Содержание материала

РАДЕК КАРЛ БЕРНГАРДОВИЧ (1885—1939) — деятель польского, германского, российского рабочего движения, публицист. Член партии с 1903 г. В 1908— 1914 гг. входил в левое крыло социал-демократической партии Германии. В годы первой мировой войны на интернационалистских позициях. Участник международных социалистических конференций в Циммервальде (1915) и Кинтале (1916).  После Октябрьской социалистической революции работал в наркомате иностранных дел. Был консультантом советской мирной делегации по переговорам в Брест-Литовске о заключении мира между Советской Россией и государствами германской коалиции. В 1919—1924 гг.— член ЦК РКП(б), член Президиума Исполкома Коминтерна, в 1920 г.— секретарь ИККИ. В 1924—1927 гг.— член ЦИК СССР. На XV съезде (1927) был исключен из партии, в 1930 г.— восстановлен. В 1935 г.— член Конституционной комиссии ЦИК СССР. В 1936 г. вновь был исключен из партии. Необоснованно репрессирован. Реабилитирован посмертно и восстановлен в партии.

 


 

Швейцарский период

Я лично хорошо знаю Ильича в швейцарский период. Надежда Константиновна написала в своей прекрасной статье, что большинство пишущих преувеличивает бедность их эмигрантской жизни. Я думаю, что Надежда Константиновна подошла тут к вопросу именно с этой ильичевской точки зрения и потому преуменьшила тогдашнюю нуждаемость. Владимир Ильич и Надежда Константиновна жили тогда в одной комнатушке, на расходы они вдвоем имели очень скромную сумму. И я лично думаю, что, кроме напряженного труда последних лет, также и этот образ эмигрантской жизни повлек за собою раннюю смерть Ильича.

Владимир Ильич вставал очень рано. С 9 часов он уже работал в библиотеке. Половина работы уходила на то, чтобы устроить обстановку этой работы. Партия не могла дать ему тех малых технических средств, которыми обладает теперь самый скромный ответственный работник. У Ильича не было возможности покупать книги. Я видел целые кипы тетрадей, в которые Владимир Ильич переписывал почти целиком книги, которые ему особенно были нужны. Он производил колоссальную чисто техническую работу. У меня большое чувство, внутреннего стыда: как мы его не берегли!

Он сознательно переносил полную нужду, потому что был абсолютно чист внутренне. Он очень хорошо относился к Горькому, излишне хорошо. Он ему все прощал и ждал возврата Горького. И однако, когда Горький предложил ему сотрудничество в «Летописи»1, Ильич, несмотря на свою нужду, отказался. Он не хотел попасть в политически смешанное общество.

Швейцария была идейной лабораторией во время войны. Ильич пытался сначала обратить так называемых левых вождей швейцарского рабочего движения. Они не были особенно радикальны. И вот он начал изучать аграрный вопрос в Швейцарии, изучать как следует, досконально, взялся за историю законодательства, историю земельных отношений и т. п. и вскоре был лучшим специалистом по швейцарским делам. Если мы сейчас имеем хотя бы слабую компартию в Швейцарии — это выходцы из ленинских кружков.

Швейцарская работа Ленина — это была громадная проверка. Он проверял, насколько линия его отвечает чистой совести простого рабочего. Это была суровая проверка того, как относится рабочий, что он чувствует, что думает о грядущей освободительной борьбе.

Ильич говорил, что все мы пишем пока что впустую, не знаем, что там, в массе, делается. Однажды я привел к нему немецкого рабочего и предупредил его, что он шейдемановского оттенка. Но Ильич буквально вцепился в этого рабочего, засыпал его вопросами, стал нащупывать, где есть рычаги, которыми можно поднять его революционную борьбу.

Первая годовщина.

1924 г.— 21 января — 1925 г. Ленин, о Ленине, о ленинизме. М., 1925. С. 107—108

 


 

В "пломбированном вагоне"

Прошлые события теряются в нашей памяти, приобретают характер теней, многое конкретное улетучивается. Эта судьба постигла и воспоминания тов. Зиновьева и Крупской  о том, как Владимир Ильич проезжал через Германию. Поэтому и дополню несколько штрихов, которые у меня очень живо запечатлелись и которые стоит закрепить.

Во-первых, насчет переговоров с Германией о пропуске наших. Когда Владимир Ильич пришел к убеждению, что нечего и мечтать о том, чтобы союзники пропустили его с товарищами, емe оставалось выбрать одно из двух: либо пытаться переехать нелегально через Германию, либо сделать то же самое с ведома властей. Нелегальный проезд был связан с громадным риском. Риск состоял не только в том. что очень легко было провалиться, но и в том, что неизвестно было, где кончаются контрабандисты, услугами которых предстояло воспользоваться, и где начинаются шпионы правительства. Если большевики могли решиться на сделку с германским правительством насчет своего переезда, то эта сделка должна была быть открытой, ибо только тогда уменьшалась возможность использования ее против вождя пролетарской революции. Поэтому мы все были за открытую сделку. По поручению Владимира Ильича я и Леви, тогдашний член «союза Спартака», находившийся проездом в Швейцарии, обратились к знакомому нам представителю франкфуртской газеты: если не ошибаюсь, фамилия его была доктор Дейнгард. Через него мы запросили германского посланника Ромберга, пропустит ли Германия русских эмигрантов, возвращающихся в Россию. Ромберг в свою очередь запросил министерство иностранных дел и получил принципиальное согласие. Тогда мы выработали условия, на которых соглашались ехать через Германию. Главнейшие из них состояли в следующем: германское правительство пропускает всех желающих ехать, не спрашивая их фамилий. Проезжающие пользуются экстерриториальностью, и никто по дороге не имеет права вступать с ними в какие бы то ни было переговоры. С этими условиями мы послали к Ромбергу швейцарского социалистического депутата Роберта Гримма, секретаря Циммервальдского объединения, и нашего единомышленника тов. Платтена. Мы встретились с ними после их свидания с Ромбергом в Народном доме. Гримм рассказывал, как удивлен был германский посол, когда ему прочитали наши условия проезда через Германию. «Извините,— сказал германский посол,— кажется, не я прошу разрешения проезда через Россию, а господин Ульянов и другие просят у меня разрешения проехать через Германию. Это мы имеем право ставить условия». Но он тем не менее передал наши требования в Берлин. На следующие переговоры мы послали уже только тов. Платтена. На этом настоял Владимир Ильич по следующим причинам: Роберт Гримм в разговоре обронил фразу, что он бы предпочитал один вести переговоры, ибо Платтен хотя и хороший товарищ, но плохой дипломат. «А никто ведь не знает, что еще из этих переговоров может выйти». Владимир Ильич посмотрел очень внимательно на Гримма, прижмурив один глаз, а после его ухода сказал: «Надо во что бы то ни стало устранить Гримма от этих переговоров. Он способен из-за личного честолюбия начать какие-нибудь разговоры о мире с Германией и впутать нас в грязное дело». Мы поблагодарили Гримма за его услуги, заявив ему, что он перегружен работой и мы его не хотим беспокоить. Предчувствие Ильича, как известно, оправдалось полностью. Гримм, который продолжал вести переговоры от имени группы Мартова, безусловно, уже в Швейцарии впутался в разговоры об условиях мира и после, пробравшись в Петроград, сообщал «своему» правительству о видах на мир, что, в свою очередь, вероятно, передавалось немцам. Попытки представить его в качестве германского шпиона или агента нелепы. Его подмывало стремление сыграть крупную роль, которую Ильич всегда считал пружиной его действий. Немцы, которые надеялись, что мы, большевики, в России сыграем роль противников войны, согласились на наши условия. Господам, которые по этому поводу по сегодняшний день хулят большевиков, предлагаю прочесть воспоминания Людендорфа, который до сих пор рвет волосы на своей голове, поняв, что, пропустив большевиков, он оказал этим услугу не германскому империализму, а мировой революции.

Итак, мы выехали. Приехали мы швейцарским поездом в Шафхаузен, где надо было пересесть в германский поезд. Это был жгучий момент, который остро врезался в мою память. Нас ожидали германские офицеры. Они указали нам зал таможни, в котором должны были пересчитать число живых «снарядов», транспортируемых ими в Россию. Паспорта спрашивать на основе договора они не имели права. Поэтому в таможне мужчин и женщин разделили по обе стороны стола, чтобы по дороге кто-нибудь из нас не улетучился или, подменив русского большевика немецкой барышней, не оставил в Германии зародыш революции. (Я имел большое влечение проделать это, к чему, как австриец, имел даже моральное право, но Ильич был против.) Мы стояли молча, и чувство было очень жуткое. Владимир Ильич стоял спокойно у стены, окруженный товарищами. Мы не хотели, чтобы они к нему присматривались. Бундовка которая везла с собой четырехлетнего сынишку, поставила его на стол. На мальчика, видно, подействовало общее молчание, и он вдруг спросил острым ясным детским голосом: «Мамеле, вуси дуэс?» Знатоки французского языка увидят, насколько ошибается тов. Крупская, считая, что наш маленький друг Роберт говорил только по-французски. Я не помню, насколько он владел французским языком, но помню очень хорошо этот его разрядивший атмосферу выкрик на... минско-английском наречии.

Когда мы устраивались в вагоне, началась возня с Владимиром Ильичем. Мы его с Надеждой Константиновной поместили в особом купе (против чего он протестовал), чтобы дать ему возможность спокойно работать. Но не очень-то мы давали ему работать по дороге! В соседнем купе находились Сафаров с женой, Ольга Равич, Инесса Арманд и я. Мы с Сафаровым тогда не ссорились насчет оппортунизма, но все-таки в вагоне было очень шумно. Поздним вечером Ильич ворвался в наше купе, дабы увести Ольгу Равич, считая ее и меня главными зачинщиками шума. Для установления правды перед историей и контрольной комиссией я должен здесь засвидетельствовать, что Ольга была всегда серьезным партийным товарищем, что анекдоты рассказывал исключительно я, являясь, таким образом, виновником шума. Поэтому наше купе доблестно отстояло Ольгу. Но должен одновременно заметить, что и моего исключения никто не требовал...

Ильич всю дорогу работал. Читал, записывал в тетрадки, но, кроме того, занимался и организационной работой. Это дело очень деликатное, но я его все-таки расскажу. Шла постоянная борьба между курящими и некурящими из-за одного помещения в вагоне. В купе мы не курили из-за маленького Роберта и Ильича, который страдал от курения. Поэтому курящие пытались устроить салон для курения в месте, служащем обыкновенно для других целей. Около этого места поэтому происходило беспрерывное скопление народа и перепалки. Тогда Ильич порезал бумагу и раздал пропуска. На три ордера одной категории, на три билета категории А, предназначенных для законно пользующихся оным помещением, следовал один билет для курящих. Это вызывало споры о том, какие потребности человеческие имеют большую ценность, и мы очень жалели, что не было с нами тов. Бухарина, специалиста по теории Бем-Баверка о предельной полезности.

Кажется, в Карлсруэ пришел сопровождавший нас Платтен и известил нас, что в поезде находится Янсон, член Германской комиссии профессиональных союзов, который передает привет от Легина и хочет нас приветствовать от имени германских профсоюзов. Ильич приказал прогнать его «к чертовой бабушке» и отказался его принять. Так как Янсон меня знал, а я ехал, как австриец, зайцем, то товарищи побоялись, что мой проезд сделается известным. Видно, мне с самого начала суждено было создавать затруднения тов. Чичерину в его дипломатических отношениях с Германией. Меня спрятали в купе, в котором находился багаж, дав мне как прожиточную норму около 50 газет, чтобы я молчал и не делал скандала. Бедняжка Янсон был Платтеном отослан в вагон, где помещались сопровождавшие нас немецкие офицеры. Несмотря на полученную пощечину, он очень старался и на всякой станции покупал для нас германские газеты и обижался, когда Платтен возмещал ему их стоимость.

Во Франкфурте поезд стоял дольше, и платформа, на которой он задержался, была оцеплена военной стражей. Вдруг цепь была прорвана, и к нам ворвались германские солдаты, услыхавшие о том, что проезжают русские революционеры, стоящие за мир. Всякий из них держал в обеих руках по кувшину пива. Они набросились на нас с неслыханной жадностью, допрашивая, будет ли мир и когда. Это настроение солдат сказало нам о положении больше, чем это было полезно для германского правительства. Настроение было тем более характерно, что все солдаты были шейдемановцами. Больше никого мы всю дорогу не видели. В Берлине платформа, на которой стоял поезд, была оцеплена штатскими шпиками. Так мы доехали до Засница, где сели на пароход. Там от нас требовали выполнения обыкновенных формальностей — заполнения анкет. Ильич видел в этом какую-то коварную хитрость врага и приказал подписываться разными псевдонимами, что позже привело к комичному недоразумению. Пароходное радио получило запрос из Трелеборга, едет ли на этом пароходе Ульянов. Это наш товарищ Ганецкий, ожидавший нас в шведской гавани уже несколько дней, притворившись представителем русского Красного Креста, добился права пользования правительственным радио. Капитан знал из анкет, что никакого Ульянова нет, но на всякий случай спросил, нет ли случайно между нами господина Ульянова. Ильич долго косился, пока наконец признался, что он и есть Ульянов, после чего Ганецкий был извещен, что мы едем.

В Трелеборге мы произвели потрясающее впечатление. Ганецкий заказал для всех нас ужин, которому предшествовали, по шведскому обычаю, закуски. Наша голытьба, которая в Швейцарии привыкла считать селедку обедом, увидев громадный стол, заставленный бесконечным количеством закусок, набросилась как саранча и вычистила все до конца, к неслыханному удивлению кельнеров, которые до этого времени привыкли видеть за закусочным столом только цивилизованных людей. Владимир Ильич ничего не ел. Он выматывал душу из Ганецкого, пытаясь от него узнать про русскую революцию все... что Ганецкому было неизвестно. Утром мы прибыли в Стокгольм. Ожидали нас шведские товарищи, журналисты, фотографы. Впереди шведских товарищей шагал в цилиндре доктор Карльсон, большой дутый болван, который благополучно оставил уже коммунистическую партию и вернулся в берлогу к Брантингу. Но тогда он, как самый солидный из шведских левых социалистов, принимал нас и председательствовал совместно с честным сентиментальным бургомистром Стокгольма, Линдхагеном, на завтраке в нашу честь. (Швеция отличается от всех других стран тем, что там по всякому поводу устраивают завтрак, и когда в Швеции произойдет социальная революция, то будет сначала устроен завтрак в честь уезжающей буржуазии, а после — завтрак в честь нового революционного правительства.) Вероятно, добропорядочный вид солидных шведских товарищей вызвал в нас страстное желание, чтобы Ильич был похож на человека. Мы уговаривали его купить хотя бы новые сапоги. Он ехал в горских сапогах с гвоздями громадной величины. Мы ему указывали, что если полагалось портить этими сапогами тротуары пошлых городов буржуазной Швейцарии, то совесть должна ему запретить с такими инструментами разрушения ехать в Петроград, где, быть может, теперь вообще нет тротуаров. Я отправился с Ильичем в стокгольмский универсальный магазин, сопровождаемый знатоком местных нравов и условий еврейским рабочим Хавиным. Мы купили Ильичу сапоги и начали его прельщать другими частями гардероба. Он защищался, как мог, спрашивая нас, думаем ли мы, что он собирается по приезде в Петроград открыть лавку готового платья, но все-таки мы его уломали и снабдили парой штанов, которые я, приехав в октябре в Питер, на нем и открыл, несмотря на бесформенный вид, который они приняли под влиянием русской революции. В Стокгольме пытался повидаться с Лениным от имени ЦК германской социал-демократии Парвус, но Ильич не только отказался его принять, но приказал мне, Воровскому и Ганецкому совместно со шведскими товарищами запротоколировать это обращение. Весь день прошел в суетне, беготне, но перед отъездом Ильича состоялось еще деловое совещание. Ганецкий и Боровский, живущие постоянно в Стокгольме, и я, не могущий ехать в Петроград из-за своего грешного австрийского происхождения, были назначены заграничным представительством ЦК (это назначение должно было быть подтверждено из Петрограда). Ильич давал последние советы о постановке связи с нашими единомышленниками в других странах и связи с русским ЦК. Наконец он торжественно вручил нам весь капитал заграничной группы ЦК, кажется, 300 шведских крон и какие-то шведские бумаги государственного займа той же стоимости. Смутно вспоминаем, что наши капиталы в этих займах помещал Шляпников, когда сидел в Швеции в качестве агента ЦК.

Приближается момент отъезда. Мы совместно со шведскими товарищами и частью русской колонии в Стокгольме отправились из гостиницы «Регина» на вокзал. Когда наши уже погрузились, какой-то русский, сняв шляпу, начал речь к Ильичу. Пафос начала речи, в которой Ильич чествовался как «дорогой вождь», заставил Ильича приподнять немножко котелок, но «оратель» перешел в наступление. Дальнейший смысл его речи был приблизительно таков: смотри, дорогой вождь, чтоб ты там в Петрограде не наделал никаких гадостей. Смущение, с которым Ильич прислушивался к первым лестным фразам речи, уступило место лукавой улыбке. Поезд тронулся, мы еще момент видели эту улыбку...

Правда. 1924. 20 апреля

 


 

 

Ленин

(К 25-летию партии)

Портреты и памфлеты. Л., 1927

Как все в природе, Ленин, наверно, родился, развивался, рос. Когда Владимир Ильич однажды увидел, что я пересматриваю только что появившийся сборник его статей 1903 г., его лицо осветилось хитрой улыбкой, и он, хихикая, сказал: "Очень интересно читать, какие мы были дураки". Но я не собираюсь здесь сравнивать форму черепа Ленина, когда ему было 10, 20, 30 лет, с тем черепом, который блестит на заседаниях Центрального Комитета партии или Совнаркома. Не о развитии Ленина-вождя идет здесь речь, а о Ленине, каков он теперь. Павел Борисович Аксельрод, родоначальник меньшевизма, который ненавидит Ленина всей душой, — на нем очень легко изучать, как любовь переходит в ненависть, — в одной из бешеных филиппик, которыми он пытался убедить меня в зловредности большевизма вообще, а Ленина в частности, рассказывал, как Ленин попал первый раз за границу и как они тогда ходили совместно гулять, купаться. "Я тогда почувствовал, — говорил Аксельрод, — что имею дело с человеком, который будет вождем русской революции. Он не только был образованным марксистом, — таких было очень много, — но он знал, что он хочет делать, и как это надо сделать. От него пахло русской землей". Павел Борисович Аксельрод — очень плохой политик, и от него не пахнет землей. Он — кабинетный резонер, вся жизненная трагедия которого состояла в том, что в то время, когда не было рабочего движения в России, он выдумал схемы, как оно должно развиваться, а когда оно развивалось иначе, то он ужасно обиделся и до сегодняшнего дня разозленный кричит на непослушного ребенка. Но человек часто очень хорошо замечает в другом то, чего ему самому недостает, и Аксельрод в своих словах о Ленине неслыханно метко схватил все его качества, как вождя.

Вождь рабочего класса невозможен без того, чтобы он не охватывал всю историю своего класса. Историю рабочего движения надо знать вождю рабочего класса; без этого знания нет вождя так же, как нет ни одного современного великого полководца, побеждающего с наименьшей затратой сил, который не знал бы истории стратегии. История стратегии — это не собрание рецептов о том, как выигрывать войну, потому что описанное положение ни разу больше не повторяется. Но детальное изучение истории стратегии изощряет ум полководца, делает его военно-эластичным, позволяет ему видеть опасности и возможности, которых не видит полководец-эмпирик. История рабочего движения не говорит нам, что надо сделать, но она позволяет, сравнивая наше положение с положением в различные решающие моменты, уже пережитые нашим классом, видеть задачи и замечать опасности. Но нельзя знать истории рабочего движения без детального знакомства с историей капитализма, с его механикой во всех проявлениях, как экономическом, так и политическом, т.е. без знакомства с теорией капитализма. Ленин знает теорию капитализма, как немногие из учеников Маркса. Это не есть знакомство с текстами, тут, быть может, т. Рязанов даст ему пять очков вперед. Ленин продумал теорию Маркса, как никто. Возьмите его маленькую брошюрку по поводу наших споров о профессиональном движении, в которой он громит Николая Ивановича Бухарина, как повинного в синдикализме, эклектизме и других страшных грехах (когда Владимир Ильич кого-нибудь громит, то он находит в нем все болезни, которые числятся в известной старой медицинской книге, находящейся у него в большом почете). В этой полемической брошюрке есть маленькая страничка, посвященная разбору разницы между диалектикой и эклектикой, страничка, которую не цитируют ни в каких сборниках статей об историческом материализме, но которая о нем больше говорит, чем целые главы других толстых трудов. Ленин самостоятельно воспринял и продумал теорию марксизма, как никто другой, по той причине, что он изучал ее с той самой целью, с какой ее Маркс создавал. Когда-то старик Меринг написал рецензию об одной книге о Фейербахе, написанной русским, фамилии которого я не помню. В этой рецензии он спрашивал, почему такой книги не в состоянии написать немец. И Меринг ответил на этот вопрос: немцы не ставят себе задачей преобразование всего общественного и политического строя в Германии, и поэтому они потеряли чутье и понимание философских систем, являющихся отражением стремления к таковому преобразованию. В России же стоит на очереди общий переворот. Ленин вошел в движение, как персонификация воли к революции, и он изучал марксизм, изучал развитие капитализма и развитие социализма под углом зрения его революционного значения. Плеханов был революционером, но Плеханов не был человеком воли, и при громадном его значении, как учителя русской революции, он был в состоянии учить ее только алгебре, а не арифметике революции. Как показала история, он сам запутался в четырех арифметических действиях русской революции, и поэтому его алгебра революции была больше преподаванием готовых учений, чем самостоятельной борьбой мысли. В этом пункте лежит переход от Ленина-теоретика к Ленину-политику.

Марксизм связал Ленина с общей стратегией рабочего класса, но вместе с тем он подвел его самым конкретным образом к той стратегической задаче, которая выпала на долю рабочего класса России. Можно сказать, что в академии генерального штаба он изучал не только Клаузевицов, Жомини и Мольтке, но он изучал, как никто в России, и театр будущей войны русского пролетариата. В этой небывало интенсивной интимной связи с полем своей деятельности — весь гений Ленина. Мне придется в другом месте разбирать вопрос, почему такой великий ум, как Роза Люксембург, не была в состоянии понять правоты Ленина при возникновении большевизма. Тут я могу только предвосхитить результаты этого исследования. Роза Люксембург не понимала конкретно, чем отличается экономическая и политическая обстановка борьбы русского пролетариата от обстановки борьбы польского и западноевропейского пролетариата. Поэтому она в 1904 г. сочувствовала меньшевизму в организационных вопросах. Меньшевизм был в исторической перспективе политикой мелкобуржуазной интеллигенции и наиболее мелкобуржуазных слоев пролетариата. Методологически меньшевизм был попыткой перенесения тактики западноевропейского рабочего движения в Россию. Когда читаешь статьи Аксельрода или Мартова о самостоятельности развития рабочего класса, о том, как он должен учиться ходить на собственных ногах, то все эти идеи очень подкупают всякого, кто вырос на западноевропейском рабочем движении. И я помню, как, знакомясь с полемикой русских социал-демократов во время первой революции и не зная конкретной русской действительности, я не мог понять, как это можно отрицать эти азбучные истины. Но в этом великолепном плане недоставало только условий для применения этой тактики, и теперь исторически доказано, что все разговоры меньшевиков о самостоятельности рабочего движения были на деле разговорами о том, как русское рабочее движение должно подчиниться буржуазии. Крайне интересно читать теперь споры о пресловутом первом параграфе устава партии, из-за которого произошел раскол социал-демократии на меньшевиков и большевиков. Каким сектантским казалось тогда требование Ленина, чтобы членами партии считались только члены нелегальной организации. А о чем же шло дело? Ленин боролся против того, чтобы политику рабочей партии определял интеллигентский кисель. Перед первой революцией всякий недовольный врач и адвокат почитывал Маркса и считал себя социал-демократом, будучи на деле либералом. Даже входя в нелегальную организацию, даже порвав с мещанской обстановкой, многие интеллигенты оставались, как это после доказала история, в глубине души либералами. Но сужение рамок партии до круга людей, которые шли на риск участия в нелегальной организации, все же уменьшало опасность буржуазного засилья в рабочей партии, давало возможность революционной струе рабочего класса пробиться через сито партийной организации, которая и так в значительной мере оставалась интеллигентской. Но чтобы это понять, чтобы из-за этого расколоть партию, для этого надо было быть так связанным с русской действительностью, как был связан с нею всем своим нутром Ленин, как русский марксист, как русский революционер. Если это было неясно многим хорошим марксистам в 1903—1904 гг., то это стало уже вполне ясным с того момента, когда П.Б. Аксельрод начал подменять классовую борьбу пролетариата против русской буржуазии пресловутой земской кампанией, т.е. хождением рабочих на либеральные банкеты с двойной целью: увидеть буржуа и проникнуться ненавистью к классу капиталистов, которых рабочие вне банкета, как известно, не видели, а затем, чтобы воспитывать капиталистов в понимании необходимости борьбы за общенациональные интересы.

Но и в том, как Ленин знает русскую действительность, он отличается от всех других, которые протягивают руку к жезлу властителя дум русского пролетариата. Он русскую действительность не только знает, он ее видит и чувствует. На всех поворотных пунктах истории партии, особенно в момент, когда мы стали у власти и от решений партии зависели судьбы 150 миллионов людей, меня в Ленине поражало то, что англичане называют "common sense", т.е. здравый смысл. "Вот, — скажут люди, — комплимент для человека, о котором мы убеждены, что такие являются один раз в сто лет, — признал за ним здравый смысл". Но в этом — его величие как политика. Когда Ленин решает большой вопрос, он не мыслит абстрактными историческими категориями, он не думает о земельной ренте, о прибавочной стоимости, об абсолютизме, о либерализме. Он думает о Собакевиче, о Гессене, о Сидоре из Тверской губернии и о рабочем с Путиловки, о городовом на улице и думает о том, как данная мера повлияет на мужика Сидора и на рабочего Онуфрия как носителей революции.

Я не забуду никогда своего разговора с Ильичом перед заключением Брестского мира. Все аргументы, которые мы выдвигали против заключения Брестского мира, отскакивали от него, как горох от стены. Он выдвигал простейший аргумент: войну не в состоянии вести партия хороших революционеров, которые, взяв за горло собственную буржуазию, не способны идти на сделку с германской. Войну должен вести мужик. "Разве вы не видите, что мужик голосовал против войны?" — спросил меня Ленин. "Позвольте, как это голосовал?" "Ногами голосовал, бежит с фронта". И этим дело для него было решено. Что мы не уживемся с германским империализмом, Ленин не только знал, как все другие, но он, защищая Брестскую передышку, не скрывал ни на один момент перед массами, какие бедствия она нам сулит. Но хуже немедленного разгрома русской революции она не была, — она давала тень надежды, передышки, хотя бы на несколько месяцев, и это решало. Надо было, чтобы мужик дотронулся руками до данной ему революцией земли, надо было, чтобы встала перед ним опасность потери этой земли, и тогда он будет ее защищать.

Возьмем другой пример. Это было в момент нашего поражения в польской войне, когда начинались переговоры в Риге. Я уезжал тогда за границу и зашел к Ильичу поговорить о только что намечавшихся разногласиях по вопросу об отношении к профсоюзам. Подобно тому, как при решении Брестского мира Ленин видел глазами своей души мужичка из Рязанской губернии и — зная, что он решающая персона в военной драме, — равнялся по нему, так — в момент перехода от гражданской войны к хозяйственному восстановлению России — он равнялся по рядовому рабочему, без которого нельзя восстановить хозяйства. К чему сводился для него вопрос? На партийных собраниях говорили о роли профсоюзов в хозяйстве, о сращивании профессиональных организаций с хозяйственными организациями, договорились до споров о синдикализме и эклектике, а Ленин видел обтрепанного рабочего, который вынес неслыханное и невиданное и который теперь должен восстановлять хозяйство. Что хозяйство надо немедленно восстановлять, что надо подтянуться, что мы для этого имеем право подтянуть рабочую массу — это для него было бесспорно. Но можем ли мы ее немедленно подтянуть, послав на фабрики тысячу самых лучших наших военных товарищей, привыкших командовать? От крика в производстве ничего не произойдет. Надо дать передышку, рабочие неслыханно устали. Вот это был решающий аргумент для Ленина. Он видел своими глазами действительного русского рабочего, каким он был зимой 1920 г., и он чувствовал всем своим существом, что возможно и что невозможно.

Во вступлении к "Критике политической экономии" Маркс говорит, что история ставит перед собой только разрешимые задачи. Это означает, иными словами, что орудием истории является тот, кто понимает, какие задачи в данный момент исторически разрешимы, и не борется за желательное, а борется за возможное. Величие Ленина состоит в том, что никакая вчера созданная формула не мешает ему видеть изменяющуюся действительность и что он имеет мужество отбросить всякую, вчера им самим созданную формулу, если она сегодня мешает ему охватить эту действительность. Перед взятием власти мы, как революционные интернационалисты, выдвигали лозунг мира народов против мира правительств. И вдруг мы оказались рабочим правительством, а многоуважаемые народы не успели еще скинуть капиталистических правительств. "Как же мы будем заключать мир с правительством Гогенцоллернов?" — спрашивали многие товарищи. Ленин отвечал нам злобно: "Вы хуже курицы. Курица не решается перешагнуть через круг, начерченный вокруг нее мелом, но она может для своего оправдания хотя бы сказать, что этот круг начертала вокруг нее чужая рука. Но вы-то начертали вокруг себя собственной рукой формулу и теперь смотрите на нее, а не на действительность. Наша формула мира народов должна была поднимать массы на борьбу с капиталистическими правительствами. Теперь вы хотите, чтобы мы погибли и чтобы победили капиталистические правительства во имя нашей революционной формулы".

Величие Ленина в том, что он ставит себе цели, вырастающие из действительности. В этой действительности он намечает сильную лошадь, идущую по пути к его цели, и ей доверяется. Он никогда не садится на качели своих мечтаний. Но мало того. Его гений определяется еще одним элементом: наметив себе цель, он ищет в действительности средств, соответствующих этой цели; он не довольствуется тем, что установил цель, — он продумывает с полной конкретностью, что нужно для того, чтобы эта цель была достигнута. Он разрабатывает не только план кампании, но и организацию этой кампании. Наши только организаторы часто смеялись над Ильичом, что он не организатор. Если посмотреть, как Ильич работает у себя в кабинете, в Совнаркоме, то кажется, что невозможно быть более плохим организатором. Он не только не имеет штаба секретарей, подготовляющих ему материал, но до сегодняшнего дня не научился диктовать стенографистке и даже на самопишущее перо посматривает почти так, как мужик с Дона на встреченный им впервые автомобиль. Но укажите в партии хотя бы одного человека, который сумел бы выдвинуть центральную идею о реформе нашего бюрократического аппарата в продолжение десятка лет, — реформе необходимой, если мы не хотим, чтобы обиженный чиновниками мужик взвыл. Все мы знаем бюрократический аппарат, все мы воем, дебоширим по поводу "маленьких недостатков советского механизма". Но кто из руководителей партии сказал себе: новая экономическая политика подвела новый базис под союз пролетариата с крестьянством, — как же позволить, чтобы бюрократия разрушала этот союз? А великий политик русского пролетариата на одре болезни, оторванный ею от мелочей действительности, все думал о центральном вопросе нашей государственной организации и наметил план борьбы на десятилетие. Это еще только первый набросок, детали будут меняться при проверке на опыте. Но чем более вдумываться в этот беглый набросок, тем более становится ясно, что он снова попал не в бровь, а в глаз, что он снова доказал, как в нем соединяется великий политик с великим политическим организатором.

Как все это в нем соединилось — бог знает (пусть меня извинят т. Степанов и комиссия по борьбе с религиозностью). История имеет свои самогонные аппараты, которых не откроет никакая чека. Германская буржуазия не сумела объединить Германии, и где-то в маленькой помещичьей усадьбе, в самогонном аппарате истории, был создан — богом ли, чертом ли, — т.е. молекулярной работой истории, Бисмарк12, который эту задачу исполнил. Когда читаешь первые его доклады, когда следишь шаг за шагом за развитием его политики, разводишь руками и спрашиваешь себя, откуда этот громадный охват всеевропейской действительности у прусского помещика. Та же мысль приходит всегда в голову, когда думаешь об истории нашей партии, об истории революции и об Ильиче. В продолжение 15 лет казалось, что человек борется за всякую запятую в резолюции, борется со всякими "измами", которые выдумывались на протяжении 25 лет, начиная от хвостизма, кончая эмпириокритицизмом. Всякий такой "изм" был для Ленина отражением какого-то действительного врага, существующего в чужих классах или в рабочем классе, существующего в действительности. Эти "измы" были щупальцами действительности, и он через всю эту абракадабру втягивал в себя эту действительность, изучал, продумывал ее, пока совершилось чудо: подпольный человек оказался самым почвенным человеком русской действительности. История не знает ни одного примера такого перехода от подпольного революционера к государственному человеку. Это соединение качеств руководящего теоретика, политика и организатора сделало Ленина вождем русской революции. Но для того, чтобы этот вождь был единым, общепризнанным вождем, нужно было еще что-то человеческое, за что Ленин — любимый человек русской революции.

Ибсен пытается убедить нас, что человеку абсолютно нужна правда; в ибсеновской индивидуальной формулировке эта правда очень далека от правды. Для многих людей правда убийственна, она убийственна даже для многих классов. Если бы буржуазия поняла правду о себе и усвоила бы ее нутром, то она уже сегодня была бы разбита, ибо как бороться, когда правда истории тебе говорит, что ты не только приговорен к смерти, но и что самое тело твое бросят в клоаку. Буржуазия спасается глухотой и слепотой от своей участи. Но революционный класс нуждается в правде, ибо правда есть знание действительности и нельзя победить эту действительность, не зная ее. Частью этой действительности являемся мы, рабочий класс, коммунистическая партия. И только зная свои силы, свои слабости, мы в состоянии принимать меры, необходимые для окончательной победы. Ленин говорит пролетариату правду, и только правду, как бы печальна она ни была. Когда ее слушают рабочие, они знают, что в его речи нет ни одной фразы. Он помогает нам ориентироваться в действительности. Я жил в Давосе с помирающим от чахотки старым большевиком-рабочим. Тогда шла дискуссия о самоопределении национальностей, в которой мы, польские революционеры, боролись со взглядами Ленина. Товарищ, о котором идет речь, читая мои тезисы против Ленина, говорил мне: "То, что вы пишите, меня вполне убеждает, но сколько раз я был против Ильича, и всегда оказывался неправым". Так думают руководящие работники партии, и это создает авторитет Ленина в партии, но не так думают рабочие. Их более связывает с Лениным не то, что он тысячу раз оказывался прав, а то, что когда он оказывался неправ, когда под его руководством была сделана ошибка, он говорил открыто: "Мы сделали ошибку, за это нас побили, вот как ее надо исправить". Многие спрашивали: к чему об ошибках, зачем ему это нужно? Не знаем, почему это делал Ленин, но последствия этого вполне ясны. Рабочий чересчур вырос, чтобы верить в героев-спасителей. Когда Ленин говорит об ошибках, не скрывая ничего, он вводит рабочего в свою лабораторию мысли, он дает возможность принимать участие в последних решениях, и рабочие видят в нем вождя, который есть их лаборатория, который есть олицетворение борьбы их класса, который — они сами. Великий класс, которому нужна правда о себе, любит всем сердцем вождя, который правдивый человек, который говорит ему правду о нем же самом. От него рабочий перенесет всякую правду, как бы тяжела она ни была. Человек верит в свои силы только тогда, когда он ничего в себе не замазывает, когда он знает о себе все самые тяжелые возможности и когда он может сказать о себе: а все-таки... Ленин помогает рабочему классу знать о себе все разлагающее, все падения и, несмотря на это, сказать в последнем итоге: я есмь его величество пролетариат, будущий властитель и творец жизни. И в этом последнее величие Ленина.

В день 25-летия партии, которая несет на спине своей не только ответственность за судьбы шестой части земного шара, но которая является главным рычагом победы мирового пролетариата, русские коммунисты, и все, что есть революционного в мировом пролетариате, будут иметь одну мысль, одно горячее желание, чтобы этот Моисей, который вывел рабов из земли неволи, вошел с нами в землю обетованную.

Радек К. О Ленине. М.,  1924. С.  22—24