руководствовался не рассудком, а интуицией, тем, что охотники называют чутьем»[14]. Впрочем, возможно, что на воспоминания Струве и особенно Потресова об этих встречах наложили свою печать «наслоения» последующих лет. Роберт Классон, напротив, писал, что «собеседования в общем протекали в дружелюбной атмосфере, несмотря на чрезвычайно пылкие споры, обычные для романтического периода марксизма»[15].

О том же вспоминал и Василий Старков: «Споры доходили до самых глубин исторических и экономических проблем и в конечном счете велись почти исключительно между Струве и Владимиром Ильичей, причем, полагаю, Струве был не меньше нас поражен глубиной и всесторонностью познаний Владимира Ильича... Бывало не раз так, что Струве оперировал при спорах каким-либо литературным материалом (обычно иностранным), неизвестным Владимиру Ильичу. В таких случаях Владимир Ильич забирал тома материалов у Струве или находил их в публичной библиотеке и на следующее заседание, всего лишь через день или два дня, являлся во всеоружии, вполне владея этим материалом...»[16]

Струве, спустя много лет, напрасно писал о том, что Ульянов «был лишен абсолютно всякого духа компромисса»[17]. Итогом дискуссий стало то, что Владимир Ильич снял столь обидный для Струве заголовок своей статьи и значительно смягчил саму полемику, дабы споры увенчались, как он выразился, «союзом людей крайних с людьми весьма умеренными»[18]. Со своей стороны и Струве после указанной полемики «полевел», взял, как заметил Мартов, «более боевую по отношению к капитализму ноту»[19] и внес существенную поправку к своим «Критическим заметкам». «Пойдем на выучку к капитализму», - написал он в статье, предназначенной для сборника, - это вовсе не означает, для меня по крайней мере, - «будем служить буржуазии», ибо капиталистические отношения подразумевают не одну буржуазию, но и ее антипода...»

В апреле 1895 года сборник «Материалы к характеристике нашего хозяйственного развития» отпечатали в столичной типографии довольно большим по тем временам тиражом - две тысячи экземпляров. В него вошли две статьи Плеханова (псевдонимы - Д. Кузнецов и Утис), статьи Ульянова (псевдоним - К. Тулин), Струве, Потресова, П. Скворцова, В. Ионова и перевод Классона обширного очерка Эдуарда Бернштейна о недавно вышедшем III томе «Капитала» Маркса. Таким образом, сборник впервые представлял «союз» эмигрантского, подпольного и легального марксизма.

Однако после скандала с выходом книги Плеханова - Бельтова петербургская цензура была уже начеку. И помимо других материалов особенно возмутила цензоров статья Тулина, откровенно излагавшего программу марксистов. Тираж сборника немедленно конфисковали и сожгли. Потресову удалось спасти лишь сотню экземпляров, которые стали распространяться по марксистским кружкам столицы, провинции и в эмиграции.

Примечания
  1. ↑ См.: Красная летопись. 1925. № 2(13). С. 144-145.
  2. ↑ Огонек. 1926. № 17.
  3. ↑ См.: Русская культура XX века на родине и в эмиграции. Вып. I. М., 2000. С. 10.
  4. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 320.
  5. ↑ Тыркова-Вильяме А. В. То, чего больше не будет. С. 231-233.
  6. ↑ Тыркова-Вильямс А. В. То, чего больше не будет. С. 229.
  7. ↑ Огонек. 1926. № 17.
  8. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 15-16.
  9. ↑ Огонек. 1926. № 17.
  10. ↑ Красная летопись. 1925. № 2(13). С. 144.
  11. ↑ Мартов Ю. Записки социал-демократа. С. 224.
  12. ↑ Источник. 1993. № 4. С. 21.
  13. ↑ Струве П. Мои встречи и столкновения с Лениным // Новый мир. 1991. №4. С. 219.
  14. ↑ Там же.
  15. ↑ Красная летопись. 1925. № 2(13). С. 145.
  16. ↑ Красная новь. 1925. № 8. С. 111.
  17. ↑ Струве П. Мои встречи и столкновения с Лениным // Новый мир. 1991. №4. С. 219.
  18. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 16.
  19. ↑ Мартов Ю. Записки социал-демократа. С. 261.

 



 


 «ПРОБУЖДЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА...»


Получив в Цюрихе уже в мае экземпляр сборника, Павел Аксельрод внимательно прочел его. Позднее он вспоминал: «Мое внимание привлекла обширная статья К. Тулина, имя которого я встретил впервые. Эта статья произвела на меня самое лучшее впечатление. Тулин выступал здесь с критикой народничества и «Критических заметок» Струве. Статьи были построены несколько нестройно, пожалуй, даже небрежно. Но в них чувствовались темперамент, боевой огонек, чувствовалось, что для автора марксизм является не отвлеченной доктриной, а орудием революционной борьбы»[1]. И хотя в то время, когда писались эти воспоминания, Павел Борисович являлся одним из самых ярых оппонентов Ленина, он схватил самую суть работы молодого Ульянова.

Один из главных упреков, который Владимир Ильич адресует Струве, - это абстрактность анализа российской действительности: «Г-н Струве рассуждает вообще, обрисовывает переход от натурального к товарному хозяйству, указывает, что бывало на свете дело по большей части вот так-то и так-то, и при этом отдельными, беглыми указаниями переходит и к России, распространяя и на нее общий процесс...» Естественно, что за этой абстрактной кажущейся «простотой», свойственной не только Струве, но и либеральным народникам, совершенно пропадают специфические общественно-экономические отношения, характерные именно для России[2].

Недостаток этот усугубляется тем, что Струве всячески пытается демонстрировать свой «объективизм», то есть стремление стать «над схваткой», над реальными интересами тех или иных классов российского общества. «Это покушение подняться выше классов, - замечает Владимир Ильич, - приводит к крайней туманности положений автора, туманности, доходящей до того, что из них могут быть сделаны буржуазные выводы...» И это прежде всего касалось пассажей, воспевавших «выгодность» капиталистического прогресса «вообще»[3].

То, что отсталость России ужасна, - это бесспорно. То, что капитализм действительно несет с собой прогресс, - это факт. И никто не станет возражать, что даже плохонький пароход лучше бурлацкой лямки, ибо облегчает труд человека. Все это так. Мало того, Ульянов доказывает, что стремление народников «задержать капитал в его средневековых формах, соединяющих эксплуатацию с раздробленным, технически отсталым производством» лишь многократно усиливает страдания трудящихся. «Поэтому надо желать не задержки развития капитализма, а, напротив, полного его развития, развития до конца»[4].

Но значит ли это, что можно ограничиться хвалебной одой в честь парохода, прогресса и капитализма вообще? «Объективист, - пишет Ульянов, - доказывая необходимость данного ряда фактов, всегда рискует сбиться на точку зрения апологета этих фактов; материалист вскрывает классовые противоречия и тем самым определяет свою точку зрения»[5].

Достаточно заглянуть на тот же Путиловский завод, где в качестве экскурсанта побывал Струве, чтобы за грохотом приводных ремней, идущих к каждому станку, увидеть, что весь этот сказочный технический прогресс не ликвидирует ни эксплуатации, ни голода, ни нового раскола на новых бедных и новых богатых. И на «прогресс» надо смотреть не только с точки зрения крупного капитала, как это делает Струве, но и глазами «антипода» - рабочих, то есть определять свое место в этой реальности и свою позицию.

Точно так же, когда речь идет о деревне, слишком мало объективной констатации недостатка земли у крестьян. Земли мало и будет еще меньше - это факт. И народник справедливо сетует на малоземелье, «он хочет, чтобы ему земли было больше (продано)». Мало и благих пожеланий о применении технических и агрономических новаций, от которых Струве ждет «выгоды» для крестьян. Во-первых, потому, что у малоземельного крестьянина нет денег на покупку земли или техники. А во-вторых, - и это главное - указанные вполне объективные рассуждения почему-то замалчивают и обходят другой факт: «малоземелье» крестьян тесно связано с «многоземельем» дворянства, владеющего обширными поместьями, на которых сохраняются самые дикие феодальные пережитки[6].

Иными словами, утверждает Ульянов, «узкий объективизм», продемонстрированный Струве в «Критических заметках», не поднимается до истинного материализма, ибо материалист «последовательнее объективиста и глубже, полнее проводит свой объективизм»[7].

Впрочем, дело не только и даже не столько в объективной констатации реалий или выявлении тех или иных противоречий русской жизни. Гораздо важнее для Ульянова другое - каким образом разрешить эти противоречия и где, «не мороча самих себя», искать, как выражались народники, «путей к человеческому счастью»[8].

Марксизм отнюдь не означает, как это утверждали либералы, «отрицания частных реформ». Если эти реформы, пишет Владимир Ильич, «ускорят вымирание особенно отсталых форм капитала, ростовщичества, кабалы и т. п., ускорят превращение их в более современные и человеческие формы европейского капитализма», если они «могут принести трудящемуся некоторое (хотя и мизерное) улучшение его положения», то социал-демократы всячески поддержат такого рода преобразования[9].

В программах старых революционных народников марксисты поддерживают и такие общедемократические прогрессивные меры, как «расширение крестьянского землевладения», «самоуправление», «свободный и широкий доступ знаний к народу», создание в деревне «технических и других училищ», подъем мелкого хозяйства «посредством дешевых кредитов, улучшений техники, упорядочений сбыта и т. д., и т. д., и т. д.». И «чем решительнее будут такие реформы в России», тем больше продвинут они «экономическое развитие» страны, тем «выше поднимут жизненный уровень» трудящегося, повысят уровень его потребностей, «ускорят и облегчат его самостоятельное мышление и действие»[10].

Вопрос заключается лишь в том кто? как? когда? проведет указанные реформы. Либеральные народники полагают, что это может сделать существующее правительство и государство. Надо лишь, преодолев «невежество» и «грубость чувств», поставить их на стезю «современной науки, современных нравственных идей» и тем самым как раз и указать истинный «путь к человеческому счастью»[11].

Самое удивительное, что и Струве оказался достаточно близок к этой позиции, ибо, выступая против «ортодоксии» и «корректируя» Маркса, он утверждал, что современное государство - «прежде всего организация порядка». А поскольку, в отличие от революций, реформы это и есть некое упорядочение, то возможность проведения их сверху вполне реальна.

«.. .Дело изображается так, - замечает по поводу такого рода либеральных иллюзий Ульянов, - будто нет каких-нибудь глубоких, в самых производственных отношениях лежащих причин неосуществления подобных реформ, а есть препятствия только в грубости чувств: в слабом «свете разума» и т. п., будто Россия - 1аЪи1а гака, на которой остается только правильно начертать правильные пути». Между тем такая постановка вопроса «на самом деле означает лишь «чистоту» институтских мечтаний, которая делает народнические рассуждения столь пригодными для бесед в кабинетах»[12].

И Ульянов напоминает в этой связи читателям Салтыкова-Щедрина, его «Вольный союз пенкоснимателей», которые «за отсутствием настоящего дела и в видах безобидного препровождения времени» решили, «не пропуская ни одного современного вопроса, обо всем рассуждать с таким расчетом, чтобы никогда ничего из сего не выходило»[13].

Маркс, пишет Владимир Ильич, был прав, утверждая, что даже самое современное государство является органом классового господства. Это по-прежнему публичная власть, отделенная от народа и противостоящая народу. Соответственно, и бюрократия, сосредоточившая всю полноту реальной власти, выражает совершенно определенные классовые интересы. Именно в ее руках - сила. Поэтому никакие проповеди либеральными профессорами самых «современных нравственных идей» не заставят ее отказаться от своих корыстных интересов. Сделать это сможет только иная - противостоящая данному государству сила, опирающаяся на «разум того, от кого только и зависит перемена», т. е. на массу самих трудящихся. «Против класса, - заключает Ульянов, - обратиться тоже к классу... Это единственный, а потому ближайший «путь к человеческому счастью»...»[14]

Иронические издевки, а то и гомерический хохот сопровождали любое заявление подобного рода о «разуме» масс, как только раздавалось оно в среде либеральной публики. «Темнота» и «терпение» русского мужика были здесь не только предметом постоянных пересудов, но и основой убеждения в том, что любые перемены возможны в России лишь «сверху». Потому и рассуждали они о мужике, о его «завещанной от отцов и дедов... святой обязанности трудиться, обязанности в поте лица добывать свой хлеб», а не помышлять - на западный манер - о «праве на труд» и тем более о «праве на отдых от чрезмерной работы, которая калечит и давит его»[15].

Работа «Экономическое содержание народничества» написана достаточно спокойно. Лишь временами в ней прорывается не только страсть, но, если хотите, ярость. И происходит это как раз тогда, когда Владимир Ульянов цитирует подобные «прекраснодушные» рассуждения либералов...

Он вспоминает известную «сказку» Салтыкова-Щедрина «Коняга»:

«Коняга лежит при дороге и тяжко дремлет. Мужичок только что выпряг его и пустил покормиться. Но Коняге не до корма. Полоса выбралась трудная, с камешком: в великую силу они с мужичком ее одолели...

Худое Конягино житье. Хорошо еще, что мужик попался добрый и даром его не калечит. Выедут оба с сохой в поле: «Ну, милый, упирайся!» - услышит Коняга знакомый окрик и понимает. Всем своим жалким остовом вытянется, передними ногами упирается, задними - забирает, морду к груди пригнет. «Ну, каторжный, вывози!» А за сохой сам мужичок грудью напирает, руками, словно клещами, в соху впился, ногами в комьях земли грузнет, глазами следит, как бы соха не слукавила, огреха бы не дала. Пройдут борозду из конца в конец - и оба дрожат: вот она, смерть, пришла! Обоим смерть - и Коняге, и мужику; каждый день смерть...

Нет конца полю, не уйдешь от него никуда! Исходил его Коняга с сохой вдоль и поперек, и все-таки ему конца-краю нет... Для всех природа - мать, для него одного она - бич и истязание. Всякое проявление ее жизни отражается на нем мучительством, всякое цветение - отравою. Нет для него ни благоухания, ни гармонии звуков, ни сочетания цветов; никаких ощущений он не знает, кроме ощущения боли, усталости и злосчастия».

А вокруг будто слившихся воедино Мужика и Коняги кружат Пустоплясы и восторженно умиляются этому воплощению «русской души» и российского долготерпения: вот, мол, «понял он, что уши выше лба не растут, что плетью обуха не перешибешь», а потому «труд дает ему душевное равновесие, примиряет его и со своей личной совестью, и с совестью масс, и наделяет его тою устойчивостью, которую даже века рабства не могли победить!»

Владимиру Ильичу нет надобности приводить эти фрагменты из Салтыкова-Щедрина. У всех его читателей они в памяти. Он лишь многократно напоминает о Мужике и Коняге, для того чтобы поняли они, что «долготерпение» не вечно, что никакой «устойчивости» нет, что чем гнуснее это надругательство над человеком, тем страшнее станет возмездие, ибо борьба неизбежна, «борьба уже идет, но только глухая, бессознательная, не освещенная идеей». И от того, насколько успешно будут восприняты освободительные идеи, насколько вообще удастся «просветлить разум» и «придать идейность идущей борьбе», зависит и то, какие формы примет сам процесс пробуждения личности в забитом и затравленном труженике. И будто заглядывая на десятилетия вперед, Ленин пишет: «...пробуждение человека в «Коняге» - пробуждение, которое имеет такое гигантское, всемирно-историческое значение, что для него законны все жертвы, - не может не принять буйных форм при капиталистических условиях вообще, русских в особенности»[16].

Он не пугал читателей. Читатели знали, что рабочие стачки и 80-х, и начала 90-х годов нередко действительно принимали «буйные формы» и сопровождались эксцессами. Ломали станки, фабричные помещения. В Тейкове, к примеру, случилось даже убийство директора-англичанина. У всех на памяти была и юзов-ская стачка 1892 года, закончившаяся страшным погромом, вызовом войск и расстрелом шахтеров. В таких диких формах - в ответ на нечеловеческие условия жизни - прорывались отчаяние и месть. Но не только это... С точки зрения исторической перспективы стачки становились началом протеста, утраты исконной веры в незыблемость давящих их порядков, разрыва с рабской покорностью перед начальством. Рождалось чувство необходимости коллективного отпора. Иными словами, это были первые - пусть примитивные, пусть уродливые - шаги пробуждения сознательности[17].

В марксизме существуют положения, которые имеют характер аксиом. Не потому, что не нуждаются в доказательстве, а в силу того, что именно они являются базой всего мировоззрения. Кстати, именно такие «аксиомы» чаще всего забываются теми, кто причисляет себя к марксистам. Одно из таких положений - народ не может быть лишь объектом благодеяния сверху, и освобождение трудящихся должно стать делом самих трудящихся.

К чести Плеханова, он постоянно напоминал об этом молодым российским марксистам, дабы помышляли они не о «захвате власти», а о трудной и долгой работе революционного просвещения и организации масс.

«Если бы бог, - писал Плеханов, - спросил современного социалиста: желаешь ли ты, чтобы я немедленно, без всяких усилий со стороны страдающего человечества, даровал ему экономическое блаженство? - то социалист ответил бы ему: творец, оставь блаженство себе, а страдающему и мыслящему человечеству, современному пролетариату, позволь освободиться собственными силами, дай ему возможность прийти к доступному для него счастью путем борьбы, развивающей его ум и возвышающей его нравственность. Завоеванное такой борьбой, его счастье будет не только несравненно полнее: оно будет также гораздо прочнее. Всем обязанные тебе, люди навсегда останутся рабами; «Господь дал, и Господь взял», - смиренно будут твердить они... А когда они освободят себя сами, тогда, - не взыщи на резком слове, всевышний, - тогда придет конец твоей власти, потому что тогда и они будут, как «бози»... Мы знаем, товарищи, путь, ведущий социалистов к их великой цели. Он определяется немногими словами: содействие росту классового сознания пролетариата. Кто содействует росту этого сознания, тот социалист. Кто мешает ему, тот враг социализма»[18].

Ульянов полностью разделял эту позицию. И когда либеральные народники, воспевавшие сермяжную «народную правду», поглядывали с опаской на этот самый народ и советовали, что «лучше бы без борьбы», Владимир Ильич ответил: они «абсолютно неспособны понять, какое всеобъемлющее значение имеет самостоятельное выступление тех, во имя кого и пелись эти сладкие песни»[19].

Смысл деятельности «идеологов трудящегося класса», пишет он, состоит «в формулировке задачи и целей той «суровой борьбы общественных классов», которая идет перед нашими глазами...». И с этими идеями из «тесных кабинетов интеллигенции», а тем более из «либеральных салонов» надо идти к рабочим, к тем, для кого «идеалы» «нужны», потому что без них им приходится плохо»[20].

В заключение своей работы Владимир Ильич предостерегает молодых социал-демократов от иллюзий быстрого и блестящего успеха. Для «утилизации» революционных идей «требуется громадная подготовительная работа, притом работа, по самому существу своему, невидная. До этой утилизации может пройти более или менее значительный период времени, в течение которого мы будем прямо говорить, что нет еще никакой силы, способной дать лучшие пути для отечества...» И независимо от того, когда это произойдет, на протяжении длительного периода для российских социал-демократов единственной «мерой успеха своих стремлений является не разработка советов «обществу» и «государству», а степень распространения этих идеалов в определенном классе общества...»[21]

Примечания
  1. ↑ Переписка Г. В. Плеханова и П. Б. Аксельрода. Т. 1-2. М., 1925. Т. 1. С. 269.
  2. ↑ См.: Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 445, 485.
  3. ↑ Там же. С. 496.
  4. ↑ Там же. С. 497,510,511.
  5. ↑ Там же. С. 418.
  6. ↑ См.: Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 382, 383, 417, 446, 485, 499.
  7. ↑ Там же. С. 418, 445.
  8. ↑ Там же. С. 407.
  9. ↑ Там же. С. 385.
  10. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 385, 530, 531.
  11. ↑ Там же. С. 407, 532.
  12. ↑ Там же. С. 532.
  13. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 366, 594.
  14. ↑ Там же. С. 370,438,439, 528.
  15. ↑ Там же. С. 420.
  16. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 397, 403, 409, 528.
  17. ↑ См. там же. Т. 4. С. 292, 294, 295.
  18. ↑ Плеханов Г. В. Соч. Т. 3. С. 402-403.
  19. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 365, 467.
  20. ↑ Там же. С. 408, 533.
  21. ↑ Там же.

 



 


 «НИКОЛАЙ ПЕТРОВИЧ»


Василий Шелгунов был одним из тех продвинутых питерских пролетариев, через которых и народники и марксисты еще в конце 80-х годов выходили на контакты с рабочими кружками.

Встретив как-то у Калмыковой Петра Струве, Василий Андреевич спросил, не согласится ли Петр Бернгардович в качестве пропагандиста вести занятия в таком кружке. В ответ Струве, как обычно, «скорчил физиономию какого-то божества. Очевидно, ему и хотелось, но в то же время, прикидывая в уме, не будет ли это с его стороны большой щедростью, он сказал: «...Видите ли, у меня сейчас более серьезные задачи. Я решил посвятить себя более серьезному труду»[1].

Для Владимира Ульянова подобного вопроса не существовало. Еще в работе «Что такое «друзья народа»...» он написал, что для социал-демократа «на 1-ое место непременно становится всегда практическая работа пропаганды и агитации по той причине, во-первых, что теоретическая работа дает только ответы на те запросы, которые предъявляет вторая. А во-вторых, социал-демократы слишком часто, по обстоятельствам от них не зависящим, вынуждены ограничиваться одной теоретической работой, чтобы не ценить дорого каждого момента, когда возможна работа практическая»[2].

Если обратиться к литературе о первых шагах российского пролетарского движения, то зачастую складывается впечатление, будто появление рабочих кружков было связано исключительно с революционно-просветительской деятельностью радикальной интеллигенции. Парадоксально, но примерно так изображали дело и жандармы, убежденные в том, что именно «студенты-социалисты» совращали с пути истинного и подстрекали к бунту заблудших агнцев. Между тем процесс роста пролетарского самосознания и активности был гораздо сложнее.

80-е годы иногда называют «мертвым» десятилетием. Десятилетием упадка и ретроградного движения. Порой казалось, что все и вся уперлось в какой-то тупик. Но именно в это время вызревали - невидимые для обывательского глаза - силы, которые в 90-е годы дали толчок бурному росту экономики и оживлению в общественной жизни.

Мало менялись лишь чудовищные условия труда и быта русского рабочего. Полуграмотный, недавно вышедший из деревни человек жил однообразной, беспросветной, полуживотной жизнью. И хотя даже в «мертвое» десятилетие не было года, не отмеченного стихийными стачками, многим действительно казалось, что этот «Коняга», отданный в жертву хозяевам, никогда не сможет вырваться из проклятой кабалы и найти лучшую дорогу. Только редкие одиночки думали о необходимости перемен, читали, учились, старались подняться выше. И как раз в 80-90-е годы помимо сугубо личностных, человеческих мотивов для этого появились и новые побудительные причины.

Подъем индустриального производства резко повысил спрос на квалифицированные кадры. В какой-то мере он удовлетворялся приглашением иностранных мастеров и рабочих. Но наиболее разумные хозяева решили, что таких профессионалов можно готовить и у себя. Это и привело к открытию при некоторых предприятиях и в фабричных районах различного рода общеобразовательных школ и ремесленных училищ.

Так, В. П. Варгунин, сын основателя Невской писчебумажной фабрики, впервые в России применившей в данном производстве паровые машины, получив сам университетское образование, основал за Невской заставой школу для детей рабочих, технические классы и воскресную школу для взрослых. Именно в ней учительствовали уже упоминавшиеся Надежда Крупская, Зинаида Невзорова и Аполлинария Якубова[3].

Появление на предприятиях грамотных, высококвалифицированных рабочих сразу поставило их в центр всей заводской жизни. Некто К. С-кий так нарисовал портрет передовых петербургских металлистов: «Все это народ развитой, с большой индивидуальностью, с довольно хорошим заработком... Во всяком случае, эта группа рабочих может еще отчасти жить без особой жгучей нужды - при неустанной работе, конечно. Они могут снимать дешевую, но все же квартиру, раз они семейные люди. Жена может заняться домом. Есть очаг, которого лишены многие другие рабочие группы... Работа на механических производствах, несмотря на всю тягость ее, должна развивать в человеке стремление к индивидуализации. Здесь должно быть место творчеству: рабочий должен много думать, соображать на самой работе... По форме разговора, даже по языку они ничем почти не отличаются от наших интеллигентов. По-моему, они интереснее, потому что суждения их свежее и убеждения, раз воспринятые, очень тверды. А за последнее время они растут морально чисто по-русски, не по дням, а по часам...»[4]

Такие рабочие выделялись среди своих товарищей даже внешним видом. Когда в 1893 году студент Военно-медицинской академии Константин Тахтарев познакомился с металлистом Иваном Бабушкиным, он был немало удивлен: «Бабушкин вносил некоторую дисгармонию своей внешностью. Он был одет по-праздничному. На нем было что-то вроде сюртука с жилетом, крахмаленный воротничок и манишка, манжеты, брюки навыпуск. Волосы на голове были заботливо причесаны, и руки его, по сравнению с руками товарищей, были безукоризненно чисты. Помню, что эта внешность его произвела на меня первоначально не совсем благоприятное впечатление... Я тогда еще не понимал вполне естественного и понятного стремления рабочего к поднятию не только умственного, но и вообще культурного уровня своей жизни, вполне законного желания, хоть в праздничный день, забыть о серой обстановке своей обычной рабочей жизни и одеться как можно получше»[5].

К. С-кий, который цитировался выше, был прав, когда писал, что сам характер труда таких рабочих развивал в них «индивидуализацию». Но Плеханов справедливо заметил, что коллективизм рабочего прямо пропорционален развитию его индивидуальности. Прогрессируя как личность, рабочий осознает свое положение в обществе и это лишь укрепляет в нем чувство классовой солидарности и желание пробудить это чувство у других рабочих[6].

Николай Дементьевич Богданов, создавший кружок самообразования из своих товарищей в железнодорожных мастерских еще в 1886 году, писал: «Чтобы быть организатором рабочего класса, нужно самому быть, во-первых, честным во всех отношениях, а во-вторых, хорошим товарищем и, наконец, - знающим человеком, к которому могли бы обращаться со своими вопросами... А потому надо воспитывать себя и учиться»[7].

А вопросы задавались им самые заковыристые: отчего бывает день и ночь или солнечное затмение, откуда появилась Вселенная, Земля, Человек? И услышав, что «от обезьяны», недоверчиво и откровенно смеялись. Но, конечно, более всего рабочих интересовало не «происхождение видов», а их собственная жизнь. Именно для ответа на такие вопросы и стали создаваться кружки самообразования, где наиболее развитые рабочие пытались сами вести занятия.

Тахтарев писал о Шелгунове: «Несмотря на недостаток времени, он очень много читал, интересуясь самыми различными вопросами. .. Василий Андреевич пользовался всякими способами, чтобы пополнить свое образование, и его можно было увидеть иногда и на какой-нибудь публичной лекции в городе и даже в университете, на защите особо интересной в общественном отношении научной диссертации»[8]. Но даже таким рабочим для ведения занятий собственных знаний зачастую не хватало. Это и вывело их на контакты с радикальной интеллигенцией. Именно так в 80-е годы в Петербурге возникли кружки Дмитрия Благоева, Павла Точисско-го, а в начале 90-х - брусневские кружки. С такими же кружками поддерживала связь и социал-демократическая группа «технологов», в которую вошел Владимир Ульянов.

Надо сказать, что и после установления подобного рода связей рабочие не сливались с интеллигентами в общую организацию, а сохраняли самостоятельность своих кружков. И без их согласия никто из «учителей» вести занятия не мог. Между тем в этот период на петербургских заводских окраинах конкурировало между собой несколько групп. Помимо известных нам «технологов», которых стали называть «стариками», появились и «технологи» «молодые» - Илларион Чернышев, Евгений Богатырев, Сергей Муромов, Фридрих Ленгник, зубной врач Николай Михайлов и др. Особняком держались студенты Военно-медицинской академии - Константин Тахтарев, Александр Никитин, Николай Богораз. Всем им противостояла «Группа народовольцев». Она имела свою типографию, и в нее входили Михаил Александров (Ольминский), Александр Ергин, Михаил Сущинский, Б. Л. Зотов, Александр Федулов, А. И. Шаповалов и др. Были, наконец, и просто «дикие» - не признававшие интеллигентов кружки, которые вели сами рабочие[9].

Соперничество было достаточно жестким. Как писал Шелгу-нов, хорошо знавший и Точисского, и Бруснева, и Германа Красина, «на интеллигенцию смотрели только как на просветителей», и «рабочие чувствовали себя «дичью», на которую охотились с двух сторон: народовольцы и марксисты». Кружковцы нередко приглашали на занятия и тех и других, слушали их споры, постепенно разбирались в разногласиях, а потом и самоопределялись[10].

Еще одной особенностью кружковых занятий являлась концентрация внимания преимущественно на вопросах общетеоретических и общеобразовательных. «Я до сих пор вспоминаю, -рассказывает Глеб Кржижановский, - как беспощадно терзал я учебой головы своих слушателей, большинство которых было теми питерскими ткачами, которые еще в далекой степени не порвали своей связи с деревней. А между тем я настойчиво требовал от этих полудеревенских рабочих отчетливого усвоения первой главы «Капитала» Маркса. Наряду с этой углубленной работой по Марксу мы в наших кружках немало заботились и о широкой культурной подготовке своих слушателей...»[11]

Это воспоминания самого пропагандиста. А вот что писал по поводу такого рода занятий еще один из авторитетных питерских рабочих - Константин Максимович Норинский: «Отработав день до 6 часов вечера, в 7 часов мы уже сидели и слушали до 12-1 ночи, а случалось и дольше. Рассказ лектора порой действовал на товарищей усыпляюще. Больше всех в этом отношении отличался - можно даже сказать, побил рекорд - Петр Кайзо: обычно он уже в 9-м часу начинал клевать носом. Вначале чуть-чуть, незаметно; далее - больше, и, наконец, видишь, он пересаживается в какой-нибудь из дальних уголков, откуда под общий смех неожиданно услышится здоровый храп»[12].

О своем желании работать в кружке Владимир Ульянов заявил сразу же после знакомства с «технологами». Но только поздней осенью 1893 года Герман Красин сводит его с Василием Андреевичем Шелгуновым. Поначалу особо благоприятного впечатления Владимир Ильич не произвел. И прежде всего потому, что «переконспирировал» с одеждой. «Одет он был, - рассказывал Шелгунов, - я бы сказал, во всяком случае, хуже меня. У меня было пальтишко, правда, дешевенькое, с Александровского рынка, но все же чистенькое, новенькое, у него же поношенное, хотя тоже чистенькое». Да и возраст Ульянова был для Шелгунова несколько непривычен: «Он снял фуражку, и в глаза бросилась лысина с углов лба... Ожидал я встретить важного студента, а пришел какой-то чиновник и уже довольно потертый»[13].

Свои первые кружки Владимир Ильич получил, видимо, лишь весной 1894 года. Именно весной, 9 апреля, накануне Пасхи, состоялось собрание, на которое Шелгунов пригласил социал-демократов «стариков» - Красина, Радченко, Старкова, от «молодых» - Михайлова, от медиков - Тахтарева, от народовольцев -Александрова, Сущинского и Зотова. Пришли и несколько видных рабочих - Норинский, Афанасьев (Фунтиков), Фишер, Яковлев, Хотябин, Кузюткин и др.

К этому времени большинство кружковцев вполне определилось, и собравшиеся приняли решение «уничтожить грызню и не устраивать сепаратных кружков. На собрании выяснилось, - пишет Шелгунов, - что почти все рабочие, за исключением Хотяби-на и Кузюткина, были с.-д. После прений народовольцам предложили ходить в кружки в качестве сведущих людей и говорить, о чем предложат рабочие. Для этой цели образован был контроль из развитых рабочих и интеллигентов социал-демократов. На обязанности контролера - присутствовать в том кружке, где выступал народоволец, и «одергивать» его, т. е. ставить в рамки, желательные марксистам. В числе других контролеров ходил и я...»[14].

Но контроль осуществлялся недолго. 21 апреля 1894 года основное ядро «Группы народовольцев», выданное провокатором Кузьмой Кузюткиным, было арестовано. Пришлось срочно заполнять бреши. И когда к Шелгунову поступила «заявка» на лектора-марксиста от рабочих Петербургской стороны и Невской заставы, он направил туда Ульянова. Двадцатидвухлетний Владимир Князев - мастеровой порта Нового Адмиралтейства, на квартире которого собирались представители рабочих кружков, рассказывает: «В назначенный час ко мне постучали. Открыв дверь, я увидел мужчину лет тридцати, с рыжеватой маленькой бородкой, с проницательными глазами, в фуражке, нахлобученной на глаза, в осеннем пальто с поднятым воротником... Вообще - на вид этот человек показался мне самым неопределенным по среде человеком».

Однако дебют прошел вполне успешно: «Подойдя к собравшимся, он познакомился с ними, сел на указанное ему место и сообщил план работы, для которой мы все собрались. Речь его отличалась серьезностью, определенностью, обдуманностью. Собравшиеся слушали его внимательно. Они ответили на его вопросы: кто и на каком заводе работает, каково развитие рабочих завода, каковы их взгляды, способны ли они воспринимать социалистические идеи, что больше всего интересует рабочих, что они читают и т. д.». А когда занятия кончились и Ульянов ушел, кружковцы обступили Князева: «Кто это такой? Здорово говорит...» Но, кроме того что лектора надо называть «Николаем Петровичем», Князев ничего не знал[15].

Лишь несколько месяцев спустя, когда в связи с тяжбами о наследстве ему дали адрес опытного адвоката Ульянова, Владимир Александрович, придя к нему домой на прием, буквально опешил, увидев «Николая Петровича» в цилиндре, приличном пальто и фраке[16].

Летом занятия в кружках обычно прерывались. Многие студенты-пропагандисты были иногородними и на каникулы отправлялись домой. Как шутили рабочие, «революция разъезжалась на дачи»[17]. 14 июня уехал в Подольск, где снимала дачу Мария Александровна, и Владимир Ильич. Заботы, связанные с изданием «Друзей народа...», встречи с московскими социал-демократами, перевод с немецкого брошюры Каутского об Эрфуртской программе и другие дела заняли все лето. И в Питер Ульянов вернулся лишь 27 августа.

Между тем разговоры о «Николае Петровиче» уже, видимо, ходили среди рабочих. На квартире Владимира Князева собирались представители кружков Петербургской и Выборгской сторон, Васильевского острова и Колпина. Так что известность Ульянов приобрел довольно широкую. Поэтому Шелгунов сразу предложил ему кружки Никиты Меркулова и Ивана Бабушкина за Невской заставой. Ранее с ними вел занятия Тахтарев. Затем его сменил студент-«технолог» из «молодых» Николай Малишевский. Но рабочие остались им недовольны, и Бабушкин попросил на замену «Николая Петровича»[18].

Впечатление, произведенное Ульяновым на новых слушателей, также оказалось более чем благоприятным. В воспоминаниях, написанных Бабушкиным в 1902 году, рассказывается: «Начались занятия по политической экономии, по Марксу. Лектор излагал нам эту науку словесно, без всякой тетради, часто стараясь вызывать у нас или возражения, или желание завязать спор, и тогда подзадоривал, заставляя одного доказывать другому справедливость своей точки зрения на данный вопрос. Таким образом, наши лекции носили характер очень живой, интересный. .. Мы все бывали очень довольны этими лекциями и постоянно восхищались умом нашего лектора». Между собой рабочие называли его иногда «Лысым», но обычно шутливо добавляли, что это «от слишком большого ума у него волосы вон лезут»[19].

Ульянов начинает вести занятия и в других кружках - П. Дмитриева на Выборгской стороне, Ивана Яковлева на Васильевском острове, в кружке братьев Арсения и Филиппа Бодровых за Невской заставой, ходит на рабочие сходки к Шелгунову, Борису Зиновьеву, Илье Костину[20]. В конце концов, как пишет Тахтарев, «к зиме 1894 года наиболее ценные связи с рабочими за Невской заставой перешли к группе В. И. Ульянова...»[21].

Меняется и характер самих занятий. Многие из рабочих, несмотря на молодость, имели за плечами богатый жизненный опыт и были достаточно «индивидуализированы», чтобы представлять интерес не только в качестве слушателей, но и собеседников. Тот же Тахтарев писал, например, что Илья Костин, поначалу занимавшийся у него в кружке, поражал «своим широким, пытливым и чутким умом. Помню, одно время он очень интересовался религиозным вопросом и внимательно читал Библию. По сравнению с ярым рационалистом Бабушкиным Костин казался человеком религиозным. Это бесспорно была очень тонкая и богато одаренная человеческая личность, очень чутко отзывавшаяся на все окружающее, привлекавшая к себе других очень сильно»[22].

Впрочем, и менее развитые рабочие обладали тем опытом и знанием повседневной пролетарской жизни, которых так не хватало Владимиру Ильичу. Поэтому каждое занятие он начинает делить как бы на две части: сначала теория, чаще всего «Капитал» Маркса, а потом разговор «на злободневные темы. И это была, - пишет Крупская, - самая оживленная часть бесед»[23].

Василий Андреевич Шелгунов, заглядывавший на занятия Ульянова, как он говорил, «отдохнуть душой», вспоминал: «В этих кружках начинающих рабочих, где ему приходилось сплошь и рядом говорить не о политэкономии, не о важных государственных вопросах, а часто о том, как у рабочего живут дома, как у него семья, как жена, как она смотрит на его отлучки, когда он уходит на кружок, как мастер к нему относится, чем он больше всего интересуется на заводе - все это он узнавал так просто, незаметно...» И менее всего это походило на какой-то «педагогический прием». Рабочие сразу отличили бы снисходительное любопытство или заигрывание интеллигента от подлинного человеческого интереса. «Так вот, - заключал Шелгунов, - и эти рабочие и я -мы вынесли одно и то же впечатление: много было хороших людей тогда среди революционеров, но большей простоты в отношениях, чем у Ильича, не замечалось ни у кого никогда»[24].

Если бы Владимир Ульянов стал писателем, из этих бесед, видимо, родились бы живые рассказы или очерки о рабочей жизни; если бы университетским историком или экономистом, то вполне мог бы создать нечто вроде вышедшей в 1898 году книги Туган-Барановского «Русская фабрика в прошлом и настоящем». Но он избрал иную стезю. И чем более ширилась работа в кружках, тем явственней ощущалась неудовлетворенность ее результатами.

В сферу влияния кружков входили десятки рабочих. Да, они росли и культурно, и политически, вникая во все тонкости теории борьбы. Но за пределами кружков стояли десятки и сотни тысяч пролетариев, тех самых «коняг» Салтыкова-Щедрина, которые все свое свободное время проводили в трактирах и враждебно относились к любым «бунтарям». «Недаром рядовые рабочие, - писал Тахтарев, - называли в это время кружковых рабочих безбожниками и сторонились их, говоря: «Кто от бога и от царя отрекся, что же с ними разговаривать!» Очевидно, еще требовалось много предварительной, подготовительной работы, чтобы сделать серую рабочую массу сознательной...»[25]

Тахтарев знал, что писал... Возвращаясь как-то в воскресенье из кружка за Невской заставой и проходя мимо церкви Михаила Архангела, он не снял шапку. Стоявшие у паперти рабочие тут же набросились на него, сбили шапку и изрядно излупили «дюжими кулаками» под одобрительное улюлюканье толпы[26].

По опыту других стран было очевидно, что вовлечь таких рабочих в сферу сознательной борьбы за свои интересы может лишь массовое пролетарское движение. И неудовлетворенность «узостью» своей деятельности все более испытывали сами кружковцы. «К черту кружки! - говорили они, когда это чувство доходило до крайности. - Они создают лишь умственных эпикурейцев. Нужно взамен их собирать маленькие собрания из рабочих от разных мастерских данного завода, а также представителей от соседних фабрик. На этих собраниях нужно выяснять и обсуждать свое положение, записывать о положении дел там и здесь, собирать материалы... Надо, по примеру поляков, возможно шире распространять литературу, прямо раскидывая ее по мастерским»[27].

Спустя восемь лет в книге «Что делать?» Владимир Ильич напишет о «жалком кустарничестве» и будет «вспоминать о том жгучем чувстве стыда, которое я тогда испытывал...». Он поясняет: «Пусть не обижается на меня за это резкое слово ни один практик, ибо, поскольку речь идет о неподготовленности, я отношу его прежде всего к самому себе. Я работал в кружке, который ставил себе очень широкие, всеобъемлющие задачи, - и всем нам, членам этого кружка, приходилось мучительно, до боли страдать от сознания того, что мы оказываемся кустарями в такой исторический момент, когда можно было бы, видоизменяя известное изречение, сказать: дайте нам организацию революционеров - и мы перевернем Россию!»[28]

Как видим, настроения и пропагандистов, и рабочих вполне совпадали. И в кружках Ульянова и его товарищей беседы на «злободневные темы» начинали приобретать все более целенаправленный характер. «Мы получили от лектора, - писал Иван Бабушкин, - листки с разработанными вопросами, которые требовали от нас внимательного знакомства и наблюдения заводской, фабричной жизни»[29].

Многим рабочим это давалось нелегко, ибо как раз на привычное и повседневное они меньше обращали внимания. Сам Владимир Ильич, вспоминая о своих беседах со слесарем судостроительного завода «Новое Адмиралтейство» Александром Ильиным, не без юмора писал: «Как сейчас помню свой «первый опыт»... Я возился много недель, допрашивая «с пристрастием» одного ходившего ко мне рабочего о всех и всяческих порядках на громадном заводе, где он работал. Правда, описание (одного только завода!) я, хотя и с громадным трудом, все же кое-как составил, но зато рабочий, бывало, вытирая пот, говорил под конец занятий с улыбкой: «Мне легче экстру проработать, чем вам на вопросы отвечать!»[30]

Потребность в переходе к массовой агитации ощущалась во многих промышленных центрах. В частности, осенью 1894 года этот вопрос долго дебатировался среди виленских социал-демократов. В конце концов выпускник Казанского университета Александр Кремер, высланный из Питера за участие в революционных кружках Военно-медицинской академии, написал нечто вроде реферата. Его обсудили, и находившийся там же, в Вильно, Юлий Цедербаум (Мартов) отредактировал текст и написал введение. Так что получилась вполне самостоятельная брошюра «Об агитации». Издали ее позднее, но уже в октябре 1894 года Мартов привез рукопись в Петербург и передал столичным социал-демократам[31].

Спустя четверть века в мемуарах Мартов написал, что среди «молодых» брошюра нашла самый горячий прием. А вот «старики» встретили ее достаточно равнодушно и чуть ли не до осени 1895 года, когда в работу питерских социал-демократов включился сам Мартов, продолжали придерживаться прежних, рутинных методов работы. Что касается Ульянова, писал Мартов, то «у меня, - правильно или нет, другой вопрос, - создалось даже впечатление, что к работе над подъемом классового самосознания масс путем непосредственной экономической агитации он относился холодно, если не пренебрежительно»[32].

Вопрос о том, «правильно или нет» это «впечатление» Мартова, решается очень просто. Помимо цитированных выше воспоминаний рабочих и самого Ульянова можно, например, взять работу Владимира Ильича «Экономическое содержание народничества. ..» и прочесть в ней: «Самым высоким идеалам цена -медный грош, покуда вы не сумели слить их неразрывно с интересами самих участвующих в экономической борьбе, слить с теми «узкими» и мелкими житейскими вопросами данного класса, вроде вопроса о «справедливом вознаграждении за труд», на которые с таким величественным пренебрежением смотрит широковещательный народник»[33]. Так что «впечатление» Мартова на сей раз оказалось ошибочным.

Вскоре после его отъезда в Вильно на квартире Ванеева и Сильвина «старики» собрали совещание. Присутствовали Ульянов,

Красин, Радченко, Запорожец, Крупская, Якубова, а также Шел-гунов, Бабушкин, Меркулов, Зиновьев и др. Шелгунов пишет, что «обсуждали брошюру в рукописи «Об агитации», а Сильвин рассказывает, что после выступления Владимира Ильича решили «перейти от кружковой пропаганды, не прекращая ее, однако, к агитации в массах на почве их насущных требований». Шелгунов утверждает, что слово «насущных» в решение вставил он[34].

Но что действительно вызвало у «стариков» настороженность по отношению к брошюре «Об агитации», так это утверждение о том, что рабочие пока не способны воспринимать политические идеи и необходимо сначала пройти подготовительный этап развития, когда агитация должна ограничиваться сугубо экономическими сюжетами. Насторожил и другой момент: говоря о приемах экономической агитации, авторы рекомендовали максимальную открытость всей социал-демократической работы. В Вильно, где они имели дело преимущественно с мелкими ремесленными мастерскими, где все друг друга хорошо знали, такие методы, может быть, и оправдывали себя, но в Питере они грозили явным провалом.

Поэтому совещание «стариков» не приняло ни первой, ни второй рекомендации. А в 1902 году, когда вопрос о соотношении политической и экономической борьбы приобрел принципиальное значение и когда участники указанных событий были живы, Владимир Ильич напомнил: «Особенно важно установить тот часто забываемый (и сравнительно мало известный) факт, что первые социал-демократы этого периода, усердно занимаясь экономической агитацией - (и вполне считаясь в этом отношении с действительно полезными указаниями тогда еще рукописной брошюры «Об агитации») - не только не считали ее единственной своей задачей, а, напротив, с самого начала выдвигали и самые широкие исторические задачи русской социал-демократии вообще и задачу ниспровержения самодержавия в особенности»[35].

Бывают такие совпадения... 20 октября 1894 года Ульянов пришел на квартиру Сильвина, где должны были состояться занятия кружка. Запоздавший рабочий Адмиралтейского завода А. П. Ильин принес вечернюю газету с сообщением о смерти императора Александра III[36].

Он умирал, сидя в кресле на террасе Ливадийского дворца в Крыму. Еще утром он сказал супруге: «Чувствую конец». И за два часа до кончины потребовал к себе наследника и приказал ему тут же подписать манифест о восшествии на престол. «Точно так, папенька», - услышал он в ответ.

Николаю II было в это время 26 лет. Он стал 18-м по счету царем династии Романовых. И, как всегда в России, не только при смене монарха, но и любого начальства вообще, началась -особенно в либеральной среде - пора надежд и ожиданий благих перемен, исходящих сверху... Так что напоминание о политических задачах и бескомпромиссном отношении к самодержавию, сделанное на упомянутом выше совещании «стариков», оказалось как раз кстати.

Спустя месяц, как выразился Ульянов, «усердно занимаясь экономической агитацией», социал-демократы все-таки проглядели начало волнений, вспыхнувших под самое Рождество 1894 года на Невском механическом заводе (бывшем Семянникова). Поводом стала задержка на несколько дней выдачи зарплаты. Такое уже случалось два или три раза, и хозяева полагали, что рабочие вполне могут подождать и на этот раз. Но не тут-то было.

23 декабря, в пересменку, около 8 вечера, когда утренняя смена еще не ушла, а вечерняя только-только явилась и на заводе скопилось около трех тысяч человек, молодежь перегородила проезжавшими санями Шлиссельбургский проспект и остановила паровую конку. Начался погром: разнесли проходную, контору, заводскую лавку, побили стекла в цехах, подожгли дом управляющего. Для подавления беспорядков прибыли две сотни казаков, полиция и пожарная команда, которая на морозе стала из шлангов окачивать рабочих ледяной водой. Погром прекратился, но семянниковцы не расходились. За разбежавшимися от страха конторщиками послали казаков, их привезли в санях, и уже глубокой ночью жандармские офицеры сами выдали рабочим получку.

Когда после этих событий Владимир Ильич пришел в кружок Ивана Бабушкина, где были и семянниковцы, он долго корил их за то, что они прозевали выступление. Вместе с Бабушкиным они написали листовку по поводу волнений, ее обсудили и, поскольку гектографа в этот момент не было, переписали от руки в 4 экземплярах. Иван Васильевич пронес их на завод и разбросал по цехам. «2 листка, - пишет Крупская, - подняли сторожа, а два подняты были рабочими и пошли по рукам - это считалось большим успехом тогда»1.

Текст этой листовки не сохранился, но через несколько дней Глеб Кржижановский написал новый листок, в котором, видимо, повторил основные идеи. Листок распечатали на гектографе и вновь разбросали по заводу. В нем вместе с призывом рабочих к организации разъяснялось, что стихийные бунты не только бессмысленны, но и вредны: «Возьмем хотя бы наш пример. Здесь заранее можно было сказать, что разгром хозяйских построек приведет только к быстрому вмешательству полиции, рабочим заткнут рты, и дело кончится так, как оно кончилось. Ведь все знают, что и заводчики, и полиция, и вся государственная власть - все они заодно и все против нас»[37].

А вскоре от кружковцев пришло известие, что назревает выступление в порту «Нового Адмиралтейства». В январе 1895 года командир порта генерал Верховский своим приказом фактически удлинил рабочий день, отменив «льготные» 15 минут в начале смены и урезав на 15 минут обеденный перерыв. Но и этого генералу показалось мало. 6 февраля, в понедельник, он передвинул начало смены еще на полчаса, а время обеда сократил еще на 15 минут.

На сей раз социал-демократы не опоздали. К 7 февраля листок «Чего следует добиваться портовым рабочим?» с изложением требований был готов. В этот день «часть рабочих, - рассказывает очевидец, - пришла на работу по-старому. Их не пустили. Ворота были заперты, и они принуждены были заплатить штраф как не работавшие часть дня. Запоздавших собралось человек 100. Рабочие просили сторожей впустить их, но получили отказ. Тогда они разломали ворота и вошли в мастерские. Там они обратились к работавшим товарищам, приглашая бросить работу, что немедленно же и было сделано. Администрация немедленно же призвала отряд городовых и околоточных с приставом во главе. Последовало обычное: «А! Вы бунтовать!» - и приличная случаю ругань. На замечание со стороны рабочих, что они желают не ругаться, а поговорить серьезно о деле, пристав стих... Каждый отвечал, что «бунтовать» он не думает, а надобно ему лишь исполнение условий, договоренных администрацией при найме... Кроме того, один рабочий от имени товарищей подробно и толково выяснил дело и высказал все требования. Сделанная попытка его арестовать не удалась, благодаря сопротивлению со стороны всей массы рабочих. В час дня был дан гудок на работу, но он возымел как раз обратное действие. На следующий день та же история. Порядок среди рабочих был образцовый. Было очевидно, что кто-то умело руководит движением... В среду та же история.

В четверг сама администрация «прекратила» работу до конца недели под предлогом «наступления масленицы», а в понедельник на первой неделе поста рабочие пошли на работу на старых условиях. Победа была одержана, притом на казенном заводе. Среди кружковых рабочих наступает пора новых веяний. Совершался перелом. Все сильнее и сильнее укрепляется мысль, что действительно сознательный рабочий должен ближе стоять к окружающей жизни, должен активнее относиться к нуждам и требованиям массы рабочих и к повседневным нарушениям всяких человеческих прав...»[38]

Примечания
  1. ↑ Старый большевик. 1930. № 1. С. 105-108.
  2. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 308.
  3. ↑ См.: Тахтарев К. М. Рабочее движение в Петербурге (1893-1901 гг.). По личным воспоминаниям и заметкам. Л., 1924. С. 28.
  4. ↑ См. статью И. С. Розенталя в сб.: Российский пролетариат: облик, борьба, гегемония. М., 1970. С. 147-148.
  5. ↑ Тахтарев К. М. Рабочее движение в Петербурге. С. 23.
  6. ↑ См.: Российский пролетариат... С. 148.
  7. ↑ См.: От группы Благоева к «Союзу борьбы» (1886-1894). Сборник. Ростов н/Д, 1921. С. 40.
  8. ↑ Тахтарев К. М. Рабочее движение в Петербурге. С. 37.
  9. ↑ См. там же. С. 45.
  10. ↑ См.: От группы Благоева... С. 17, 56, 58.
  11. ↑ Кржижановский Г. М. О Владимире Ильиче. С. 30.
  12. ↑ От группы Благоева... С. 10-11.
  13. ↑ Старый большевик. 1930. № 1. С. 105-108.
  14. ↑ От группы Благоева... С. 56; ср.: Исторический архив. 1959. № 6. С. 101.
  15. ↑ См.: Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 2. С. 39.
  16. ↑ См.: Об Ильиче. Сборник статей, воспоминаний, документов. Л., 1924. С. 112-115.
  17. ↑ От группы Благоева... С. 57.
  18. ↑ См.: Ленин Н. (В. Ульянов). Собр. соч. Т. 1. С. 585, 588, 610.
  19. ↑ Воспоминания И. В. Бабушкина. Л., 1925. С. 14, 51.
  20. ↑ См.: Владимир Ильич Ленин. Биографическая хроника. Т. 1. С. 93, 94, 96, 98, 110.
  21. ↑ Тахтарев К. М. Рабочее движение в Петербурге. С. 39.
  22. ↑ Там же. С. 37.
  23. ↑ Творчество. 1920. № 7-10. С. 4.
  24. ↑ Старый большевик. 1930. № 1. С. 105-108.
  25. ↑ Тахтарев К. М. Рабочее движение в Петербурге. С. 31.
  26. ↑ См. там же. С. 30.
  27. ↑ Тахтарев К. М. Рабочее движение в Петербурге. С. 44.
  28. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 127.
  29. ↑ Воспоминания И. В. Бабушкина. С. 51.
  30. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 152.
  31. ↑ См.: Мартов Ю. Записки социал-демократа. С. 236, 239.
  32. ↑ Там же. С. 239, 258, 267.
  33. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 408.
  34. ↑ См.: От группы Благоева... С. 57; Сильвин М. А. Ленин в период зарождения партии. С. 90.
  35. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 31. 3 См.: Рабочая газета. 1926. 22 янв.
  36. ↑ Творчество. 1920. № 7-10. С. 5; Тахтарев К. М. Рабочее движение в Петербурге. С. 40,41; Сильвин М. А. Ленин в период зарождения партии. С. 82.
  37. ↑ Листовки петербургского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса». М., 1934. С. 1.
  38. ↑ Тахтарев К. М. Рабочее движение в Петербурге. С. 42-43.

 



 


 «ЛИДЕР ПИТЕРСКИХ ЭСДЕКОВ»


Надо было прожить те самые 80-е годы, когда казалось, что впереди нет и не будет никакого просвета, чтобы понять ту вполне интеллигентную публику, которая с воцарением Николая II ожидала от него благих перемен.

Знакомый нам по Самаре князь Владимир Оболенский в это время уже служил в столице «столоначальником» в Министерстве земледелия. Он пишет, что многие действительно «верили в либерализм молодого монарха». И были на то основания. «Рассказывали, - вспоминает Оболенский, - что он (Николай II) вышел из Мариинского дворца без всякой свиты и, купив в табачном магазине папирос, вернулся обратно. Эту необычную для России картину наблюдали многие случайно проходившие по Невскому люди, и молва о необыкновенной простоте и доступности молодого монарха моментально распространилась по городу»[1].

Однако эта пора надежд и ожиданий длилась недолго. Мать его, вдовствующая императрица Мария Федоровна (в девичестве - принцесса София Фредерика Дагмара), не раз поучала сына: «Твой дед либеральничать вздумал, вот его бомбой и разорвало. А отец твой никакого либеральничанья не допускал и, слава богу, как добрый христианин скончался»[2].

Государь внял совету. На приеме в Аничковом дворце представителей земств, городов и сословий 17 января 1895 года он заявил: «Пусть все знают, что я... буду охранять начало самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял его мой незабвенный покойный родитель». Что же касается робких просьб о привлечении «общественности» к делам управления Россией, то государь назвал их «бессмысленными мечтаниями»[3].

Речь эту написал Победоносцев, и ее текст, выведенный крупными буквами, Николай II положил в барашковую шапку, которую держал в руке. «Я видел явственно, - вспоминал тверской земец А. А. Савельев, - как он после каждой произнесенной фразы опускал глаза книзу, в шапку, как это делали бывало мы в школе, когда нетвердо знали урок».

Государь говорил в повышенном тоне, и его супруга, тогда еще слабо понимавшая по-русски, спросила у фрейлины: «Не случилось ли что-нибудь? Почему он кричит?» На что фрейлина ответила достаточно громко, чтобы услышали присутствующие: «Он объясняет им, что они дураки»[4].

Выяснилось, кстати, что и весь эпизод с выходом государя на Невский без всякой охраны - чистейший миф. «Оказалось, - пишет Владимир Оболенский, - что покупал себе папиросы на Невском не Николай II, а его двоюродный брат, будущий Георг V, который как близнец был на него похож»[5].

25 апреля 1895 года в Ярославле на бумагопрядильной фабрике Большой (бывшей Корзинкинской) мануфактуры началась стачка. Полиция, как обычно, арестовала зачинщиков. А когда толпа рабочих пошла освобождать товарищей, солдатам Фана-горийского полка был дан приказ стрелять. Троих убили, восемнадцать ранили. На донесении о случившемся Николай II начертал: «Весьма доволен спокойным и стойким поведением войск во время фабричных беспорядков»[6].

Этих событий Владимир Ульянов уже не застал. 25 апреля 1895 года он выехал за границу.

Заграничный паспорт, в котором столько раз ему отказывали прежде, был выдан 15 марта 1895 года. Но о необходимости поездки в Швейцарию для установления прямых связей с группой «Освобождение труда» питерские социал-демократы договорились уже в самом начале года. Вопрос о том, кому ехать, дискуссий не вызывал. К этому времени лидерство Ульянова стало уже очевидным.

Как и почему занял он это место? В бюрократическом аппарате лидера-начальника назначают. Тут все ясно. В демократической системе его можно выбрать, хотя и в этом случае бывают «неформальные лидеры». Но в революционной среде тех лет лидеры не назначались и не выбирались. Ими становились лишь в силу авторитета знаний, опыта, а главное - авторитета самой личности.

Александр Потресов не признал за Ульяновым авторитета знаний и опыта. Спустя 32 года он написал: «Никто, как он, не умел заряжать своими планами, так импонировать своей волей, так покорять своей личностью»; никто другой не обладал «секретом излучающегося Лениным прямо гипнотического воздействия на людей, я бы сказал, - господства над ними... Только Ленин представлял собой, в особенности в России, редкостное явление человека железной воли, неукротимой энергии, сливающего фанатическую веру в движение, в дело, с не меньшей верой в себя».

Однако поскольку «гипнотическое воздействие» можно оказать не на каждого, то, как полагает Потресов, «он умел подбирать вокруг себя расторопных, способных, энергичных, подобно ему волевых людей, безгранично в него верящих и беспрекословно ему повинующихся, но людей без самостоятельной индивидуальности, без решимости и способности иметь свое особое мнение...»[7].

Вот так, походя, можно - вроде бы и достаточно интеллигентно - унизить вполне достойных людей. Но вот ведь незадача. Не Ульянов подбирал себе окружение, а оно выдвинуло его. И «технологи», входившие в ядро организации, не были теми «расторопными» среднестатистическими «технарями», которые в силу каких-то формальных данных или «гипнотического воздействия» готовы были «беспрекословно» принять чье-либо главенство. «По своим личным свойствам, - заметил Сильвин, -каждый из нас был, конечно, вполне индивидуален: спокойный, сдержанный, даже несколько скрытный, но добродушный Степан Радченко, с хохлацким юмором и с хитрой усмешкой опытного конспиратора; чувствительный и нежный поэт-революционер Кржижановский; всегда казавшийся замкнутым в себе Старков, которому, по-видимому, чужды были всякие сантименты; Мал-ченко - изящный брюнет, с лицом провинциального тенора, всегда молчаливый, всегда любезный товарищ; широкоплечий, кудлатый Запорожец, в глазах которого светилась вера подвижника; Ванеев - с его тонкой иронией, в которой сквозил затаенный в душе скептицизм к вещам и людям; и, наконец, я, смотревший на мир жадно открытыми глазами, часто полными наивного недоумения, которое приводило иногда в смешливое настроение Владимира Ильича»[8].

«Мы единогласно, бесспорно и молчаливо признали его нашим лидером, нашим главой, - писал тот же Михаил Сильвин. - Это его главенство основывалось не только на его подавляющем авторитете как теоретика, на его огромных знаниях, необычайной трудоспособности, на его умственном превосходстве, - он имел для нас и огромный моральный авторитет...»[9]

Итак, авторитет знаний, ума, трудоспособности и моральный авторитет. Иных источников лидерства в этой среде не существовало. Но с этим никак не соглашался Струве. И если Потресов не мог признать за Ульяновым авторитета знаний, то Петр Бернгардович полностью отрицал какое-либо моральное превосходство.

«В своем отношении к людям, - написал он, - Ленин подлинно источал холод, презрение и жестокость. Мне было ясно даже тогда, что в этих неприятных, даже отталкивающих свойствах Ленина был залог его силы как политического деятеля: он всегда видел перед собой только ту цель, к которой шел твердо и непреклонно. Или, вернее, его умственному взору всегда предносилась не одна цель, более или менее отдаленная, а целая система, целая цепь их. Первым звеном в этой цепи была власть в узком кругу политических друзей. Резкость и жестокость Ленина - это стало ясно мне почти с самого начала, с нашей первой встречи - была психологически неразрывно связана, и инстинктивно и сознательно, с его неукротимым властолюбием»[10].

Эту формулу с восторгом приняли Дмитрий Волкогонов и прочие нынешние «лениноеды» не только потому, что она была предельно проста. С пропагандистской точки зрения она была и вполне перспективна, ибо апеллировала к опыту российских 90-х годов XX столетия, когда мотивы политической деятельности предельно упростились и борьба за власть, как источник личного благополучия, стала вполне обычным, бытовым явлением.

Между тем, судя по всему, приведенные характеристики Потресова и Струве отражали не столько реальные впечатления и наблюдения 90-х годов XIX века, сколько наслоения политической борьбы последующих десятилетий. И в этом более всего убеждают воспоминания Мартова.

В мемуарах, написанных в 1919 году, он замечает: «В нем еще не было, или, по меньшей мере, не сквозило той уверенности в своей силе, - не говорю уже: в своем историческом призвании, - которая заметно выступала в более зрелый период его жизни... Первенствующее положение, которое он занял в социал-демократической группе «стариков», и внимание, которое обратили на себя его первые литературные произведения, не были достаточны для того, чтобы поднять его в собственном представлении на чрезмерную высоту над окружающей средой... В. Ульянов был еще в той поре, когда и человек крупного калибра, и сознающий себя таковым, ищет в общении с людьми больше случаев самому учиться, чем учить других. В этом личном общении не было и следов того апломба, который уже звучал в его первых литературных выступлениях, особенно в критике Струве... Но и в отношениях к политическим противникам в нем сказывалась еще изрядная доля скромности». И еще одно весьма существенное замечание Мартова: «Элементов личного тщеславия в характере В. И. Ульянова я никогда не замечал»[11].

Константин Тахтарев, принадлежавший к числу идейных оппонентов Ульянова, также постарался быть более объективным. «Я не знаю, - писал он, - хотел ли с самого начала Владимир Ильич непременно руководить его окружавшими, стремился ли он непременно стать во главе движения... Мне лично думается, что он в большинстве случаев становился руководителем своих товарищей и окружавших его не потому, что непременно хотел быть среди них первым, а потому, что он шел всегда впереди их, показывая им дорогу своим личным примером и невольно ведя их за собой»[12].

Особенно любопытно в этой связи мнение тех продвинутых, влиятельных рабочих, которые были не только вполне независимы в суждениях, но и в силу жизненного опыта, - как говорится, за версту почувствовали бы малейший намек на «властолюбие», а уж тем более на «холод, презрение и жестокость» к людям.

Характеристика Ульянова, данная Шелгуновым, уже приводилась: «Много было хороших людей тогда среди революционеров, но большей простоты в отношениях, чем у Ильича, не замечалось ни у кого никогда». А вот мнение Матвея Фишера с завода «Сименс и Гальске» - человека, прошедшего через народовольческие и марксистские кружки, с 1901 года в эмиграции активно участвовавшего в английском рабочем движении и вернувшегося в Россию лишь спустя 20 лет. Вспоминая 90-е годы и Ульянова, он написал: «Внешне он ничем особенным не отличался от революционной интеллигенции. Разве только тем, что обладал очень небольшим запасом волос. Одним словом, ничего особенного, но его обхождение все-таки отличалось от обхождения других. Он не был напорист, не ушибал, не хвастал и не щеголял своими знаниями. Он умел так подойти к человеку, что тот, незаметно для самого себя, начинал чувствовать себя как дома, непринужденно выкладывал свою душу, чувствуя, что он получит ответ на все свои запросы»[13].

Звучит, может быть, и несколько комплиментарно, но, зная авторов, трудно заподозрить их в неискренности. Во всяком случае, указанные мнения дают основание для того, чтобы поставить под сомнение «холод, презрение и жестокость» к людям, которые действительно следует отнести у Струве к наслоениям жесточайшей политической борьбы последующих лет.

К подобного рода «наслоениям» надо, видимо, отнести и портрет молодого Ульянова, нарисованный в 1927 году Потресовым: «Он был молод - только по паспорту. На глаз же ему можно было дать никак не меньше сорока-тридцати пяти лет. Поблекшее лицо, лысина во всю голову, оставлявшая лишь скудную растительность на висках, редкая рыжеватая бородка, хитро и немного исподлобья прищуренно поглядывающие на собеседника глаза, немолодой сиплый голос... У молодого Ленина на моей памяти не было молодости. И это невольно отмечалось не только мною, но и другими, тогда его знавшими. Недаром... его звали «стариком», и мы не раз шутили, что Ленин даже ребенком был, вероятно, такой же лысый и «старый», каким он нам представлялся в 95 году»[14].

Ну а теперь прочтите Глеба Кржижановского: «Кличка Старик находилась в самом резком контрасте с его юношеской подвижностью и бившей в нем ключом молодой энергией». Или Германа Красина: «Нас встретил необычайно живой и веселый человек...» «Он обладал неистощимым юмором и умел смеяться заразительно, до слез»[15]. Или Софью Невзорову о том, как в феврале 1895 года решили они поехать за город, «собраться всем вместе и молодо, весело провести вечер».

«Едем в Лесной институт. Там были ледяные горы и маленький трактирчик, где можно было остановиться, попить и поесть. Были предприняты всевозможные предосторожности. Выехали с различных вокзалов и различными путями... В большой отдельной комнате трактира веселой гурьбой пили чай, закусывали. До упоения накатавшись с высоких ледяных гор, вернулись опять в комнату, пели, плясали русскую и казачка. Особенно мастерски плясал Петр Запорожец, а около него меланхолично, но старательно выплясывал Мих. Названов. Владимир Ильич был очень весел, шутил, смеялся, принимал самое живое участие в хоровом пении и катании с гор... Было морозно, снежно, небо усыпано звездами. Молодо и бодро чувствовали мы себя все тогда!»[16]

Насчет того что «пили чай» - Софья Павловна или запамятовала, или слукавила. Сильвин был более определенен: «В ярко освещенном зале мы за маленьким столиком пили вино и танцевали вместе с другими гостями этого заведения... Были с нами и наши дамы. Владимир Ильич также танцевал и был непринужденно весел»[17].

Откуда же столь контрастные и столь несовместимые характеристики?

Утверждение Потресова и Струве о том, что с первой встречи они «раскусили» Ульянова, весьма сомнительно. Ибо и после этого, на протяжении достаточно длительного времени, они не только сотрудничали, но и поддерживали личные отношения. Помимо практических соображений, о которых уже говорилось, Владимира Ильича привела в «салон» сама возможность «скрестить шпаги» с весьма серьезными и сильными оппонентами. Как полагает тот же Сильвин, Ульянов «нашел в них, в лице Струве, Потресова, Классона, Калмыковой, Туган-Барановского, Булгакова и др., людей с большими знаниями, с высокоразвитыми общественными интересами, с навыками научного мышления. На собраниях у Калмыковой, у Классона и Потресова велись споры не только на политические темы... но и на темы отвлеченные. Владимир Ильич склонен был к чистому мышлению, любил его как гимнастику ума»[18].

Но то, что с самого начала подобные контакты не влекли за собой особых взаимных симпатий, - это факт. И можно предположить, что неприязнь - кроме политических мотивов - была связана с отношением Ульянова к «салонным радикалам» вообще. Это обстоятельство и порождало ту сдержанность и холодность, о которой писал Струве.

В светском салоне традиционно принято вести себя прилично. То есть вы обязаны быть со всеми изысканно любезным, всем улыбаться и, по возможности, говорить комплименты, даже если вы глубоко презираете собеседника. С такого рода условностями Владимир Ильич не считался ни в Самаре, ни в Питере. Он никогда не изображал из себя благовоспитанного молодого человека. Просто был добр, внимателен и, как заметил Сильвин, «бесконечно деликатен»[19] по отношению к друзьям, соратникам. И не очень умел скрывать своей неприязни и иронии в адрес тех, кого считал недругами.

Кстати, именно при подобных обстоятельствах, на квартире Классона, Ульянов познакомился с Крупской. На Масленицу устроили блины. Пили, ели, вели беседу... «Владимир Ильич, - пишет Надежда Константиновна, - говорил мало. Больше присматривался». Зашла речь о политике, и «кто-то сказал - кажется, Шевлягин, - что очень важна, мол, работа в комитете грамотности. Владимир Ильич засмеялся, и как-то зло и сухо звучал его смех - я потом никогда не слыхала у него такого смеха:

- Ну, что ж, кто хочет спасать отечество в комитете грамотности, что ж, мы не мешаем...

Людям, называвшим себя марксистами, стало неловко под пристальными взорами Владимира Ильича.

Я сидела в соседней комнате с Коробко и слушала разговор через открытую дверь. Подошел Классон и, взволнованный, пощипывая бородку, сказал:

- Ведь это черт знает, что он говорит.

- Что же, - ответил Коробко, - он прав. Какие мы революционеры»[20].

Так или иначе, вне зависимости оттого, кто был прав и «источал он холод и презрение», как полагает Струве, или был «бесконечно деликатен», как утверждает Сильвин, Ульянова признали лидером и интеллигенты-«технологи», и наиболее авторитетные питерские рабочие. И после этого, как заметил Михаил Григорьев, «мне не приходилось более слышать обязательного прибавления к фамилии Ульянова, что это брат и т. д.»[21].

В начале 1895 года эта нелегальная столичная организация уже поддерживала регулярные контакты с социал-демократическими группами Москвы, Нижнего Новгорода, Иваново-Воз-несенска, Киева, Вильно. И пора было устанавливать прямые связи с социал-демократическим центром в эмиграции - женевской группой «Освобождение труда».

18 или 19 февраля 1895 года в Петербурге состоялось совещание. Столичных социал-демократов на нем представляли Ульянов и Кржижановский, московских - Евгений Спонти, киевских - Яков Ляховский, виленских - Тимофей Копельзон. Поскольку совещание подобного рода происходило впервые, то вполне естественно, что его участники попытались прежде всего прояснить принципиальные позиции, касавшиеся содержания и методов работы.

Спонти и Ляховский заявили, что стоят «за необходимость перейти к агитации, которую понимали так, как это было изложено в известной брошюре того времени «Об агитации». Но когда, как пишет Копельзон, они стали пояснять, что «российский пролетариат еще не созрел для восприятия политических лозунгов», возник спор. Спонти факт дискуссии отрицал: «Помнится, со стороны Ленина были реплики, возможно, в тех местах наших докладов, где указывалось на необходимость при агитации в массах придерживаться, главным образом, экономической почвы, пока масса не созреет для восприятия политических лозунгов. Но эти реплики не казались нам требующими дискуссии, так как никто из нас в принципе не отрицал необходимости также и политического воспитания масс... У меня осталось такое впечатление, что Ленин был, в общем, согласен с тем, что нами говорилось. По крайней мере, кроме указанных реплик, он ничем не обнаруживал своего несогласия. И только когда зашла речь о необходимости поездки за границу и Ленину было предложено передать имеющиеся у петербургской группы материалы для напечатания, Ленин заявил, что вопрос о поездке за границу петербургской группой уже решен и что они выполнят эту задачу самостоятельно»[22].

Как уже говорилось, заграничный паспорт Ульянов получил 15 марта. Видимо, тогда же он был готов уехать, но тяжелое воспаление легких уложило его в постель. И точно так же, как он во время болезни Софьи Невзоровой или Михаила Сильвина навещал их, теперь все «по очереди забегали к нему и, - как пишет Софья Павловна, - делали все нужное: меняли компрессы, поили чаем, бегали за лекарствами и т. д.»[23].

Сильвин пригласил ординатора Мариинской больницы доктора Кноха, и тот посоветовал немедленно вызвать мать. Мария Александровна приехала, и Владимира Ильича стал лечить бывший семейный врач Ульяновых в Симбирске профессор Александр Александрович Кальян, который с 1888 года жил в столице[24].

Через пару недель Владимир Ильич был уже достаточно здоров и 25 апреля 1895 года выехал за границу.

Примечания
  1. ↑ Оболенский В. А. Моя жизнь. Мои современники. Париж, 1988. С. 131.
  2. ↑ Касвинов М. К. Двадцать три ступени вниз. М., 1987. С. 76.
  3. ↑ История КПСС. Т. 1. С. 185.
  4. ↑ Касвинов М. К. Двадцать три ступени вниз. С. 77.
  5. ↑ Оболенский В. А. Моя жизнь. Мои современники. С. 131.
  6. ↑ Рабочее движение в России в XIX веке. Сборник документов и материалов. М., 1961. Т. IV. Ч. 1. С. 81.
  7. ↑ Источник. 1993. № 4. С. 25, 26.
  8. ↑ Сильвин М. А. Ленин в период зарождения партии. С. 32-33.
  9. ↑ Пролетарская революция. 1924. № 7(30). С. 75.
  10. ↑ Струве П. Мои встречи и столкновения с Лениным // Новый мир. 1991. №4. С. 219.
  11. ↑ Мартов Ю. Записки социал-демократа. С. 270-271.
  12. ↑ Тахтарев К. М. Рабочее движение в Петербурге. С. 167.
  13. ↑ Об Ильиче. Сборник статей. М., 1930. С. 124-125.
  14. ↑ Источник. 1993. № 4. С. 20-21.
  15. ↑ Горьковская правда. 1955.22 апр.; Московский строитель. 1940.21 янв.; Старый большевик. 1933. Сб. 2(5). С. 188.
  16. ↑ Пролетарская революция. 1930. № 1(96). С. 87-88.
  17. ↑ Сильвин М. А. Ленин в период зарождения партии. С. 59.
  18. ↑ Сильвин М. А. Ленин в период зарождения партии. С. 66.
  19. ↑ См. там же. С.59,61.
  20. ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 1. С. 211, 212.
  21. ↑ Пролетарская революция. 1924. № 3(26). С. 103.
  22. ↑ О Ленине. Воспоминания. Кн. III. М.; Л., 1925. С. 21-22; Записки Института Ленина. Т. III. М., 1928. С. 71-73.
  23. ↑ Пролетарская революция. 1930. № 1(96). С. 88.
  24. ↑ См.: Сильвин М. А. Ленин в период зарождения партии. С. 68.

 



 


 В «ПРЕКРАСНОМ ДАЛЕКЕ»


При пересечении границы никаких проблем не возникло, хотя вслед уже летело предписание департамента полиции - «учредить за деятельностью и заграничными сношениями Владимира Ульянова тщательное наблюдение»[1]. Но сразу же обнаружились проблемы с языком. Выяснилось, что тот немецкий, которому учил его в гимназии Яков Михайлович Штейнгауэр, будучи вполне пригодным для чтения литературы, не совмещается с тем языком, на котором говорят австрийцы и немцы.

2 мая, во время остановки в Зальцбурге, Владимир Ильич пишет матери: «Я оказался совсем швах [слаб], понимаю немцев с величайшим трудом, лучше сказать, не понимаю вовсе. (Не понимаю даже самых простых слов, - до того необычно их произношение, и до того они быстро говорят.) Пристаешь к кондуктору с каким-нибудь вопросом, - он отвечает; я не понимаю. Он повторяет громче. Я все-таки не понимаю, и тот сердится и уходит. Несмотря на такое позорное фиаско, духом не падаю и довольно усердно коверкаю немецкий язык»[2].

Следующее письмо уже из Швейцарии: «Природа здесь роскошная. Я любуюсь ею все время. Тотчас же за той немецкой станцией, с которой я писал тебе, начались Альпы, пошли озера, так что нельзя было оторваться от окна вагона...»[3]

В Лозанне, у родственников Классона, он получает адрес Плеханова, едет в Женеву и здесь впервые встречается с Георгием Валентиновичем. О том, что Плеханов с первого взгляда произвел на него огромное впечатление, упоминалось в предисловии. Владимир Ильич сразу вспомнил фразу Фердинанда Лассаля - «физическая сила ума». Спустя почти два десятилетия он скажет Ивану Попову о Плеханове: «Вы только взгляните на него, и увидите, что это сильнейший ум, который все одолевает, все сразу взвешивает, во все проникает, ничего не спрячешь от него. И чувствуешь, что это так же объективно существует, как и физическая сила»[4].

Сказать, что Ульянов отнесся к нему с должным почтением, как к признанному российскими марксистами патриарху, было бы не совсем точно. Речь идет о другом: о «юношеской влюбленности», как выражались в старые времена. Георгий Валентинович был для него духовным пастырем, который в какой-то мере способствовал выбору жизненного пути. А от Плеханова напрямую тянулась ниточка к тем, кто стал кумирами его поколения революционеров, - к Марксу и Энгельсу. Через несколько лет Владимир Ильич откровенно напишет о «громадной любви к нему», о том, что он и его друзья «были влюблены в Плеханова и, как любимому человеку, прощали ему все, закрывали глаза на все недостатки...»[5].

Впрочем, в то первое знакомство внешне это никак не проявилось. Евгений Спонти, прибывший в Швейцарию несколько раньше и присутствовавший при этой встрече, писал, что Владимир Ильич «был очень сдержан... держал себя с большим достоинством» и, видимо, от волнения «говорил мало, вернее, ничего, кроме необходимых в общем разговоре реплик»[6].

Во время этой беседы Ульянов презентовал Плеханову свою книгу «Что такое «друзья народа»...». Георгий Валентинович

«бегло посмотрел брошюру и заметил: «Да, это, кажется, серьезная работа»[7]. Он был вполне любезен и приветлив, но, как пишет со слов Владимира Ильича Анна Ильинична, «чувствовался все же некоторый холодок». И это объяснялось не какими-то нюансами его отношения к Владимиру Ильичу, а обычной для него манерой держать дистанцию даже по отношению к близким людям, тем более к молодым россиянам, постоянно домогавшимся встреч и знакомства.

Сразу приходит на память отзыв Максима Горького: «Когда меня «подводили» к Г. В. Плеханову, он стоял скрестив руки на груди и смотрел строго, скучновато, как смотрит утомленный своими обязанностями учитель на еще одного нового ученика»[8].

. Много лет спустя Валентинов подробно расписывал, как в 1917 году Плеханов якобы говорил ему, что уже тогда, в 1895-м, при первой встрече, он «сразу разглядел, что наш 25-летний парень Ульянов - материал совсем сырой и топором марксизма отесан очень грубо»[9]. Эта информация так, наверное, и вошла бы в историческую литературу... Но вот беда, сохранилось письмо Георгия Валентиновича жене, написанное сразу же после визита Владимира Ильича: «Приехал сюда молодой товарищ, очень умный, образованный, даром слова одаренный. Какое счастье, что в нашем революционном движении имеются такие молодые люди»[10]. На такой высокой ноте визит, судя по всему, и завершился.

Время было обеденное, но кормить Ульянова и Спонти у себя Плеханов не стал - жена была в отъезде, а порекомендовал недорогой ресторанчик, куда они и направились. Для Владимира это был, видимо, первый ресторанный обед за границей, и, как это часто бывает с россиянами, без смешного не обошлось. «Не знакомые с заграничным меню, - пишет Спонти, - мы с Лениным, после второго блюда, раза два, к великому удовольствию прислуживающей нам девушки, брались за шапки и пытались расплатиться, но оказывалось, что обед еще не окончен»[11].

Для более конкретных переговоров с группой «Освобождение труда» Плеханов направил Владимира Ильича в Цюрих к Павлу Аксельроду. И если почтение, испытываемое к Георгию Валентиновичу, в какой-то мере сковывало Ульянова, то Павел Борисович чем-то напомнил ему покойного отца, Илью Николаевича, и у них сразу сложились самые теплые дружеские отношения. На неделю они уехали в деревушку Афольтерн - в часе езды от Цюриха и, как вспоминал Аксельрод, проводили «целые дни вместе», гуляли в окрестностях, поднимались «на гору около Цуга и все время беседовали о волновавших обоих вопросах».

Говорили главным образом о содержании и формах социал-демократической работы. И за всеми разговорами Павел Борисович настойчиво проводил одну мысль - пора создавать партию. Каждый раз, когда собирались международные конгрессы Интернационала, Плеханов и его коллеги получали мандаты от достаточно случайных групп. С эмигрантским «Союзом русских социал-демократов за границей», созданным в 1893 году, дело явно не заладилось. Его молодые члены позволяли себе попрекать «стариков» оторванностью от российской революционной практики, и в воздухе уже пахло расколом. Летом 1896 года предстоял 4-й конгресс Интернационала. И Аксельрод полагал, что если связи питерцев с рабочими, как это следовало из рассказов Ульянова, достаточно прочны, то необходимо оформлять организацию. А назвать ее можно, к примеру, - «Союз освобождения труда»[12].

Убеждать Владимира Ильича в необходимости создания партии не приходилось. За год до встреч в Швейцарии, в работе «Что такое «друзья народа»...» он выдвинул эту задачу в качестве первоочередной[13]. Поэтому дискуссий не возникало. Договорились о регулярной переписке, о том, что в Питере надо попытаться поставить нелегальную газету для рабочих, а в Швейцарии, под редакцией Аксельрода, начать издание непериодических сборников «Работник», материалы к которым будут присылать из России[14].

Общее впечатление о встрече было превосходным, и спустя много лет Аксельрод писал, что «эти беседы с Ульяновым были для меня истинным праздником. Я и теперь вспоминаю о них, как об одном из самых радостных, самых светлых моментов в жизни группы «Освобождение труда»[15]. И тем не менее, когда в ходе бесед зашла речь о статье Тулина «Экономическое содержание народничества...», Павел Борисович, дав ей самую высокую оценку, не стал скрывать, что не может согласиться с отношением Ульянова к либералам: «У вас заметна тенденция, прямо противоположная тенденция, той статьи, которую я писал для этого же самого сборника. Вы отождествляете наши отношения к либералам с отношениями социалистов к либералам на Западе...

- Знаете, Плеханов сделал по поводу моих статей, - ответил Ульянов, - совершенно такие же замечания. Он образно выразил свою мысль: «Вы, - говорит, - поворачиваетесь к либералам спиной, а мы - лицом»...

Ульянов, несомненно обладая талантом и имея собственные мысли, вместе с тем обнаруживал готовность и проверять эти мысли, учиться, знакомиться с тем, как думают другие. У него не было ни малейшего намека на самомнение и тщеславие... Держался он деловито, серьезно и вместе с тем скромно»[16].

Из Швейцарии Владимир Ильич направляется в Париж. 8 июня он пишет матери: «Получил твое письмо перед самым отъездом в Париж... В Париже я только еще начинаю мало-мало осматриваться: город громадный, изрядно раскинутый, так что окраины (на которых часто бываешь) не дают представления о центре. Впечатление производит очень приятное - широкие, светлые улицы, очень часто бульвары, много зелени; публика держит себя совершенно непринужденно, - так что даже несколько удивляешься сначала, привыкнув к петербургской чинности и строгости. Чтобы посмотреть как следует, придется провести несколько недель»[17].

Владимир Ильич намеревался прежде всего встретиться с Полем Лафаргом. Талантливейший пропагандист идей марксизма, один из лидеров социалистического Интернационала, зять Маркса - для любого социалиста, тем более молодого, он был фигурой знаковой. Но Плеханову и его коллегам было важно, видимо, и другое: «предъявить», так сказать, живого представителя российской социал-демократии, связанной с нарождавшимся пролетарским движением. И когда визит состоялся, Лафарг не случайно более всего интересовался тем, как именно русские социалисты ведут практическую работу.

Со слов Ульянова, об этой беседе рассказал Мартов:

« - Чем же вы занимаетесь в этих кружках? - спросил Лафарг. Ульянов объяснил, как, начиная с популярных лекций, в кружках из более способных рабочих штудируют Маркса.

- И они читают Маркса? - спросил Лафарг.

- Читают.

- И понимают?

- И понимают.

- Ну, в этом-то вы ошибаетесь, - заключил ядовитый француз. - Они ничего не понимают. У нас после 20 лет социалистического движения Маркса никто не понимает»[18]. - Помимо визита к Лафаргу в планы Ульянова входило посещение Национальной библиотеки. Здесь он составляет список книг парижских коммунаров, вышедших еще в 1871 году: «Социальная война» Андре Лео, «Третье поражение...» Бенуа Малона, «Социальный антагонизм» Адольфа Клеманса, «Красная книга об юстиции «деревенщины» Жюля Геда, «Восемь майских дней на баррикадах» Лиссагаре. Он читает их, а книгу Гюстава Лефрансе конспектирует[19].

Впрочем, законспектировал он лишь первую ее часть. Сидеть в жаркие летние дни в библиотеке не хотелось. И позднее он напишет матери: «Я жил в Париже всего месяц, занимался там мало, все больше бегал по «достопримечательностям»[20]. Судя по всему, был он и у Стены коммунаров на кладбище Пер-Ла-шез, и в Музее революции 1789 года, и в Музее восковых фигур Гравена, в Зоологическом саду и Люксембургском саду... Он исходил все улочки и переулки, где сражались на баррикадах французские рабочие. И позднее Владимир Бонч-Бруевич рассказывал: «С особой любовью Владимир Ильич вспоминал, зная буквально все на память, события Парижской коммуны. Он знал, где какие были бои, кто погиб, кто проявил особый героизм. Он так увлекался, говоря об этих днях, что, казалось, мы... присутствуем там, где не так давно совершились великие бои парижского пролетариата»[21].

Есть основания полагать, что из Парижа Ульянов намеревался двинуться в Англию для встречи с Энгельсом. За год до этого Плеханов познакомил в Лондоне с Энгельсом Александра Потресова. Теперь ему можно было представить Ульянова. Эта встреча могла бы стать кульминацией всей его заграничной поездки. Но выяснилось, что состояние здоровья Энгельса резко ухудшилось и визит практически невозможен.

Из Парижа Владимир Ильич возвращается в Швейцарию. 18(6) июля он пишет матери: «Я многонько пошлялся и попал теперь... в один швейцарский курорт: решил воспользоваться случаем, чтобы вплотную приняться за надоевшую болезнь (желудка), тем более что врача-специалиста, который содержит этот курорт, мне очень рекомендовали как знатока своего дела. Живу я в этом курорте уже несколько дней и чувствую себя недурно, пансион прекрасный, и лечение видимо дельное, так что надеюсь дня через 4-5 выбраться отсюда. Жизнь здесь обойдется, по всем видимостям, очень дорого; лечение еще дороже, так что я уже вышел из своего бюджета и не надеюсь теперь обойтись своими ресурсами. Если можно, пошли мне еще рублей сто...»[22]

Заграничную переписку русская полиция перлюстрировала тщательно. Поэтому трудно сказать, был ли Владимир Ильич на курорте. Вернее всего - не был. А вот то, что из Парижа он приехал в Женеву, а оттуда вместе с Плехановым, Александром Воденом и прибывшим из России Александром Потресовым отправился в горы, в глухую деревушку Ормоны, это факт[23]. Причем факт, ускользнувший от составителей биохроники В. И. Ленина.

Здесь, в горах, у подножья альпийских снегов, они, как пишет Потресов, проводили все время «в прогулках и бесконечных разговорах на ходу»[24]. И хотя и природа, и это общество были великолепны, Владимир Ильич, судя по всему, чувствовал себя не вполне комфортно. Во-первых, в присутствии Плеханова по-прежнему ощущалась определенная скованность. А во-вторых, «бесконечные разговоры на ходу» слишком напоминали светский салон...

Георгий Валентинович действительно был человеком светским, по манерам своим более всего походившим на аристократа. С его феноменальной эрудицией, «с его, - как пишет Потресов, - всеобъемлющими интересами, дававшими пищу для неизменно яркого и талантливого реагирования его ума», Плеханов буквально фонтанировал идеями. Из него, «как из неиссякаемого кладезя мудрости, можно было черпать мысли и сведения по самым различным отраслям человеческого знания, беседовать с ним с поучением для себя не только о политике, но и об искусстве, литературе, театре, философии...»[25].

На этом фоне, замечает Потресов, Владимир Ульянов казался «серым и тусклым». С ним, «при всей его осведомленности в русской экономической литературе и знакомстве с сочинениями

Маркса и Энгельса, тянуло говорить лишь о вопросах движения. Ибо малоинтересный и не интересный во всем остальном, он, как мифический Антей, прикоснувшись к родной почве движения, сразу преображался, становился сильным, искрящимся, и в каждом его соображении сказывалась продуманность, следы того жизненного опыта, который, несмотря на его кратковременность и относительную несложность, успел сформировать из него настоящего специалиста революционного дела и выявить его прирожденную даровитость»[26].

Каково? В который уже раз, читая такого рода характеристики, поражаешься умению автора прикрывать неприязнь к прежде близкому человеку флером, казалось бы, вполне корректных фраз. Вроде бы и «даровитый», но «малоинтересный». Вроде бы и «жизненный опыт» есть, но «кратковременный» и «несложный». Когда о России говорит, становится «сильным» и «искрящимся», а в общем-то - «серый и тусклый». И все это безотносительно к тому, ради чего, собственно, ехал Ульянов за тысячу верст в Швейцарию и колесил по Европе, перехватывая у матери совсем не лишнюю сотню из семейного бюджета. Ну а насчет «серости», то в 1918 году, рисуя портрет Плеханова, тот же Потресов напишет, что - о чем бы ни шла беседа - лишь только разговор касался России, Георгий Валентинович весь преображался, «он загорался, когда о ней говорил...»[27].

Георгий Валентинович был человеком проницательным, и он, видимо, уловил состояние Ульянова. Поэтому Плеханов продолжил тему, начатую в беседе с Владимиром Ильичем Павлом Ак-сельродом. Оба они, как со слов брата рассказывала Анна Ильинична, «нашли некоторую «узость» в постановке вопроса об отношении к другим классам общества в статье за подписью Тулина. Оба считали, что русская социал-демократическая партия, выступая на политическую арену, не может ограничиться одной критикой всех партий, как в период своего формирования; что, становясь самой передовой политической партией, она не должна упускать из поля своего зрения ни одного оппозиционного движения, которое знаменует пробуждение к общественной жизни... различных классов и групп»[28].

Поскольку в «Друзьях народа...» Владимир Ильич писал о необходимости в борьбе с абсолютизмом стать «во главе всех демократических элементов», то принципиальных разногласий не возникло, и он, как пишет Аксельрод, заявил, что «признает правильность точки зрения «Группы» на этот вопрос»[29]. Досталось, впрочем, и «Друзьям народа...». Ухватив фразу о «материалистическом методе», Плеханов прочел Ульянову целую лекцию. И через четыре года, когда ту же фразу Владимир Ильич встретил у Каутского, он написал Потресову: «Помните, как один наш общий знакомый в «прекрасном далеке» зло высмеивал и разносил в пух и прах меня за то, что я назвал материалистическое понимание истории «методом»? А вот, оказывается, и Каутский повинен в столь же тяжком грехе, употребляя то же слово: «метод»[30].

Впрочем, никаких обид не осталось. Спустя два года Ульянов встретился с Петром Красиковым, который подробно рассказал ему о том бедственном - моральном и материальном - положении, в котором находился Плеханов в конце 1893 - начале 1894 года после смерти пятилетней дочери Машеньки. Владимир Ильич ответил: «Вы, конечно, знаете, теперь дело с Плехановым стоит уже иначе. Мы сделали и сделаем все, чтобы привлечь и сберечь для нашего общего дела такой блестящий ум и сделать общим достоянием такую огромную литературную силу. Вот эта книжка, - он указал на легально изданную книгу Плеханова под псевдонимом Бельтов, - прекрасная книжка, и в то же время она дала Георгию Валентиновичу изрядную сумму франков. Когда я его видел в 1895 году, от «штанов с бахромой» уже не осталось и следа! А теперь мы смело можем сказать, что он нужды уже никогда не увидит»[31].

Во второй половине июля Ульянов едет в Берлин. 10 августа он пишет матери: «Не знаю, получила ли ты мое предыдущее письмо, которое я отправил отсюда с неделю тому назад... Устроился я здесь очень недурно: в нескольких шагах от меня - Tiergarten (прекрасный парк, лучший и самый большой в Берлине), Шпре, где я ежедневно купаюсь, и станция городской железной дороги. Здесь через весь город идет (над улицами) железная дорога: поезда ходят каждые 5 минут, так что мне очень удобно ездить в «город» (Моабит, в котором я живу, считается собственно уже предместьем).

Плохую только очень по части языка: разговорную немецкую речь понимаю несравненно хуже французской. Немцы произносят так непривычно, что я не разбираю слов даже в публичной речи, тогда как во Франции я понимал почти все в таких речах с первого же раза»[32].

В следующем письме Владимир Ильич пишет: «Чувствую себя совсем хорошо, - должно быть, правильный образ жизни [переезды с места на место мне очень надоели, и притом при этих переездах не удавалось правильно и порядочно кормиться], купанье и все прочее, в связи с наблюдением докторских предписаний, оказывает свое действие... По вечерам обыкновенно шляюсь по разным местам, изучая берлинские нравы и прислушиваясь к немецкой речи. Теперь уже немножко освоился и понимаю несколько лучше... Мне вообще шлянье по разным народным вечерам и увеселениям нравится больше, чем посещение музеев, театров, пассажей и т. п.»[33].

Насчет «шлянья» и «увеселений» он в основном пишет в расчете на цензуру. Ибо из документов и воспоминаний видно, что его берлинское время заполнено вполне определенными делами. В читальном зале Прусской государственной библиотеки он изо дня в день штудирует новейшую марксистскую литературу. Посещает рабочие собрания и на одном из них слушает доклад об аграрной программе германской социал-демократии. Встречается со старым самарским знакомым Вильгельмом Бухгольцем. Через него знакомится с виленскими социал-демократами И. Айзенштадтом и М. Розенбаумом и договаривается о связях с Питером.

Тем временем приходит печальное известие о смерти 24 июля (5 августа) Фридриха Энгельса, и Владимир Ильич садится писать статью-некролог...

В начале сентября его принимает один из лидеров Германской социал-демократической партии - Вильгельм Либкнехт. Ради этой встречи Плеханов написал ему письмо: «Рекомендую Вам одного из наших лучших русских друзей. Он возвращается в Россию... Он расскажет Вам об одном, очень важном для нас, деле. Я уверен, что Вы сделаете все от Вас зависящее»[34]. Они обсуждают возможность издания в Германии и транспортировки нелегальной литературы в Россию. А уже 7 сентября Владимир Ульянов вполне легально, в пассажирском поезде, пересекает русскую границу у станции Вержболово.

Его желтый чемодан с двойным дном, наполненным запретной печатной продукцией, был сработан немцами отлично. И начальник пограничного отделения докладывает в департамент полиции, что по самому тщательному досмотру багажа Ульянова ничего предосудительного не обнаружено[35]. Шпики фиксируют приобретение им билета до Вильно, но «засечь» его в самом Вильно не удается.

Примечания
  1. ↑ Красный архив. 1934. № 1(62). С. 79.
  2. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 7.
  3. ↑ Там же. С. 8.
  4. ↑ Ленин всегда с нами. Воспоминания советских и зарубежных писателей. С. 95.
  5. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 4. С. 344.
  6. ↑ Записки Института Ленина. III. 1928. С. 71-73.
  7. ↑ Записки Института Ленина. III. 1928. С. 71-73.
  8. ↑ Горький М. Собр. соч.: В 30 т. Т. 17. М, 1952. С. 7.
  9. ↑ Валентинов Н. В. Наследники Ленина. М., 1991. С. 189-190.
  10. ↑ Исторический архив. 1958. № 6. С. 209.
  11. ↑ Записки Института Ленина. III. 1928. С. 73.
  12. ↑ Переписка Г. В. Плеханова и П. Б. Аксельрода. Т. 1. С. 273, 274.
  13. ↑ См.: Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 304.
  14. ↑ См.: Переписка Г. В. Плеханова и П. Б. Аксельрода. Т. 1. С. 265-275.
  15. ↑ Там же. С. 271.
  16. ↑ Переписка Г. В. Плеханова и П. Б. Аксельрода. Т. 1. С. 270, 271.
  17. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 8, 9.
  18. ↑ Мартов Ю. Записки социал-демократа. С. 266.
  19. ↑ См.: Иностранная литература. 1957. № 4. С. 7-17.
  20. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 74.
  21. ↑ Яковлев Б. В. Страницы автобиографии В. И. Ленина. С. 157-159.
  22. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 9-10.
  23. ↑ См.: Тютюкин С. В. Г. В. Плеханов. Судьба русского марксизма. М., 1997.
  24. ↑ Источник. 1993. №4. С. 22.
  25. ↑ Там же.
  26. ↑ Источник. 1993. № 4. С. 22.
  27. ↑ Тютюкин С. В. Г. В. Плеханов. Судьба русского марксизма. С. 131.
  28. ↑ Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых. С. 208.
  29. ↑ Переписка Г. В. Плеханова и П. Б. Аксельрода. Т. 1. С. 272.
  30. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 46. С. 26.
  31. ↑ Яковлев Б. В. Страницы автобиографии В. И. Ленина. С. 154.
  32. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 11.
  33. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 12.
  34. ↑ Владимир Ильич Ленин. Биографическая хроника. Т. 1. С. 105.
  35. ↑ См. там же.

 



 


 «ЗАЧАТОК ПАРТИИ»


О дальнейших своих маршрутах Владимир Ильич сообщает в письме Аксельроду: «Буду рассказывать по порядку. Был прежде всего в Вильне. Беседовал с публикой о сборнике. Большинство согласно с мыслью о необходимости такого издания и обещают поддержку... Дескать, посмотрим, будет ли соответствовать тактике агитационной, тактике экономической борьбы. Я напирал больше всего на то, что это зависит от нас.

Далее. Был в Москве... Там были громадные погромы (аресты. - В. Л.), но, кажется, остался кое-кто, и работа не прекращается. Мы имеем оттуда материал - описание нескольких стачек... Вышлем.

Потом был в Орехово-Зуеве. Чрезвычайно оригинальны эти места, часто встречаемые в центральном промышленном районе: чисто фабричный городок, с десятками тысяч жителей, только и живущий фабрикой. Фабричная администрация - единственное начальство. «Управляет» городом фабричная контора. Раскол народа на рабочих и буржуа - самый резкий. Рабочие настроены поэтому довольно оппозиционно, но после бывшего там недавно погрома осталось так мало публики и вся на примете до того, что сношения очень трудны. Впрочем, литературу сумеем доставить.

...Напишите поподробнее о сборнике: какой материал есть уже, что предположено, когда выйдет 1-ый выпуск, чего именно недостает для 2-го. Деньги, вероятно, пришлем...»[1]

Есть в этом послании - и в содержании, и в тоне - нечто необычное. Владимир Ильич и раньше писал письма родным, друзьям, близким и дальним знакомым. Делился мыслями, спорил, высказывал какие-то пожелания. Но в этом письме он впервые отчитывается о проделанной работе. Он впервые ощущает себя как бы частью некоего весьма значимого для него целого, где отношения строятся не на личном приятельстве, а на сопричастности общему делу.

В этом деле он сам взял на себя определенные обязательства, ради них совершил опасное путешествие по России. И новое качество отношений нисколько его не тяготит. Он с явным удовольствием пишет в Цюрих о бумаге и краске для печатного станка, о каналах связи, явках, способах переписки. О том, что в китайскую тушь надо «прибавить маленький кристаллик хромпика (К2Сг,07): тогда не смоется». А при пересылке корреспонденции в переплетах книг «необходимо употреблять очень жидкий клейстер: не более чайной ложки крахмала (и притом картофельного, а не пшеничного, который слишком крепок) на стакан воды»[2].

В Петербург Владимир Ильич возвращается 29 сентября. И уже в ближайшие недели он предпринимает шаги к объединению столичных социал-демократических групп, все еще существовавших в автономном режиме. Первой из них становится группа Мартова, о которой Ульянов получил дополнительную информацию и в Швейцарии, и в Вильно. Они сами вышли на контакт со «стариками» через Любовь Радченко с предложением о слиянии. Группа располагала опытными пропагандистами, хорошими связями на границе для транспортировки литературы и, что особенно важно, имела свой мимеограф - типографскую новинку, позволявшую гораздо проще и качественней, чем на гектографе, тиражировать листовки.

Первая встреча состоялась в октябре. «Стариков» представляли Ульянов, Кржижановский, Старков; группу - Юлий Мартов и Яков Ляховский. Владимир Ильич начал с рассказа о своей поездке за границу: о визите к Лафаргу в Париже, о беседах в Швейцарии, и, как заметил наблюдательный Мартов, он «был всецело проникнут почтением к вождям социал-демократии, Плеханову и Аксельроду, с которыми он недавно познакомился, и заметно чувствовал себя по отношению к ним еще учеником»[3].

Затем разговор зашел об общем направлении работы, и Мартов стал критиковать «стариков» за оторванность «от процессов стихийного недовольства, тлеющих в массах». Ему ответили, что «в организации новая точка зрения на методы работы более или менее усвоена», что рабочая молодежь «рвется выйти из тесных рамок кружковых занятий и кое-где на собственный риск и страх делает попытки непосредственного обращения к серым массам». В конечном счете вопрос об организационном слиянии в принципе был решен[4].

После этого обсудили вопрос о возможности объединения с группой «молодых», пытавшихся конкурировать со «стариками» в рабочей среде. Мнения по этому вопросу полностью совпали: для слияния с «молодыми» существует, по меньшей мере, два препятствия. И первое из них - сам характер взаимоотношений внутри группы.

Ее лидер Илларион Чернышев, как отметили присутствовавшие, ведет себя крайне высокомерно и «играет в ней роль непогрешимого папы, а остальные ее члены... связаны именно этим почитанием вождя»[5]. Заметим, кстати, что и рабочие считали подобное поведение совершенно неприемлемым. Уже упоминавшийся Константин Норинский, признавая «начитанность» Чернышева, прямо писал, что Илларион Васильевич «любил осмеять чуть ли не каждого», был абсолютно нетерпим, «носил в себе много генеральского. И без мальчиков, прислужников - ни шагу»[6].

Мемуары Потресова, обвинявшие Ульянова в подборе кадров по признаку «личной преданности» и «отсутствия самостоятельности», были написаны спустя десятки лет, и Мартов, естественно, не знал о них. Тем интереснее его свидетельство о том, что в среде «стариков» такое было просто невозможно. Настолько, что это и стало причиной их отказа от объединения с Чернышевым, ибо они полагали, что «диктатура Чернышева в его группе должна вести к ее заполнению несамостоятельными и слишком молодыми политиками». Именно «к такому революционному «генеральству», - подчеркивает Мартов, - мы все относились отрицательно». А Ульянов? Он, отмечает Мартов, «вращаясь в среде серьезных и образованных товарищей... играл роль «первого между равными»...»[7].

Второе обстоятельство, препятствовавшее объединению с «молодыми», касалось «правой руки» Чернышева - зубного врача Николая Михайлова. Относительно него существовали серьезные опасения в том, что он связан с охранкой. Подозрения на этот счет были и у Мартова, знавшего его около четырех лет, и у самих «стариков», которые заметили, что Михайлов, через знакомых рабочих-кружковцев, пытается совать свой нос в сугубо конспиративные вопросы деятельности организации. В этой связи они, как пишет Сильвин, оповестили «товарищей, в особенности рабочих, не иметь дела с этим мерзавцем»[8].

Оставалась еще одна, державшаяся особняком группа столичных социал-демократов, ядро которой составляли студенты Военно-медицинской академии. В первых числах ноября ее лидера Константина Тахтарева пригласили на собрание рабочих групп, состоявшееся за Невской заставой на квартире Шелгунова. «Собрание началось, - пишет Тахтарев, - с выяснения положения дел в различных районах». Вел его Ульянов, и более всего его интересовало - «каковы условия труда и отношения рабочих и администрации на различных заводах и фабриках, где замечается особое недовольство рабочих, и каковы причины, где имеются связи с рабочими и где можно надеяться на успех агитации...»[9].

Начались прения. «Владимир Ильич настаивал на немедленном переходе к агитации и ведении ее в самых широких размерах, его поддерживали и другие...» Но Тахтарев выступил против. Он заявил, что концентрация «наших сравнительно немногочисленных сил на агитации» грозит неизбежным и скорым провалом. Он был уверен, что его поддержат и некоторые «старики», в частности Сергей Радченко, высказывавший ранее аналогичные опасения, и такие старые кружковцы, как Шелгунов и Бабушкин, которые прежде занимались у него в кружке и побаивались, что с выходом на открытую арену будет утрачен годами накопленный «человеческий капитал». Однако, как пишет Тахтарев, вопреки ожиданиям, Ульянова поддержали «и мои приятели Бабушкин и Шелгунов, а также и Зиновьев, последний с особенным жаром... Большинство быстро склонилось на сторону Владимира Ильича и... вопрос о немедленном переходе к широкой агитации в массах во всех районах был решен положительным образом»[10].

Помимо несогласия относительно агитации Тахтарев, по существу, выступил и против самой идеи общегородской организации социал-демократов. Он противопоставил ей предложение о создании «объединенной рабочей кассы». Дело в том, что в прежние годы многие рабочие кружки создавали подобные кассы для закупки литературы и помощи товарищам. Иногда эти кассы соединялись в рамках районов. В них Тахтарев и увидел возможность самостоятельного объединения рабочих и своего рода противовес социал-демократической интеллигенции. Ульянов решительно выступил против. По его мнению, не слияние касс, а лишь сплочение социал-демократических групп, связанных с пролетарским движением, способно выразить интересы рабочего класса. Однако переубедить Тахтарева не удалось, и вопрос об объединении с его группой отпал сам собой[11].

Более успешными оказались переговоры с «Группой народовольцев». Впрочем, в данном случае речь шла не об объединении, а о сотрудничестве. После апрельских арестов 1894 года ее молодые члены, оставшиеся на свободе, возобновили свою деятельность. «В их среде, - пишет Сильвин, - наблюдалось заметное шатание. Немногие стояли на почве старой народовольческой ортодоксии. Большинство же склонялось к марксизму и искало сотрудничества с нами»[12]. Они стали передавать «старикам» свои кружки, связи с рабочими, а главное - предложили совместно издавать рабочую газету, благо в их распоряжении была нелегальная типография.

Переговоры поручили Ульянову, и он провел их столь тактично, что особых дискуссий не возникло. Договорились о том, что марксисты воздержатся от критики «идейных традиций» революционного народничества, а народовольцы не станут пропагандировать террор и касаться вопроса о путях экономического развития России. Предполагалось, что газету будут редактировать представители обеих групп, каждый из которых пользовался правом «вето». Но, как пишет Мартов, «первый номер группа [народовольцев] предлагает составить нам целиком, что уже совсем нас растрогало и обрадовало. Кржижановскому, мне и Ульянову организация поручила составить первый номер, и мы взялись за работу»[13]. О результатах этих переговоров Владимир Ильич уже в середине ноября сообщает в Цюрих Аксельроду[14].

К этому времени городская организация была окончательно оформлена. На собрании, где это произошло, присутствовало все ядро группы «стариков»: Владимир Ульянов, Анатолий Ванеев, Петр Запорожец, Глеб Кржижановский, Александр Малченко, Яков Пономарев, Сергей и Любовь Радченко, Михаил Сильвин, Василий Старков, Зинаида Невзорова, Аполлинария Якубова, Надежда Крупская. От группы Мартова, помимо него самого, были Яков Ляховский, В. М. Тренюхин и С. А. Гофман. Эти 17 человек составили костяк городской организации. Кандидатами для ее пополнения в случае провалов наметили В. К. Сережникова, И. А. Шестопалова, И. Смидович и от «мартовцев» - Федора Гурвича-Дана, Бориса Гольдмана-Горева и М. А. Лурье[15].

Все члены организации распределялись по районам. Заречная часть города - Васильевский остров, Петербургская и Выборгская сторона с Охтой поручались Ванееву, Сильвину,

Невзоровой, Гофману и Тренюхину. Шлиссельбургский тракт и Колпино с заводами: Семянниковским, Александровским и Обуховским - Кржижановскому, Малченко, Крупской и Ляховскому. И в третьем районе, на Путиловском заводе и предприятиях, расположенных по Обводному каналу и за Московской заставой, работали Старков, Запорожец, Пономарев, Якубова и Мартов.

В состав «Центральной группы» - руководящего центра всей организации - вошли Ульянов, Кржижановский, Ванеев, Старков и Мартов. Помимо этого Ульянов назначался редактором предполагаемых изданий, Сергей и Любовь Радченко взяли на себя конспиративные и финансовые дела, Пономарев - технику, а Крупская - связи с рабочими, которые она поддерживала и возобновляла через вечернюю школу. Конечно, все это распределение обязанностей было достаточно условно, но Мартов прав, оценивая указанные решения как первый шаг на пути создания партии[16].

Оставался нерешенным весьма существенный вопрос: о вводе рабочих в состав руководящей «Центральной группы». И поскольку в последующем он был излишне политизирован и драматизирован обвинениями в «диктатуре вождей», имеет смысл несколько прояснить его[17].

Дело в том, что еще в 1894 году из числа наиболее авторитетных рабочих различных районов сложилась так называемая «Центральная рабочая группа» во главе с Шелгуновым, которая осуществляла посреднические функции между социал-демократической интеллигенцией и кружками. Казалось бы, достаточно включить ее представителя в единый руководящий центр - и двух-ступенчатость организации ликвидируется. Однако возникла проблема, которая усложнила столь простое решение вопроса.

В связи с переходом к прямой агитации на заводах между старыми рабочими-кружковцами и молодым пополнением стали возникать явные трения. Среди молодых своим задором, подвижностью и «той страстностью, с которой они восприняли идею широкой массовой агитации», особенно выделялись путилов-цы Борис Зиновьев и Петр Карамышев. «В противоположность старым кружковцам, типа Богданова, Шелгунова или Бабушкина, - пишет Сильвин, - они не обнаруживали особой склонности к углублению в кладезь премудрости, к теоретическим занятиям, к книжному чтению. С психикой не сектантов, а боевиков, они и по внешности своей были иными. Какой-то порыв чувствовался во всем их поведении, в движениях, в жестах, в манере выражаться... К старым методам пропаганды они относились насмешливо, вышучивая стариков-рабочих с их проповедью медленного, постепенного накопления развитых единиц. Они стояли за открытую агитацию и вели ее всюду, где только могли, - на заводах, в трактирах, на улицах, на квартирах рабочих, в фабричных казармах. С осени 1895 года они играли важнейшую роль во всей нашей работе»[18].

Так кого же включать в руководящий центр? Вводу шелгу-новской «рабочей группы», рассказывает Мартов, «препятствовало то обстоятельство, что они все, или почти все, являлись типичными образцами рабочих-книжников, прошедших старую школу кружковщины, очень тугих к усвоению новых приемов работы... Ввести же в центр, по нашему усмотрению, лишь некоторых из них представлялось щекотливым и могущим вызвать недовольство остальных. Можно было через головы этих старейших рабочих ввести в центр лучших из того нового пролетарского поколения, на которое мы, собственно, и рассчитывали в деле постановки массовой агитации, но тут нас останавливала боязнь перед организационной и конспиративной неопытностью этих молодых рабочих»[19].

Судя по биографической хронике, Владимир Ильич не раз встречается в эти дни и с Борисом Зиновьевым, и с Василием Шелгуновым, и с Иваном Бабушкиным. Но решение так и не приходит. «В конце концов, - пишет Мартов, - излив свое огорчение по поводу ясных для нас неудобств сложившегося положения, мы решили временно не разрубать запутанного узла и поддерживать «двухпалатную» систему руководящего и рабочего центра, с которым фактически лишь совещались, и предоставить времени дать нам материал для иной постройки организации»[20].

Плодить конфликты между собой действительно было совсем не ко времени. В самом начале ноября, на том собрании, где присутствовал Тахтарев, «были опрошены... два ткача с фабрики Торнтона, которая в этот момент привлекала собой особое внимание собравшихся, так как на ней предвиделась стачка. Опросом ткачей Торнтона, - рассказывает Тахтарев, - руководил Владимир Ильич, который скоро оказался в роли главного руководителя собрания. Опрос торнтоновских рабочих он действительно вел мастерски, ставя вопросы очень умело и получая необходимые ему сведения, которые он немедленно же записывал карандашом на лежавшем перед ним на столе листочке бумаги. Он, очевидно, собирал материал, который должен был послужить для соответствующего воззвания к рабочим фабрики Торнтона»[21].

Тахтарев не ошибся. Через несколько дней написанная Глебом Кржижановским листовка была готова, отпечатана на мимеографе и разбросана по фабричным корпусам и жилым казармам. На рабочих листовка произвела огромное впечатление. И 5 ноября забастовали 500 ткачей. Прибывший фабричный инспектор начал переговоры и лишь ценой повышения заработка добился прекращения стачки 8 ноября. И в этот день, как бы подводя итоги выступления, появилась новая листовка, написанная Ульяновым.

«Ткачи своим дружным отпором хозяйской прижимке, - говорилось в ней, - доказали, что в нашей среде в трудную минуту еще находятся люди, умеющие постоять за наши общие рабочие интересы, что еще не удалось нашим добродетельным хозяевам превратить нас окончательно в жалких рабов... Мы вовсе не бунтуем, мы только требуем, чтобы нам дали то, чем пользуются уже все рабочие других фабрик по закону, что отняли у нас, надеясь лишь на наше неумение отстоять свои собственные права»[22].

С помощью группы молодежи, подобранной Зиновьевым и Карамышевым, листки забрасывали в цеха через вентиляционные системы, раздавали при выходе с завода, прямо на улице. «Ткачи подходили к ним сначала с опаской. «Видит листок, и хочется ему взять, а боится», - рассказывал нам Зиновьев». И лишь потом, прочитав листок, оживленно комментировали: «Ловко продернули!» .. .Читали его теперь уже громко, то есть публично.. .»[23]

А еще через два дня, 10 ноября, к Ульянову прибежал Сильвин - на Васильевском острове бунтуют папиросницы фабрики Лаферма. Вдвоем они отправились к месту событий. Фабрика была оцеплена полицией. Из выбитых окон высовывались возбужденные работницы и швыряли вниз все, что попадало под руку: инструмент, мебель, табак, папиросную бумагу. А по окнам, по распоряжению градоначальника фон Валя, били из шлангов ледяной водой пожарные машины.

Ульянов и Сильвин зашли в ближайший трактир. Из разговоров выяснилось, что на фабрике поставили новую машину для набивки папирос, что привело к росту браковки, штрафов и снижению расценок с выработки. Но никакого сочувствия по этому поводу со стороны трактирных завсегдатаев не высказывалось. Наоборот, перебирая подробности обливания работниц пожарными, они лишь гоготали: «Ни-и скандаль!» Впрочем, сиятельный градоначальник оказался еще циничнее. Выслушав жалобы выдворенных с фабрики работниц на снижение заработков, он изрек: «Можете дорабатывать на улице», т. е. на панели[24].

Сильвин отправился вслед за расходившимися по домам работницами, представился студентом и был приглашен на чай. А уже через несколько дней листовка с изложением причин конфликта и требований папиросниц подсовывалась под двери и разбрасывалась вокруг домов, где жили работницы. «С тех пор, -пишет Сильвин, - фабрика Лаферма стала как бы моей революционной вотчиной, и почти все прокламации и статьи, касавшиеся ее, до самого моего ареста писались мною»[25].

15 ноября листовки были распространены на фабрике «Скороход», и трехдневная стачка обувщиков завершилась уступками администрации. Еще через несколько дней листки появились на Путиловском заводе. Мимеограф работал на славу. На полную мощь заработала и нелегальная типография: трехтысячным тиражом выпускается брошюра Ульянова «Объяснение закона о штрафах, взымаемых с рабочих на фабриках и заводах».

Получив из Петербурга эту брошюру и торнтоновскую листовку, Плеханов и Аксельрод дали им самую высокую оценку. Ульянов ответил: «Ваши... отзывы о моих литературных попытках (для рабочих) меня чрезвычайно ободрили. Я ничего так не желал бы, ни о чем так много не мечтал, как о возможности писать для рабочих»[26].

Если сравнить книги «Что такое «друзья народа»...» или «Экономическое содержание народничества» с листком и брошюрой «О штрафах», то может показаться, что они принадлежат совершенно разным авторам. Там - размышления о сложнейших философских и экономических проблемах. Тут - разговор о расценках за «шмиц» драпа «бибер» и драпа «урал».

Послушайте: «Вознаграждения за убыток требуют от человека равного, а штрафовать можно только человека подчиненного... Штраф назначается иногда в таких случаях, когда никакого убытка хозяину не было: напр., штраф за курение табака. Штраф есть наказание, а не вознаграждение за убыток. Если рабочий, скажем, заронил при курении [искру] и сжег хозяйскую материю, то хозяин не только штрафует его за курение, но еще сверх того вычтет за сожженную материю.

.. .Возьмем еще пример: работает заводский рабочий на станке около электрической лампочки. Отлетает кусок железа, попадает прямо в лампочку и разбивает ее. Хозяин пишет штраф: «за порчу материалов». Имеет ли он на это право? Нет, не имеет, потому что рабочий не по небрежности разбил лампочку: рабочий не виноват, что ничем не защитили лампочку от кусков железа, которые всегда отлетают при работе».

Это из брошюры «О штрафах». А вот из листовки: «Ткачи зарабатывали в последнее время, почитай что на круг, по 3 р. 50 к. в полумесяц, в течение же этого времени они ухищрялись жить семьями в 7 человек на 5 р., семьей из мужа, жены и ребенка - всего на 2 р. Они поспустили последнюю одежонку, прожили последние гроши, приобретенные адским трудом... Заработок в 1 р. 62 к. в полумесяц, который уже стал появляться в расчетных книжках некоторых ткачей, может стать в скором времени общим заработком ткацкого отделения... Если, наконец, не совсем окаменели ваши сердца к страданию таких же, как и вы, бедняков, сплотитесь дружно около наших ткачей... Хочет у нас хозяин грабить заработок таким образом, так пусть идет вчистую, так, чтобы мы твердо знали, что от нас хотят отжилить...»[27]

Важно, видимо, понять, что это не просто способность журналиста адаптироваться к новой теме за счет жаргона и новых, сугубо профессиональных слов. Чтобы выражать чьи-то интересы, надо для начала научиться понимать их. В Кокушкине и Алакаевке Ульянов услышал язык и увидел жизнь российской деревни. Теперь он осваивал новый пласт народной, рабочей жизни со всеми ее разговорами, мельчайшими деталями производства и быта. Тот пласт народной жизни, с которым он впервые соприкоснулся здесь, в Питере.

Успех листовок говорил о том, что общий язык между рабочей массой и социал-демократической интеллигенцией найден. «Листки, а потом уступки, - пишет Тахтарев, - производили какое-то магическое действие на рабочих: подымалась энергия, появлялась вера в возможность бороться, вера в силу массового натиска и в силу единения. Дело объединения рабочих разных районов

Петербурга и создания общей организации продвигалось вперед. Настроение среди организованных рабочих было самое бодрое. Наконец-то найдено средство применять свои силы, развитие и знания, накопившиеся за время чисто кружковой жизни»[28].

Именно это соединение социал-демократии с пролетарским движением и стало решающим шагом на пути создания партии. Но не мало ли этого? Нет, не мало. «Разве эта организация, - писал спустя два года Владимир Ульянов, - не представляет из себя именно зачатка революционной партии, которая опирается на рабочее движение, руководит классовой борьбой пролетариата... не устраивая никаких заговоров и почерпая свои силы именно из соединения социалистической и демократической борьбы в одну нераздельную классовую борьбу петербургского пролетариата?»[29]

Возникал ли вопрос о названии организации? Судя по всему, да. Вокруг того, кто и когда назвал ее «Союзом борьбы за освобождение рабочего класса», страсти кипят до сих пор. Первая листовка с такой подписью появилась лишь 15 декабря 1895 года. Это факт. И о нем речь пойдет в следующей главе. Но разговоры на эту тему были, видимо, и раньше.

В этой связи сошлемся на забытые исследователями свидетельства арестованных рабочих о сходке 4 декабря, состоявшейся на квартире Бориса Зиновьева и Петра Карамышева. Помимо хозяев квартиры на ней из группы «старых интеллигентов» присутствовали Василий Старков и Юлий Цедербаум (Мартов), а из рабочих - Николай Данилов, Иван Львов, Дмитрий Морозов, Семен Шепелев, Дмитрий Демичев.

Николай Данилов на допросе показал: «На сходке Зиновьев и Карамышев доказывали, что необходимо, ввиду предполагавшейся на Путиловском заводе сбавки заработной платы, выпустить воззвание, и один из интеллигентов (Мартов. — В. Л.) сказал, что может приготовить такие воззвания, причем уговорились, что вечером в тот же день Зиновьев отправится к интеллигенту за этими воззваниями. Тут же было решено, что воззвания должны и впредь выпускаться от имени «Союза борьбы за освобождение рабочего класса».

...Обвиняемый Львов также подтвердил, что 4 декабря на сходке было решено впредь прокламации выпускать от имени «Союза борьбы за освобождение рабочего класса»[30].

6 декабря завершилась подготовка первого номера газеты. По соглашению с «группой народовольцев» ее назвали «Рабочее дело». Собрание прошло на квартире Радченко. И, открывая его, Ульянов сказал: «Я понимаю свои обязанности редактора самодержавно», - исключая, таким образом, ненужные прения по содержанию статей, уже согласованных с авторами и редакторами»[31]. Утвердили содержание номера. Четыре статьи принадлежали Владимиру Ильичу, в том числе передовая, призывавшая российский пролетариат к завоеванию политической свободы. Остальные статьи написали Мартов, Кржижановский, Ванеев, Сильвин, Запорожец и др.

Вечером решили пойти на традиционный студенческий благотворительный бал, проводившийся в зале Дворянского собрания. Надо сказать, что подобного рода балы занимали особое место в деятельности социал-демократов. Перед балом студенческая корпорация избирала несколько комиссий. Артистическая, приглашавшая известных актеров, и танцевальная полностью отдавались «белоподкладочникам», то есть более состоятельным студентам.

А вот хозяйственную комиссию возглавляли, как правило, народники или социал-демократы. Они подбирали самых красивых курсисток для продажи - по совершенно несообразным ценам - входных билетов для гостей (не менее 10 руб.), цветов (25 руб. за бутоньерку) и шампанского (до 100 руб. за бокал). Выручка шла на взнос платы за обучение и на пособия бедным студентам. И лишь совсем малый процент поступал в фонд студенческих организаций. Его-то и отдавали нелегалам[32].

Вот на такой бал и пришла, как пишет Борис Горев, «повеселиться» и «отвести душу» вся группа «стариков» с Ульяновым во главе. Концерт был хорош. Начались танцы. Веселье было в полном разгаре, когда в кругу столичных знаменитостей появился, окруженный стайкой поклонниц, Михайловский. Горев, которому позарез были нужны деньги на «технику», подошел к нему и буркнул что-то про «общественные нужды». Михайловский, прекрасно понимая, о чем идет речь, барственно протянул туго набитый бумажник. Борис извлек из него четвертной, остальное вернул и с победным видом, под дружный хохот, вернулся к своим. Впрочем, к 2 часам ночи веселья поубавилось: среди публики появились явные шпики[33].


Слежка усиливалась изо дня в день. Теперь ее не составляло труда заметить. Владимир Ильич купил себе новое пальто и сменил адрес. Видимо, по принципу «клин клином», он переезжает на Гороховую улицу в дом № 61 - совсем рядом с охранкой.

В эти декабрьские дни он пишет матери: «Живу я по-прежнему. Комнатой не очень доволен - во-первых, из-за придирчивости хозяйки; во-вторых, оказалось, что соседняя комната отделяется тоненькой перегородкой, так что все слышно и приходится иногда убегать от балалайки, которой над ухом забавляется сосед... На рождество, когда кончается срок моей комнаты, не трудно будет найти другую. Погода стоит теперь здесь очень хорошая, и мое новое пальто оказывается как раз по сезону»[34].

Днем 8 декабря Ульянов успел провести еще одно редакционное собрание по «Рабочему делу». Все материалы газеты для передачи в типографию забрал Ванеев. А в ночь на 9 декабря начались аресты. Из рабочих взяли Василия Шелгунова, Никиту Меркулова, Ивана Яковлева, Бориса Зиновьева, Петра Карамышева и других. Из «стариков» - Анатолия Ванеева, Петра Запорожца, Глеба Кржижановского, Александра Малченко, Василия Старкова. В ночь на 9-е взяли и Владимира Ульянова.

Примечания
  1. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 46. С. 8-9.
  2. ↑ Ленин В. И. Полн. собр. со