ЛУНАЧАРСКИЙ АНАТОЛИЙ ВАСИЛЬЕВИЧ (1875—1933) — партийный, государственный деятель, академик АН СССР. Член партии с 1895 г. После II съезда РСДРП — большевик. После поражения первой русской революции стал на путь ревизии марксизма, примкнул к махистам, участвовал в антипартийной группе «Вперед». В 1911 г. отошел от «впередовцев» и создал группу «Пролетарская литература». Во время первой мировой войны стоял на позициях интернационализма. После Февральской революции вступил в группу «межрайонцев», в составе которой на VI съезде РСДРП (б) был принят в большевистскую партию. После Октябрьской социалистической революции до 1929 г.— нарком просвещения РСФСР, затем председатель Ученого комитета при ЦИК СССР. В августе 1933 г. был назначен полномочным представителем СССР в Испании. Публицист, драматург, автор ряда работ по вопросам искусства и литературы.
ВОСПОМИНАНИЯ И ВПЕЧАТЛЕНИЯ
(отрывки из книги)
ВОСПОМИНАНИЯ ИЗ РЕВОЛЮЦИОННОГО ПРОШЛОГО1
…
То было тяжелое время полного раскола между большевиками и меньшевиками. Я более или менее определенно стоял на большевистской позиции, хотя не все стороны распри были для меня ясны. Решающим моментом для меня было скорей не подробное знакомство с разногласиями, а тот факт, что А. А. Малиновский-Богданов всецело вошел в большевистское движение и сделался для России как бы главным представителем Ленина и его группы.
Распря осложнилась еще тем моментом, что русский центр в лице и ныне работающих в нашей партий и занимающих определенные посты в Советской власти товарищей Красина, Карпова43, Кржижановского, стали на так называемую примирительную позицию. По существу, вышла 3-я линия, почти одинаковой враждебностью пользовавшаяся со стороны «чистых» большевиков и меньшевиков44. Центральный Комитет (соглашательский) имел в то время свою главную квартиру в Смоленске, куда я был вызван. Особенно сильное впечатление среди тогдашних работников этого Центрального Комитета произвел на меня тов. Иннокентий45, позднее сыгравший такую большую роль в истории нашей партии и безвременно погибший, оставив по себе среди многих большевиков восторженную память как о настоящем государственного типа уме. Уже тогда этот выдающийся человек отличался замечательным классовым чутьем и широтой воззрений.
В Смоленске я составил большую прокламацию по поводу убийства Плеве46, которая была издана как первый большой листок от нового Центрального Комитета. Там же я взял на себя обязанность быть, так сказать, главным пером этого соглашательского ЦК. Однако, несмотря на убеждения Красина, Кржижановского и Иннокентия, у меня не было полной уверенности в правильности нашей линии.
Едва я вернулся в Киев, как получил категорическое письмо от Богданова, в котором он звал меня немедленно ехать за границу для личного знакомства с Лениным и вступления в редакцию центрального органа большевиков. Посоветовавшись с женой, мы решили, что нашей обязанностью является повиноваться этому призыву.
Мы выехали за границу в конце 1904 г.47. Приехали в Париж, и там я остался довольно надолго. Ехать в Швейцарию мне не хотелось, так как полной уверенности в необходимости партийного раскола у меня не было...
Я видел, как радуются расколу нашей партии социалисты- революционеры, анархисты, а отсюда мне легко было заключить, какую радость доставляем мы этим расколом и более далеким нашим врагам.
В моих ушах, так сказать, звучали еще уверенные речи Иннокентия о полной возможности спаять вновь социал-демократическую партию. Я выписал себе всю меньшевистскую и большевистскую литературу и старался вчитаться в них. В этих колебаниях прошло несколько месяцев. Наконец в Париж приехал за мной Владимир Ильич лично и заставил меня совершенно покончить с моими сомнениями. Правда, в то время позиции не были вполне отчетливы. Меньшевики только несколько позднее, к январским событиям и революции 1905 года, стали выявлять свою линию союза с либералами48 и поддержки грядущей революции как типично буржуазной, от которой можно ждать лишь более или менее радикального изменения политического строя России. Тем не менее уже в то время было ясно, что так называемая «широкая партия» означала собой главным образом интеллигентскую партию.
Ленину уже без труда удавалось доказать, что за нами, большевиками, идет только наиболее решительная, наиболее последовательно мыслящая интеллигенция, в большинстве случаев ставшая профессионалами революции, а затем густые слои рабочей массы, за меньшевиками же огромное количество демократической интеллигенции и кое-где налипшие на них верхушки профессиональных союзов, те типы «развитого» рабочего, которые всегда являются главными проводниками оппортунизма в массы.
Все мое миросозерцание, как и весь мои характер, не располагали меня ни на одну минуту к половинчатым позициям, к компромиссу и затемнению ярких максималистских устоев подлинного революционного марксизма. Конечно, между мною, с одной стороны, и Лениным — с другой, было большое несходство. Он подходил ко всем этим вопросам как практик и как человек, обладающий огромной ясностью тактического ума и поистине гениального политика, я же подходил, как... артистическая натура, как назвал меня как-то Ильич.
Моя философия революции иной раз вызывала у Ленина известную досаду, и наши работы — я говорю о группе: Богданов, Базаров, Суворов49, я и некоторые другие — действительно ему не нравились. Однако он чувствовал, что группа наша, ушедшая от близкой ему плехановской ортодоксии в философии, в то же время обеими ногами стоит на настоящей непримиримой и отчетливой пролетарской позиции в политике. Союз, уже состоявшийся между ним и Богдановым, скреплен был также и со мной. Я немедленно выехал в Женеву50 и вошел в редакцию газеты «Вперед», а позднее — «Пролетарий»51.
Не могу сказать, чтобы женевский период, тянувшийся почти два года, оставил во мне особенно приятные воспоминания.
Редакция, правда, была у нас дружная, она состояла в то время из 4-х человек: Ленина, Воровского, Галерки (Ольминского) и меня. Я выступал и писал под фамилией Воинов. Как публицист, я не был особенно плодовит — рядом с Лениным не приходилось писать слишком много: он с поразительной быстротой и уверенностью отвечал на все события дня. Много писал также Галерка. Зато как пропагандист идей большевизма, как устный полемист против меньшевиков я занял первое место и в Женеве, и в других городах Швейцарии, и в колониях русских эмигрантов во Франции, Бельгии и Германии. Разъезжал я неутомимо, повсюду посещая наши, порою столь крошечные, но всегда энергичные, большевистские организации, повсюду грудью встречая натиск несравненно более компактной меньшевистской и бундовской публики и повсюду читая рефераты.
Я не отказывал себе в удовольствии рядом с рефератами чисто политическими устраивать также рефераты на философские, литературные и художественные темы. К ним душа моя лежала больше, да они, по правде, и имели несравненно больший успех.
Политическая же работа в то время была до крайности неприятной... Жизнь эта меня утомила, но я считал своим долгом исполнять мою миссию странствующего проповедника и полемиста со всяческим рвением.
Чтобы закрепить разрыв партии, который казался нам абсолютно необходимым, и привлечь к себе окончательно соглашенцев, у которых новых линий абсолютно не вытанцовывалось, мы решили созвать в Лондоне, так называемый, 3-й съезд партии52. Главным организатором съезда в России явился Богданов. Он, став во главе «Организационного бюро комитетов большинства», объездил всю Россию и обеспечил за съездом значительный приток крупных работников с мест...
3-й съезд вообще выявил главные фигуры нашей партии. Правда, и на 2-м съезде выдвинулось несколько лиц, которые играли некоторую роль в начале истории большевизма, а теперь вернулись в ряды большевиков вновь. Я говорю о таких людях, как В. Д. Бонч-Бруевич, как Гусев53 и некоторые другие. На 3-м же съезде окончательно выяснилась возможность длительного союза между Лениным и Богдановым, с одной стороны, и тов. «Никитичем», т. е. Красиным, — с другой. С тех пор Красин занял в большевистском мире пост одного из крупнейших практических вождей. Эта роль осталась за ним до конца 1906 г...
Выдвинулся и был избран в ЦК тов. Строев, т. е. Десницкий, долгое время бывший одной из основных фигур большевизма, потом отошедший, а сейчас числящийся в своеобразно сочувствующих Советской власти и работающий как выдающийся педагог и организатор рука об руку с нею.
…
Забегая вперед, скажу, что вскоре и среди самих большевиков начались разногласия по той же линии. На этот раз Ленин... был за участие в выборах в Думу и считал, что мы, готовясь к дальнейшему революционному подъему, в то же время должны вести политическую работу в Государственной думе73 и во всех общественных учреждениях (профессиональных союзах, кооперативах и т. п.), в которых рабочая жизнь могла еще биться легально. Это соединение легальности и нелегальности казалось Богданову и другим ультралевым большевикам эклектизмом и после того, как с помощью меньшевиков, в момент, когда разрыв не был окончательным, Ленин провел выборы во вторую Думу, Вольский и другие москвичи потребовали немедленного отзыва наших депутатов. Богданов не стал на такую решительную точку зрения: он требовал, чтобы нашей фракции в Государственной думе поставлен был ультиматум о полном подчинении революционной партийной тактике, а в противовес — угроза отказать ей в политической поддержке.
Это объяснялось тем, что Богданов и его группа (в том числе Красин, Мартов, Лядов, Алексинский, Покровский) считали тогдашнюю линию думской фракции безвольной и вялой. Надо помнить, что мы официально несли тогда ответственность не только за выступление ничтожного количества большевиков (главным образом Алексинского), но и меньшевистского большинства, с которым мы составляли неразрывную парламентскую фракцию. Ленин осуждал и этот так называемый ультиматизм.
…..
Читал я свои лекции в высших учебных заведениях, главным образом в политехникуме. После моих рефератов часто шли жгучие дискуссии. Более или менее постоянными участниками их являлись: Столпнер77 и священник Агеев, раза два выступал Григорий Петров78, тогда еще священник.
За слушание лекций взималась плата в пользу Петроградского комитета нашей партии. Для комитета лекции дали около 10 тысяч рублей.
…
Креп наш раскол, о котором я уже говорил, по поводу участия в Думе. Отношения между Богдановым и Лениным на этой почве стали совершенно нестерпимыми. Наконец в ЦК произошел разрыв.
Разрыв среди большевиков шел по линии, которую я выше наметил, но в то же время такой же разрыв начался среди меньшевиков. Появилось так называемое ликвидаторство с его проповедью абсолютной легализации всей деятельности и отвратительно отрицательным отношением к «подполью».
Среди меньшевиков наиболее страстно выступал против ликвидаторства Плеханов. Этот протест Плеханова против крайних правых меньшевиков сделал возможным сближение его с Лениным, боровшимся в то время против нас...81
На пленуме ЦК меньшевики-мартовцы и большевики-ленинцы выбросили из партии ликвидаторов и, признав нашу группу партийной, в то же время исключили ее представителей из ЦК82.
Время, по правде сказать, довольно неприятной борьбы между ленинцами и богдановцами было скрашено первой партийной школой, которую мы организовали на Капри83.
…
Тем не менее о каприйской школе приходится вспоминать также и не без горечи. Дело в том, что наши ближайшие соседи, большевики-ленинцы, не без основания рассматривали школу как попытку группы «Вперед» упрочиться и получить могучую агентуру в России... В школе был талантливый рабочий, по прозвищу «Старовер», который открыто являлся в нашей среде «агентом» Ленина.
По мере того как дело подходило к концу и мы занялись выработкой нашей политической декларации, выяснилось, что не все 20 человек учеников стоят на «впередовской» точке зрения... Пошатнулся сам Михаил Вилонов.
Нельзя сказать, чтобы он прямо примкнул к большевикам «умеренного толка», но ему казалось, что будущее всего выводка первой партийной школы омрачается перспективой борьбы в своей собственной большевистской среде.
Эта примиренческая позиция Вилонова вызвала целую грозу над ним. Богданов, Алексинский объявили его буквально изменником. Теперь, когда я оглядываюсь назад, я считаю такое отношение к Вилонову крайне несправедливым. Мне даже кажется, что он был политически мудрее нас, защищая даже не столько слияние крайнего левого крыла с центром, сколько известное соглашение с ними для единой политической борьбы.
Но страсти в то время были в большом разгаре.
Вилонов с ленинцами уехали в Париж, а остальные отправились в Россию.
…
Не доезжая Копенгагена, уже в Дании, мы встретились с Лениным и дружески разговорились. Мы лично не порвали отношений и не обостряли их так, как те из нас, которым приходилось жить в одном городе.
Из краткого обмена мнений выяснилось, что почти по всем вопросам копенгагенской программы мы стоим на близкой точке зрения. Моя задача была — по вопросу об отношении партии и кооперативов провести точку зрения, параллельную штутгартской относительно профессиональных союзов; я лелеял мечту, что на Венском конгрессе89 удастся закончить это строение, точно установив равноправное место среди орудий борьбы пролетариата и за культурно-просветительной его организацией.
Об этом я, конечно, с Лениным не говорил, относительно же кооперативов у него было много сомнений... Я отнюдь не думал, что кооператив может быть признан равноценным движению политическому и профессиональному, но я считал, что он должен рассматриваться как орудие социалистической борьбы, что ему должно быть отведено место в революционной активности пролетариата и что в связи с этим за ним надо признать, при глубокой духовной зависимости от центральных идей социализма, широкую автономию по отношению к партии и профессиональным союзам.
И в этот раз оказалось, что моя точка зрения ближе всего подошла к бельгийской, по крайней мере, к той, которую защищали передовые бельгийцы.
Отношения мои к ленинцам оказались настолько превосходными, что, несмотря на опубликованный мною в журнале «Пепль» большой памфлет против большевиков, они не только не препятствовали признанию моего мандата, но даже выбрали меня официальным представителем сначала в комиссию по кооперативам, а потом и в подкомиссию, где мне пришлось с Жоресом, Вандервельде, фон-Эльм и пр. окончательно вырабатывать резолюции.
И тут, как в Штутгарте, благодаря правильно понятой позиции окончательные результаты съезда почти полностью совпали с теми резолюциями, которые были приняты большевистской фракцией по моему докладу.
В результате кооператоры пригласили меня почетным гостем с решающим голосом на международный съезд кооперативов в Гамбурге, имевший место тотчас по окончании конгресса в Копенгагене.
К сожалению, завязавшиеся таким образом короткие отношения с ленинцами не были прочны, ибо остальные члены нашей группы (особенно тов. Алексинский) о таком сближении не хотели ничего и слышать.
…
К этому времени Ленин и его группа окончательно разошлись с меньшевиками. Мы были отделены очень глубокими политическими разногласиями от меньшевиков, однако мы выступили против партийного раскола...
В общем же политические ситуации как-то перепутались, линия, отграничившая нас, стерлась, и часто позиция наша была как бы несколько искусственной. Это относится, впрочем, ко всем эмигрантским группам.
Внутри группы «Вперед» опять пошел разлад. После короткой, но довольно тяжелой распри между Богдановым и Алексинским первый покинул группу «Вперед», и после этого Алексинский развил до кульминационного пункта свои выдающиеся способности дезорганизатора: ему удалось постепенно поссориться и отколоть от нас тов. Менжинского, Покровского и в конце концов самым нелепым и довольно гнусным образом порвать также и со мной.
Группа вовсе исчезла бы с лица земли, если бы ее женевская часть, очень прочная, включавшая в себя несколько преданных «впередовцев», не спасла ее. Эта женевская группа (тт. Миха, Лебедев-Полянский и др.) усилилась с моим переездом в Швейцарию...
Сближение группы «Вперед» с большевиками и вообще сплочение левого фланга произошло в результате войны.
….
Примечания:
1 В книге «Великий переворот» (1919) статья начиналась словами: «Социал-демократом я стал очень рано. Можно сказать, что мое революционное самосознание сразу определилось как более или менее марксистское. Революционером же я стал так рано, что не могу даже припомнить, когда я им не был».
43 Л. Я. Карпов после Октябрьской революции был членом президиума Высшего Совета Народного Хозяйства.
44 На самом деле «примиренцы» своей половинчатой политикой играли на руку меньшевикам. Так называемая «июльская декларациям, принятая группой примиренцев из ЦК летом 1904 года, означала открытую поддержку меньшевиков. На совещании 22-х большевиков, состоявшемся в конце июля — начале августа 1904 года под руководством Ленина, эта позиция была подвергнута уничтожающей критике.
45 Псевдоним одного из виднейших большевиков И. Ф. Дубровинского (1877-1913).
46 Министр внутренних дел и шеф жандармов В. К. Плеве был убит эсером Е. Сазоновым 15 июля 1904 года.
47 Луначарский приехал в Париж в октябре 1904 года.
48 Редакция меньшевистской «Искры» уже в ноябре 1004 года объявляла либеральную буржуазию союзником пролетариата («хотя и нерешительным») и призывала социал-демократические организации принять участие в собраниях либеральных земцев, ходатайствовавших о конституции, заключать с ними соглашения о мирном манифестировании и т. п.
49 С. А. Суворов — социал-демократ, во время революции 1905 года — большевик. Вместе с Богдановым, Базаровым, Луначарским выступил в сборниках «Очерки реалистического мировоззрения» (1904) и «Очерки по философии марксизма» (1908). Ленин посвящает критике философских статей Суворова один из параграфов книги «Материализм и эмпириокритицизм».
50 Луначарский выехал в Женеву в декабре 1904 года.
51 Нелегальные большевистские еженедельные газеты «Вперед» и «Пролетарий» издавались в Женеве. Первая с 22 декабря 1904 года (4 января 1905) по 5(18) мая 1905 года, вторая —с 14(27) мая по 12(25) ноября 1905 года. О работе редакций этих газет см. в настоящей книге статьи «Опять в Женеве», «Из воспоминаний о товарище Галерке», «Ленин как редактор».
52 Третий съезд РСДРП состоялся в Лондоне 12—27 апреля (25 апреля — 10 мая) 1905 года. На съезде, проходившем под руководством Ленина, присутствовали только делегаты-большевики. Меньшевики отказались от участия в съезде и собрались в Женеве на свою конференцию. Съезд помог выйти из кризиса, переживавшегося партией по вине меньшевиков-раскольников, пересмотрел организационные формы работы партии и выработал стратегию и тактику пролетариата и его партии в переживаемый революционный момент.
Луначарский выступал на съезде с докладом о вооруженном восстании. В своей статье «Большевики в 1905 году» он вспоминал через 20 лет: «Владимир Ильич дал мне все основные тезисы доклада. Мало того, несмотря на мою манеру никогда не записывать никаких своих речей, а говорить импровизированно, он потребовал на этот раз, чтобы я всю свою речь написал и дал ему предварительно прочесть. Ночью, накануне заседания, где должен был иметь место мой доклад, Владимир Ильич внимательнейшим образом прочитал мою рукопись и вернул ее с двумя-тремя незначительными поправками, что неудивительно, потому что, насколько я помню, я в моей речи исходил из самых точных и подробных указаний Владимира Ильича («Пролетарская революция», 1925, № 11, стр. 54).
53 Луначарский имеет в виду, что эти видные участники революционного движения в годы, непосредственно предшествовавшие Октябрю, вели менее заметную партийную деятельность; в период же Октябрьской революции они были выдвинуты на руководящую политическую работу: В. Д. Бонч-Бруевич был в 1917—1920 годах управляющим делами Совета Народных Комиссаров; С. И. Гусев в 1917 году стал секретарем Петроградского военно-революционного комитета, а после Октября был членом Реввоенсовета и начальником Политуправления Красной Армии, заведующим отделом печати ЦК партии, членом Президиума Исполкома Коминтерна.
73 Выборы в I Государственную думу происходили в начале 1906 года, когда появились признаки нового подъема революции. Поэтому большевики проводили тактику активного бойкота Думы. Когда стало ясно, что происходит спад революционной волны, они взяли на вооружение и думские формы борьбы. На выборах во II Государственную думу, состоявшихся в начале 1907 года, большевики отбросили лозунг бойкота, стремясь использовать думскую трибуну в интересах революционной агитации и сближения социал-демократов с революционным крестьянством, для высвобождения его из-под влияния либеральной буржуазии.
77 Б. Г. Столпнер — историк философии, переводчик.
78 Г. С. Петров — священник, депутат II Государственной думы, популярный проповедник и оратор. После закрытия Думы был лишен священнического сана и выслан из столиц.
81 Имеется в виду борьба Ленина против группы «Вперед». См. примечание 74.
82 На январском пленуме Центрального Комитета РСДРП в 1910 году были осуждены и признаны опасными оба уклонения от революционной социал-демократической тактики, охарактеризованные как «проявление буржуазного влияния на пролетариат»: ликвидаторство и отзовизм.
О группе «Вперед» в резолюции было сказано: «ЦК регистрирует литературную группу «Вперед» как партийную издательскую группу». Но в то же время ЦК предлагал «выработать проект мер к тому, чтобы... существование обособленной группы стало излишним» («Коммунистическая партия Советского Союза в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК». Изд. 7-е. Часть I. Госполлтпздат, 1954, стр. 241).
83 «Первая Высшая социал-демократическая пропагандистско-агитаторская школа для рабочих» на острове Капри была использована ее организаторами, стоявшими на позициях отзовизма, ультиматизма и богостроительства, во фракционных целях. Совещание расширенной редакции большевистской газеты «Пролетарий» в июле 1909 года осудило каприйскую школу как фракционную. Впоследствии среди слушателей школы произошел раскол. Слушатели-ленинцы, включая одного из инициаторов школы— И. Е. Вилонова («Михаила»), были исключены из школы и в ноябре 1909 года отправились в Париж, где прослушали лекции В. И. Ленина. Под впечатлением беседы с Вилоновым Ленин писал Горькому: «Я рассматривал школу только как центр новой фракции. Оказалось, это неверно — не в том смысле, чтобы она не была центром новой фракции (школа была этим центром и состоит таковым сейчас), а в том смысле, что это неполно, что это не вся правда. Субъективно некие люди делали из школы такой центр, объективно была она им, а кроме того школа черпнула из настоящей рабочей жизни настоящих рабочих передовиков. Вышло так, что, кроме противоречия старой и новой фракции, на Капри развернулось противоречие между частью социал-демократической интеллигенции и рабочими-русаками, которые вывезут социал-демократию на верный путь во что бы то ни стало и что бы ни произошло, вывезут вопреки всем заграничным склокам и сварам, «историям» и пр. и т. п. Такие люди, как Михаил, тому порукой» (т. 47, стр. 219).
89 Международный социалистический конгресс в Вене был назначен на август 1914 года. Из-за начала империалистической войны конгресс не состоялся.
ИЗ НЕОПУБЛИКОВАННОЙ АВТОБИОГРАФИИ
…
Владимир Ильич как-то пришел сам в комиссию и остался не совсем доволен ходом дебатов. Когда мы уходили оттуда, он сказал мне: «Жорес вас всех водит за веревочку». Я засмеялся и возразил: «Но дело касается, в сущности, лишь небольших деталей». Ленин ответил серьезно: «В политических резолюциях, да еще мирового конгресса, не бывает деталей, всякое слово важно. А Жорес — шельма!» Тут Ленин добродушно расхохотался и еще раз прибавил: «Хитрая шельма! Одно удовольствие смотреть, какой ловкач!»
ЛЕНИН ИЗ КРАСНОГО МРАМОРА
Начну хотя бы с самого давнего воспоминания, которое, впрочем, публикую не в первый раз. В 1904 г., в одно раннее весеннее утро1 ко мне в дверь комнаты в отеле «Золотой лев» около бульвара Сен-Жермен в Париже постучались. Я встал. На лестнице было еще темно. Я увидел перед собою незнакомого человека в кепке с чемоданом, поставленным около ног.
Взглянув на мое вопросительное лицо, человек ответил:
— Я Ленин. А поезд ужасно рано пришел.
— Да,- сказал я сконфуженно.— Моя жена спит. Давайте ваш чемодан. Мы оставим его здесь, а сами пойдем куда-нибудь выпить кофе.
— Кофе действительно адски хочется выпить. Не догадался сделать этого на вокзале,— сказал Ленин.
Пошли. Но в эту пятичасовую пору по всем улицам левого Парижа вокруг Вожирара все было закрыто и пусто.
— Послушайте-ка, Владимир Ильич,— сказал я,— тут в двух шагах живет один молодой художник по фамилии Аронсон, крупный мастер, уже заслуживший немалую известность. Я знаю, что он начинает работу страшно рано. И по чашке кофе он нам даст. А там и Париж начнет жить.
Мы зашли в мастерскую скульптора Аронсона2, в которой я с тех пор так часто бывал и в которой постоянно появлялись шедевры, копии которых уплывали во все страны света.
Владимир Ильич разделся и в своей обычной живой манере обошел большую мастерскую, с любопытством, но без замечаний рассматривая выставленные там гипсы, мраморы и бронзы.
Между тем любезный хозяин приготовил нам кофе. Владимир Ильич со вкусом крякнул, намазал хлебец маслом и стал завтракать, как сильно проголодавшийся с дороги человек.
Аронсон отвел меня в сторону:
— Кто это? — зашептал он мне на ухо.
Мне показалось не совсем конспиративным называть Ленина. Я ведь даже не знал, есть ли у него регулярный паспорт для пребывания в Париже.
— Это один друг — очень крупный революционный мыслитель. Этот человек еще сыграет, быть может, большую историческую роль.
Аронсон закивал своей пушистой головой:
— У него замечательная наружность.
— Да? — спросил я с изумлением, так как я был как раз разочарован, и Ленин, которого я уже давно считал великим человеком, показался мне при личной встрече слишком похожим на среднего... хитроватого мужика.
— У него замечательнейшая голова, — говорил мне Аронсон, смотря на меня с возбуждением.— Не могли бы вы уговорить его, чтобы он мне позировал? Я сделаю хоть маленькую медаль. Он мне очень может пригодиться, например, для Сократа.
— Не думаю, чтобы он согласился,— сказал я.
Тем не менее я рассказал об этом Ленину, о Сократе тоже. Ленин буквально покатывался со смеху, закрывая лицо руками.
В 1925 г. в Париже Аронсон пригласил меня посмотреть сделанный им большой бюст Ленина, пока в гипсе.
— Я пришел к выводу,— сказал мне художник, что я могу и должен сделать бюст Ленина заочно. После его смерти он стоял передо мной все более пластичный и определенный, и этот его образ, созданный почти целиком моим воображением, показался мне достойным по меньшей мере выполнения.
Бюст был замечательный. Он сразу приковывал к себе внимание своей значительностью и содержательностью. Конкретного сходства с Лениным, каким он был в общежитии и каким, конечно, прежде всего представлялся скульпторам, позируя им между делом и как раз без малейшего «позирования», было не так много. Хотя, конечно, всякий сразу взглянув на бюст, сказал бы — это Ленин.
Но замысел Аронсона мне казался совершенно ясным и очень привлекательным.
Конечно, огромная личность Ленина, если ее брать «легендарно», т. е. стараться в мраморе уловить черты его образа, который строится в человечестве, отражая не физическую его фигуру, а культурную, общественно-революционную, допускает разные толкования и, наверное, еще много раз будет подвергаться таким толкованиям методами всех искусств.
Но что дал Аронсон? Он воспринял Ленина, если хотите, политически даже несколько наивно и тем не менее, как я уже сказал, многозначительно. Художник Аронсон, еврей и демократ, ненавидел самодержавие. Ленин для него прежде всего воплощение и вождь революции, вдребезги разбившей трон. Он благодарен ему за это, горд им как великим демократом, но как мирный художник, как культурник он сильно испуган им — этим властным разрушителем.
Он хорошо знает, что Ленин пошел дальше, что революция, связанная с именем этого великого человека, разбила также и капитализм и провозгласила реальный, на деле осуществляемый переход к царству справедливости.
Аронсон часто, хотя и бегло, говорил мне о том, что для него Ленин принадлежит «к семье Моисеев и Иисусов», ибо он, по его мнению, так же страстно, сверхчеловечески любил людей и ту справедливость, в атмосфере которой они только и могут найти свое счастье и достоинство.
— Но Ленин, — говорил мне художник, — выше всех пророков прошлого, потому что он не предсказывал и не звал, а осуществлял как государственный человек: беспощадно разрушая и властно созидая.
Это разрушение, эта беспощадность, притом направленная против частной собственности, с которой мирный ваятель Аронсон, наверно, далеко еще внутренне не покончил, придали в глазах Аронсона облику Ленина нечто демоническое.
Я не утверждаю здесь, что Аронсон совершенно сознательно поставил себе такую программу, но я утверждаю, что в своем первом бюсте он именно ее полностью воплотил и притом с огромным мастерством.
В мастерстве Аронсона, проявленном им в первом бюсте, том, который он позднее привез в Москву — гипсовом3,— дружно сочетались в один стиль два начала: художественно-реалистическое и активно-романтическое. Голова Ленина на крепкой шее устремлена вперед. Его огромный лоб, отделанный анатомически безукоризненно, полон мысли, одновременно взвешивающей и делающей выводы. Его глаза зорко устремлены вдаль. Это поистине орлиный взор, обнимающий широту жизни и вместе с тем выбирающий точку, куда нужно направить с высоты молниеносный удар. При чрезвычайно решительном очерке нижней части лица, при могучей волевой челюсти, Аронсон придает самому рту, крупным губам неожиданную мягкость, именно здесь, как в ряде почти незаметных, но решающих черточек около углов глаз, около углов рта разместил художник сострадание, огромное трагическое человеколюбие.
Все это создано методом художественного реализма, все это опирается на великолепное знание анатомии и выразительности человеческого тела. О реализме сыром здесь не могло быть речи уже потому, что бюст делался без оригинала и без натурщика. Это — точное соответствие природе, свитое в целостный пластический аккорд.
Но Ленин в бюсте Аронсона производил впечатление сверхчеловеческое. Это было достигнуто, конечно, не только самой, превосходящей натуру величиной работы. Тут дело не в простой величине, не в сантиметрах — приемами гораздо труднее уловимыми, чем реалистические, с каким-то взлетом лба, какой- то гиперболой висков, самим богатством непередаваемого словом психологического содержания, написанного на лице, дано это сверхчеловеческое, как я уже отмечал, это сатанинское по силе воли и интеллекта, по какой-то, пожалуй, злой в своей беспощадности победоносной возвышенности над мелким и обыденным. Он все может, он ни перед чем не остановится, он выполнит до конца: потому что в этом смысле он холоден как лед и тверд как железо.
Но и романтическим методом Аронсон вновь повторяет: а внутренним законом его всепобеждающей энергии все же является любовь.
Аронсон выполнил свою мечту. Он воплотил свое произведение в красном мраморе. Бюст теперь готов в этом окончательном виде4.
Несколько дней тому назад5 я смотрел его в мастерской художника вместе с т. Довгалевским6.
Тов. Довгалевский не видел первого бюста в гипсе и большого размера. Он безоговорочно нашел бюст превосходным. Я также придерживаюсь этого мнения, но мне кажется, что бюст несколько потерял в стихийности, в непосредственной мощи.
Я ни в каком случае не утверждаю, что это выпало теперь из бюста, я только боюсь, что эти стороны художественной характеристики Ленина несколько ослабли, быть может, больше выступило на первый план бесспорное и многоопытное мастерство. Оно позаботилось о некоторой тонкой красоте всего облика Ленина: он и тут мудр, полон энергии, беспощадности и доброты. Но в то время как тот гипсовый Ленин казался мне выражением социальной личности вождя, какого не давало даже в моменты наивысшего подъема ему его физическое тело, его реальная голова,— сейчас я скажу, что Ленин часто во время своих вдохновенных речей или председательствования в Совнаркоме имел в выражении своего лица нечто до такой степени пламенное, зоркое, я бы сказал, львиное, что одна-другая особенно удачные фотографии доносят и до лиц, не знавших Ильича, те стороны его наружности, которые, пожалуй, с точки зрения психической мощи не превзойдены Лениным из красного мрамора.
Из этого, конечно, вовсе не следует, чтобы «Ленин из красного мрамора» не являлся одним из вершинных, а может быть, до сих пор и самым высоким художественным отражением Ленина.
Эвиан7.
Примечания:
1 Луначарский допускает неточность: личное знакомство Ленина с Луначарским произошло в начале декабря (конце ноября по ст. ст.) 1904 года.
2 Н. Л. Аронсон в своей статье «Единственная встреча» рассказывает о том, что Ленин вместе с Луначарским посетил его мастерскую в Париже весной 1909 года (см. книгу: Ленин в зарисовках и воспоминаниях художников. Госиздат, 1928).
3 Аронсон привез в Москву гипсовый бюст Ленина в 1927 году. Скульптура была выставлена в помещении Гос. библиотеки пм. В. И. Ленина. Работа была увезена скульптором в Париж. Луначарский вспоминал об этом в 1930 году: «К сожалению, когда дело дошло до приобретения бюста, то встретились всякого рода препятствия. Аронсон, а больше того какое-то его доверенное лицо, менял свои условия, запутывался сам и нас запутывал (я в то время не был в Москве и дело это вела Варвара Николаевна Яковлева в разных сложных условиях), так что в конце концов, к моему великому сожалению, сделка не состоялась... Мне был дан потом отчет о всех переговорах о покупке, и действительно трудно было сделать что-нибудь тогда» (Центр, парт, архив Института марксизма-ленинизма, ф. 142, оп. 1, ед. хр. 5, л. 19—20).
4 Это скульптурное изображение Ленина находится в настоящее время в Центральном музее В. И. Ленина.
5 То есть в августе 1933 года.
6 В. С. Довгалевский в то время занимал пост полномочного представителя СССР во Франции.
7 Эвиан ле Бэн — французский курорт на берегу Женевского озера.
ОПЯТЬ В ЖЕНЕВЕ
…
Если моя первая встреча с Ильичем имела место в Париже, то там наше знакомство имело почти беглый характер, а именно в Женеве мне пришлось работать интенсивнейшим образом рука об руку с нашим гениальным вождем. Именно здесь в моем присутствии начинали определяться разошедшиеся между собой линии большевиков и меньшевиков, именно здесь все ярче и крепче выявлялась физиономия нашей пролетарской, революционной, марксистской политики.
Если и раньше я был социал-демократом левым, большевиком, потому что определил себя еще в ссылке, то все же могу сказать, что к настоящей большой партийной работе и к настоящей творческой партийной мысли я прикоснулся именно в Женеве.
Вот почему несколько лет (1904—1905)2, прошедших в этом скучном мещанском городе, оставили такой жгучий след в сознании, и вот почему так закружились воспоминания, когда я опять оказался в Женеве.
…
В день моего приезда вечером, если я не ошибаюсь, было первое собрание нашей редакции. Я познакомился тогда с Галеркой-Ольминским, с покойным Воровским, с Вл. Дм. Бонч-Бруевичем, который был тогда нашим администратором и финансистом, с Март. Никол. Мандельштамом-Лядовым3, наконец, с Надеждой Константиновной.
Надежда Константиновна, несмотря на то что она была вряд ли старше остальных членов близкой к Ильичу группы, играла роль нашей партийной мамаши. Она всегда была спокойной, сдержанной и все знала, за всем следила, вовремя давала советы, и все до чрезвычайности с ней считались.
После первого заседания (а может быть, и второго) Ольминский, выйдя со мной из маленькой комнатки, где мы сдавали наши статьи Ильичу, с восхищением сказал: «Мне кажется, что мы всегда будем работать дружно. Мне нравится, что у нас нет самолюбивых людей. А какая прелесть Ильич, как он умеет руководить без ненужного апломба».
Действительно, работа у нас всегда протекала дружно.
Большевиков в Женеве было не много, мы были, в сущности, тесной группой, сдавленной со всех сторон эмиграцией и студенчеством, шедшим большею частью под знаменами меньшевиков или эсеров.
Столовались мы в небольшой столовке, которую содержала жена тов. Лепешинского. Оба супруга принадлежали к самой тесной ленинской компании4.
Там играли в шахматы, рассматривали очень хорошо нарисованные остроумные карикатуры тов. Лепешинского, спорили, делились новостями, учились ценить и любить друг друга. Иногда там же собирались более или менее широкие собрания большевиков. После работы в редакции или какого-нибудь небольшого собрания мы довольно часто ходили с Ильичом гулять к Арве.
Столовка Лепешинского была расположена близ Арвского моста. Мы шли иногда вдоль Арвы, а иногда переходили мост и углублялись в дорогу между пригорками и рощами. Это были самые драгоценные для меня часы. Ильич часто во время этих прогулок, которые мы делали втроем с Воровским или вдвоем, бывал более интимен, чем обыкновенно.
Владимир Ильич обыкновенно терпеть не мог подпускать даже близких людей к своим личным переживаниям. Он был прежде всего политик, такой горячий, такой вдохновенный, такой вдохновляющий, эту политику превращая для всякого, кто к нему приближался, в центр жизни. Не любил Ильич говорить об отдельных людях, давать им характеристики, предаваться каким-нибудь воспоминаниям. Он думал о ближайшем будущем, об ударе, который нужно нанести, об обороне, которую нужно организовать, о связи, которую нужно найти и поддержать.
Но в этих беседах-прогулках Владимир Ильич иногда касался более интимных сторон вопроса. С грустью, с горечью, но и, несомненно, с любовью говорил о Мартове, с которым неумолимая политика развела его на разные дороги. Прекрасными и меткими словами характеризовал он Плеханова, к уму которого всегда проявлял величайшее уважение. Смешно и тонко очерчивал политический и человеческий профиль Дана. Говорил о различных приемах публицистики и популяризации.
А лучше всего велась беседа, когда Владимир Ильич переходил к общим вопросам, спорил об основах материализма или делал догадки о сроках и темпе дальнейшего движения революции в различных странах. Я уверен, что если бы я был более догадлив и, придя домой после этих прогулок, сейчас же записывал все, что слышал из уст революционного гения, я мог бы сейчас представить вам, мои молодые читатели-комсомольцы, преинтересную книгу, но я слишком поздно спохватился, как и многие другие. Когда живешь и борешься рядом с таким человеком, не всегда понимаешь точное значение почти каждого слова, которое им произносится.
Ильич в то время не очень любил выступать публично. Ведь всякого рода митинги и дискуссии происходили в Женеве чуть не каждый день. Там было немало горластых ораторов, популярных среди студенческой молодежи, с которыми не так легко было справиться ввиду трескучей пустоты их фразеологии, приспособленной, однако, к средней университетской интеллигенции. Владимир Ильич часто считал просто тратой времени выступать на таких собраниях и словопреть с каким-нибудь Даном или Черновым. Однако мои выступления он поощрял; ему казалось, что я как раз приспособлен для этой, в сущности говоря, второстепенной деятельности. Перед моими выступлениями, среди которых бывали удачные и которые немножко расшатали лучшую часть студенчества и придвинули кое-кого к нам, Ильич всегда мне давал напутственные разъяснения.
Дело несколько изменилось после января 1905 года и с приближением первой революции. Тут Владимир Ильич считал, что надо вербовать и вербовать людей даже за границей. Выступления его стали гораздо более частыми. С тех пор мы выступали с ним вдвоем и делили нашу задачу. Помню две-три головомойки, которые сделал мне Ильич за то, что я недостаточно пространно изложил какую-нибудь мысль или вообще сдрейфил в каком-нибудь отношении. Но и сам он всегда после произнесения речи против Мартова или Мартынова, сходя с эстрады, подходил ко мне и спрашивал: «Ну, как, ничего себе прокричал? Зацепил, кажется? Все сказал, что нужно?»
Я не нашел больше того «локала»*, рассчитанного, насколько помню, приблизительно на 1000 человек, в котором имели место социалистические собрания, в том числе и самые шумные дискуссии русской колонии. Еще недавно, в 1916 году, такие собрания продолжались там, а сейчас локал занят фабрикой по изготовлению автомобильных аксессуаров.
Женева — город скучный, всегда в нем были плохие театры, неважные концерты, разве кто-нибудь приезжал сюда гастролировать. И самый ход жизни женевских мещан похож на ход изготовляемых ими часов. Что касается нас, мы обыкновенно были веселы. Многие из нас сильно нуждались, почти все пережили порядочно и сознавали прекрасно, что многое придется перенести и в будущем, но в общем в русской колонии, в особенности в ее большевистских кругах, царило повышенное и, я бы сказал, радостное настроение. Думаю, что это настроение для нас, большевиков, по крайней мере в значительной степени определялось самим Ильичем.
Он был всегда бодр, у него всегда был великолепный жизненный тонус. Прекрасно сознавая все опасности, грозящие беды, недостатки и т. п., он тем не менее всегда оставался верен своему оптимизму, который диктовался, с одной стороны, уверенным марксистским прогнозом, а с другой стороны, изумительным темпераментом вождя.
Я помню в Женеве один вечер или даже ночь настоящего пароксизма веселья. Было это на масленицу. В это время международное студенчество и даже тяжелых на подъем швейцарцев обыкновенно охватывает волна веселья. Так это было и на этот раз. Группа большевиков с Владимиром Ильичом попала в самый вихрь масленичных танцев и суеты, где-то в окрестностях озер и собора. Я помню, как, положивши друг другу руки на плечи, вереница молодежи в несколько сот человек с песнями и смехом скакала по лестницам и вокруг собора. Отлично помню Владимира Ильича, заломившего назад свою кепку и предававшегося веселью с настоящей непосредственностью ребенка. Он хохотал, и живые огоньки бегали в его лукавых глазах.
….
* Помещения [франц., нем.).
Примечания:
2 Луначарский прожил тогда в Женеве с декабря 1904 до середины 1905 года.
3 М. Н. Лядов (Мандельштам) — профессионал-революционер, большевик, в 1909—1911 годах входил в группу «Вперед». После Октября был ректором Коммунистического университета им. Свердлова.
4 П. Н. Лепешинский — большевик, корреспондент «Искры», после Октября — член коллегии Наркомпроса РСФСР, директор Исторического музея и Музея Революции. Его жена, О. Б. Лепешинская (впоследствии ученый-биолог), работала вместе с мужем в женевской группе большевиков-эмигрантов.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ТОВАРИЩЕ ГАЛЕРКЕ
…
Как я уже сказал, вся редакция газеты «Вперед» вскоре превратилась в больших друзей: как-то после одного из деловых заседаний мы вышли вместе с Михаилом Степановичем и пошли с ним по Рю-Каруж. Михаил Степанович с величайшим удовольствием говорил мне:
— Во-первых, вы, вероятно, уже заметили, что за необычайная прелесть Ленин, можно ли желать себе лучшего редактора. А во-вторых, я с удовольствием констатирую, что среди нас нет ни одного обидчика-индивидуалиста. Все легко соглашаются с правильными замечаниями собрата по редакции, и все одинаково охотно признают авторитет руководителя.
Так оно и было. Работа в редакциях наших зарубежных центральных органов нашей партии была действительно дружной и увлекательной.
Тов. Ольминский с его искрометным пером, с его находчивостью, с его необыкновенно крепкой революционной закваской и его чуткостью к подлинной злободневности был действительно коренным работником этих органов. Кроме того, он писал еще и брошюры такого же содержания и такого же стилистического блеска, как и статьи.
Я уже тогда заметил, что во Владимира Ильича он был буквально влюблен. Он не мог не говорить о нем. Когда мы возвращались в наше жилье, всякий раз Ольминский находил какое-нибудь новое выражение восторга по отношению к предмету своей любви.
— Вот это я называю гением. Вот тут вы можете изучать, что такое настоящий гений. Тут вы придете к выводу, что настоящий гений — это колоссальный здравый смысл, это умение понимать вещи, как они есть... Но при этом какой темперамент, какая огромная внутренняя страсть и как он легко несет свой необычайный ум... Посмотрите, как он весел, как он непринужден. Неужели вы не понимаете, Воинов (так именно меня тогда называли), какое это счастье работать возле такого человека. Неужели вы не видите, что огромность дарования Ленина как-то своеобразно гарантирует огромность грядущей русской революции.
Вот такими отзывами угощал меня Михаил Степанович. В этом он находил во мне полное согласие.
…
* * *
Уже гораздо позднее, в период первого конгресса Коминтерна, в Красной Москве, мы с товарищем Ольминским были как-то выбраны в третейский суд по одному политическому делу (дело Суварина).
Выйдя после довольно утомительного разбирательства, мы пошли с Михаилом Степановичем погулять по Кремлю. Это напомнило нам наши прогулки по набережным мутной Арвы в Женеве, и Михаил Степанович предался воспоминаниям. Он с такой живостью и с такой любовью припоминал нашу тогдашнюю Женевскую эмигрантскую работу, тогдашнюю весну большевизма, визит в редакцию Гапона и другие всякие события тех дней, что я спросил его:
— Михаил Степанович, можно подумать, что ваши лучшие воспоминания связаны с этой эпохой.
На это он возразил:
— Это не совсем так. Я могу сказать только то, что с той поры началась лучшая часть моей жизни, та часть, которую можно назвать ленинской. Но я считаю, что после моего сближения с Лениным жизнь моя довольно ровно освещена, ибо каждый ее день не лишен смысла. А если хотите знать, то я с наибольшей гордостью, хотя и без тщеславия, вспоминаю те годы, когда руководил «Правдой» в Петербурге. Конечно, руководил ею Ленин из-за границы, но я был его легатом на месте. И это не было простой проформой. Приходилось страшно много работать, и что вы думаете,— сказал он, посмотрев на меня своими блестящими глазами,— я ведь и Ленина исправлял. Да. Да... Исправлял и сокращал. И он даже иногда сердился, но я всегда умел доказать, что так будет лучше и мне как редактору на месте это лучше видно...
…
9 ЯНВАРЯ И ЛЕНИНСКАЯ ЭМИГРАЦИЯ
Ничто так не способствовало уяснению смысла раскола между большевиками и меньшевиками, как события 9-го января.
В то время мы жили в Женеве. Жили мы небольшой, но тесно спаянной кучкой, постоянно встречались между собой редакторы журнала «Вперед», т. е. Владимир Ильич, Воровский, Ольминский и я. В. Д. Бонч-Бруевич имел в своих руках административную сторону нашего дела. Ближайшим образом входили в этот центральный кружок тт. Лядов, Лепешинский, Карпинский и другие старые большевики.
Все мы прекрасно знали, что в России неспокойно, что весенние воды набухают, что можно ждать тех или других событий, но и для нас, революционнейшего крыла социал-демократии, январские события были неожиданностью.
Вся эмиграция пришла в неслыханное волнение. С одной стороны, конечно, все сердца затрепетали скорбным гневом, но вместе с тем вся дальнейшая перспектива вырисовалась с отчетливой ясностью. Прежде всего, конечно, сделал все надлежащие выводы сам Владимир Ильич. Его зоркий ум, вооруженный марксистским анализом, позволил нам, можно сказать, в первые дни, если хотите, даже в первые часы, осмыслить все событие. Под его руководством мы поняли, что это будет не только для петербургского, но для всероссийского пролетариата концом всяких предрассудков относительно самодержавия, межой, за которой начинается история революционной борьбы пролетариата уже не кружками и группами, а всем его массивом.
Это, в общем, хотя, может быть, более смутно, понимали и меньшевики и эсеры. Но Владимир Ильич выдвигал на первый план еще и другую сторону событий, он с особым интересом отмечал ту страстную потребность взяться за оружие, которая охватила петербургский пролетариат, когда царские солдаты встретили его челобитную залпами. «Сюда входят оба момента,— говорил Владимир Ильич,— самовооружение рабочего класса и всяческое усиление агитации в рядах войск».
Меньшевики немедленно стали пофыркивать на нас, немедленно начались усиленные разговоры о бланкизме, якобинизме, о поверхностном военно-техническом отношении к революции и т. д. Все эти глубока штатские разговоры в такой момент, когда история уже подготовляла первые решительные стычки революционного пролетариата и государственной машины, в свою очередь казались нам достойными презрения.
Не помню, в каком именно месяце, но сравнительно вскоре после января, вероятно ранней весной, в Женеву явился Гапон1.
В одно утро Владимир Ильич, встретившийся со мной за чашкой кофе, сказал мне несколько таинственно, что накануне он виделся с Гапоном, которого привез один «небезынтересный человек» и который ведет переговоры с разными революционными организациями, в том числе и с нами, большевиками, относительно некоторых совместных действий.
В тот же день вечером почти вся наша группа (не помню точно, кто был, а кто не был) встретились с инженером Рутенбергом, будущим убийцей Гапона2, который в то время возил его по революционным кружкам Европы, и с самим Гапоном.
Ничего всемирно-исторического в Гапоне заметить было нельзя. Он был острижен, носил бороду и усы. Одет был в пиджак, был несколько суетлив, много говорил, и, по правде сказать, говорил порядочные пустяки. Речь у него была живая, с сильным украинским акцентом, разглагольствовал он о том, что надеется на всеобщее поднятие крестьянской молодежи, или, как он выражался, украинских парубков, на юге России. Говорил он, но очень смутно и гадательно, о возможности бунта во флоте. Толковал о необходимости перебросить в Петербург контрабандой значительное количество оружия и о том, что он с Рутенбергом будто что-то в этом направлении подготовили. Мы все больше слушали. Кое-какие, по обыкновению меткие, скрывавшие за собой известную политико-психологическую подкладку, вопросы ставил Гапону Владимир Ильич. Рутенберг выглядел темной тучей, лишь время от времени произносил неохотно несколько слов. Больше я Гапона не видел, так как он вскоре после этого из Женевы уехал.
После нескольких бесед Ленин пришел к выводам, по отношению к Гапону нелестным. Он прямо говорил нам, что Гапон кажется ему человеком поверхностным и может оказаться флюгером, что он больше уходит в фразу, чем способен на настоящее дело, и вообще действительно серьезным вождем, хотя бы и для полусознательных масс, явиться не может. Однако, кажется, Владимир Ильич поддерживал еще некоторое время отношения с Гапоном и Рутенбергом после этих свиданий3.
Но о необходимости выдвигать вопрос о прямой революционной борьбе, о низвержении самодержавия применением всеобщих стачек и вооруженных восстаний мы продолжали размышлять и говорить, и когда подошло время, на так наз. III съезде партии4, на котором ленинская часть большевиков объединилась с красинскими примиренцами, уже совершенно ясно стало, что большевики выступают как прямые революционеры в собственном и точном смысле этого слова, как сторонники народного восстания, которое должно быть технически подготовляемо, в стихию которого нужно внести максимум сознательности, а меньшевики все более упрочиваются на позициях понимания грядущей революции как перехода власти в руки буржуазии, для чего необходима энергичная, но в то же время деликатная и послушная поддержка со стороны пролетариата грядущему хозяину судеб земли русской на несколько десятилетий — капитализму.
Примечания:
1 В середине февраля 1905 года.
2 Георгий Гапон был повешен на даче в Озерках под Петербургом 28 марта 1906 года рабочими, убедившимися в его провокационно-предательской деятельности.
3 В начале июля 1905 года В. И. Ленин пел переговоры с Гапоном об организации закупки и отправки в Россию оружия.
4 См. примечание 52 к статье «Воспоминании из революционного прошлого».
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ЛЕНИНЕ В 1905 ГОДУ
Всякий раз, когда ко мне обращаются с просьбой сообщить что-нибудь из моих воспоминаний о Ленине, я испытываю гнетущую тоску. Я не могу простить себе, что как-то, в каком-то порядке, хотя бы самом конспиративном (поскольку дело идет о временах не безопасных для записей), я не вел какого-то дневника, не делал каких-то заметок, которые помогли бы позднее моей памяти. Огромное количество интереснейших личных переговоров, всякого рода заседаний и коллективных работ, при которых я очень близко наблюдал Ленина, всякого рода событий, участниками которых мы так или иначе являлись вместе, что позволяло мне наблюдать совершение им его исторической миссии,— прошли, оставив во мне лишь бледный след, иногда даже не поддающийся хронологическому определению.
Постараюсь вкратце поделиться с читателями тем важнейшим, что сохранилось в моей памяти об участии Ленина в событиях 1905 года, известным не из литературы, а по свидетельству моих собственных глаз и ушей.
Из великих событий 1905 года за границей я пережил в близости к Ленину 9 января. Недавно я уже написал небольшую статью, входящую в серию моих общих воспоминаний о великом 1905 годе, где я более или менее подробно описываю впечатления, произведенные на редакцию «Вперед» и окружавших ее большевиков известием о 9 января, отклики Ленина на эти грандиозные события и посещение Ленина и всей редакции «Вперед» Гапоном в сопровождении Рутенберга1.
К этому я не возвращаюсь. Не останавливаюсь также на III партсъезде. В личных и живых сношениях моих с Лениным наступил потом довольно длительный перерыв. Вскоре после возвращения нашего из Лондона, где происходил съезд, в Женеву, я с разрешения редакции поехал в Италию ввиду страшного переутомления от большой политической работы по съезду и по объезду всех эмигрантских колоний со всякого рода докладами и диспутами и в связи с вообще покачнувшимся здоровьем. Поселился я во Флоренции и оттуда вел только переписку с редакцией, иногда получая личные письма или заказы статей от Владимира Ильича2, чаще — от других членов редакции, в особенности от покойного Воровского.
Уже во Флоренции застали меня бурные события осени. В конце октября или самом начале ноября я получил категорическую телеграмму от Ленина из Петербурга о немедленном выезде моем в Россию, именно в Петербург, где я нужен был в качестве члена редакции большой газеты «Новая жизнь», которая возникла, как известно, под редакторством Минского3 и Горького, независимо от нас, но была предоставлена в распоряжение большевистского центра.
Я, конечно, немедленно выехал и в первый же день после приезда в Петербург явился в редакцию.
Первое время мои непосредственные встречи с Лениным происходили почти исключительно на почве интенсивной работы в газете. Владимир Ильич чувствовал себя вообще чрезвычайно возбужденным, бодрым и был в самом боевом настроении. Но от него, конечно, не ускользала опасность положения, значительная шаткость добытых завоевании.
В тогдашнем Петербургском совете Ленин непосредственно не работал. Из тогдашних крупных большевиков там работали Постоловский, ????????Кнуньянц и Богданов.
Владимир Ильич вел, конечно, очень разностороннюю и кипучую работу, так как и Петербург, и Москва, и целый ряд провинциальных городов жили интенсивнейшей жизнью между революционной встряской и грядущей реакцией, часто обливаясь кровью и загораясь пожарами черносотенных погромов и с трепетом прислушиваясь к слухам о судьбе восточной армии, которую правительство старалось рассосать, чтобы ее откатывающаяся лавина не соединилась с расходившимися волнами рабочей революции и крестьянских бунтов.
У меня лично тоже было очень много работы, и литературной и пропагандистской, но по отношению к огромным граням тогдашней деятельности Ленина моя работа приходила в соприкосновение — первое время повторяю — только в газетной работе.
Владимир Ильич придавал «Новой жизни» большое значение. Надо вспомнить, что эта большая легальная газета расходилась более чем в 50 тыс. экземпляров. Такого тиража большевики, до тех пор никогда не имели. Газета сперва была крайне странно скроена. Рядом с нами, большевиками, там работало большое количество непосредственных друзей Минского,. поэтов с декадентским вкусом, анархистов из кафе и всякой богемы, считавшей себя «необыкновенно крайне левой» и находившей союз с большевиками делом весьма пикантны4.
Большевистская часть редакции, однако, постепенно пришла к совершенно ясному пониманию того, что запрячь «большевистского коня» в одну колесницу с полудекадентской «трепетной ланью» никак «не можно». В результате произошел ряд конфликтов.
Я должен отметить, что Владимир Ильич не только по отношению к Горькому, которого он и тогда — как всегда — любил и высоко ценил, но и по отношению к Минскому и даже всяким относительно мелким интеллигентским сошкам, попавшим в «Новую жизнь», вел себя с чрезвычайным тактом и предупредительностью. Вместе с тем он весело хохотал над разными выходками отдельных наших сотрудников, столь необычайных для пас, и повторял часто:
— Это же действительно исторический курьез!
Впрочем, как раз вскоре после того как мы закончили внутреннюю чистку «Новой жизни», эта газета, приобретшая чрезвычайно большое количество подписчиков и читателей и начавшая играть очень большую роль не только в Петербурге, но и в стране, была закрыта. Тут уже наступили сумерки нашей работы. Впоследствии, отнюдь не желая остаться без органа, мы стали заменять одну газету другой — вернее, одно заглавие другим, причем каждое из них недолго оставалось в заголовке нашего легального центрального органа5.
Владимир Ильич все время продолжал оставаться главным редактором и по-прежнему с величайшим вниманием следил за всеми отделами. Как в «Новой жизни», так долгое время и в этих небольших, сменявших друг друга газетках я вел отдел обзора печати, и не было ни одной самой маленькой моей заметки или вырезки, которая не была бы просмотрена Владимиром Ильичем. В большинстве случаев весь материал,
кроме телеграмм, хроники и т. д., зачитывался вслух на редакционном совещании под руководством Ленина. Он и сам также читал нам свои статьи и чрезвычайно охотно выслушивал всякие замечания и советы.
Ленин вообще очень любил коллективную работу в самом подлинном смысле этого слова, т. е. выработку формулировок на основе некоего черновика, путем непосредственной работы многих голов.
Конечно, редакция газеты была вместе с тем пунктом, куда сходплось наибольшее количество самых разнообразных новостей и откуда легче всего было обозревать поле брани.
В течение всего этого времени Ленин был, конечно, животворящей фигурой, мозгом и сердцем этих газет, и как прежде ко «Вперед» и «Пролетарии», с большой интенсивностью работая коллективно и дружно, мы испытывали огромное наслаждение от этого всегда живого, находчивого, пламенеющего руководства. Необычайная быстрота сообразительности, умение вдруг сопоставлять несколько фактов, казавшихся очень разнородными, отдельными друг от друга, поразительная быстрота маневрирования, меткость формулировок — вот что пае поражало в нашем вожде. И это было сдобрено непередаваемым, очаровательным лукавством по отношению к противнику (всем противникам, а их было много, и они были разнообразны).
Я уже сказал, что в первое время мое соприкосновение с Лениным ограничивалось работой в газетах. Но это было только в первое время. Дальше наступили некоторые события, которые позволили мне соприкоснуться с работой Ленина и в других областях.
По причинам главным образом конспиративного характера Владимир Ильич в продолжение всего 1905 года избегал широких публичных выступлений, что не мешало ему выступать достаточно часто на закрытых собраниях партийного характера, хотя бы довольно многочисленных. Единственным его публичным выступлением перед широкой публикой была энергичная политическая речь, произнесенная им 22(9) мая 1906 г. на митинге в доме графини Паниной под псевдонимом Карпов. Я на этом собрании не был и говорю об этом со слов присутствовавших товарищей. Они рассказывали, что по зале с молниеносной быстротой разнеслось, что этот никому неведомый Карпов не кто иной, как знаменитый Ленин. Поэтому Владимир Ильич был принят несмолкаемой овацией. Его речь беспрестанно прерывалась громкими аплодисментами, и такой же бесконечной овацией его проводили.
Влияние Ленина через тогдашний аппарат большевистской части социал-демократии было, разумеется, очень велико. Оно усиливалось крупным резонатором, каким являлись в его руках легальные газеты.
Однако надо прямо сказать, что рабочий класс не был в это время сколько-нибудь четко организован, несмотря на наличие Петербургского совета и целого ряда советов провинциальных. Равным образом и партия имела еще весьма хрупкий аппарат. Поэтому события шли в гораздо большей мере самотеком, чем, скажем, при подготовке Октябрьской революции и в особенности после Октября. Здесь уже чувствовалось, что партийный механизм является руководящим и что гигантская революционная стихия хотя бы в известной мере (чем дальше, тем больше) повинуется рулю... К этому надо прибавить отсутствие единства в социал-демократической партии, которая, однако, считалась все еще чем-то целым. Это в значительной мере парализовало ее влияние.
Между тем события шли с огромной быстротой. Неоднократно Ленин указывал нам на то, что революция находится в величайшей опасности.
Как всякий знает из публичных его выступлений, статей и т. д., Ленин придавал уже в то время огромное значение вовлечению в революцию крестьянских масс в деревнях и солдат армии, в особенности рассасывающейся в то время восточной армии.
Однако наблюдения над аграрными восстаниями и их характером, срывы таких героических попыток, как Свеаборгское и Севастопольское военное восстания, доказывали Ленину и всему ЦК, что этот наш союзник еще достаточно рыхл. Ни на одну минуту, конечно, это не побуждало большевиков изменить свою линию на прочный союз рабочих и крестьян и на осуществление тогдашнего лозунга, который давался Лениным: «Демократическая диктатура рабочих и крестьян».
Меньшевики в своем большинстве (Мартов, Мартынов, Дан) стояли на предельно оппортунистических позициях, стараясь превратить Советы и весь рабочий класс в простую подсобную армию для буржуазии, которая, по их мнению, призвана была самой историей к власти.
В разгар этих споров правительство почувствовало себя достаточно сильным, чтобы 16(3) декабря арестовать первый состав Петербургского совета.
Этот арест и выяснившаяся неспособность изнуренного предыдущей борьбой петербургского пролетариата к действительно грозной всеобщей стачке чрезвычайно потрясли всех, в том числе, конечно, и Ленина. Уже тогда я помню глубоко озабоченный вид Ленина, его встревоженные речи. Он напоминал капитана на палубе судна, окруженного громовыми тучами и начинающегося метаться на гребнях крепнущих волн.
Как известно, декабрьское восстание, осуждавшееся многими социал-демократами (Плехановым, например), находило в большевиках и их вожде самое полное сочувствие. Ленин считал вполне правомерной и вполне естественной эту попытку перед лицом наступления правительства перевести движение в более высокую форму. Я помню те бесконечно тревожные и сумрачные дни. Не всегда вовремя приходили вести из Москвы. Положение казалось не совсем ясным. Ленин с жадностью глотал каждую строку приходивших сообщений, каждое слово приезжавших оттуда товарищей.
У меня до сих пор такое впечатление, что собственно большевистский аппарат в Петербурге под руководством Ленина сделал все от него зависящее, чтобы помочь московскому восстанию, по крайней мере, по прекращению сообщения между Петербургом и Москвой. От этого в то время многое зависело.
Я не был непосредственным участником тех выделенных большевиками групп, которые должны были употребить все усилия для забастовки на Николаевской железной дороге или, во всяком случае, для разбора пути. Волнения на дороге были огромные, путь разбирался, но силы наши оказались недостаточными. Семеновцы прикатили в Москву и предрешили разгром героических рабочих Красной Пресни.
Если бы мы в Петербурге имели больше организаторских сил, больше влияния пролетариата, то, конечно, можно было бы создать более яркие предпосылки для дальнейшего хода движения, чем какие были созданы несколькими днями московских уличных боев.
В этой обстановке большие сдвиги произошли также и в настроении меньшевиков.
Во всяком случае, это обстоятельство давало возможность соглашения, которое диктовалось общим для всех положением, грозившим революции.
После закрытия «Новой жизни» и «Начала»6 была сделана попытка создания единой газеты, которую назвали «Северным голосом».7 Одновременно с этим начались длительные переговоры между большевистским и меньшевистским центром для того, чтобы прийти к какому-либо соглашению.
Вот тут-то я часто стал встречать Ленина и наблюдал его в этой фазе развития нашей партии как тактика и стратега внутрипартийных боев. Я хорошо помню эти собрания. Они обыкновенно имели место в частных квартирах. В них участвовали человек 25—30. Меньшевики колебались, боялись решительных обещаний, старались удержать возможно большую полноту самостоятельности. Если речи Мартова отличались иногда известной содержательностью и идейно стремились хоть сколько-нибудь определить позиции — расплывчатые, разумеется, как всегда у оппортунистов,— то я помню, что тов. Мартынов угощал нас невероятно длинными речами, часто затягивавшими и запутывавшими самые простые вопросы.
На большинстве этих собраний председательствовал я, но линию нашей партии вел почти исключительно Ленин. Он только время от времени поручал кому-нибудь отдельные выступления или заявления, большею частью П. П. Румянцеву8. Главным же образом борьбу с меньшевиками вел он, а главной целью этой борьбы было заставить меньшевиков занять действительно революционную позицию, принять некоторый, впрочем, весьма значительный, минимум действий решительного характера.
Проходило собрание за собранием, и дело долго не двигалось вперед. Часто после собраний мы собирались в одном ресторанчике и обсуждали создавшееся положение. Некоторые из нас (в том числе Румянцев и я), считая очень важным как можно скорее прийти к соглашению, готовы были идти на некоторые уступки. Но Ленин заранее поставленных рамок возможного соглашения ни за что не хотел изменить ни на йоту. Кроме того, он требовал от меньшевиков обязательной подписи на маленьких документах (бумажечках, которые он сам составлял). Они казались наспех набросанными, довольно корявым слогом в сравнении с теми по всем правилам составленными длинными резолюциями с оговорками и оговорочками, которые предлагали нам меньшевики. Но эти бумажки были полны лукавства, почти юмора. В коротких и определенных выражениях меньшевики ставились перед дилеммой: либо сорвать переговоры и обнаружить плохо спрятанные легальнооппортунистические рожки, либо идти на поводу за большевиками.
Я хорошо помню, что, несмотря на общую трагичность положения (ведь все это происходило в обстановке декабрьского восстания) и несмотря на большое напряжение, с которым шли эти переговоры, Ленин бывал часто безудержно весел. Я тогда видел его смех, который потом описал Рансом9,— смех, вытекавший, по-моему, из глубокой уверенности в правильности своего анализа событий и неизбежности победы. Владея истиной данного времени, видя перед собой далекие перспективы, Ленин находил, конечно, смешными все блуждания и ошибки меньшевиков и вообще своих менее зорких современников. На этих собраниях к определенному заключению мы не пришли. Подготовлен был только материал для соглашения. Потом создавшийся таким образом материал подвергался обсуждению на раздельных конференциях: на конференции большевиков в Таммерфорсе и на меньшевистской конференции, не помню уже где имевшей место.
В результате, как известно, возник объединенный центральный комитет и объединенная редакция центрального органа, в которую Ленин вместе с Базаровым и Воровским направил и меня.
Почти непосредственно вслед за этим неудача декабрьского восстания опять изменила политическую ситуацию. Сперва большевистский центр (и в первую очередь сам Ленин) не считал московскую победу правительства за факт столь решительный, чтобы менять основную революционную тактику партии и пролетариата. Наоборот, Ленин так же, как два его ближайших соратника по тогдашнему ЦК партии — Красин и Богданов, стоял на точке зрения необходимости перестроить чисто боевой характер нашей борьбы. Если не ошибаюсь, на Васильевском острове произошло то большое партийное большевистское собрание, на котором Ленин впервые выступил с речью о необходимости партизанской войны против правительства, об организации троек и пятерок, которые в виде героических групп дезорганизовали бы жизнь государства и давали бы, таким образом, разрозненным строем гигантский арьергардный бой, перебрасывая его как мост к новому подъему революции. Этой речью он произвел на собравшихся огромное впечатление. Одни приветствовали ее. Подъем революционной энергии, отнюдь не остывшая бешеная ненависть к правительству, начавшему одолевать и поддерживаемому позорно изменившей даже знаменам оппозиции кадетской буржуазией, толкали на эти крайние меры.
Я помню, мы возвращались с одного собрания как раз с Базаровым и Воровским. Мы были в большом восхищении от твердой веры вождя в то, что революция продолжается, несмотря ни на что, и от его стремления перевести значительную часть всей работы партии на боевые рельсы.
Само собой разумеется, меньшевикам не осталось безызвестна эта речь Ленина. Они отнеслись к ней с самым решительным осуждением. Они увидели в этом переход к бланкизму, приступ отчаяния разбитых, но упрямых революционеров.
В дальнейшем бывали моменты, когда раздосадованные необходимостью отступления, полные революционного пыла рабочие и старые революционеры на различных собраниях и конференциях делились чуть не пополам между тактикой, недавно еще провозглашенной самим Лениным, и новым курсом, который он стал постепенно брать,— курсом на сохранение нелегальной партии во всей ее неприкосновенности, на известное сбережение сил, на необходимость использовать все легальные возможности, остатки свободы думской трибуны и т. д.
Мы, продолжавшие находиться под впечатлением революционных событий и действительно не сумевшие вовремя понять радикального изменения тактики, к которому обязывали события, пошли тем ложным путем, который некоторых из нас вывел потом за пределы нашей партии, а других заставил вернуться в нее с повинной головой и признать всю мудрость ленинской тактики.
Что касается меньшевиков, то они линяли, каялись в своих революционных увлечениях, теряли веру в революционные возможности. Среди них уже начали чумными пятнами выступать те самые цвета предательства, в которые потом оделось их ликвидаторское крыло, заразившее постепенно своим крайним оппортунизмом и всю меньшевистскую партию, так что даже Плеханов, так печально долго остававшийся в объятиях меньшевизма, вынужден был ринуться вон из меньшевистской организации.
Но инерция продолжавшихся переговоров о соглашении, некоторая завуалированность тех процессов, которые происходили, с одной стороны, в нашей партии, с другой стороны — среди меньшевиков, были еще достаточно сильны, чтобы среди этих описываемых мною споров продолжались попытки объединения партии. Главной из них был Стокгольмский съезд.
Четвертый, так называемый объединительный, съезд партии не входит в рамки этой статьи10, так как попадает за хронологические рамки 1905 года, но переходом к нему явилась избирательная камлания, которая по самому духу своему тесно смыкается с типом работы, которую мы вели в 1905 году.
Во время избирательной кампании мне приходилось очень часто сопутствовать Ленину. Я думаю, не менее чем на 10 собраниях выступали мы с ним вместе. В большинстве случаев по заранее установленному плану я излагал основную нашу платформу. С меньшевиками мы резались люто. Хотя съезд должен был быть объединенным, но каждый понимал, что в зависимости от количества голосов на этом съезде объединенная партия получит ту или другую физиономию.
Ленин со своей тонкой усмешкой говорил мне тогда: «Если в ЦК или в центральном органе мы будем иметь большинство, мы будем требовать крепчайшей дисциплины. Мы будем настаивать на всяческом подчинении меньшевиков партийному единству. Тем хуже, если их мелкобуржуазная сущность не позволит им итти вместе с нами. Пускай берут на себя одиум разрыва единства партии*, доставшегося такой дорогой ценой. Уже конечно, из этой объединенной партии они при этих условиях уведут гораздо меньше рабочих, чем сколько туда их привели».
Я спрашивал Владимира Ильича: «Ну, а что, если мы все-таки в конце концов будем в меньшинстве? Пойдем ли мы на объединение?»
Ленин несколько загадочно улыбнулся и говорил так: «Зависит от обстоятельств. Во всяком случае мы не позволим из объединения сделать петлю для себя и ни в коем случае не дадим меньшевикам вести нас за собой на цепочке».
Отсюда видно, с какой трудностью велись дебаты. Каждый лишний голос в самом Петербурге, которому суждено было позднее стать Ленинградом, был очень важен. Та же борьба, конечно, велась всюду. В этом отношении, как известно, потом стукнул нас в особенности Кавказ. Мы постарались им ответить Уралом11.
С соответственной платформой, с исчислением всяких грехов и ошибок меньшевизма в прошлом, с установлением явной шаткости их нынешней программы выступал я. Помнится, неоднократно оппонентом моим в этом отношении являлся младший брат Мартова12.
Я и сейчас еще с величайшим восхищением вспоминаю тогдашние бои в разгоряченной революционной обстановке. Далее общее чувство того, что волна революции начинает ниспадать, не заслоняло счастливого обладания подлинной революционной, подлинной марксистской тактикой.
Я думаю, что, несмотря на мою тогдашнюю тесную дружбу о Богдановым, я не сделал бы впредь ошибок13, если бы обстоятельства не заставили меня почти непосредственно после возвращения со Стокгольмского съезда эмигрировать14. Мне был предъявлен чрезвычайно тяжелый обвинительный акт, а моему адвокату, которого рекомендовал мне тогдашний партийный комитет, Чекеруль-Кушу, был сделан тонкий намек, что мне лучше всего покинуть страну. После совещания с тов. Воровским, которому поручено было выяснить со мной этот вопрос, решено было способствовать возможно быстрому моему побегу через Финляндию. Иначе мне несомненно грозило многолетнее тюремное заключение.
Это установило некоторое расстояние между мною и партийным центром, крайне, конечно, неприятное и чреватое последствиями. Хорошо, что после дальнейшего блуждания по левым ошибкам, подход новой грандиозной революционной волны бросил меня опять на правильные пути, на которых я нашел приветливый прием со стороны Ленина.
Должен сказать, что в промежутках между этим огромным революционным подъемом мне приходилось еще, несмотря на начавшееся, а потом разросшееся разногласие, работать в очень тесном контакте с Лениным на международных конгрессах в Штутгарте и в Копенгагене, но это не входит, конечно, в пределы настоящей статьи.
* навлекают на себя ненависть за разрыв единства партии (по латыни - ненависть)
Примечания:
1 Имеется в виду статья Луначарского «1905 год» (журнал «30 дней», 1930, № 1). См. также в настоящей книге статью «9 января и ленинская эмиграция».
2 См„ например: В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 47, стр. 51—52, 57-59, 62—63, 85-87.
3 См. примечание 62 к статье «Воспоминания из революционного прошлого».
4 См. примечание 63 к тон же статье.
5 «Новая жизнь» выходила с 27 октября (9 ноября) по 3(16) декабря 1905 года. Ее сменяли последовательно «Волна», «Вперед», «Эхо».
О времени их выхода см. примечания 65 и 66 к статье «Воспоминания из революционного прошлого».
6 «Начало» — меньшевистская легальная газета, закрытая правительством 2(15) декабря 1905 года.
7 Газета «Северный голос» выходила с 6(19) декабря 1905 года.
8 См. примечание 61 к статье «Воспоминания из революционного прошлого».
9 Артур Рансом — английский писатель и журналист, неоднократно посещавший советскую страну и писавший о ней в сочувственном тоне (в частности, в своей книге «Шесть недель в Советской России», 1919; русск. изд., 1924).
10 См. примечание 69 к статье «Воспоминания из революционного прошлого».
11 От Кавказа на IV съезд партии приехали главным образом меньшевики, от Урала — исключительно большевики.
12 В. О. Цедербаум (Левицкий) — видный меньшевик-ликвидатор, был делегатом на IV съезде РСДРП. Во время империалистической войны — оборонец. После Октябрьской революции активно боролся против Советской власти.
13 Речь идет об «отзовистских» ошибках. Последние заключались в недооценке легальных методов партийной деятельности, которые приобретали особое значение в новой политической обстановке, требовавшей иных приемов и форм борьбы, чем период подъема революции.
14 Луначарский эмигрировал не сразу после Стокгольмского съезда, а в феврале 1907 года.
ЛЕНИН КАК РЕДАКТОР
Несомненно, самым крупным работником не только по своей политической подготовленности, по своему авторитету, по своему трудолюбию, журналистской хватке, по количеству работы и по количеству результатов, которые эта работа давала, был Владимир Ильич. «Вперед» и «Пролетарий» — это были органы прежде всего Владимира Ильича. Большинство статей были написаны им. Большинство корреспонденций, обработок, заметок писалось им, и мы трое остальные — Ольминский, я и Орловский, вероятно, создали не более трети всего содержания номеров, а две трети приблизительно, кроме корреспонденций, которые, конечно, переделывались, все основное было результатом работы Владимира Ильича.
Владимир Ильич кипел политически. Таким он и остался до конца своих дней. Он с жадностью искал, на что опереться, на какой факт. Он , чтобы были скорее расшифрованы известия из России, и с жадностью набрасывался на них. И сейчас же небольшое известие, суммарные данные того, что делается в стране, давали ему повод к замечательным обобщениям, и он тут же перед нами развертывал, что это значит. «О чем это говорит» — как он любил выражаться. И мы чувствовали, как в его необыкновенном мозгу каждая мелочь представляется центром, вокруг которого собирается целый ряд всевозможных идей.
Редакционная работа заключалась прежде всего в выработке плана номера. Общий план не обсуждался. Ясно было, что должны были быть корреспонденции, фельетон, передовая статья, кроме того, несколько подстатей политического характера, и затем как можно больше материала русской хроники. Западноевропейская хроника давалась очень незначительная, и мы останавливались на ней тогда, когда нам казалось, что есть какие-нибудь события в истории социал-демократии и т. п., которые освещали ту или другую нашу проблему. За русскими событиями мы следили чрезвычайно усиленно. Мы разделили между собой все газеты, но Владимир Ильич проверял всё, и, таким образом, он читал свою порцию, а кроме того, и все наши порции. Точно так же читали мы и европейскую почту и меньшевистскую прессу... Мы старались вычитать и найти у них те определенные черты, которые ждал Ленин, который понимал, куда клонится меньшевистская линия.
Таким образом, эти обсуждения имели характер обсуждений ближайшего номера. Часто статьи обсуждались заранее. Это бывало и со статьями, которые писал сам Владимир Ильич и мы. Часто Владимир Ильич спрашивал, какие предложения мы имеем относительно тем, мы делали свои предложения, он делился своими. Каждое заглавие и кратко обозначенная тема подвергались обсуждению. Тот, кто предлагал тему статьи, развивал основные тезисы, свои основные позиции; другие оспаривали, возражали, Владимир Ильич тоже. Происходила оживленная беседа. В известные моменты Владимир Ильич говорил: ну, идите садитесь и пишите.
Но бывало и так, что обсудить статью было некогда, когда получалось какое-нибудь известие из России, особенно когда время стало горячим, например после 9 января, статью нужно было написать срочно. Никакая статья, в том числе и Владимира Ильича, никогда не шла, однако, в набор без того, чтобы не была прочтена и обсуждена. Не всегда статья коллективно обсуждалась до того, как писалась, но всегда она коллективно обсуждалась, прежде чем была напечатана. Это было возможно сделать, ибо орган был еженедельный, материалов было не так много и можно было к ним относиться с чрезвычайной тщательностью. Часто бывало, что при вторичной читке статья в значительной степени менялась. Было не мало моментов, когда первоначально статья была сначала написана Орловским или Ольминским, но в конце концов становилась произведением Владимира Ильича. Он ее так сильно изменял, черкал, переделывал, вставлял большие куски, что часто позднее редакторы переизданий становились в тупик, чья же это статья, ибо многие узнавали, что это выражение Орловского, что так Владимир Ильич никогда не выражался, а рядом находился типичный слог Ильича.
И действительно, у него есть своя манера, и потому часто можно было отличать интеллигентско-литературную манеру Орловского или Щедриным попахивавшее ироническое остроумие Ольминского, которое не свойственно Владимиру Ильичу, хотя по другим признакам статья была явно написана Владимиром Ильичем. Его лозунги, крепкие выражения, его манера повторять, обернуть так и этак известный тезис, чтобы вбить его в голову читателю и нам, были примечательны. Работа шла коллективно. Какая-нибудь статья, принадлежащая тому или иному автору, всегда выправлялась Владимиром Ильичем, вставлявшим ту или иную фразу, изменявшим конец. Правда, он предлагал это сделать и самому автору, и бывало, что по его указаниям это делал сам автор, но большей частью эта последняя чистка происходила в такой обстановке, когда Владимир Ильич приходил каждые полчаса и спрашивал: что же, вы дадите когда-нибудь материал или не дадите? А так как было некогда, то в конце концов за дело брался Владимир Ильич. Он писал чрезвычайно быстро своим крупным, размашистым, но очень четким почерком, сию же минуту брал к себе материал и моментально делал нужные поправки. Если было слишком поздно и нельзя было прочесть, то мы с полным довернем передавали статью в набор.
Были и такие случаи, когда статьи Владимира Ильича подвергались переработке. Таких случаев, конечно, было не много...
Владимир Ильич был человеком в этом отношении без всяких внешних аллюров* вождя. Вождем он был потому, что он быстрее всех понимал, шире других развертывал идею, крепче умел выразить, быстрее работал, и все эти великолепные качества журналиста делали его вне всякого спора первым. Но какого-либо внешнего честолюбия, обидчивости, желания красоваться на первом месте у него совершенно не было. Он необыкновенно кротко выслушивал замечания Ольминского, что какая-нибудь фраза не по-русски составлена, что синтаксически она неверна, а иногда и политически недостаточно крепко сказана. Он часто сам переделывал, искал лучшей выразительности, а когда ему указывали удачную форму, он с большим удовольствием ее принимал.
...Революционные события и большая стачка1 застали меня в Италии. Там же заставил меня Владимир Ильич бросить всякие болезни и выезжать в Петербург. Он прислал такую телеграмму, потому что он сам приехал в Петербург после объявления конституции2, и там, как вы знаете, помимо того, что он стал во главе большевистской организации, он стал и во главе «Новой жизни». Туда он меня и позвал. Само происхождение «Новой жизни» было в высшей степени курьезным. Ее основал Максим Горький вместе с Минским3. Минский живет и сейчас — это 70-летний старик, который получает от нас государственную пенсию, именно за те свои заслуги, за то, что он тогда эту газету передал в наши руки. Капиталы были собраны в разных кругах. Горький не владел этой газетой, там помещались только его статьи, а Минский был наиболее политически развитым из той группы декадентов, которые фактически обосновались в этой газете. Если вы возьмете эту газету, вы увидите сначала пустую декадентщину, приукрашенную разными радикальными словами. Рядом с этим яркие, но чисто демократические статьи Горького4, а затем постепенно сюда будут внедряться статьи Владимира Ильича5 и целого ряда большевиков...
Когда я приехал, происходила не то что борьба, а чувствовалось некоторое смущение в большевистской части редакции. Они конфузились тем, что в этих номерах занимала место странная беллетристика, символические стихотворения, всякого рода романтическая белиберда. А они занимали в газете довольно большое место. Мне тоже, когда я приехал, показалось, что это никоим образом нельзя терпеть, что это большая политическая газета, которую мы рассматриваем как новый наш центральный орган, и вдруг имеется такого рода курьезный обоз из акробатов и клоунов. Но Владимир Ильич церемонился, потому что он знал, что Горький связан с Минским, а Минский связан с другими маленькими Минскими. Он говорил, что неловко так делать, влезать, как кукушка, в чужое гнездо и вышвыривать птенцов. Тем не менее мы так и сделали. На первом или втором редакционном собрании был поставлен вопрос в упор, что мы вести газету в такой форме не можем и должны будем связь с газетой порвать. Так тогда неким Галичем6, если не ошибаюсь, велся обзор газет и журналов. Он был поручен мне, и мне пришлось прямо поставить так вопрос, что наша часть, политическая часть редакции, считает невозможным вести в прежнем виде отдел и просит, тов. Галич, вас освободить от этого себя и с завтрашнего дня я буду вести отдел. Так по аналогии мы поступали и со всеми другими. Так что газета была нами завоевана, и последние номера велись в ленинском духе, и уже начала складываться наша редакционная жизнь по аналогии с той, как протекала наша жизнь в Швейцарии.
У нас начали устраиваться редакционные совещания, обсуждались статьи; разумеется, это была ежедневная газета, выпускали ее в 4 раза больше, чем еженедельную, она имела большой материал, было много сотрудников и такого тщательного просмотра всего материала нельзя было проводить; и, между прочим, Владимир Ильич несколько раз говорил так: что черт знает, хорошо ли, что у нас такая большая газета, всю ее за день никак не обнимешь и прочесть ее бывает трудно, не доберешься до всех углов. Если бы мы издавали газету меньшую и для рабочих более подходящую, может быть, было бы лучше... Но эта тоска Владимира Ильича по поводу того, что нельзя так держать газету в руках, как он привык, чтобы каждая строчка была продумана, прощупана и поставлена на свое место, вскоре была разрешена вмешательством полиции, потому что нашу «Новую жизнь» закрыли. Но когда она была уже закрыта, непосредственно после ареста Петербургского Совета, мы стали переходить к другим газетам, меньшего типа. Одна из них, которая просуществовала больше, называлась «Волна», но названий было много. Мы уже привыкли к тому, что нас закрывали, как только мы выйдем, и поэтому через несколько дней мы переходили к новому названию, нас снова закрывали, мы придумывали новое и издавали дальше.
Так было до тех пор, пока началась столыпинская реакция, которая прекратила всякую возможность издания газет, и эта самая газетная линия была воспроизведена позже, когда глухие времена реакции стали проходить и когда началась другая линия уже в «Правде», которая называлась все время тем или другим названием, но которая постоянно стремилась к своему старому, основному названию, к той «Правде», которую мы и сейчас ежедневно читаем.
...Когда мы перешли к меньшим газетам, тогда обстановка изменилась. «Новая жизнь» издавалась в хорошее время, когда в сущности говоря, господствовала более или менее полная свобода слова. А тут как раз дело пошло на убыль. Это было уже после декабрьского вооруженного восстания в Москве, и нам грозила уже явная реакция. ...В то время издавались небольшие газеты, и задача была — защита своих позиций от меньшевизма... Владимир Ильич крепко держал дело в руках, и каждая строчка тут просматривалась. Я вел и тут также обзор в журналах и газетах, которые занимали у нас большой процент материала. И я помню, что не было ни разу, чтобы я, который пользовался все же известным доверием у Владимира Ильича, мог сдать свою статью в типографию без того, чтобы она не была прочитана всей редакцией. Они зачитывались вслух, как и все политически важные телеграммы и т. д., словом, весь материал, который в газете легального порядка должен был иметь место. Вся политическая часть прорабатывалась на общих собраниях редакции, и каждый раз вносилось большое количество поправок...
К этому времени относится и выработка более существенных вещей, чем статьи, выработка наших партийных резолюций. Обстановка была такая, что нужно было взвешивать очень. С одной стороны, можно было удариться во фразеологию, отстаивающую позиции романтического радикализма, которые не давали почвы для прямых революционных действий, а с другой стороны, меньшевизм шел в то время к ликвидаторству. При этой обстановке каждое слово должно было взвешиваться. С той линии, которую вел Владимир Ильич, якобы средней линии, а на самом деле единственно революционной линии, можно было соскакивать то в ту, то в другую сторону — ко взаимным упрекам. В это время резолюции, которые мы вырабатывали во время переговоров с меньшевиками, перед самым Стокгольмским съездом, на самом съезде и после него, когда в ЦК начался раскол и разногласия, имели большое значение.
Эти резолюции вырабатывались особым методом Владимира Ильича, которым он пользовался и позже. Но я уже не был тогда членом ЦК, а тогда редакция Центрального Органа и ЦК заседали вместе, и я не знаю, насколько уже позднее, после нашей победы, он этим методом пользовался, но в то время он этот метод любил. И этот метод был в буквальном смысле методом коллективной работы. Нас собиралось 12—14 человек. Владимир Ильич говорил: давайте выработаем такую-то резолюцию. Он сам давал свою наметку, он предлагал разбить ее на такие-то параграфы, такую-то общую идею, и мы начинали совместно редактировать. Владимир Ильич или кто-нибудь другой предлагал первую формулу. Она обсуждалась с точки зрения, как бы ее лучше повернуть, буквально от слова к слову. Как только формула удавалась, она подвергалась большой критике со стороны Владимира Ильича,— не подточит ли здесь нос, не возможны ли недоразумения, не будет ли каких-нибудь недоумений со стороны других, искали более точной формулы и когда кто-нибудь находил, Владимир Ильич говорил: это хорошо сказанул, это запишем. И она записывалась. Так шло до конца, еще перечитывала редакция и тут же редактировала, и буквально нельзя было сказать, кому же принадлежит то или иное слово, то или иное выражение. Каждый выкладывал приходившую ему в голову формулу.
Вообще говоря, должен сказать, что Владимир Ильич предоставлял своим сотрудникам довольно широкую свободу выражения и, так сказать, внешнего оформления. Да и к выбору тем он тоже широко относился. Мало-мальски тема подходящая, всем нравится, он говорил: посмотрим, что выйдет.
Но никак этого нельзя сказать относительно политической линии... Там, где он чувствовал отступления от правильной политической линии, он был беспощаден и не соглашался ни на какие уступки.
Товарищи, могу сказать, хотя это и не относится, может быть, к реакционным методам Владимира Ильича, а скорее к методам общего политического руководства: я думаю, что, вероятно, в Доме Ленина в архиве должны храниться такие вещи, хотя многие из них и исчезли, он очень любил, поручая кому-нибудь выступать, вместе с ним давать тезисы. У меня таких тезисов было очень много, но, к величайшему сожалению, все это погибло из-за переездов. Но то, что у меня оставалось, я, конечно, передал в соответствующие хранилища. Но это бывало очень часто, что Владимир Ильич брал синий или красный карандаш и на листке бумаги писал несколько тезисов и говорил: сумеете вы их развернуть в виде доклада, согласны или нет? Конечно, обыкновенно получал полное согласие. Ему отвечали: хорошо, приму во внимание, так и буду говорить. Он делал это часто и на конференциях и на съездах. Поэтому очень часто его сотрудники и сподвижники выступали полностью со своими докладами, в которых аргументы давались Владимиром Ильичем.
Очень интересная подробность, и если бы можно было найти побольше таких тезисов, они показали бы сейчас, что и такая работа, которая не относится к имени Ильича, носила на себе могучую печать его гения, его прозорливости, его умения сконструировать основные тезисы...
* здесь – замашек, манер (франц.)
Примечания:
1 Речь идет о Всероссийской политической стачке в октябре 1905 года.
2 В. И. Ленин приехал в Петербург 8(21) ноября 1905 года, т. е. после издания царского манифеста 17 октября, в котором содержались лживые обещания дать народу «незыблемые основы гражданской свободы».
3 См. примечание 62 к статье «Воспоминания из революционною прошлого».
4 Горький поместил в «Новой жизни» в 1905 году статьи: «Заметки о мещанстве», получившие одобрительную оценку В. И. Ленина, и «По поводу».
5 В «Новой жизни» были напечатаны следующие статьи В. И. Ленина: «О реорганизации партии», «Пролетариат и крестьянство», «Партийная организация и партийная литература», «Неудавшаяся провокация», «Войско и революция», «Чашки весов колеблются», «Учитесь у врагов», «Революционная канцелярщина и революционное дело», «Умирающее самодержавие и новые органы народной власти», «Социализм и анархизм», «Социалистическая партия и беспартийная революционность», «Социализм и религия».
6 Галич (Л. Е. Габрилович) — публицист, сотрудник кадетских газет.
СВЕРЖЕНИЕ САМОДЕРЖАВИЯ
Несколько воспоминаний
…
На другой или на третий день после революции мы, тогдашняя группа впередовцев, постановили подчинить себя руководству Центрального Комитета большевиков, и я специально поехал к Ленину с этим заявлением.
Все маленькие разногласия, и особенно разная эмигрантская накипь, вспыхнули и сгорели в один миг в взорвавшемся пламени революции, и следующей мыслью был страстный вопрос: как же нам быть, как же нам попасть туда, на родину? А попасть нужно было во что бы то ни стало не только потому, что хотелось жить или умереть там, где происходили великие революционные события, но и потому, что зоркое око Владимира Ильича издалека заметило и в его публичных «письмах на родину»2 отразило возможность извращения революции. Не позволить ей застыть на социал-патриотических и, в сущности, глубоко буржуазных позициях, все силы свои бросить на то, чтобы пламя ее было неугасаемо и чтобы власть перешла в руки пролетариата! Это желание превращалось в какую-то бешеную тоску. Мы не находили себе места, мы рвались во все щели, через которые, казалось нам, могли покинуть мирную Швейцарию и добраться до места революционных битв.
Были испытаны все средства, но страны Антанты сгрудились непроницаемой стеной. Ни одного эмигранта, настроенного по камертону Кинталя или Циммервальда3, и тем более еще более левых, в революционную Россию не пропускать! Тут Владимир Ильич объявил нам о возможности через посредство социал-демократов немецкой Швейцарии добиться пропуска в Россию через Германию.
Поднялась туча споров. Одни, наивные моралисты, толковали о том, что вообще не этично воспользоваться таким разрешением, и с головой выдавали тот социал-патриотический и мещанский душок, который в них жил. Другие корчили мину тонкого практического политика и заявляли, что хотя само по себе это допустимо, но враги наши сумеют истолковать это вкривь и вкось и беспросветно скомпрометировать нас в глазах рабочих масс.
Владимир Ильич, весь какой-то упругий и словно пылающий внутренним огнем, торопливо, силою стихийного инстинкта, как железо к магниту стремившийся к революции, отвечал с какой-то беззаботной усмешкой по этому поводу: «Да что вы воображаете, что я не мог бы объяснить рабочим допустимость перешагнуть через какие угодно препятствия и запутанные обстоятельства, чтобы прибыть к ним и вместе с ними бороться, вместе с ними победить или умереть?»
И когда мы слушали эти слова вождя, мы все понимали, что наш класс нас не осудит. Правда, на этой почве подлый Бурцев4 вместе с другими буржуазными и мнимыми социалистическими гадами возрастил одну из гнуснейших в истории человечества клевет против нас. Владимиру Ильичу пришлось бежать, а нам, попавшим в руки полиции Керенского, сидеть в тюрьмах и разъяснять следователям, что мы не немецкие шпионы5. Но весь этот мрачный фарс рассеялся, как облака смрада.
Я приехал не вместе с Ильичем, а в следующем поезде6 и не присутствовал при той великой картине, которая запечатлена теперь в художественно сильном памятнике Ильичу в Ленинграде: Ильич, въезжающий в город, который получил потом его имя, на броневике и бросающий в толпу, с бурным движением кулака, почти яростный призыв: «Не думайте, что вы сделали революцию, революция еще не сделана. Мы приехали доделать ее вместе с вами!»
Примечания:
1 Имеются в виду воспоминания В. Полянского (П. И. Лебедева) «Как начинал работать Народный комиссариат просвещения», опубликованные в журнале «Пролетарская революция», 1926, № 2.
2 Речь идет о «Письмах издалека», написанных В. И. Лениным в марте 1917 года (см. т. 31, стр. 9—59).
3 См. примечание 104 к статье «Воспоминания из революционного прошлого».
4 В. Л. Бурцев — редактор исторического журнала «Былое», до революции 1905 года близкий к эсерам. В 1917 году издавал газету «Общее дело», в которой вел бешеную кампанию лжи против большевиков. После Октября — белоэмигрант, ярый враг Советской власти.
5 См. примечание 6 к статье «Июльские дни» и статью «В Крестах».
6 В. И. Ленин приехал в Петербург 3 (16) апреля 1917 года, Луначарский вместе со следующей партией эмигрантов-социалистов — 9(22) мая.
ПРИЕЗД ЛЕНИНА
Несколько воспоминании
Известия о перевороте застали меня около Женевы. Я немедленно выехал в Цюрих, чтобы переговорить с Владимиром Ильичем и, отбросив все мелкие разногласия, которые еще оставались между ленинцами и группой «Вперед», просто, без оговорок, предложить ему все мои силы. В Цюрихе, я не помню почему, Владимира Ильича не застал и переговоры своп вел с Зиновьевым. Они были коротки. Мы сейчас же поладили.
И немедленно главной заботой для всех нас стало — обеспечить за собой возможность проехать в Россию.
Был выбран особый комитет, в котором участвовали не только большевики, но и меньшевики-интернационалисты. Мартов энергично стоял за всякие пути, которые могут привести нас на революционную родину. Но, конечно, самым решительным в этом отношении выступал Владимир Ильич. Я был только на одном собрании в Цюрихе, на котором велся соответственный спор. В это время уже выяснилось, что надежды оптимистов на пропуск через страны Антанты оказались, разумеется, праздными. Один из вождей швейцарской социал-демократии Гримм1, принимавший большое участие во всем этом деле, гарантировал возможность проезда через Германию. Но нашлось довольно большое количество промежуточных типов. Они не предавались моральным возмущениям, но они боялись, что окажутся скомпрометированными в глазах масс, если воспользуются таким скользким путем для возвращения домой.
На собрании, о котором я говорю, Владимир Ильич разрешил как раз эти соображения. С усмешкой на лице, уверенной, спокойной и холодной, он заявил: «Вы хотите уверить меня, что рабочие не поймут моих доводов о необходимости использовать какую угодно дорогу для того, чтобы попасть в Россию и принять участие в революции. Вы хотите уверить меня, что каким-нибудь клеветникам удастся сбить с толку рабочих и уверить их, будто мы, старые, испытанные революционеры, действуем в угоду германского империализма. Да это —курам смех».
Этот короткий спич, проникнутый гранитной верой в свое единство с рабочим классом, я помню, успокоил очень многих.
С большой быстротой велись переговоры и закончились без всяких прелиминарий. Я очень сожалею, что мои семейные обстоятельства не позволили мне поехать с первым же поездом, с которым ехал Ленин. Мы торжественно проводили этот первый эшелон эмигрантов-большевиков, направлявшихся для выполнения своей всемирной исторической роли в страну, охваченную полуреволюцией. Мы все горели нетерпением в духе знаменитых «Писем издалека» Ленина толкнуть эту нерешительную революцию вперед ценой каких угодно жертв.
Ленин ехал спокойный и радостный.
Когда я смотрел на него, улыбающегося на площадке отходящего поезда, я чувствовал, что он внутренне полон такой мыслью: «Наконец, наконец-то пришло, для чего я создан, к чему я готовился, к чему готовилась вся партия, без чего вся наша жизнь была только подготовительной и незаконченной».
Когда мы вторым поездом приехали в Ленинград (о довольно интересных перипетиях этого путешествия — когда-нибудь в другой раз), мы уже встретили Ленина там на работе. Казалось, что он приехал не 10 или 12 дней тому назад, а много месяцев. Он уже, так сказать, врос в работу. Нам рассказывали с восхищением и удивлением о первом его появлении в городе, который потом получил его имя. Колоссальная масса рабочих выступила встречать его. А ведь большевики еще не были большинством даже в совете. Но инстинкт масс подсказывал им, кто приехал. Никого, никогда не встречал так народ. Ленина посадили на броневик. Был вечер, его осветили особыми прожекторами. Он ехал среди взволнованных шумных толп. Обыватели спрашивали друг у друга — кто это? В каком-то журнале или газете было сказано: «Приезд Ленина производил впечатление появления какого-то антихриста». Но когда Ленин на первом собрании заявил, что нужно прервать всякое единство с соглашателями, когда он развернул всю ту гениальную тактику, которую позднее его партия выполнила, как по нотам,— не только элементы колеблющиеся среди социал-демократов, но даже люди из очень старой большевистской среды дрогнули. Стали толковать, что Ленин со своим радикализмом может погубить революцию, толковать, что он зарвался. Такие люди, как покойный Мешковский, испытанный большевик, переходили в оппозицию. Почти у всех была смута на душе. Я думаю, что лишь немногие из тогдашних руководителей «Правды» и из членов Центрального Комитета сразу поняли единство и правильность предложения Ильича.
Мы, второй эмигрантский поезд, влились в эту работу. Уже на пути среди нас было немало толков, и по приезде мы, конечно, разбились по разным революционным резервуарам.
Счастливы были те, революционный инстинкт которых повел их сразу по стезям Ленина.
Примечания:
1 Роберт Гримм начал переговоры с германским посланником в Швейцарии о пропуске русских эмигрантов на родину через Германию, но затем это дело перешло в руки швейцарского левого социал-демократа (впоследствии — коммуниста) Фридриха Платтена, который заключил точное письменное соглашение с представителем германского правительства и сам сопровождал Ленина и его спутников до русской границы.
СМОЛЬНЫЙ В ВЕЛИКУЮ НОЧЬ
...
Заседание Второго съезда Советов началось в Белом зале Смольного поздно1... Есть у коммунистов эта особенная черта: вы не часто встретите среди них людей, клокочущих страстью, напоминающей порою исступление и даже истерику; при огромной энергии и внутреннем горении они обыкновенно внешне спокойны, и это спокойствие выступает на первый план как раз в самые рискованные и яркие дни.
Настроение собравшихся праздничное и торжественное. Возбуждение огромное, но ни малейшей паники, несмотря на то, что еще идет бой вокруг Зимнего дворца и то и дело приносят известия самого тревожного свойства.
Когда я говорю — никакой паники, я говорю о коммунистах и об огромном большинстве съезда, стоящего на их точке зрения; наоборот, объяты паникой злобные, смущенные, нервные — правые «социалистические» элементы. С искаженным багровым лицом подходит ко мне меньшевик Богданов2 и кричит: «Аврора бомбардирует Зимний дворец! Слышите, товарищ Луначарский, ваши пушки разбивают дворец Растрелли!» Другой кричит: «Дума во главе с городским головой пошла грудью защищать осажденных министров. Ваши банды расстреливают представителей города!»
Когда заседание наконец открывается, настроение съезда выясняется вполне. Речи коммунистов принимаются с бурным восторгом. С горячим восхищением выслушиваются молодцы-матросы, являющиеся рассеять панику и рассказать правду о боях, идущих вокруг Зимнего дворца, которые кончились, как известно, потерей пяти человек убитыми с нашей стороны, без хотя бы единой жертвы со стороны сдавшегося наконец противника. Какой несмолкаемой бурей аплодисментов встречено долгожданное сообщение, что Советская власть проникла наконец в Зимний дворец и министры-капиталисты арестованы. Между тем меньшевик поручик Кучин, игравший большую роль в армейской организации того времени, выйдя на трибуну, грозил нам немедленным нашествием на Петроград солдат всего фронта. Он читал резолюции против Советской власти от имени 1-й, 2-й, 3-й и т. д. до 12-й, включая особую, армий и закончил прямыми угрозами по адресу осмелившегося пойти на «такую авантюру» Петрограда!
Это никого не пугает. Никого не пугают также заявления, что все крестьянское море разверзнется перед нами и поглотит нас. В коридоре во время перерыва я встречаю одного журналиста, он новожизненец и с иронической улыбкой говорит мне: «Неужели вы считаете это серьезным? Неужели вы думаете, что хоть одна держава станет с вами разговаривать?» И вместе с тем я вижу за его иронической маской беспокойство и тревогу; не то чтобы это было ему так антипатично, а просто не вмещаются подобные вещи в его утлую душу. Безумием кажется ему наше дело и вместе с тем он робеет перед той уверенностью, с которой мы ведем это «отчаянное», по его мнению, дело.
Владимир Ильич чувствует себя, словно рыба в воде: веселый, не покладая рук работающий и уже успевший написать где-то в углу те декреты о новой власти, которые когда-то сделаются — это мы уже теперь знаем — знаменательнейшими страницами истории нашего века.
Прибавлю к этим беглым штрихам еще мои воспоминания о первом назначении Совета Народных Комиссаров. Это совершалось в какой-то комнатушке Смольного, где стулья были забросаны пальто и шапками и где все теснились вокруг плохо освещенного стола. Мы выбирали руководителей обновленной России. Мне казалось, что выбор часто слишком случаен, я все боялся слишком большого несоответствия между гигантскими задачами и выбираемыми людьми, которых я хорошо знал и которые казались мне еще не подготовленными для той или другой специальности. Ленин досадливо отмахивался от меня и в то же время с улыбкой говорил:
— Пока... там посмотрим, нужны ответственные люди на все посты; если не пригодятся — сумеем переменить.
Как он был прав! Иные, конечно, сменились, иные остались на местах. Сколько было таких, которые не без робости приступили к поручаемому делу, а потом оказались вполне на высоте его. У иного, конечно,—не только из зрителей, но и из участников переворота — кружилась голова перед грандиозными перспективами и трудностями, казавшимися непобедимыми. Больше всех других Ленин с изумительным равновесием душевным всматривался в исполинские задачи и брался за них руками так, как берется опытный лоцман за рулевое колесо океанского гиганта-парохода.
Вспоминаешь, как какую-то особенную музыку, как какой-то особенный психологический запах, эту тогдашнюю взрывчатую атмосферу. Это были часы, в которые все казалось гигантским и в которые все висело на волоске, часы и каждая минута которых приносили с собою огромные известия, знаменующие собой мгновение какой-нибудь смертельной опасности. Кто пережил это, тот никогда этого не забудет, для того Смольный останется центром его жизни. Я уверен, что когда-нибудь Смольный будет считаться храмом нашего духа, и с благоговением войдут в него толпы наших потомков, для которых каждая кроха воспоминаний о днях, годовщину которых мы празднуем, будет казаться драгоценностью.
Примечания:
1 Второй Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов с участием представителей уездных и губернских Советов крестьянских депутатов открылся 7 ноября (23 октября) 1917 года в 10 часов 45 минут вечера. А. В. Луначарский на этом заседании огласил от имени большевистской фракции написанное Лениным воззвание «Рабочим, солдатам и крестьянам» о переходе власти к Советам, а также выступил с речью, в которой заклеймил покинувших съезд правых эсеров и меньшевиков.
2 Б. О. Богданов (Оленич)—меньшевик-ликвидатор, во время воины — оборонец.
ИЗ ОКТЯБРЬСКИХ ВОСПОМИНАНИЙ
Всегда бывает очень страшно припоминать что-нибудь из бесед с Владимиром Ильичом не для себя лично, а для опубликования. Все-таки не обладаешь такой живой памятью, чтобы каждое слово, которому, может быть, в то время не придавал максимального значения, запечатлелось в мозгу, как врезанная в камень надпись, на десятки лет, а между тем ссылаться на то, что оно сказано великим умом, допуская возможность какого-нибудь искажения, очень жутко.
Однако мне хотелось бы в одиннадцатую годовщину Октября, роясь в воспоминаниях, которые кружатся вокруг этой яркой точки жизни каждого революционера-большевика, отыскать и по возможности уточнить то, что приходилось слышать в те гигантские дни от великого вождя.
Это было в день составления первого Совнаркома. Мне сказали, что ЦК партии, подбирая состав правительства, решил доверить мне Народный комиссариат по просвещению. Новость была волнующая, даже пугающая той громадной ответственностью, которая возлагалась, таким образом, на мои плечи.
Значительно позднее я совершенно случайно (все мы были в то время завалены всяческой работой), опять-таки в коридорах Смольного, встретил самого Владимира Ильича. Он с очень серьезным лицом поманил меня к себе и сказал:
— Надо мне вам сказать два слова, Анатолий Васильевич. Ну, давать вам всякого рода инструкции по части ваших новых обязанностей я сейчас не имею времени, да и не могу сказать, чтобы у меня была какая-нибудь совершенно продуманная система мыслей относительно первых шагов революции в просвещенском деле. Ясно, что очень многое придется совсем перевернуть, перекроить, пустить по новым путям. Я думаю, вам обязательно нужно серьезно переговорить с Надеждой Константиновной. Она будет вам помогать. Она много думала над этими вопросами и, мне кажется, наметила правильную линию... Что касается высшей школы, то здесь должен большую помощь оказать Михаил Николаевич Покровский. Но со всеми реформами нужно быть, по-моему, очень осторожным. Дело крайне сложное. Ясно одно: всемерно надо позаботиться о расширении доступа в высшие учебные заведения широким массам, прежде всего пролетарской молодежи. По-видимому, с известной осторожностью, конечно, надо будет использовать научные силы для того, что англичане называют «University extension»*.
Большое значение я придаю библиотекам. Вы должны над этим делом поработать сами. Созовите библиотековедов. В Америке делается очень много хорошего по этой части. Книга — огромная сила. Тяга к ней в результате революции очень увеличится. Надо обеспечить читателя и большими читальными залами, и подвижностью книги, которая должна сама доходить до читателя. Придется использовать для этого и почту, устроить всякого рода формы передвижки. На всю громаду нашего народа, в котором количество грамотных станет расти, у нас, вероятно, станет не хватать книг, и если не сделать книгу летучей и не увеличить во много раз ее обращение, то у нас будет книжный голод.
Я надеюсь, что в скором времени найду момент, чтобы с вами еще об этом поговорить и чтобы вас спросить о том, какие перед вами определяются планы работы и каких вы можете привлечь людей. Сейчас вы сами знаете, какое время: даже для самого важного дела можно найти, да и то с трудом, какой-нибудь десяток минут. Желаю вам успеха. Первая победа одержана, но если мы не одержим еще вслед за этим целого ряда побед, то худо будет. Борьба, конечно, не окончилась, а только еще находится в самом, самом начале.
Владимир Ильич крепко пожал мне руку и своей уверенной, быстрой походкой пошел в какой-то из многочисленных тогда кабинетов, где роились и строились новые мысли и новая воля только что родившегося пролетарского государства.
Я передал первую мою беседу с Владимиром Ильичем о народном просвещении в форме прямой речи из его уст. Это не значит, повторяю, что в моей памяти все это было отпечатано и что я передаю слова Владимира Ильича, как хороший граммофон. Нет, к великому моему сожалению, но я старался воссоздать эти слова с предельной для моей памяти точностью. Насколько я представляю себе, я ни одного сколько-нибудь существенного слова не упустил и, уж конечно, не прибавил.
* - публичные лекции, организуемые университетом (англ.).
ИЗ СТАТЬИ «ЛЕНИН И ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ»
Ленин отнюдь не суживал размаха целей социалистической культуры. Развернув блестящую картину законченного социалистического строя с высоким плановым производством, высоким уровнем быта, строя, в котором каждый получает согласно своему труду, труду в то же время в общем высококвалифицированному и продуктивному, Ленин выдвигает как дальнейшею задачу переход к строю собственно коммунистическому, принципом которого будет — «от каждого согласно его способностям и каждому по его потребностям». Этот высочайший принцип Ленин неразрывно связывает с огромной работой по пересозданию самого человека, с глубокой работой пролетариата над самим собой для поднятия всей массы трудящихся на моральную высоту, которая разным мещанам кажется недосягаемой и фантастической.
Я позволю себе привести здесь личное воспоминание, которое особенно ярко запало в мое сознание и которое прекрасно характеризует широту и торжественность той борьбы за социалистическую культуру, которую вел Ленин. Пишущий эти строки был испуган разрушениями ценных художественных зданий, имевшими место во время боев революционного пролетариата Москвы с войсками Временного правительства, и подвергся по этому поводу весьма серьезной «обработке» со стороны великого вождя1. Между прочим, ему были сказаны тогда такие слова: «Как вы можете придавать такое значение тому или другому старому зданию, как бы оно ни было хорошо, когда дело идет об открытии дверей перед таким общественным строем, который способен создать красоту, безмерно превосходящую все, о чем могли только мечтать в прошлом?»
Ленин прямо говорил о том, что коммунист, не способный к полетам реальной мечты, т. е. к широким перспективам, к широким картинам будущего, плохой коммунист. Но революционный романтизм органически сочетался в Ленине с крепчайшей практической хваткой. Вот почему в деле построения новой культуры его в особенности интересовали те задачи, которые являлись насущными задачами дня...
Примечания:
1 Под влиянием распространявшихся буржуазной печатью слухов о разрушении храма Василия Блаженного и других художественно-исторических памятников в Москве Луначарский 2(15) ноября 1917 года подал в Совнарком заявление о сложении им с себя обязанностей народного комиссара по просвещению. Заявление это было опубликовано в «Новой жизни» (№ 171 от 3 ноября 1917 г.) и в других газетах. Убедившись, что слухи об уничтожении культурных ценностей явились провокационным вымыслом, и осознав свою ошибку, Луначарский на следующий же день взял свое заявление об отставке обратно, о чем сообщалось в «Правде» от 4(17) ноября.
Через несколько дней Луначарский о своем решении остаться в рядах первого рабоче-крестьянского правительства писал в статью «В трудный час», в которой оп осудил нескольких деятелей партии, вышедших из-за разногласий с ленинской политикой из состава советского правительства: «В тяжелую минуту, когда до меня дошли (притом как рассказ очевидца) вести о страшном разгроме памятников в Москве; я решил уйти с поста комиссара, который непосредственно отвечает за художественное достояние народа. Этим я хотел подчеркнуть весь ужас создавшегося в этом отношении положения. Но, конечно, я никуда не ушел бы от борьбы вообще.
Дела в Москве оказались не так плохи. А главное — пролетариат так трогательно и вместе так решительно выразил свое огорчение даже перед таким шагом самоустранения лишь от специальной задачи,— что для меня более ясно, чем когда-либо, стало, что рабочие и солдаты Петрограда, герои восстания, с тревогой спрашивают себя в эти дни: окажутся ли на высоте положения партийные интеллигенты, составляющие их штаб? Каковы бы ни были наши разногласия — мы не смеем дезорганизовывать тот центральный государственный аппарат, количественно и так слабый, которым вынужден пока пользоваться трудовой народ в своей первой самостоятельной борьбе» («Известия Центрального Исполнительного Комитета и Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов», 1917, № 218, 7(20) ноября).
КАК МЫ ЗАНЯЛИ МИНИСТЕРСТВО НАРОДНОГО ПРОСВЕЩЕНИЯ
Завоевание Зимнего дворца еще не дало нам всей полноты власти. Министры были арестованы, но в министерствах сидели разозленные чиновники, которые ни за что не хотели работать с нами и способны были даже на самые скандальные формы сопротивления внедрению нашему в соответственные правительственные учреждения.
Я помню, как на одном из первых советов народных комиссаров Ленин сказал: надо, чтобы каждый ехал в порученное ему бывшее министерство, завладел им и живым оттуда не уходил, если будут посягать на то, чтобы вырвать у него порученную ему часть власти.
Это была довольно прямая директива, и тем не менее в течение некоторого времени, приблизительно в 8—9 дней, мы не решались отправиться в министерство народного просвещения.
Хотелось сговориться по-хорошему хотя бы с некоторой частью его аппарата. Ведь жутко же было: надо управлять народным просвещением гигантской страны, а чиновников-то никаких и нет!
Коллегию я, правда, создал и провел через Совнарком тотчас же после того, как мне поручен был Наркомпрос. В эту коллегию входили Л. Р. и В. Р. Менжинские, Н. К. Крупская, П. И. Лебедев-Полянский, т. Познер, покойный Калинин1, т. Лазуркина, покойная В. М. Бонч-Бруевич и Рогальский. Кажется, это были все, кто был в самом первом составе коллегии. Секретарем этой коллегии был мой старый приятель и старый член партии Д. И. Лещенко. Он-то и раздобыл откуда-то левого эсера Бакрылова, человека энергичного и распорядительного, через которого мы вели переговоры с чиновниками министерства. Бакрылов кипятился ужасно. Он настаивал на том, что мы попросту должны поехать в министерство, если нужно, прихватить с собою дюжину красноармейцев и начать там править. При этом он заявил, что весь низший персонал, т. е. курьеры, истопники, дворники и т. д., готовы принять нас с криками восторга. Он не скрывал от нас, что решительно все чиновники —какие-то допотопные архивариусы (и кажется, две или три пожилые регистраторши) решительно заявили, что в тот же момент, когда ненавистный Луначарский переступит порог дворца у Чернышева моста, они уйдут оттуда, отрясая прах от ног своих, и посмотрят, каким образом ему и его невежественным большевикам удастся пустить в ход сложную машину, в течение столетий ведавшую просвещением народов российских, и т. п.
Мне перспектива остаться с моими товарищами по коллегии, окруженными достаточным числом курьеров, истопников и дворников, не улыбалась. Я старался как можно скорее найти новый персонал, который мог бы заменить старый. У нас даже на всех заседаниях коллегии (а заседала она ежедневно), были особые доклады о приглашении квалифицированного персонала.
Увы, квалифицированный персонал не очень шел нам навстречу. Я обратился с особым, одобренным на одном из заседаний тогдашнего В ЦИК, обращением к существовавшему во время Керенского рядом с министерством комитету по народному образованию. Я был до Октябрьской революции членом этого комитета, посланным туда от ленинградских рабочих профсоюзов. Мне казалось, что, быть может, некоторая часть этих либеральных и радикальных педагогов согласится работать с нами. Но этого не случилось. При личной встрече председатель этого комитета (теперь скромный, по весьма почтенный сотрудник Наркомпроса) отказался подать мне руку, как врагу отечества. Ответом на мое обращение было, не помню уже, не то презрительное молчание, не то какое-то глухое рычание2.
Обратился я также и я учительству с воззванием, от которого, пожалуй, не откажусь и теперь3. Думаю, что по тогдашнему времени и с моим подходом к вещам, когда я сразу же старался оставить за нами возможно большее количество квалифицированной интеллигенции, с учителями и надо было разговаривать приблизительно на таком языке. Я даже думаю, что мое воззвание к учителям явилось естественным началом всей дальнейшей работы по привлечению их, но разъяснению им всего значения революции, по заключению с ними глубокого и плодотворного союза, которая протекала потом в течение 10-летия.
Время, однако, шло, и я вынужден был прийти к заключению, что Бакрылов был прав. Согласовать большевистскую власть с чиновниками министерства народного просвещения оказалось невозможным. Решено было отправиться на приступ мрачного дома, откуда расходилась паутина высоких царских чиновников-пауков, великих, по выражению Щедрина, министров народного затемнения. Решено было — что же поделаешь! — выгнать оттуда все чиновничьи сонмы, начиная от товарища министра и кончая машинистками, и постараться потом постепенно заполнить образовавшуюся пустоту нашей медленно растущей и, увы, далеко не совершенной коллекцией «квалифицированных сил».
В день, когда постановлен был решительный приступ, Бакрылов, повеселевший и почувствовавший, так сказать, порох в воздухе, бросился впереди нас в министерство и сговорился там с готовой сдаться частью его населения, т. е. с курьерами и прочими их собратиями. О готовившемся въезде нашем в Нар- компрос чиновники и чиновницы узнали вовремя и сами вышли из насиженного места, более или менее уверенные, что это ненадолго и что одним из факторов предстоящего вскоре крушения власти большевиков явится как раз этот великий их исход из камер и коридоров министерства. Мы приехали на нескольких автомобилях гуськом. От всякого участия воинских сил я наотрез отказался, и вся наша боевая мощь сводилась только к неугомонному Бакрылову. Однако оказалось, что никакого сопротивления нам оказано не было. Наоборот, группа приблизительно в полсотни лиц стала на лестницу у подъезда министерства и довольно шумным «ура» приветствовала наркома и его коллегию. Мы прошли по совершенно пустым комнатам в кабинет министерства и устроили там первое заседание. Я произнес речь моим товарищам и, собравшемуся низшему техническому персоналу, а от технического персонала выступил один из старших, по фамилии Монахов, который в довольно прочувствованных и отчетливых выражениях заявил, что и в персонале министерства народного просвещения шла классовая борьба и что они, технические служители и прислуга министерства, чувствуют себя частью пролетариата и с восторгом готовы энергично служить новому начальству, выдвинутому из недр рабочего класса. Монахов не нескольких крепких слов, чтобы послать их вдогонку недавно перед тем ушедшим чиновникам. Во время этого нашего скромного торжества неожиданно в комнату вошел молодой человек с густой бородой, не снявший пальто. В руках он держал шляпу, а лицо ого было перекошено от волнения, смешанного с бешенством.
Сей юный муж оказался посланником бежавших чиновников, пришедшим для того, чтобы сообщить мне и моим товарищам, как они негодуют против нас, как они считают нас губителями достославной Февральской революции и как они сетуют и горюют по поводу того, что дело народного просвещения отныне погибло. Бакрылов в течение его речи неоднократно пытался арестовать его. Но я и моя коллегия были другого мнения. Мы с максимальной вежливостью выслушали этого человека, и я ответил ему, что в случае, если граждане чиновники передумают, мы готовы принять их обратно на службу, но с величайшим перебором и удалением всех тех лиц, которые покажутся нам неподходящими хотя бы к несению своих общественных обязанностей под строжайшим присмотром и руководством новой власти. Молодой человек энергично заявил, что они никогда не сдадутся, и ушел.
В Наркомпросе началась жизнь, сначала не очень громкая. Заседала коллегия, члены коллегии завладели соответствующими кабинетами, вышел в срок «Журнал Министерства народного просвещения», переименованный в «Журнал народного комиссариата по просвещению», начали получаться кое-какие бумаги и телеграммы, большей частью, правда, грустного характера, робко начиналась бюджетная жизнь путем ассигнованных, на основании постановления Совнаркома, некоторых сумм из Госбанка. Я помню, что Рогальский, ведавший у нас финансами, всегда приносил на своем лице печать глубочайшего изумления, когда привозил к нам деньги из банка. Ему все еще казалось, что революция и организация новой власти — какая-то феерия и что под эту феерию настоящих денег получить невозможно. Деньги поступали, но, конечно, в крайне недостаточном количестве. Персонал рос, но сравнительно медленно.
Заняли мы попечительство и начали неуклонно, с величайшей настойчивостью внедряться в учебные заведения, высшие, средние, низшие, в то же время в другой части коллегия подготовляла те основные декларации и основные реформы, которые должны были возможно скорее сломать самые ненавистные следы существовавшей до сих пор системы просвещения, а с другой стороны, указать путь развитию школы.
Конечно, многое в первое время было убого, робко, но в то же время это были дни колоссального по своей широте творческого размаха, возможного только благодаря подготовленности и твердости педагогической мысли вдохновительницы Наркомпроса Н. К. Крупской. Даже разделение Наркомпроса на две части, когда после перехода правительства в Москву я остался в Ленинграде4, а московской, главной частью наркомата ведал мой заместитель тов. Покровский, не приостановило достаточно дружной и энергичной работы Наркомпроса.
Правда, время многое должно было уточнить, но ошибки должны были совершаться, для того чтобы из всей первоначальной работы вышел наконец тот еще несовершенный, но быстро совершенствующийся руководящий аппарат с его разветвленнейшей системой, разбросанной по всей стране, каким является сейчас Наркомпрос. После времени пустоты в рабочих помещениях Наркомпроса пришло время, когда мы разбухли, когда у нас было чуть ли не в 15 раз больше чиновников, чем в министерстве народного просвещения, и сие, быть может, было горше, чем предшествовавшая этому скудость в людях. Но все это было преодолено, правда, с трудом, с проволочками, потому что, оценивая дальнейшую работу родившегося в грозные октябрьские дни Наркомпроса РСФСР, надо всегда помнить не только нашу субъективную неподготовленность, не только величайшие трудности, вытекавшие и из положения страны, и из состояния революции, но еще и то, что мы были в значительной степени забытым комиссариатом. Дело организации новой власти, дело организации финансовой и хозяйственной опоры для великой обороны против врага — стояло впереди нас. Если кто о нас вспоминал, то это Ленин, дорогой и чуткий вождь, к которому прибегали во всех трудных случаях. Когда приходилось слишком горько, когда казалось, что отсутствие средств денежных и человеческих делает положение отчаянным, я отправлялся жаловаться ему, требовать внимания и помощи, добивался того, чего добиться при тогдашних горьких условиях было можно, а вместе с тем видел его спокойную, радостную улыбку и слышал от него какую-нибудь из тех замечательных фраз, которые так и остались у меня в сознании, как написанные золотыми буквами и которые горят там и теперь, фразу вроде такой, например: «Ничего, Анатолий Васильевич, потерпите, когда-то у нас будет только два громадных наркомата: наркомат хозяйства и наркомат просвещения, которым даже не придется ни в малейшей мере ссориться между собою».
Примечания:
1 О Ф. И. Калинине см. в настоящей книге статью «Из воспоминаний о почивших борцах за пролетарскую культуру».
2 Председателем существовавшего в 1917 году Государственного Комитета по народному образованию был видный педагог В. И. Чарнолуский, являвшийся членом ЦК партии народных социалистов. Упомянутый Луначарским инцидент имел место в помещении Петроградской городской думы, в день Октябрьского переворота. В «Письме в редакцию», напечатанном в том же номере журнала «Народное просвещение», Чарнолуский признал, что он был совершенно неправ в своем отношении к Октябрьской революции. Он заявил, что сознание ошибок, допущенных им «в самую критическую эпоху победоносной революции», вызвало у него еще весной 1918 года решение отойти от политической деятельности и отдаться исключительно научной и профессиональной работе в области народного просвещения.
3 Речь идет о воззвании «Ко всем учащим», опубликованном 15 ноября 1917 года (см. сборник «А. В. Луначарский о народном образовании». М., Изд-во Акад. пед. наук РСФСР, 1958, стр. 515—518).
4 Переезд Советского правительства в Москву состоялся в марте 1918 года. Луначарский с разрешения Ленина оставался до начала 1919 года в Петрограде, где оп помимо должности наркома просвещения выполнял и обязанности заместителя председателя Совета комиссаров Союза коммун Северной области.
ЛЕНИН В СОВНАРКОМЕ
При Ленине в Совнаркоме было дельно и весело. Я должен оговориться, что дух строгого распорядка и веселости, свидетельствующий о силе и уверенности, внедрился в Совнарком очень прочно, и последовавшие за Лениным председатели не изменили этой традиции. Но, конечно, Ленин остается Лениным.
Уже при нем утвердились внешние приемы рассмотрения дел: чрезвычайная строгость в определении времени ораторов, будь то свои докладчики или докладчики со стороны, будь то участники в дискуссии. Уже при нем требовалась чрезвычайная сжатость и деловитость от каждого высказывающегося. В Совнаркоме царило какое-то сгущенное настроение, казалось, что самое время сделалось более плотным, так много фактов, мыслей и решений вмещалось в каждую данную минуту. Но вместе с тем не было заметно ни самомалейшего запаха бюрократизма, игры в высокопоставленность или хотя бы напряжения людей, производящих непосильную работу. Больше чем когда-нибудь, при Ленине казалась эта работа при всей своей ответственности:—легкой.
Сам Ленин любил всегда смеяться. Улыбка на его лице появлялась чаще, чем у любого другого. Рансом, острый, наблюдательный англичанин, отметил эту наклонность к веселому, беззаботному смеху у величайшего из людей нашего времени и правильно ее понял: «Это смех силы, — говорит Рансом, — и эта сила заключается не только в огромных способностях Ленина, но и в его коммунизме. Он обладает таким совершенным ключом для отмыкания общественных тайн и трудностей, коммунизм дал ему такую уверенность в незыблемости прогноза, что, конечно, никакой другой деятель не может быть так уверен в себе, своих планах, своих проектах».
Так или приблизительно так (за смысл ручаюсь) говорит Рансом. И это «ленинское» распространялось на всех членов Совнаркома. Работали споро, работали бодро, работали с шутками.
Ленин добродушно принимался хохотать, когда ловил кого-нибудь на курьезном противоречии, а за ним смеялся и весь длинный стол крупнейших революционеров и новых людей нашего времени — над шутками самого ли председателя, который очень любил сострить, или кого-либо из докладчиков. Но сейчас же после этого бурного смеха наступала вновь та же бодрая серьезность и так же быстро, быстро текла река докладов, обмена мнений, решений.
Надо было видеть, как слушает Ленин... Я не знаю лица прекраснее, чем лицо Ильича. На лице его покоилась печать необычайной силы, что-то львиное ложилось на это лицо и на эти глаза, когда, задумчиво смотря на докладчика, он буквально впитывал в себя каждое слово, когда он подвергал быстрому, меткому дополнительному допросу того же докладчика.
Хотя в Совнаркоме было много первоклассных светлых голов, но Ленин обыкновенно быстрее других прорабатывал все вопросы и приходил к законченному решению. Однако в этом не было ни малейшего стремления, так сказать, искусственно проявить свое первенство. Если кто-либо предлагал подходящее решение, Ленин быстро схватывал его целесообразность и говорил: «Ну, диктуйте, это у вас хорошо сказанулось».
Сердился Ленин, особенно в Совнаркоме, чрезвычайно редко. Но сердился крепко. Выражений он при этом не выбирал. С его уст слетали всякие слова, вроде: «советские сановники, у которых ум за разум зашел», «ротозейство», «головотяпство» и другие неприятные определения, которые попадаются иногда в его бумагах, телеграммах, телефонограммах и т. д.
Но никто никогда не обижался за «проборку» от Ленина. Коммунист или вообще советский человек, «обижающийся» на Ленина,— это какая-то безвкусица и даже просто невероятная фигура.
Ленина, наоборот, все с каждым часом всё больше и больше любили, помогал ли он, хвалил ли, журил ли.
Когда Ленин заболел, Совнарком чувствовал себя осиротелым. И когда после длительного периода болезни он вновь, насколько помню, на одно только заседание появился,— событие это было встречено с какой-то тревожной, таившей в себе грусть, радостью.
Ленин был не совсем тот. Он надел большие очки, чтобы предохранить глаза, и это меняло его. Он по-прежнему бодро вел заседание, прекрасно вникал в суть дел, предлагал окончательные резолюции, но в его речи чувствовалась какая-то беспокоившая затрудненность. Наркомы шептались между собой: «Поправился, выздоровел, еще есть следы болезни, но пройдет, наладится», но вместе с тем где-то в глубине сердца таилось мучительное сомнение.
И Ленин вновь скрылся с нашего горизонта, и на этот раз уже окончательно.
Но и теперь, сидя в Совнаркоме РСФСР (вероятно, также и в другом — всесоюзном), чувствуешь, что дух, им установленный, царит по-прежнему и что вообще дело и без Ленина идет по-ленински, поскольку его заветам, даже его внешней манере вершить дела, крепко и влюбленно следует его великая партия.
ОДИН ИЗ КУЛЬТУРНЫХ ЗАВЕТОВ ЛЕНИНА
Мнение Ленина о беспартийных специалистах и об учительстве, в частности, хорошо известно.
К крупным научным специалистам Ленин чувствовал весьма большое уважение. Это по его инициативе сделан был шаг, казавшийся в то время очень смелым, а именно включение очень большого количества беспартийных ученых в органы ВСНХ и Госплана.
К учителям Ленин чувствовал своего рода нежность. Я помню, как однажды я прочел ему по телефону очень тревожную телеграмму, в которой говорилось о тяжелом положении учительства где-то в северо-западных губерниях. Телеграмма кончалась так: «Шкрабы голодают». «Кто? Кто?» — спросил Ленин. «Шкрабы,— отвечал я ему,— это новое обозначение для школьных работников». С величайшим неудовольствием он ответил мне: «А я думал, это какие-нибудь крабы в каком-нибудь аквариуме. Что за безобразие назвать таким отвратительным словом учителя! У него есть почетное название — народный учитель. Оно и должно быть за ним сохранено».
Ленин беспрестанно указывает на то, что строить социализм, а также социалистическую культуру руками одних коммунистов никак невозможно. Если ему принадлежит общее положение: «социализм может быть построен десятками миллионов рук после того, как они научатся все делать сами», то специально в области просвещения ему принадлежат и письменная, и устная директива о необходимости привлечь на нашу сторону более чем полумиллионную армию работников просвещения.
В моих разговорах с Владимиром Ильичем по этому поводу я постоянно слышал от него такие советы:
— Надо сделать само учительство, саму просвещенскую массу проводниками не только общей культуры, но и наших коммунистических идей в самую глубину деревни, не говоря уже о городе. Дифференцируйте их, выбирайте тех, которые поактивнее, помогайте им выдвинуться, постоянно заботьтесь о нормальном выдвижении учителей на руководящие посты, делайте своей опорой активных, наиболее интеллигентных работников школы. Пусть они организуют потом и других. Привлекайте их в ваши губернские ОНО* и вводите их в ваш аппарат, вплоть до коллегии Наркомпроса. Конечно, среди всякого рода специалистов и крупного учительства имеются черносотенные, эсеровские и меньшевистские течения. С ними надо бороться, подчас беспощадно. Но многих тут можно переубедить. За нас — правильность наших идей и наша победа. Надо вырвать из-под враждебного влияния колеблющихся учителей. Это относится и к специалистам других областей. Ведь на одних коммунистах далеко не уйдете. Конечно, очень важно воспитать и среди коммунистов, особенно в комсомоле, передовые кадры работников культуры; придет время, когда они будут высоки по качеству и достаточно мощны, и чем скорее придет это время, тем лучше. Но в течение всего промежуточного времени вы не добьетесь, конечно, такого положения, когда вы могли бы строить просвещение одними коммунистическими руками. И дело тут не только в том, чтобы низовая часть работников состояла из беспартийных, которыми руководят партийные. Ничего подобного. Нужно, чтобы в ваших штабах были использованы положительные, симпатизирующие нам, идущие по пути с нами педагогические силы.
Но он прибавлял к этому:
— Если вы позволите произойти процессу рассасывания наших коммунистических начал, если вы растворитесь в беспартийной среде, это будет величайшее преступление. Но если вы замкнетесь в сектантскую группку, в какую-то касту завоевателей, возбудите к себе недоверие, антипатию среди больших масс, а потом будете ссылаться на то, что они-де мещане, что они чуждый элемент, классовые враги, то придется спросить с вас со всей строгостью революционного закона.
Тут Ленин смеялся, но в то же время весьма серьезно грозил пальцем.
— Вы должны прекрасно понимать, что наше дело отвоевать из этого массива все больше и больше союзников,— и кто этого делать не умеет, тот за дело строительства браться не должен...
* отдел народного образования
ЛЕНИН И ИСКУССТВО
Воспоминания
У Ленина было очень мало времени в течение его жизни сколько-нибудь пристально заняться искусством, и он всегда сознавал себя в этом отношении профаном, и так как ему всегда был чужд и ненавистен дилетантизм, то он не любил высказываться об искусстве. Тем не менее вкусы его были очень определенны. Он любил русских классиков, любил реализм в литературе, в живописи и т. д. Еще в 1905 году во время первой революции ему пришлось раз ночевать в квартире товарища Д. И. Лещенко, где, между прочим, была целая коллекция кнакфуссовских изданий1, посвященных крупнейшим художникам мира. На другое утро Владимир Ильич сказал мне: «Какая увлекательная область история искусства! Сколько здесь работы для коммуниста! Вчера до утра не мог заснуть, все рассматривал одну книгу за другой. И досадно мне стало, что у меня не было и не будет времени заняться искусством». Эти слова Ильича запомнились мне чрезвычайно четко.
Несколько раз приходилось мне встречаться с ним уже после революции на почве разных художественных жюри. Так, например, помню, он вызвал меня, и мы вместе с ним и Каменевым поехали на выставку проектов памятников на предмет замены фигуры Александра III, свергнутой с роскошного постамента около храма Христа-Спасителя2. Владимир Ильич очень критически осматривал все эти памятники. Ни один из них ему не понравился. С особым удивлением стоял он перед памятником футуристического пошиба, но когда спросили его об его мнении, он сказал: «Я тут ничего не понимаю, спросите Луначарского»3. На мое заявление, что я не вижу ни одного достойного памятника, он очень обрадовался и сказал мне: «А я думал, что вы поставите какое-нибудь футуристическое чучело».
Другой раз дело шло о памятнике Карлу Марксу. Известный скульптор М проявил особую настойчивость. Он выставил большой проект памятника: «Карл Маркс, стоящий на четырех слонах». Такой неожиданный мотив показался нам всем странным и Владимиру Ильичу также. Художник стал переделывать свой памятник и переделывал его раза три, ни за что не желая отказаться от победы на конкурсе. Когда жюри под моим председательством окончательно отвергло его проект и остановилось на коллективном проекте группы художников под руководством Алешина4, то скульптор М ворвался в кабинет Ильича и нажаловался ему. Владимир Ильич принял к сердцу его жалобу и звонил мне специально, чтобы было созвано новое жюри. Сказал, что сам приедет смотреть алешинский проект и проект скульптора М. Пришел. Остался алешинским проектом очень доволен, проект скульптора М отверг.
В этом же самом году на празднике Первого мая в том самом месте, где предполагалось воздвигнуть памятник Марксу, алешинская группа построила в небольшом масштабе модель памятника. Владимир Ильич специально поехал туда5. Несколько раз обошел памятник вокруг, спросил, какой он будет величины, и в конце кондов одобрил его, сказав, однако: «Анатолий Васильевич, особенно скажите художнику, чтобы голова вышла похожей, чтобы было то впечатление от Карла Маркса, какое получается от хороших его портретов, а то как будто сходства мало».
Еще в 18-м году Владимир Ильич позвал меня и заявил мне. что надо двинуть вперед искусство, как агитационное средство, при этом он изложил два проекта6.
Во-первых, по его мнению, надо было украсить здания, заборы и т. п. места, где обыкновенно бывают афиши, большими революционными надписями. Некоторые из них он сейчас же предложил.
Во всей полноте этот проект был подхвачен т. Брихничевым, когда он был заведующим Гомельским ОНО. Гомель я нашел буквально испещренным такими надписями, не плохими по мысли. Даже все зеркала в каком-то большом ресторане, превращенном в просветучреждение, т. Брихничев расписал изречениями!
В Москве и Петрограде это не привилось не только в столь преувеличенной форме, но даже в форме, соответствовавшей мысли Ильича7.
Второй проект относился к постановке памятников великим революционерам в чрезвычайно широком масштабе, памятников временных, из гипса, как в Петербурге, так и в Москве. Оба города живо откликнулись на мое предложение осуществить идею Ильича, причем предполагалось, что каждый памятник будет торжественно открываться речью о данном революционере и что под ним будут сделаны разъясняющие надписи. Владимир Ильич называл это «монументальной пропагандой».
В Петрограде эта «монументальная пропаганда» была довольно удачной. Первым таким памятником был Радищев — Шервуда8. Копию его поставили в Москве9. К сожалению, памятник в Петрограде разбился и не был возобновлен. Вообще большинство хороших петербургских памятников по самой хрупкости материала не могли удержаться, а я помню очень неплохие памятники, например бюсты Гарибальди, Шевченко, Добролюбова, Герцена и некоторые другие10. Хуже выходили памятники с левым уклоном, так, например, когда открыта была кубически стилизованная голова Перовской, то некоторые прямо шарахнулись в сторону, а 3. Лилина на самых высоких тонах потребовала, чтобы памятник был немедленно снят11. Так же точно, помнится, памятник Чернышевскому многим показался чрезвычайно вычурным12. Лучше всех был памятник Лассалю. Этот памятник, поставленный у бывшей городской думы, остался и до сих пор. Кажется, его отлили из бронзы13. Чрезвычайно удачен был также памятник Карлу Марксу во весь рост, сделанный скульптором Матвеевым14. К сожалению, он разбился и сейчас заменен в том же месте, т. е. около Смольного, бронзовой головой Маркса более или менее обычного типа, без оригинальной пластической трактовки Матвеева.
В Москве, где памятники как раз мог видеть Владимир Ильич, они были неудачны. Маркс и Энгельс изображены были в каком-то бассейне и получили прозвище «бородатых купальщиков»15. Всех превзошел скульптор К. В течение долгого времени люди и лошади, ходившие и ездившие по Мясницкой, пугливо косились на какую-то взбесившуюся фигуру, закрытую из предосторожности досками. Это был Бакунин в трактовке уважаемого художника16. Если я не ошибаюсь, памятник сейчас же по открытии его был разрушен анархистами, так как при всей своей передовитости анархисты не хотели потерпеть такого скульптурного «издевательства» над памятью своего вождя17.
Вообще удовлетворительных памятников в Москве было очень мало. Лучше других, пожалуй, памятник поэту Никитину18. Я не знаю, смотрел ли их подробно Владимир Ильич, но, во всяком случае, он как-то с неудовольствием сказал мне, что из монументальной пропаганды ничего не вышло. Я ответил ссылкой на петроградский опыт и свидетельство Зиновьева. Владимир Ильич с сомнением покачал головой и сказал: «Что же, в Петрограде собрались все таланты, а в Москве бездарности?» Объяснить ему такое странное явление я не мог.
С некоторым сомнением относился он и к мемориальной доске Коненкова. Она казалась ему не особенно убедительной. Сам Коненков, между прочим, не без остроумия называл это свое произведение «мнимореальной доской»19. Помню я также, как художник Альтман подарил Владимиру Ильичу барельеф, изображающий Халтурина. Владимиру Ильичу барельеф очень понравился, но он спросил меня, не футуристическое ли это произведение. К футуризму он вообще относился отрицательно. Я не присутствовал при разговоре его в Вхутемасе, в общежитие которого он как-то заезжал, так как там жила, если не ошибаюсь, какая-то молодая его родственница. Мне потом передавали о большом разговоре между ним и вхутемасовцами, конечно, сплошь «левыми». Владимир Ильич отшучивался от них, насмехался немножко, но и тут заявил, что серьезно говорить о таких предметах не берется, ибо чувствует себя недостаточно компетентным. Самую молодежь нашел очень хорошей и радовался их коммунистическому настроению20.
Владимиру Ильичу редко в течение последнего периода его жизни удавалось насладиться искусством. Он несколько раз бывал в театре, кажется исключительно в Художественном, который очень высоко ставил. Спектакли в этом театре неизменно производили на него отличное впечатление21.
Владимир Ильич сильно любил музыку, но расстраивался ею. Одно время у меня на квартире устраивались хорошие концерты. Пел иногда Шаляпин, играли Мейчик, Романовский, квартет Страдивариуса, Кусевицкий на контрабасе и т. д.22 Я много раз звал Владимира Ильича, но он всегда был занят. Один раз прямо мне сказал: «Конечно, очень приятно слушать музыку, по представьте, она меня расстраивает. Я ее как-то тяжело переношу». Помнится, т. Цюрупа, которому раза два удавалось заполучить Владимира Ильича на домашний концерт того же пианиста Романовского, говорил мне тоже, что Владимир Ильич очень наслаждался музыкой, но был, по-видимому, взволнован.
Прибавлю к этому, что Владимир Ильич очень неровно относился к Большому театру. Мне несколько раз приходилось указывать ему, что Большой театр стоит нам сравнительно дешево, но все же по его настоянию ссуда ему была сокращена. Руководился Владимир Ильич двумя соображениями. Одно из них он сразу назвал: «Неловко,— говорил он,— содержать за большие деньги такой роскошный театр, когда у нас не хватает средств на содержание самых простых школ в деревне». Другое соображение было выдвинуто, когда я на одном из заседаний оспаривал его нападения на Большой театр. Я указывал на несомненное культурное значение его. Тогда Владимир Ильич лукаво прищурил глаза и сказал: «А все-таки это кусок чисто помещичьей культуры, и против этого никто спорить не сможет!»23
Из этого не следует, что Владимир Ильич к культуре прошлого был вообще враждебен. Специфически помещичьим казался ему весь придворно-помпезный тон оперы. Вообще же искусство прошлого, в особенности русский реализм (в том числе и передвижников, например), Владимир Ильич высоко ценил.
Вот те фактические данные, которые я могу привести из моих воспоминаний об Ильиче. Повторяю, из своих эстетических симпатий и антипатий Владимир Ильич никогда не делал руководящих идей.
Товарищи, интересующиеся искусством, помнят обращение ЦК по вопросам об искусстве, довольно резко направленное против футуризма24. Я не осведомлен об этом ближе, но думаю, что здесь была большая капля меду самого Владимира Ильича. В то время, и совершенно ошибочно, Владимир Ильич считал меня не то сторонником футуризма, не то человеком, исключительно ему потворствующим25, потому, вероятно, и не советовался со мною перед изданием этого рескрипта ЦК, который должен был, на его взгляд, выпрямить мою линию.
Расходился со мной довольно резко Владимир Ильич и по отношению к Пролеткульту. Один раз даже сильно побранил меня. Скажу прежде всего, что Владимир Ильич отнюдь не отрицал значения кружков рабочих для выработки писателей и художников из пролетарской среды и полагал целесообразным их всероссийское объединение, но он очень боялся поползновения Пролеткульта заняться и выработкой пролетарской науки и вообще пролетарской культуры во всем объеме. Это, во-первых, казалось ему совершенно несвоевременной и непосильной задачей, во-вторых, он думал, что такими, естественно, пока скороспелыми выдумками пролетариат отгородится от учебы, от восприятия элементов уже готовой науки и культуры, и, в-третьих, побаивался Владимир Ильич, по-видимому, и того, чтобы в Пролеткульте не свила себе гнезда какая-нибудь политическая ересь. Довольно недружелюбно относился он, например, к большой роли, которую в Пролеткульте играл в то время А. А. Богданов.
Владимир Ильич во время съезда Пролеткульта, кажется в 20-м году, поручил мне поехать туда и определенно указать, что Пролеткульт должен находиться под руководством Наркомпроса и рассматривать себя как его учреждение и т. д. Словом, Владимир Ильич хотел, чтобы мы подтянули Пролеткульт к государству, в то же время им принимались меры, чтобы подтянуть его и к партии. Речь, которую я сказал на съезде, я средактировал довольно уклончиво и примирительно. Мне казалось неправильно идти в какую-то атаку и огорчать собравшихся рабочих. Владимиру Ильичу передали эту речь в еще более мягкой редакции. Он позвал меня к себе и разнес26. Позднее Пролеткульт был перестроен согласно указаниям Владимира Ильича. Повторяю, об упразднении его он никогда и не думал. Наоборот, к чисто художественным его задачам относился с симпатией.
Новые художественные и литературные формации, образовавшиеся во время революции, проходили большей частью мимо внимания Владимира Ильича. У него не было времени ими заняться. Все же скажу — «Сто пятьдесят миллионов» Маяковского Владимиру Ильичу определенно не понравились. Он нашел эту книгу вычурной и штукарской*. Нельзя не пожалеть, что о других, более поздних и более зрелых поворотах литературы к революции он уже не мог высказаться.
Всем известен огромный интерес, который проявлял Владимир Ильич к кинематографии.
* Зато небольшое стихотворение того же Маяковского о волоките очень насмешило Владимира Ильича, и некоторые строки он даже повторял27. (Прим. автора).
1924
Примечания:
1 Серия обильно иллюстрированных монографий, издававшихся с 1895 года в Германии художником и искусствоведом Германом Кнакфуссом
2 14 апреля 1918 года был опубликован декрет Совнаркома «О снятии памятников, воздвигнутых в честь царей и их слуг, и выработке проектов памятников Российской Социалистической Революции». В пункте 4-м этого декрета выражалось «пожелание, чтобы в день 1 мая были уже сняты наиболее уродливые истуканы и поставлены первые модели памятников на суд масс». К числу этих «уродливых истуканов» принадлежал и малохудожественный памятник Александру III, работы скульптора Опекушина и архитектора Померанцева, воздвигнутый в 1912 году. В 1918 году оп был разобран, и на его месте было решено поставить памятник «Освобожденному труду». Весной 1920 года в помещении Музея изобразительных искусств устроили выставку скульптурных проектов этого памятника. 1 мая 1920 года В. И. Ленин после выступления с речью на закладке памятника «Освобожденному труду» побывал на выставке, где авторы проектов давали пояснения к своим эскизам.
3 Речь идет о проекте Б. Д. Королева. По определению архитектора И. Д. Виноградова, являвшегося ответственным за реализацию декрета от 14 апреля 1918 года, Королев выполнил свой эскиз «в виде футуристических нагромождений схематизированных орудий труда». В воспоминаниях Н. Д. Виноградова далее рассказывается: «...когда Королев стал давать объяснения, Владимир Ильич слушал, слушал его, а потом сказал: «В этом деле у нас хорошо разбирается Анатолий Васильевич (Луначарский присутствовал тут же), вот вы ему все это расскажите...» и направился к следующему эскизу» («Искусство», 1939, № 1, стр. 44).
4 Проект группы скульптора С. Алешина получил первую премию на конкурсе Наркомпроса 15 апреля 1920 года. Затем 20 апреля 1920 года Совнарком утвердил эскиз Алешина и поручил его группе, в которую входили еще С. Кольцов и А. Гюрджан, приступить к созданию памятника.
5 Закладка памятника К. Марксу состоялась 1 мая 1920 года в Москве на площади Свердлова в присутствии В. И. Ленина, который произнес там речь и поставил свою подпись на латунной пластинке.
6 Луначарский подробно рассказывает об этом разговоре с Лениным в статье «Ленин о монументальной пропаганде» (см. стр. 197—200 настоящей книги).
7 Ленин выражал возмущение тем, что «для пропаганды надписями на улицах ничего не сделано» (т. 50, стр. 182). Об этом он телеграфировал 18 сентября 1918 года Луначарскому. В дальнейшем на степах некоторых московских зданий появились оформленные в виде барельефов тексты лозунгов и цитат из сочинений основоположников марксизма и революционных мыслителей. Так, на одной из колонн портика Большого театра была помещена доска в виде развернутого свитка со словами Чернышевского: «Творите будущее, стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее, сколько можно перенести». На здании Исторического музея находилась доска с изречением Энгельса: «Уважение к древности есть несомненно одни из признаков истинного просвещения». В подборе текстов принимал непосредственное участие Луначарский. И. Д. Виноградов вспоминает, что Луначарский передал ему тридцать изречений и лозунгов, одобренных Лениным. То, что мемориальные доски с надписями «не привились», объясняется в значительной степени малоудачным, вычурным характером их оформления: превалировали декоративные элементы в ущерб тексту, который зачастую плохо читался.
8 На открытии памятника А. Н. Радищеву, поставленного в Петрограде в проломе решетки Зимнего дворца, 22 сентября 1918 года Луначарский произнес речь. Он же выступал с речами и при открытии в Петрограде памятников Марксу, Герцену, Добролюбову, Шевченко, Гарибальди, Лассалю.
9 Памятник Радищеву в Москве (тоже работы Л. Шервуда) был поставлен на теперешней площади Маяковского. Открытие его состоялось
6 октября 1918 года.
10 Памятник Гарибальди работы К. Зале (Залита) был поставлен у Московских ворот; памятник Шевченко работы И. Тильберга — на улице «Красных зорь»; памятник Добролюбову работы К. Зале (Залита)-—у Тучкова моста; памятник Герцену работы Л. Шервуда — у Литейного моста.
11 Памятник С. Перовской работы О. Гризелли был поставлен в 1918 г. на площади Восстания. Скульптор Л. Шервуд рассказывает в своих воспоминаниях: «Когда памятник Перовской был открыт, то вместо русской революционерки все увидели могучую львицу с громадной прической, с мощными формами лица и шеи, ничего общего не имевшую с реальным образом Перовской. Это так поразило и оскорбило присутствующих, что памятник был немедленно закрыт. Решено было больше не давать футуристам заказов» («Искусство», 1939, № 1, стр. 51—52).
12 Памятник Чернышевскому работы Т. Залькална был поставлен в 1918 году на Сенатской площади.
13 Памятник Лассалю работы В. Синайского был поставлен в 1918 году на Невском проспекте у здания бывш. городской думы.
14 Памятник Марксу работы А. Матвеева был поставлен в Петрограде перед Смольным. Открытие состоялось 7 ноября 1918 года.
15 Памятник Марксу и Энгельсу работы С. Мезенцева был поставлен в Москве на площади Революции 7 ноября 1918 года.
16 Памятник Бакунину работы Б. Королева был сооружен в конце 1919 года. И. Д. Виноградов в своих воспоминаниях рассказывает: «Когда памятник был отлит в бетоне и поставлен у Мясницких ворот, то, несмотря на окружавший его дощатый забор, это страшное футуристическое чучело возбудило против себя общественное мнение москвичей. Вследствие этого долго задерживалось открытие памятника. До окончательного выяснения вопроса фигура оставалась зашитой тесом, но ввиду топливного кризиса тес был растащен на дрова, и произошло «самораскрытие» памятника. Вскоре появилась заметка в газете («Вечерние известия Моссовета» от 10 февраля 1920 г.) под заглавием «Уберите чучело», после чего я получил распоряжение убрать памятник. Фигура была перевезена в склад материальных памятников Центрархива» («Искусство», 1939, № 1, стр. 39).
17 Здесь Луначарский допустил неточность. В 1922 году он сам писал, что анархисты только «хотели взорвать этот памятник».
18 Памятник поэту Никитину работы А. Блажеевича был открыт на площади Свердлова у Китайгородской стены 3 ноября 1918 года.
19 Мемориальная доска «Павшим в борьбе за мир и братство народов» работы скульптора С. Т. Коненкова, установленная на стене Сенатской башни Кремля, была открыта 7 ноября 1918 года. На церемонии открытия с речью выступил В. И. Ленин. Критическое отношение Ленина к мемориальной доске Коненкова объясняется тем, что аллегорический смысл изображенной там фантастической фигуры мог быть недостаточно понятен широким массам.
20 25 февраля 1921 года В. И. Ленин вместе с И. К. Крупской посетил общежитие Высших художественно-технических мастерских (Вхутемас), где жила дочь умершей деятельницы международного коммунистического движения Инессы Арманд. Об этой поездке Ленина во Вхутемас и беседе его со студентами рассказывается в воспоминаниях И. А. Арманд и С. Сенькина. (См.: В. И. Ленин о литературе и искусстве, 2-е изд. М., Гослитиздат, 1960).
21 Ленин посетил в эти года в Московском Художественном театре спектакли: «На всякого мудреца довольно простоты» Островского, «Дядя Ваня» Чехова, «На дне» Горького, а также спектакли 1-й студии Художественного театра «Потоп» Бергера и «Сверчок на печи» Диккенса.
22 В первопечатном журнальном тексте в этой фразе упоминался еще пианист И. Добровейн.
23 Отношение Ленина к Большому театру было более многосторонним, чем это представляется по данным воспоминаниям. О. Б. Лепешинская рассказывает, как в 1919 году В. И. Ленин на заседании Совнаркома отстоял Большой и Малый театры от покушений закрыть их под тем предлогом, что они якобы не нужны рабоче-крестьянской республике. (См. сборник «Воспоминания о В. И. Ленине», т. I, М., Госполитиздат, 1956, стр. 171—172).
24 Имеется в виду письмо ЦК РКП (б) «О Пролеткультах», опубликованное в «Правде» 1 декабря 1920 года.
25 Луначарский как литературно-художественный критик решительно осуждал футуристов за их формалистическое штукарство и нигилистическое ниспровержение искусства классиков, но как один из организаторов художественной жизни страны оп предоставил вначале широкое поприще для выступлений футуристов и оказывал на первых порах поддержку их псевдоноваторским начинаниям.
26 Луначарский был одним из зачинателей и основателей Пролеткульта (объединения пролетарских культурно-просветительных организаций). В то же время он критически относился к тем пролеткультовцам, для которых характерен был узко-сектантский подход к строительству новой культуры, попытки выдумывать ее и выращивать лабораторно-оранжерейным путем, преклонение перед машинизмом. Однако Луначарской не дал своевременно отпора пролеткультовским требованиям автономии от Советского государства, от партии и даже поддерживал эти тенденции.
Всероссийский съезд Пролеткульта, о котором говорится в воспоминания Луначарского происходил в октябре 1920 года В. И. Ленин ознакомился с содержанием речи Луначарского на съезде из заметки в «Известиях ВЦИК» от 8 октября, где сообщалось между прочим следующее: «Касаясь отношений Наркомпроса и Пролеткульта, т. Луначарский указал, что за Пролеткультом должно быть обеспечено особое положение, полнейшая автономия». Увидев, что Луначарский говорил на съезде «прямо обратное тому», о чем они условились, Ленин немедленно подготовил свой проект резолюции «О пролетарской культуре», в котором со всей определенностью было сказано: «Всероссийский съезд Пролеткульта самым решительным образом отвергает, как теоретически неверные и практически вредные, всякие попытки выдумывать свою особую культуру, замыкаться в свои обособленные организации, разграничивать области работы Наркомпроса и Пролеткульта пли устанавливать «автономию» Пролеткульта внутри учреждений Наркомпроса и т. п.» (т. 41, стр. 337). Луначарский в тот же день, 8 октября, написал на имя Ленина объяснительное письмо, в котором сообщал, что смысл его речи в газетном изложении оказался в значительной мере искаженным.
Объяснения Луначарского еще более укрепили Ленина в мысли о необходимости провести резолюцию на съезде Пролеткульта. После горячих прений большевистская фракция съезда, а затем и съезд приняли резолюцию, в которой было сказано: «...Центральный орган Пролеткульта, принимая активное участие в политико-просветительной работе Наркомпроса, входит в пего на положении отдела, подчиненного Наркомпросу и руководствующегося в работе направлением, диктуемым Наркомпросу РКП».
Ленинская критика позиции Луначарского оказала на него сильное влияние. Он глубоко осознал правоту Ленина и свою ошибку в вопросе о политически вредных сепаратистских и автономистских тенденциях Пролеткульта. Наиболее отчетливо Луначарский выразил это в своей лекции 1929 года «Русская литература после Октября». Касаясь вопроса об ошибочности пролеткультовских взглядов и притязаний, он сказал: «Чуткий Ленин ото сразу понял. Он понял, что ото социал-демократическая, меньшевистская тенденция, это пролеткультство. Если ему удастся отгородиться от государства и партии, вылиться в политическую позицию, которая будет противопоставлять партию и государство узким цеховым интересам,— вместо миростроящей политики будет цеховая организация. Ленин говорил об этом, когда мне это еще не пришло в голову, я не разобрал этого... Я еще в то время не понимал глубоко вредной тенденции пролеткультства. Ленин это понял, политически разгромил пролеткультство» (ЦПА ИМЛ, ф. 142, on. I, ед. хр. 426, л. 28—29).
27 Имеется в виду отзыв В. И. Ленина о стихотворении «Прозаседавшиеся» (т. 45, стр. 13).
ЛЕНИН О МОНУМЕНТАЛЬНОЙ ПРОПАГАНДЕ
У нас сохранилось не так много прямых или косвенных указаний Ленина на роль искусства в социалистическом культурном строительстве и на практические шаги художественного порядка, которые могут быть в этом направлении сделаны. Вот почему мне хочется напомнить о замечательной инициативе Ленина, относящейся, если не ошибаюсь, к зиме 1918/19 года и имевшей довольно широкие последствия в то время, по потом оставшейся, к сожалению, в стороне.
Я с тем большим удовольствием делаю это, потому что мы подходим к временам и условиям, при которых данная тогда Лениным идея может быть воплощена гораздо более широко и удачно, чем в те первые военные, голодные, холодные годы гражданской войны. Не помню уже, в какой точно день (но архивным материалам это, вероятно, не трудно установить) Владимир Ильич призвал меня к себе1. Я позволю себе передать здесь нашу беседу в живом диалоге, не ручаясь, конечно, за точность каждого слова, об этом и речи не может быть, но беря полную ответственность за общий ход разговора и смысл его.
— Анатолий Васильевич,— сказал мне Ленин,— у вас имеется, вероятно, не малое количество художников, которые могут кое-что дать и которые, должно быть, сильно бедствуют.
— Конечно,— оказал я, — и в Москве, и в Ленинграде имеется немало таких художников.
— Дело идет,—продолжал Владимир Ильич,—о скульпторах и отчасти, может быть, также о поэтах и писателях. Давно ужо передо мною носилась эта идея, которую я вам сейчас изложу. Вы помните, что Кампанелла в своем «Солнечном государстве» говорит о том, что на стенах его фантастического социалистического города нарисованы фрески, которые служат для молодежи наглядным уроком по естествознанию, истории, возбуждают гражданское чувство — словом, участвуют в деле образования, воспитания новых поколений2. Мне кажется, что это далеко не наивно и с известным изменением могло бы быть нами усвоено и осуществлено теперь же.
По правде сказать, я страшно заинтересовался этим введением Владимира Ильича. Во-первых, действительно вопрос о социалистическом заказе художникам остро меня интересовал. Средств для этого не было, и мои обещания художникам о том, как много они выиграют, перейдя от службы частного рынка на службу культурного государства, естественно, повисли в воздухе. К тому же использовать искусство для такой огромной цели, как воспитательная пропаганда наших великих идей, это сразу показалось мне крайне заманчивым.
И Владимир Ильич продолжал:
— Я назвал бы то, о чем я думаю, монументальной пропагандой. Для этой цели вы должны сговориться на первый срок с Московским и Петербургским Советами, в то же время вы организуете художественные силы, выберете подходящие места на площадях. Наш климат вряд ли позволит фрески, о которых мечтает Кампанелла. Вот почему я говорю, главным образом, о скульпторах и поэтах. В разных видных местах на подходящих стенах или на каких-нибудь специальных сооружениях для этого можно было бы разбросать краткие, но выразительные надписи, содержащие наиболее длительные коренные принципы и лозунги марксизма, также, может быть, крепко сколоченные формулы, дающие оценку тому или другому великому историческому событию. Пожалуйста, не думайте, что я при этом воображаю себе мрамор, гранит и золотые буквы. Пока мы должны все делать скромно. Пусть это будут какие-нибудь бетонные плиты, а на них надписи возможно более четкие. О вечности или хотя бы длительности я пока не думаю. Пусть все это будет временно.
Еще важнее надписей я считаю памятники: бюсты или целые фигуры, может быть, барельефы, группы.
Надо составить список тех предшественников социализма или его теоретиков и борцов, а также тех светочей философской мысли, науки, искусства и т. п., которые хотя и но имели прямого отношения к социализму, но являлись подлинными героями культуры3.
По этому списку закажите скульптору также временные хотя бы из гипса или бетона произведения. Важно, чтобы они были доступны для масс, чтобы они бросались в глаза. Важно, чтобы они были сколько-нибудь устойчивы по отношению к нашему климату, не раскисли бы, не искалечились бы от ветра, мороза и дождя. Конечно, на пьедесталах можно делать вразумительные краткие надписи о том, кто это был.
Особое внимание надо обратить и на открытие таких памятников. Тут и мы сами, и другие товарищи, и крупные специалисты могут быть привлечены для произнесения речей. Пусть каждое такое открытие будет актом пропаганды и маленьким праздником, а потом по случаю юбилейных дат можно повторять напоминание о данном великом человеке, всегда, конечно, отчетливо связывая его с нашей революцией и ее задачами.
По правде сказать, я был совершенно ошеломлен и ослеплен этим предложением. Оно мне чрезвычайно понравилось. Мы занялись тотчас же его осуществлением. Осуществление, однако. пошло немножко вкривь и вкось. Правда, мы сделали ряд надписей в разных местах. Кажется, некоторые из них сохранились. Точно так же мы поставили несколько десятков памятников в Ленинграде и Москве, привлекая сюда и старых и молодых скульпторов4.
Далеко не всегда памятники были удачны. Насколько я знаю, превращены были в длительные памятники только Радищев и Лассаль, причем первый стоит не там, где был поставлен, т. е. у Зимнего Дворца со стороны набережной, а в одном сквере Москвы. Может быть, еще какие-нибудь памятники сохранились. Некоторые, насколько я помню, были удачны, например Шевченко, Герцен, Чернышевский. Другие были менее удачны. Например, московские Маркс и Энгельс, которых москвичи называли Кириллом и Мефодием. И действительно они были сделаны святыми мужами, высовывающимися как будто бы из какой-нибудь ванны.
Свирепствовали особенно наши модернисты и футуристы. Многих огорчило чрезвычайно нечеловеческое изображение Перовской.
А Бакунин ныне такого зрелого и вполне приемлемого художника Королева, автора очень хорошего Желябова и Баумана и т. д., в то время был до такой степени страшен, что многие говорили, что будто бы даже лошади при виде ею кидаются в сторону, хотя надо сказать, что Бакунин этот выглядывал только из-за плохо сколоченного забора и открыт не был.
Таким образом шло дело ни шатко ни валко.
Лучше обстояло дело с открытием памятников. Я сам открывал, помню, памятники Радищеву, Герцену, Чернышевскому. Многие другие авторитетные партийные товарищи приняли участие в таких открытиях. Решено было также поставить памятник Марксу, но уже постоянный проект художника Алешина был одобрен Владимиром Ильичем после довольно обширного конкурса. Я не могу не пожалеть о том, что этот памятник, на мой взгляд более чем удовлетворительный и в гипсе совершенно законченный, был почему-то забракован.
Место для этого памятника в свое время было выбрано на площади Свердлова, Владимир Ильич сам производил закладку памятника и произнес изумительную речь о Марксе, о его живом и пламенном духе, который сейчас пронизывает собою дальнейшие акты пролетарской революции, нм впервые предугаданные и освещенные.
Я спрашиваю себя теперь, когда мы ведем такое широкое строительство, не могли бы ли мы вернуться к идее монументальной пропаганды, не могли б ли мы ставить пока пусть вновь только временные памятники и включать в новые здания такие плоскости, на которых можно было бы начертывать великие слова наших учителей.
Полагая, что социалистическая архитектура должна быть глубоко органической и включать в себе живые человеческие элементы, я думаю, что скульптура должна явиться ее обогащающей частью, но, конечно, должна при этом быть органически включенной в самое здание или органически сопряженной с площадями, тупиками, скверами, углами и т. д. Я слышал, что Московский Совет, например, думает в этом направлении.
Года два назад приехала ко мне симпатичная группа скульпторов, как будто очень хорошо понимающая эти задачи, но не знаю, что с ней теперь сталось.
О мраморе и граните, о золотых буквах, о бронзовых памятниках, которые бы соответствовали социалистическому стилю культуры, я сейчас тоже не мечтаю. Это еще рановато, но вызвать к жизни вторую, более прочную, более зрелую, более эффективную волну монументальной пропаганды мы, как мне кажется, могли бы уже теперь.
Примечания:
1 Эта беседа Ленина с Луначарским состоялась, вероятно, после переезда Советского правительства в Москву, между 15 марта и 8 апреля 1918 года.
2 Речь идет об утопии итальянского ученого и писателя Томмазо Кампанеллы (1568—1639) «Город солнца». Луначарский в 1920 году написал об этом мыслителе-революционере историческую драму «Фома Кампанелла»: первая часть — «Народ», вторая — «Герцог», из третьей части — «Солнце» — написан лишь один акт.
3 «Список лиц, коим предположено поставить монументы в г. Москве и других городах Рос. Соц. Фед. Сов. Республики», представленный отделом изобразительных искусств Наркомпроса, был рассмотрен на заседании Совета народных комиссаров 30 июля 1918 года и опубликован в «Известиях ВЦИК» от 2 августа 1918 года.
4 См. примечания к предыдущей статье.
ИЗ СТАТЬИ «К СТОЛЕТИЮ АЛЕКСАНДРИЙСКОГО ТЕАТРА»
В 1918 году атака пролеткультовцев на Александринский театр была сильна. Лично я был близок к Пролеткульту, и в конце концов меня несколько смутили настойчивые требования покончить с «гнездом реакционного искусства».
Я решил спросить совета у самого Владимира Ильича.
Должен сказать, что я всячески стараюсь не приводить официально никаких изустных директив, которые довольно часто давались мне нашим гениальным вождем по линии наркомата, мне порученного. Я имел преступную недогадливость не записывать тотчас же и точнейшим образом каждое слово, которое было услышано мною от Владимира Ильича. Мировой авторитет Ленина так огромен, что просто-таки страшно говорить от его имени. Не касаясь уже полной недопустимости что-нибудь ему навязать, — опасна и простая ошибка памяти. Поэтому я заранее прошу читателя принять во внимание, что суммарное изложение той беседы, которую я имел в то время с Владимиром Ильичем, передается с максимально доступной для меня добросовестностью, но что я прошу отнюдь не полагаться на него как на непосредственное слово учителя.
Итак, придя к Владимиру Ильичу в кабинет, не помню уж точно, какого числа, но, во всяком случае, в сезон 1918/19 года, я сказал ему, что полагаю применить все усилия для того, чтобы сохранить все лучшие театры страны. К этому я прибавил: «Пока, конечно, репертуар их стар, по от всякой грязи мы его тотчас же почистим. Публика, и притом именно пролетарская, ходит туда охотно. Как эта публика, так и само время заставят даже самые консервативные театры постепенно изменяться. Думаю, что это изменение произойдет относительно скоро. Вносить здесь прямую ломку я считаю опасным: у нас в этой области ничего взамен еще нет. И то новое, что будет расти, пожалуй, потеряет культурную нить. Ведь нельзя же, считаясь с тем, что музыка недалекого будущего после победы революции сделается пролетарской и социалистической,— ведь нельзя же полагать, что можно закрыть консерватории и музыкальные училища и сжечь старые «феодально-буржуазные» инструменты и ноты».
Владимир Ильич внимательно выслушал меня и ответил, чтобы я держался именно этой линии, только не забывал бы поддерживать и то новое, что родится под влиянием революции. Пусть это будет сначала слабо: тут нельзя применять одни эстетические суждения, иначе старое, более зрелое искусство затормозит развитие нового, а само хоть и будет изменяться, по тем более медленно, чем меньше его будет пришпоривать конкуренция молодых явлений.
Я поспешил уверить Владимира Ильича, что всячески буду избегать подобной ошибки. «Только нельзя допустить, — сказал я, — чтобы психопаты и шарлатаны, которые сейчас в довольно большом числе стараются привязаться к нашему пароходу, стали бы нашими же силами играть неподобающую им и вредную для нас роль».
Владимир Ильич сказал на это буквально следующее: «Насчет психопатов и шарлатанов вы глубоко правы. Класс победивших, да еще такой, у которого собственные интеллигентские силы пока количественно невелики, непременно делается жертвой таких элементов, если не ограждает себя от них. Это в некоторой степени, — прибавил Ленин, засмеявшись, — и неизбежный результат и даже признак победы».
«Значит, резюмируем так, — сказал я, — все более или менее добропорядочное в старом искусстве — охранять. Искусство не музейное, а действенное — театр, литература, музыка — должно подвергаться некоторому, не грубому воздействию в сторону скорейшей эволюции навстречу новым потребностям. К новым явлениям относиться с разбором. Захватничеством заниматься им не давать. Давать им возможность завоевывать себе все более видное место реальными художественными заслугами. В этом отношении, елико возможно, помогать нм».
На это Ленин сказал: «Я думаю, что это довольно точная формула. Постарайтесь ее втолковать нашей публике, да и вообще публике в ваших публичных выступлениях и статьях».
«Могу я при этом сослаться на вас?» — спросил я.
«Зачем же? Я себя за специалиста в вопросах искусства не выдаю. Раз вы парком — у вас у самого должно быть достаточно авторитета».
На этом наша беседа л кончилась. Эту именно политику в общем и целом вела наша партия и Советская власть все время...
ИЗ СТАТЬИ «К 200-ЛЕТИЮ ВСЕСОЮЗНОЙ АКАДЕМИИ НАУК»
Мы знаем, что научный мир вобщем и целом отнесся к новой революции как к неожиданному и нелепому происшествию. Подобная небывалая буря, обрушившая к тому же на голову каждого ученого и в области частного быта и в научной колоссальное количество неудобств, вызвала недовольство и ропот в самых широких научных кругах. Многие надеялись, что это наваждение пройдет быстро. Иные ученые становились жертвою политической близорукости либеральных партий, к которым они принадлежали, и надежд на западноевропейскую буржуазию, которую они привыкли уважать. Глубочайшая оторванность от общественной жизни, в которой существовала ученая каста, делала для многих из них совершенно непонятным то, что происходило вокруг, и болезненно било но нервам. Я недостаточно знаком с внутренней жизнью академии, чтобы сказать, чьей заслугой было то, что Академия наук, в общем и целом, как учреждение, как большинство ее состава, сумела поставить себя иначе.
В начале 1918 года, только что оглядевшись в стенах недавно занятого нами Министерства просвещения в Чернышевском переулке, я решил выяснить отношение к нам академии среди всеобщих бушевавших волн злобного бойкота. Я запросил академию, какое участие она собирается принять в нашей культурно-просветительной работе и что может она дать в связи с мобилизацией науки для нужд государственного строительства, которую считает необходимой произвести новое правительство.
Российская Академия наук, за подписью своего президента Карпинского и своего непременного секретаря Ольденбурга, ответила мне буквально, что «она всегда готова по требованию жизни и государства на посильную научную теоретическую разработку отдельных задач, выдвигаемых нуждами государственного строительства, являясь при этом организующим и привлекающим ученые силы страны центром». Я знаю, что академию обвиняли в своеобразной мимикрии, в своеобразной самобронировке. Раз академии приходилось жить в «зверином царстве», что же ей, умной, многоопытной, оставалось делать, как не приобрести сейчас же защитный цвет и не заявить, что мы-де, объективные ученые, посильно служим жизни, какие бы она превращения ни переживала, и признаем всякое государство. Разве не так когда-то кастовая интеллигенция церкви заявляла, что «несть власти аще не от бога»?
В то же время академия, говорят некоторые ее противники, забронировалась за своим старым уставом, подаренным ей царскими временами, и за своим новым уставом, который она стала вырабатывать, и всемерно отсиживалась в автономии, что попытались сделать и другие ученые и высшие учебные заведения. Наркомпрос РСФСР также получил свою долю репримандов*. Вот-де автономии высших учебных заведений вы не допустили и хорошо сделали, но ученые общества, в особенности же Российская Академия, сохранили свою автономию. Это государство в государстве.
Но я спрашиваю, могла ли быть у академии и у нас более разумная политика? Чего могли мы требовать от академии? Чтобы она внезапно всем скопом превратилась в коммунистическую конференцию, чтобы она вдруг перекрестилась марксистски и, положив руку на «Капитал», поклялась, что она ортодоксальнейшая большевичка? Я думаю, что вряд ли мы пережили бы такое событие без известного чувства гадливости. Ведь искренним подобное превращение быть не могло. Быть может, оно и придет со временем и путем постепенной замены прежнего поколения новым и путем замечаемого нами процесса оживленного осмоса, оживленного проникновения сквозь мнимую броню академии соков новой общественности. Но при каких условиях этот процесс может благополучно завершиться?
Только при условиях доброго соседства. Академия выразила такое пожелание. Отсиживалась ли академия? Была ли она для нас бесплодной?
Это я решительно отрицаю. Мы взяли у академии новое правописание; мы использовал и результаты работ ее комиссии по реформе календаря; мы получили много интереснейших сведений от ее КЕПСа1; мы опирались на нее в переговорах с соседними державами о мире; она создала по нашему заказу точнейшие этнографические карты Белоруссии и Бессарабии. Мы получили мощную поддержку ее при введении грамотности на материнском языке для национальностей, не имевших письменности или имевших письменность зародышевую. И было бы трудно перечислить все те мелкие услуги, которые академия оказала Наркомпросу, ВСНХ, Госплану и т. п.
Конечно, полного соответствия между работами академии и между характером работ государства еще нет, по ведь для этого нужно время. Или Наркомпрос должен был, видя, что академия мешкает креститься в новую веру, крестить ее, как Добрыня, огнем и мечом? Но я повторю слова В. И. Ленина: «Не надо давать некоторым коммунистам-фанатикам съесть Академию».
Да, В. И. Ленин не только не расходился в этом вопросе с Наркомпросом, но очень часто заходил дальше, и я прекрасно помню две-три беседы, в которых он буквально предостерегал меня, чтобы кто-нибудь не «озорничал» вокруг академии. Один очень уважаемый молодой коммунист и астроном2 придумал чудесный план реорганизации академии. На бумаге выходило очень красиво. Предварительным условием являлось, конечно, сломать существующее здание на предмет сооружения образцового академического града. В. И. Ленин очень обеспокоился, вызвал меня и спросил: «Вы хотите реформировать Академию? У вас там какие-то планы на этот счет пишут?»
Я ответил: «Академию необходимо приспособить к общегосударственной и общественной жизни, нельзя оставить ее каким-то государством в государстве. Мы должны ее ближе подтянуть к себе, знать, что она делает, и давать ей некоторые директивы. Но, конечно, планы коренной реформы несвоевременны и серьезного значения мы им не придаем».
Несколько успокоенный Ильич ответил: «Нам сейчас вплотную Академией заняться некогда, а это важный общегосударственный вопрос. Тут нужна осторожность, такт и большие знания, а пока мы заняты более проклятыми вопросами. Найдется у вас какой-нибудь смельчак, наскочит на Академию и
перебьет там столько посуды, что потом с вас придется строго взыскать».
Этот наказ Владимира Ильича я запомнил в обеих его частях и в части угрозы взыскать с тех, кто перебьет академическую посуду, и в той части, что придет время, когда этот «важный государственный вопрос» будет урегулирован со всей силой мысли нашей великой партии.
Я не думаю, чтобы пришли уже сроки и что в связи с вступлением академии в третье столетие можно было бы ребром ставить вопрос о какой-нибудь коренной советизации ее. Но вопрос этот не за горами, решен он будет, конечно, дружелюбно, считаясь со всеми хорошими традициями академии, с сохранением всего уважения, которое мы питаем к ней не только за ее блестящее научное прошлое, но которое завоевали у нас многие ее представители, постоянно сносящиеся с нами и сделавшиеся в наших глазах крупными, достоуважаемыми фигурами в нашей культурной кампании.
Примечания:
1 КЕПС — созданная в годы первой мировой войны по инициативе ряда академиков Комиссия по изучению естественных производительных сил России.
2 П. К. Штернберг, в 1918 году член коллегии Народного комиссариата просвещения, заведовавший отделом высшей школы.
АНРИ БАРБЮС
Из личных воспоминании
Это было в Москве. После нашей победы. Ленин был уже председателем Совнаркома. Я был у него по какому-то делу. Покончив с делом, Ленин сказал мне: «Анатолий Васильевич, я еще раз перечитал «Огонь» Барбюса. Говорят, он написал новый роман «Свет»1. Я просил достать его мне. Как вы думаете, очень много потеряет «Огонь» в русском переводе?»2.
— Разумеется, он много потеряет в художественности, — ответил я. — Он потерял бы, даже если его перевести на французский язык. Сочный, выразительный, полный перца и задора солдатский окопный жаргон, которым Барбюс так великолепно владеет, нельзя передать и на французском языке. Но главное сделать, разумеется, можно — передать всю эту страстную антивоенную зарядку, кошмар фронта, бесстыдство тыла, рост сознания и гнева в груди солдат.
Владимир Ильич был задумчив: «Да, все это передать можно, но прежде всего в художественном произведении важна не эта обнаженная идея! Ведь это можно и просто передать в хорошей статье о книге Барбюса. В художественном произведении важно то, что читатель не может сомневаться в правде изображенного. Читатель каждым нервом чувствует, что все именно так происходило, так было прочувствовано, пережито, сказано. Меня у Барбюса это больше всего волнует. Я ведь и раньше знал, что это должно быть приблизительно так, а вот Барбюс мне говорит, что это так и есть. И он все это мне рассказывал с силой убедительности, какая иначе могла бы у меня получиться, только если бы я сам был солдатом этого взвода, сам все это пережил. Вот Яков Михайлович (Свердлов) недурно выразился. Он прочел «Огонь» и сказал: «Весьма действенная реляция с поля битвы!» Не правда ли, это хорошо сказано? Собственно говоря, в наше решающее время, когда мы вступили в длинную полосу войн и революций, настоящий писатель только и должен делать, что писать «реляции с поля битвы», а художественная его сила должна заключаться в том, чтобы делать эти «реляции» потрясающе действенными».
Ильич вдруг засмеялся: «Вы, впрочем, у нас эстет! Вас, пожалуй, шокирует такое сужение задач искусства». И, лукаво прищурившись на меня, Ильич тихо засмеялся.
Я обиделся.
— Ну, что это вы говорите, Владимир Ильич? Наоборот, мне очень правится то, что вы говорите! Если бы я не боялся сделать плагиат у вас или у товарища Свердлова, я бы написал на эту тему целую статью. Конечно, было бы гораздо лучше, если бы это сделали вы сами.
Ильич стал серьезен.
— Времени нет! — сказал он и сейчас же заторопился: — А вы... что же? — напишите статью.
Статьи я, к сожалению, не написал.
Примечания:
1 Речь идет о романе «Ясность» (1919), изданном в 1920 году в русском переводе под названием «Свет».
2 Роман Барбюса «Огонь» был переведен на русский язык в 1919 году.
3 Луначарский познакомился с Барбюсом в конце 1925 года во время своей поездки во Францию.
Из неизданных воспоминаний о В. И. Ленине
Я узнал о смерти Владимира Ильича со значительным опозданием. В день 9 января я должен был утром сделать доклад на съезде Советов РСФСР о ликвидации неграмотности и в 7 часов выступить на большом собрании студентов вузов в Зиминском театре с характеристикой значения событий 9 января 1905 года. Я приехал в Большой театр в начале 12-го часа для доклада и с удивлением констатировал, что навстречу мне в то время, как я поднимался по лестнице, густо повалила толпа товарищей со сцены театра. Лица у всех были расстроены, и некоторые плакали. У меня сразу сжалось сердце, и я понял, что случилось что-то тяжелое. Я подошел к тов. Лепешинской, глаза которой были полны слез, и спросил ее, в чем дело. От нее-то я и узнал, что накануне вечером скончался Владимир Ильич. Потрясенный этим известием, я отправился домой и не знал даже, за что мне приняться, так как в первую минуту на меня прежде всего нахлынула какая-то своеобразная апатия. Между тем оказывается, что меня вызванивали в Наркомпросе и в Кремле и в конце концов прислали даже за мной автомобиль. (...)
Я отправился в МК. Там товарищи только начали собираться. Я получил поручение выступить вместо 7 часов в 4 '/2 в том же Зиминском театре, с тем чтобы речь посвятить главным образом потрясшему всех событию. (...)
Товарищи предложили мне приехать вечером на Павелецкий вокзал, для того чтобы вместе с ними провести ночь у гроба учителя и сопровождать его тело в Москву. (...) Я направился прямо в театр Зимина. Народ собирался медленно, не потому, конечно, что не было охотников пройти в зал, а потому, что их было слишком много, и, как обыкновенно, дело затянулось с пропуском масс внутрь театра. В 5 '/з часов кто-то в зале стал громко читать вышедший за несколько минут перед тем бюллетень о смерти Владимира Ильича. До начала заседания Президиум ВЦИК позвонил мне, чтобы я озаботился организацией тщательной фотографической и кинематографической засъемки всех обстоятельств, относящихся к смерти и погребению Владимира Ильича. Я немедленно снесся с заведующим Госкино тов. Кадомцевым и выяснил, что различные киноорганизации сговорились создать единый комитет на создание соответственного исторического фильма и все средства от эксплуатации его сдать в особый фонд имени Ильича. Я сказал Кадомцеву, что кинематографисты, которых он пошлет в Горки, могут обращаться ко мне в случае каких-либо недоразумений, так как я пробуду там всю ночь.
Началось собрание. Говорить о Владимире Ильиче было трудно, как всегда в момент слишком больших потрясений. То, что я говорил, записано стенографически и, кажется, невольно вылилось в речь достаточного воодушевления, так как В. В. Маяковский, с которым я встретился сейчас же по окончании моего выступления, крепко пожав мне руку, сказал мне: «Хорошо говорили». Настроение собравшегося студенчества было чрезвычайно торжественное, приподнятое и глубоко омраченное.
На Павелецкий вокзал я приехал, как было условлено, к 9 часам. Заведующий поездом сказал мне, что специальный поезд пойдет только в 10, но что он уже подан. Я вошел в почти пустой вагон, там сидел только тов. Нариманов, один из председателей ЦИК Союза, и какой-то его ближайший сотрудник. Но очень скоро после меня пришли товарищи из ЦКК — Гусев, Шкирятов, Киселев, с ними пришел и поэт Демьян Бедный. Поезд отправился на самом деле в 11 часов и шел полчаса, так что мы имели больше двух часов для разговора. Разговор вертелся, конечно, вокруг Владимира Ильича и был полон воспоминаниями о нем. (...)
Когда мы приехали на станцию, то оказалось, что нас довольно много. Кроме делегации от партии, в которую входил и я, была еще делегация от Московской ее организации, от ВЦСПС, все наличные в Москве члены ЦКК, делегации обоих съездов Советов, всего человек, я думаю, 40, если не 50. Были и некоторые наркомы, приехавшие по собственному почину, в том числе тов. Красин. На станцию было послано 3 или 4 подводы, приблизительно человек на 16. Я понадеялся на свои силы и пошел вместе с большинством пешком.
Уже давно я освободился от приступов сердечной боли, которые прежде не давали мне возможности ходить далеко, и поэтому рассчитывал и сейчас благополучно пройти 4 версты. Но, по-видимому, впечатление от смерти учителя было слишком сильно, и, пройдя несколько сот шагов, я почувствовал сильную боль в аорте. Пришлось, не говоря ни слова ни одному из товарищей, пропустить их всех вперед себя и очень медленно и осторожно пуститься в дальнейший путь. Я вынужден был останавливаться каждые сто—пятьдесят шагов. Ввиду этого я пришел в Горки с опозданием, но зато пережил несколько торжественных минут, которые слились для меня как-то со всеми впечатлениями этой ночи. Ночь была очень морозная, но безветренная. Идти было совсем не холодно. Светила необыкновенно яркая луна, так что вся громадная равнина расстилалась синевато-серебряной пеленой, куда глаз хватит. Дорога была укатана и разметена. Несколько раз я встречал крестьян, которые по чьему-то приказу расширяли и утрамбовывали эту дорогу для пронесения гроба на другой день. Идешь, и еще долго сзади раздается шуршание лопат и сдержанные, словно в церкви, речи рабочих. Так один среди необъятного поля, под этой спокойной холодной луной я мог хорошенько вспомнить, обдумать и приспособиться как-то к огромному горю, на всех нас обрушившемуся.
Дорога в Горки идет большими зигзагами. Когда я вышел на шоссе, то не знал, куда повернуть. Встретился маленький мальчик, и я спросил его без большой надежды на точный ответ: «Ты не знаешь, куда идти к даче Ленина?» Но мальчик сейчас же бойким голосом очень точно и подробно рассказал мне, как туда пройти. Недалеко от дачи входишь в лес. Сначала он имеет вид обыкновенного, довольно запущенного леса, потом превращается в очень длинную, с версту, пожалуй, аллею елей. По дороге есть какие-то дачи. Над ними ярко горело электричество. Я несколько раз думал, что это и есть дача, в которой лежит великий покойник, но оказывалось, что я ошибался. Наконец дошел я до Горок. Ленин жил в центральном доме целой группы зданий. Здесь, очевидно, жил какой-то большой помещик и жил с большой роскошью. Центральный дом представлялся настоящим дворцом с величественной колоннадой. Его немножко тяжеловатая, но все же ампирно-стройная громада под бледно-синим светом луны казалась достойным мавзолеем. По широкой вестнице входишь внутрь дома. Так как я опоздал сильно, то все товарищи уже повидали к этому времени Владимира Ильича и сидели кто где может, на стульях, диванах, просто на полу. Были тут и крестьяне, и из числа представителей съездов, были и некоторые делегаты восточных народов. Царила абсолютная тишина. Кто говорил, говорил шепотом. Распоряжался тов. Беленький из ГПУ, который во все последние месяцы был, так сказать, заведующим охраной Владимира Ильича. Позднее общее распоряжение перешло к тов. Лашевичу, члену ЦК. Тов. Беленький показал мне, куда пройти к телу. Это на втором этаже, куда входят по довольно большой лестнице, сперва в комнату, такую же ампирно-нарядную, как и зала нижнего этажа, увешанную старыми картинами, все главным образом во вкусе тридцатых годов, потом в комнату, где покоится Владимир Ильич. Эта не очень большая овальная комната была к этому времени уже убрана вечнозелеными растениями, хвойными, пальмами и лаврами. Владимир Ильич лежал в коричневом френче, необыкновенно спокойный, и лицо его сразу меня поразило и, если можно гак выразиться, как бы обрадовало. (...) Я бессознательно боялся, что увижу его каким-то чужим, а вместо этого на столе лежал наш Ленин, наш Ильич, абсолютно такой, каким он был до своей болезни, только не улыбающимся. А ему была так присуща эта живая, лукавая и ласковая улыбка. Но, конечно, приходилось нам видеть его и серьезным. Вот таким лежал он тут на столе. Лицо величественное, властное, сильное, с той же бородкой и подстриженными усами, закрытыми глазами, но такими, которые, казалось, вот-вот откроются. И руки положены на груди, одна сжатая в кулак, другая естественно и спокойно слегка согнутая в пальцах, казались тоже совершенно живыми. (...) Казалось, что это только на минуту уснувший вождь. Казалось, что, пока стоишь около него, он вдруг откроет глаза и скажет, может быть, что-либо вроде того, что сказал он мне в ночь своего ранения Каплан.
Кстати приведу эту небольшую сцену. Поздно вечером в день ранения, почти ночью, я прибежал в квартиру Ленина, чтобы узнать, как он себя чувствует. Застал врачей, некоторых товарищей и Надежду Константиновну. Надежда Константиновна была тогда очень потрясена, как и все мы. Говорила, что Владимир Ильич тяжело страдает, но вдруг, не знаю по какому мотиву, предложила мне пройти к нему. Я сначала поколебался. Я вошел в полутемную комнату и увидел Владимира Ильича, лежащего под одеялом, но с лицом совершенно таким, как я видел его теперь мертвым. Он был страшно бледен. Глаза его были закрыты. (...) Все же он услышал, что кто-то вошел в комнату, и, не открывая глаз, спросил: «Кто здесь?» Я назвал свою фамилию. Тогда Владимир Ильич сказал: «Что же, любоваться нечем. Штука неприятная». (...) Я постарался скорее выйти из комнаты. И вот так же казалось мне и теперь, что может совершиться какое-то чудо и этот спокойно, но с какой-то давящей его думой лежащий человек откроет глаза и скажет: «Неприятная штука».
Был организован почетный караул, каждые десять минут сменявшийся. В каждый караул входили четыре товарища из присутствующих. Мне пришлось быть на карауле одним из первых, и я имел возможность долго всматриваться в это и без того, впрочем, незабвенное лицо. Когда я кончил караул, вышла из своей комнаты Надежда Константиновна. Она присела ко мне и к товарищу Пятакову и стала рассказывать о Владимире Ильиче вещи очень любопытные и существенные. Некоторые из них я хочу передать здесь.
Надежда Константиновна говорила: «Я не думаю, чтобы даже в эти тяжелые, последние месяцы Владимир Ильич чувствовал себя несчастным. В нем жила надежда на то, что он приобретет вновь речь. Он деятельно и страстно учился, так сказать, вцеплялся в занятия. С тех пор как он получил возможность читать, он с большим интересом читал газеты, выбирал то, что для него особенно важно. Особенно любил все фактическое и (...) статьи, имеющие агитационное значение. В последнее время стал читать и беллетристику. Ему принесли большую груду книг, и он отобрал себе исключительно вещи Джека Лондона, которые и просил читать ему вслух. Политический интерес преобладал все время над всеми остальными. С глубоким интересом относился Владимир Ильич к крестьянской конференции. Читал все, что сюда относилось. Взволнован был по поводу дискуссии. (...) Затем подчеркивал часто разные фамилии и спрашивал: «Что, что?» Не позже как на другой день нужно было дать ему сведения об этих лицах. Так он подчеркнул фамилию Аксельрода, Богданова и некоторых других. Интересовался тем, что писали о нем, читал приветствия, пожелания о выздоровлении. Ему, видимо, доставляло большое удовольствие сознавать связь-любовь между собой и массами. Жизнь давала ему некоторые несомненные радости. Очень любил природу, любил ездить на охоту. Ездил с каким-то товарищем Михайловым и получал большое удовольствие, хотя иногда и переутомлялся. (...) Очень любил детей. Когда приходили к нему дети, то радовался. А дети, не понимая его тяжелой болезни, относились к нему просто, без всяких опасений и неловкостей».
Для развлечения Владимира Ильича был устроен комнатный кинематограф. Он охотно соглашался после обеда вместе с Надеждой Константиновной и сестрой смотреть это кино, но большого удовольствия оно ему не доставляло. Он иронически смеялся и махал рукой. Действительно, программа этих киновечеров в Горках была, по словам Надежды Константиновны, ниже всякой критики. Редко, редко какой-нибудь кусочек хроники или более или менее революционная постановка вызывали некоторое одобрение Ильича, но, полагая, что все его домашние очень интересуются этим кино, он сам с поспешной любезностью всегда соглашался посидеть и посмотреть. Физических страданий он до последнего времени после второго удара не испытывал. Поправка шла несомненная, в особенности в отношении ног. В первый раз, когда Владимир Ильич решился пройтись сам, он выгнал из комнаты решительно всех, а потом показал со сконфуженной и счастливой улыбкой Надежде Константиновне, что он может ходить. (...)
Ночь мы провели кое-как. (...) Рано утром все поднялись, и начались разговоры о том, как и кому выносить гроб. Гроб оказался страшно тяжелым и вместе с телом весил более 10 пудов. Боялись относительно спуска с лестницы, тем более что простынь или длинных полотенец не оказалось. Выбрали первую очередь несущих, а потом решили вступать по очереди и другие определенными группами по 9 человек мужчин, несущих гроб. (...) Всякий добивался чести пройти хоть одну очередь с гробом Владимира Ильича.
В начале десятого часа шествие тронулось. Вышло так, что я большую часть дороги, на этот раз без всякой сердечной боли, шел с крестьянами и крестьянками соседних сел. (...) Ясно, что приходили, привлеченные великим словом Ленин, и совсем темные люди. Были, конечно, просто любопытствующие, но в огромном большинстве были люди, потрясенные и огорченные, сознающие понесенную утрату. На этот раз 4 версты сделаны были так великолепно, и мы скоро пришли на вокзал. Едва я сел в вагон, как меня попросили в другое купе. (...) Оказалось, что возник вопрос о приглашении художников и скульпторов. Мы сейчас же наметили из московских художников Юона, Малютина, Ульянова, Голубкину и решили выписать из Петербурга Гинцбурга. (...) Позднее к этим лицам были прибавлены еще граверы Гознака Ксидиас и Шор.
От Павелецкого вокзала до Дома Союзов приблизительно 6 верст. Я удивлялся Надежде Константиновне, которая оба больших куска от Горок до железной дороги и от вокзала до центра города прошла пешком. По бокам с ней шли Мария Ильинична и Анна Ильинична.
Как в Горках, так и во время пути даже с аэропланов производили кинематографические и фотографические съемки. Они были произведены немедленно по установлении гроба посреди пылающей покрытыми флером люстрами залы. Опять установлен почетный караул, и потянулось нескончаемое, все более густое шествие, можно сказать, целого народа вокруг покойного. В первый же день при мне, а я оставался в зале не так долго, было два обморока среди проходившей публики. Установлен был даже медицинский пост для подачи помощи в этих случаях. В этот день мне пришлось еще два раза быть в почетном карауле и один раз ночью. Лицо Владимира Ильича мало изменилось, пожалуй, даже никаких изменений не было заметно. Он был также и тут таким, каким я видел его в Горках.
Литературное наследство. Т. 80. В. И. Ленин и А. В. Луначарский. Переписка, доклады, документы. М., 1971. С. 729 -735
Ленин как ученый и публицист
Отошедший от нас человек был велик во всех проявлениях своей личности. Нам, которым выпало на долю счастье быть более или менее близкими к нему, известно это хорошо. Мы поражались
исполинским силам и этого ума, который проявлялся не только в больших произведениях или больших актах своей замечательной, полной мирового значения жизни, но в процессе повседневной работы, при разрешении каждой проблемы, которую жизнь ставила перед ним. Мы поражались также его напряженной железной воле, воле поистине стихийной, не имеющей даже отдаленно ничего общего с той пресловутой расхлябанностью и обломовщиной, в которой обычно упрекают нас, славян.
Наряду с этим Владимиру Ильичу присуща была некая небывалая духовная грация, впечатление которой давалось той легкостью, с которой задачи, и маленькие и большие, им разрешались. Он был живым, веселым — мажорным человеком. Я почти не помню случаев, когда бы В. И. сколько-нибудь надолго омрачился или когда бы гигантская работа, умственная и моральная, им проводимая, напрягала, так сказать, его психическую мускулатуру. Он со всем справлялся играючи. При огромной серьезности, огромном чувстве ответственности, при требовательности такого же чувства ответственности от других он умел обволакивать работу и свою и тех коллективов, которые он привлекал к работе, какой-то уверенной бодростью и веселостью. Мы знали также его неизмеримую доброту. Частью этой доброты являлось глубочайшее товарищеское чувство по отношению к его политическим сотрудникам, необычайная ласковость к простым людям, которые к нему подходили и которые всегда уходили от него очарованные и влюбленные.
Но это только одна сторона, и, может быть, самая незначительная, этой доброты великана, которой он был преисполнен, которой он дышал. Другой и самой важной стороной был его бездонный и безграничный идеализм. Владимир Ильич терпеть не мог красивых фраз, никогда их не употреблял, никогда не писал красиво, никогда не говорил красиво и даже не любил, чтобы другие красиво писали и говорили, считая, что это отчасти вредит деловой постановке вопроса. Он ужасно не любил сентиментальности, и чрезвычайно редко из его уст не только в порядке официальном и публичном, но даже интимном, замкнутом слышались какие-нибудь фразы, имеющие моральный смысл, говорящие о любви к людям, к их будущему, об эмоциональных стимулах поведения. Не любил об этом говорить Владимир Ильич, но был преисполнен до мозга костей преданностью человечеству, как оно есть, за его страдания, за его бездорожье и темноту, и в этом смысле не только один пролетариат пламенно любил Владимир Ильич, но и крестьянство, трудовую массу вообще. В нем было глубочайшее и многообъемлющее сочувствие к страданиям масс, и любил он страстно, так, как другому, кто может или умеет, или хочет выражать более или менее в риторических формах свою любовь, не приснится никогда, любил светлое будущее человечества, которому служил всю жизнь. Не проявлялось это в нем внешне, но чувствовалось, как всепылающим огненным очагом в нем было это громадное сердечное величие. Может быть, от него, несмотря на черты, которые я указал, на его ласковость и прекрасные товарищеские чувства к близким, может быть, несмотря на это, именно ввиду того, что доброта его была велика по масштабу, от него веяло холодком. Он был недобродушен, он бы не остановился ни перед какими жертвами, своими или чужими, если эти жертвы казались ему необходимыми для разрешения основной социальной проблемы. В социальном смысле слова он был бестрепетным хирургом, и для маленьких, добродушных людей, для маленьких добрячков, обывателей могло даже казаться, что Ленин жестокий, сухой, величавый геометр, зодчий, который не считается с тем, что строить ему приходится из человеческого леса и что щепки, которые при этом летят, это — человеческие страдания, человеческие жизни. Владимир Ильич это прекрасно знал, но именно ввиду величия дела с такими жертвами считаться не хотел и органически не мог. Он брал все в необычайно крупном размере и жил в атмосфере вопросов необычайно крупного масштаба, так, как другие живут в своей семейной обстановке.
Все эти черты В. И. нам уже давно казались в некоторой степени сверхчеловеческими, если это выражение в данном случае допустимо. Мы все без единого исключения, хотя наша партия обладает большими талантами и людьми, имена которых произносятся наряду с именем Ленина, мы все, несмотря на то что были эти другие, всегда сознавали огромную дистанцию между этими самыми крупными другими людьми и Лениным. Чувствовалось, что он какой-то другой породы по той естественности, с которой он несет свою громадную миссию, по тому отсутствию напряжения, при наличии ясности, четкости и почти абсолютной безошибочности разрешения проблем. И его душевная ясность, его какая-то инстинктивная уверенность, как нужно себя вести в личной жизни, в самых будничных отношениях, приводили к тому результату, что всегда получалась необычайная простота и именно потому, что всему этому была присуща необычайная простота. Всякий его чувствовал близким, родным. Сверхчеловечество не окружало его ореолом, не делало пафоса дистанции между великим человеком и окружающими. Он был Ильичем для близких, для далеких, для всего трудового мира, Ильичом, очень ласковым, добрым, своим, родным...
Таковы не все, конечно, а очень бегло намеченные черты его очаровательной социальной и интимной личности.
Если перейти теперь к его работе, к тому, что он сделал, исходя из своей несравненной интеллектуальной мощи и своей целостной морали, то нет тут никакой возможности сколько-нибудь детально, сколько-нибудь углубленно дать очерк этой нечеловеческой продукции в области теории, в области публицистики, в области общественной практики. Как ученый, писатель, публицист, оратор, как организатор какой-нибудь подпольной газеты целой системой комитетов, а позднее как организатор международного рабочего протеста против предательства социал-патриотов, как организатор величайшей мировой революции и государства небывалого типа и как глава этого государства в течение пяти труднейших лет, преисполненных внутренними и внешними кризисами,— человек этот делал столько изумительного, что, конечно, многие годы и десятилетия пройдут, пока удовлетворительно будут исчерпаны, проанализированы, прокомментированы и использованы все материалы. В богатом мире, в богатой галерее великих представителей рабочего класса, класса, призванного служить самому великому и самому спасительному перевороту, который знала человеческая история, мы все-таки не найдем, кроме самого основоположника великого учения — Карла Маркса — ни одной фигуры, которая могла бы стать рядом с Лениным и по качеству самой природы своей и по величию дела, которое он создал.
Сегодня, здесь, в нашем собрании, мне хотелось бы избрать более специальную тему для беседы о В. И., потому что, хватаясь за характеристику всей работы, всего значения Ленина, рискуешь в условиях короткой речи впасть невольно в общие фразы. Входить в анализ хотя бы крупнейших из сочинений или актов Ленина невозможно в короткое время. Для этого нужно много времени и много сил, нужно вдуматься и подготовиться. Сами собой получаются восторженные фразы и одни попытки дать ощущение объема и размаха этого титана дела жизненного. Я хочу взяться за более узкую тему, хотя тоже с большим смущением. Мне хотелось бы сделать попытку нарисовать Ленина, как ученого и публициста, взять эту сторону его деятельности, страшно важную и неразрывно связанную с ним, как революционным тактиком, организатором и государственным человеком. Конечно, для этого нужно выступать не в тот момент, когда все мы потрясены глубочайшим горем, когда трудно о чем бы то ни было говорить, когда чувствуешь себя пораженным, временно, конечно, но все-таки пораженным какой-то болезнью коллектива, не доводящей до уныния скорбью, но все же скорбью, невыносимой, и, конечно, говорить об этом нужно было бы, много перечитав и создав себе соответствующий план беседы. И то, что я скажу, не может быть не чем иным, как импровизацией, случайной речью на эту тему. Так я и прошу отнестись к тому, что будет сказано. Но, может быть, те немногие мысли и воспоминания о В. И., которые придут мне на память, будут все-таки в некоторой степени достойны вечера, посвященного вами памяти великого человека.
В. И. Ленин, как руководитель рабочей революции в России, не мог не быть ученым и публицистом. Конечно, можно бы было себе представить какое-то разделение труда в этом смысле,— ну, если бы у нас был такой вождь, который бы охватывал либо вопросы тактики только, либо теории только,— но это значило бы, может быть, что наша революция не настоящая, не Великая революция. Одной из черт ее величия является то, что, подготовляясь в атмосфере назревавшего кризиса буржуазной революции против самодержавия и в атмосфере завоевания рабочего класса — первой социалистической революции,— она послужила атмосферой, в которой откристаллизовалась единственная в мировой истории партия — партия коммунистическая. Путем особого отбора (о строгости которого позаботилось само царское правительство), путем отсева в сторону меньшевистских типов, не соединявших в себе одновременно теоретической объективности, интеллигентской зоркости и волевого напряжения, путем интимнейших химических соединений части интеллигенции с передовым слоем рабочего класса (и притом не просто квалифицированно-передовым, а передовым в смысле наибольшей подготовки восприятия и известного объема идей, искрящихся напряженностью волевых импульсов),— таким путем создавалась единственная в мировой истории партия, которая готовилась к революции 25 лет. Помимо коллективного опыта, который в эти 25 лет был вынесен партией, она пристально присматривалась к своим людям, выбирая из лучших самых лучших и из самых лучших еще более лучших. Таким образом выковывалась на практике иерархия, которая не была аппаратом просто, а была выделившимся в органическом процессе социальным органом сознания и воли. Так что не приходило в голову нам вопроса, как это мы будем подчиняться верхам. Это так же мало приходило нам в голову, как вопрос «стоит ли мне подчиняться моей голове и не лучше ли советоваться с левой ногой или со средним пальцем правой руки». Все в партии становились на свое место, коллективная мысль связывалась. Это был колоссальный дисциплинированный человеческий механизм, механизм необычайно целесообразный, который мог развить максимум неудержимой и беспощадной энергии, раз выбрав известный лозунг. И конечно, это сделало тог что мы, при тяжелых условиях коммунистической революции в России и в таком окружении, в каком были мы, смогли все-таки победить.
Не единственно, конечно, строением и подготовкой нашей партии объясняется наша победа, но отчасти и ею, и в значительной мере потому, что самая такая подготовка этих черт партии, о которых я вам говорил, вытекает из данных условий и того, что революция должна была принять огромный размах, потому что это была революция против всего обветшалого, внутренне изжившего себя самодержавного строя, и первую дирижерскую палочку должен был держать пролетариат, который мог в передовых своих слоях воспользоваться всем опытом революционного пролетариата и быть во всеоружии самых точных, далеко бьющих выводов. Это — то, что дала подпольная революционная партия, которую воспитывало дикое самодержавие своими гонениями и которая в то же время была массовой партией, идущей под знаменем марксизма, научного социализма. И было бы странно, если бы в великой стране, дававшей свое лучшее в эту партию, при строительстве всей иерархической пирамиды,— если уже вождь оказался, выдвинулся, закрепился,— чтобы этот вождь не был тем универсальным вождем, тем совершенно соответствующим вождем, которого история спрашивала.
Маркс по поводу Парижской Коммуны обронил такое замечание, что одной из причин падения Коммуны было отсутствие достаточно способных вождей. Это не значит, чтобы Маркс грешил против собственного положения о роли личности в истории, и Маркс разъяснил бы свою мысль в том смысле, что это не только причина дальнейшего поражения Коммуны, но что эта причина — одна из многих, может быть, не самая важная, вместе с тем и есть симптом, что пролетариат не располагал людьми, которым бы он верил, которые имели бы авторитет и власть, у которых была бы программа, которые бы знали, как поступать в трудных обстоятельствах, у которых был бы за плечами анализ создавшегося положения. Обо всех, кроме Бланки 1, спрашивали: «кто это такой?»,— и всякий был «кто-то такой», и было известно, что он завтра скажет. Одни писывали зигзагами в смысле романтики, были внутренне неуравновешены, а другие делали ошибки, потому что не были подготовлены. От этого французская Коммуна была революцией великой по своему моральному смыслу, но по своему размаху и результатам — какое сравнение может быть с нашей революцией! Никакого! Она является наряду с нашей революцией попросту почти что эпизодом.
Я говорю: естественно, что поскольку в течение 25-летнего подготовительного периода выдвинулся великий вождь и поскольку речь шла о революции марксистской в отсталой стране, постольку ясно, что Ленин, вождь этой революции и организатор ее аппарата, не мог не быть ученым и публицистом. Сама революция стала представляться с точки зрения марксизма, как его понимал В. И. революционной наукой, научной проблемой и предполагала две плоскости подхода, две ступени подхода или, лучше, две стороны. Во-первых, громадная теоретическая задача: надо было ориентироваться в важнейших сторонах действительности, сообразить, например, в каком направлении и каким темпом идет развитие капитализма в России, потому что капитализм есть та основная предпосылка, которая определяет собой относительную силу пролетариата. Рост этой силы в обществе и даже то, в какой форме предстанут перед пролетариатом проблемы и во время самой борьбы и после нее, проблемы управления или проблемы экономического определения окружающей среды,— все это зависело от того, что будет из себя представлять Россия ко времени революции и в какой мере созревают предпосылки этой революции. Это зависело от анализа экономических глубин того общественного процесса, который происходил вокруг Ленина, и, во-вторых, от многих очень важных надстроек, появлявшихся на изменяющейся почве экономики.
Это — первая проблема, которая перед каждым марксистом должна была встать. Ее разрешал и Плеханов, предшественник и предтеча В. И., но ее нужно было разрешать вновь. Она разрешалась коллективно, но этой коллективной работе нужно было придать организованность. Вождю революции надо было самому заняться сводкой наблюдений, выводом из них, созданием подытоживающих работ, которые бы служили одновременно и базой нашей уверенности, определенным фундаментом для последующих подсчетов и лозунгом, и центром теоретическим, вокруг которого могла сорганизоваться марксистская мысль.
Затем, конечно, отчасти и в связи с этим, но не совершенно совпадая с этим, идет другая аналитическая работа — анализ взаимоотношения классов русского общества, отчасти в их статике, т. е. в их настоящем положении, и главным образом в их динамике, во внутренних изменениях роста и направления сил, которые действовали в недрах каждого класса. Это не совсем совпадает. Мы видим, как повернулось дело в 1905 году, когда Каутский разошелся с меньшевиком Мартовым именно по этому вопросу. Мартов, делая выводы о судьбах русской революции, говорил, что их нужно делать непосредственно из экономических предпосылок; раз состояние хозяйства такое-то и такое-то, то революция может протекать в таких-то рамках, в таких-то пределах. Каутский с ним не согласился в брошюре о движущих силах русской революции и указал на то, что в революционной практике нужно опираться на анализ классов, их сил, возможность союза и т. д. Само собой разумеется, если бы Россия была страной изолированной, то всякую констеляцию классов можно было бы объяснить основными экономическими факторами, но, поскольку речь шла о революции в стране отсталой и существующей рядом со странами, где вопрос социальной революции казался назревшим, этот вопрос становился под другим углом зрения, можно было сказать, что революция, которая сможет принять пролетарский характер, продержаться известное количество лет, может не оказаться безнадежной, несмотря на отсталость страны. Это я привожу как пример. Стало быть, нужно было ориентироваться в этих двух важнейших линиях общественного процесса.
А затем после этого становилась научная же, но научно-прикладная работа: как же, ориентировавшись, видя свой путь, видя препятствия и возможности, выполнить роль, допустим, сотрудника, организатора, вносящего свет, сознание в такое гигантское стихийное явление, как революция? Тут и общетеоретические вопросы сейчас же встали: что такое, собственно, революционер, какова его роль по существу — только ли просветителя, который бросает луч света на происходящее, причем этот луч света скользит и освещает, может быть, но ничего органически и фатально не меняет в процессе революционных явлений, или революционер сознательный является организатором? (Как выражался в одной из книг В. И., революционные бактерии производят определенное брожение, конечно, в подготовленной среде, но брожение, совершенно меняющее результаты. Так что, если бы это брожение не произошло, пожалуй, на десятки лет оказался бы иным путь рабочего класса.) Можно ли революции помогать, только учтя действующие силы и в некоторой степени им содействуя, или тут нужно приложить максимум творчества и руководства? Заключается ли настоящая роль марксиста в том, чтобы быть porteраroем 2 и выразителем масс, или он может выступать в качестве руководителя этих масс?
И вы знаете, как большевики разрешили все эти вопросы и как относились к этому наши тогдашние товарищи меньшевики, даже такие огромные умы, как сам Плеханов. Рабочий класс самоопределился, или, вернее, его определению способствовали те или другие экономические условия. По мнению меньшевиков, для того чтобы быть руководителем рабочего класса, надо было учесть стадию его развития, учесть то, что он может исполнить, идти с ним в ногу или только на один вершок впереди, не отрывая рабочей интеллигенции от масс, не браться за разрешение политических задач в то время, когда рабочий класс еще о них не думает, и т. д. Все эти вопросы В. И. разрешил в совершенно другом духе, который заставлял меньшевиков говорить, что это — якобинство и эсеровщина. На самом деле это был настоящий марксизм, и в какой огромной мере скорбно, что этот процесс сознательной организованности все же недостаточно развернут. Надо было отдать все свои силы, чтобы развернуть элементы организованной и абсолютной сознательности в массах, вызвать подъем в них в условиях самодержавного режима, а потом создать партию, которая была бы штабом, мозгом, выразителем, авангардом и руководителем пролетариата, не говоря уже обо всем трудовом населении России. Вот эта проблема возникала, и В. И. разрешил этот вопрос в положительном смысле. Он отводил колоссальную роль сознательной воле, революционному авангарду. И в последнее время, уже незадолго до своей болезни, В. И. с необычайным блеском изложил это в своих замечательных речах и статьях о партии и классе. А потом шли уже специальные проблемы. Надо было установить всякие типы капитала, концентрацию его разного калибра в смысле соотношения капиталистических предприятий, темпа их развития. Учтя все это, надо было сделать выводы относительно возможных взаимоотношений классов, и тут, как вы помните, произошло колоссальное разделение между Лениным и Плехановым, который нашел, что в тогдашнем повороте Ленина к крестьянству слышится эсеровская старина. Этот водораздел наметился к пятому году и стал исходным пунктом для очень многих социальных явлений и различных фаз революции. В. И. много раз, не сразу, может быть, со всей широтой и решительностью подходил к вопросу о союзе пролетариата и крестьян, но в конце концов разрешил его с совершенно гениальной и исчерпывающей полнотой, практические результаты чего очевидны для каждого.
Все эти проблемы разрешены с глубочайшим анализом и умением проводить лабораторные опыты социального порядка. В. И. Ленин обладал всеми данными, необходимыми для научно мыслящего революционера. Как ученый, В. И. был необыкновенно объективен и холоден, неподкупен, чувство никогда не толкало его к приятным для него, но ложным выводам. Он был настоящим научным исследователем. Для него, конечно, наука никогда не была самоцелью. Она определялась, в последнем счете, практической задачей, но тем сильнее она должна была выступить, чем практические задачи были рискованнее.
Научная деятельность В. И. довольно многообразна, и его научное образование, не просто образованность, а именно его подготовка для научной работы была очень широка. Насколько могу припомнить из его всем известных трудов и его бесед, из его интересов, проявлявшихся постоянно, я могу перечислить целый ряд наук, интересовавших В. И., и наметить некоторое отношение его к ним.
Прежде всего В. И. был философом и очень интересовался философией. Я знаю, что фахманы философские могут относиться к философским трудам В. И. так, что это книги «ad hoc»3, для разрешения определенных злободневных проблем, но это совершенно неверно. В. И. не имел времени, чтобы отдаться философии в качестве специалиста, за эти вопросы он брался в сравнительно свободное время, когда получался некоторый невольный отпуск вследствие заминки в темпе развития революции, притом за философские работы со строго практическими целями: напомнить, исправить, нанести удар кому-то, какому-то наросту, который он считал неправильным, и т. д.,— словом, по-хозяйски и с точки зрения здоровья партии. А он считал, что партия, как представительница пролетариата и всей той широкой публики, которая к партии примыкает, должна соблюдать некоторую дисциплину в области философии, не давать заразить себя какими бы то ни было, по мнению В. И., буржуазными примесями к той философской доктрине, которую он считал единственно правильной для марксистского социального миросозерцания, стало быть, и для марксистской тактики. Мне трудно было бы сейчас анализировать философские особенности В. И. в его идеях, в результатах его философской работы, но философские его особенности в подходе, в оценке основных философских проблем можно в некоторой степени указать. Для В. И., как для Маркса, как для пролетариата вообще, философский вопрос нисколько не кабинетный вопрос. Он потому материалист, что ему неинтересна никакая проблема человека, который возится со своей собственной душой и не знает, бессмертна ли она или не бессмертна и может ли он на нее рассчитывать сколько-нибудь после неприятности с бренным телом; не интересуясь подобными вопросами, В. И. не может подойти к делу с идеалистической стороны. Человек, который имеет интеллигентскую веру, что идеи представляют собой что-то оторванное, что в них заключается красота жизни, такой человек может держаться в воздухе высокой идеологии и не прикасаться к земле, но для пролетариата и его гениальнейших мыслителей это не проблемы. Они вовсе для них неинтересны, для них интересен мир, как он есть, который можно ощупать, который можно есть, в котором можно хозяйствовать, в котором можно что-то делать нужное и хорошее. В том виде, как он есть, он во многом не хорош. Непосредственная практическая, с одной стороны, хозяйственно-экономическая, с другой стороны, хозяйственно-политическая проблема. Мир есть вещь, которую нужно переделать и можно переделать. Что каждый пролетарий находит в своем фабрично-заводском акте? Он находит материал и труд и знает, что из этого можно сделать то, что хочешь, рабочий проникнут глубочайшим, в высшей степени здоровым инстинктом здорового животного человека, что из этого мира можно сделать что-то в высшей степени приятное, прекрасное, такое, что жить будет громадное удовольствие и что сам процесс переделки мира является таким удовольствием. Когда вы ощутите эту фигуру, богатую мускулами, которая постоянно соприкасается с природой в борьбе с ней, в преодолении ее, которая, по аналогии с трудовым процессом, рисует себе весь процесс переделки мира, который социальную проблему также аналогизирует с техникой, вы поймете, что таким людям не нужен идеализм, он вреден, он им чужд, потому что разбивает силы, рассеивает энергию, а иногда даже подменивает настоящие цели призрачными и делает это в глубокой связи с тем, чего хочет, к чему стремится, как мыслит упадочный класс, оторванный от жизни, класс эксплуататорский, заинтересованный в скрывании истины класс.
Вот так к философским проблемам подходил Владимир Ильич. Надо, чтобы человек был практиком, трезвым практиком. Эта философия есть материализм, материализм, не понимаемый как философская оторванная доктрина, но как вся совокупность точных наук, из которых можно сделать технические выводы. По аналогии с этим нужно строить и социальные науки какого бы то ни было типа, тогда здорова будет та почва, на которую мы будем опирать какие бы то ни было, теоретические или практические, наши построения. И эта точка зрения была Владимиру Ильичу присуща со стихийной силой, и защищать он ее умел с совершенно непоколебимой твердостью. Чутье у него в этом отношении было очень большое, и всякий, кому приходилось по разным причинам не соглашаться с ним и испытывать на себе его полемические щелчки, подумавши и поближе подойдя к проблеме, должен был неминуемо признать: ведь правда, ведь та точка зрения, которую неуклонно проводит Владимир Ильич, это такая точка зрения, которая обеспечивает максимальную трезвость и максимальную энергию в разрешении той основной проблемы, которую Маркс высказал в знаменитом изречении, что другие истолковывали мир, а мы призваны его переделать.
Это центральная проблема переделки мира диктовала Владимиру Ильичу его миросозерцание и его глубокое уважение к науке вообще. Не знаю, как бы он отнесся к той мысли, что философии нет и что она — совокупность наук и общими выводами из них может быть заменена. Не знаю, может быть, он бы отнесся к этому положительно. К точным наукам он относился с огромным интересом и уважением. Здесь он уже не говорил о кабинетности. Эта работа ему не казалась оторванной от революционной деятельности мира. Какие-нибудь работы Павлова, Тимирязева, дарвинизм или вопросы строения атома захватывающим образом действовали на Владимира Ильича, и он с глубокой скорбью говорил, что нет у него времени углубиться в те работы, которые делаются в направлении такой переработки мира. Владимир Ильич сознавал, что хорошо было бы, если бы мы наши социальные проблемы могли ставить так же четко, как химик ставит свои в лаборатории. В этом отношении его уважение к точной мысли было огромное, и вы знаете, что он в периоде революции предписывал марксистам заключать союзы с естественниками, чуждыми идеалистического душка. Но внесение метафизических и полуметафизических идей в эту лабораторию работ по обследованию действительности Владимир Ильич считал презренным, позорным и объяснял чисто социально: ну что же делать, что ученый? Ученый — это хорошо, это для него звучало, как пролетарий. Но буржуазный ученый — вот беда: по всему образу жизни, по своим связям, зараженный, запакощенный, он вследствие этого вносит в свою четкую нужную работу, относящуюся целиком к проблеме строительства из того материала, который нам дан, всякую буржуазную дребедень. По мелкобуржуазности ли своего уклона, обостренности интересов своей личности и отношениям этой личности к богу и т. д., по этой ли причине или по причине связанности с крупной буржуазией, которая диктует свою волю, дух ученого уже искажен. Владимир Ильич, однако, указывал, что в области естественных наук такое заражение не заходит далеко, что она является в общем здоровой областью науки. Он проповедовал союзы, связи с естественниками и, когда создавался марксистский философский журнал «Под знаменем марксизма», прямо и определенно указывал, что тот или другой честный ученый, даже не марксист, проводящий неуклонно научную индукцию, научно-беспристрастный, должен считаться уже a priori 1 нашим союзником, драгоценнейшим соратником.
В. И. питал интерес к экономике, до конца своих дней (не знаю, как в период болезни) страшно интересовался статистикой. Статистические данные, выработанные правильными приемами, имели бесконечную привлекательность для него, и я помню, на заседаниях Совнаркома, когда делались статистические доклады, В. И. брал карандаш и делал чрезвычайно глубокие и острые замечания по поводу возможных ошибок, по поводу неправильного подхода к тому или другому вопросу и всякой приблизительности. Юрист по образованию, он сохранил глубочайший интерес к этому делу, конечно, не к абстрактной, оторванной от жизни лженауке юридической, но к поразительной точности формулировок, ею достигнутых. Когда было у нас сильное поветрие против юристов, которые представлялись нам адвокатами дьявола, присяжными защитниками капитала и обладателями испорченных мозгов, наполненных псевдотрадициями, В. И. требовал кодификаторов, специалистов-юристов, требовал юридических формулировок. Мы удивлялись и говорили: «На что нам их красные слова, мы и сами напишем»,— его это не удовлетворяло, и в общем его товарищеская жгучая насмешка часто не одобряла формальной стороны нашей законодательной деятельности. «Ну, каким языком это написано, это неточно»,— говорил он. У него было пристрастие к формулировкам юридического типа, и В. И. был мастером их. Эта сторона — «физическая сила мозга»— казалась ему одной из очаровательнейших и нужнейших. Он относился к той или другой правовой формуле как к настоящей научной ценности, как к большому приобретению ума.
Затем В. И., хотя и не писал в строгом смысле слова исторических работ или писал их очень мало, бегло, мимоходом, был, по-моему, замечательным историком. Это делало его очень чутким к историческим работам. Сам он был ученым-историком даже в смысле глубины размышления над той или иной проблемой. Он был историком своих собственных дней и относился к ним не столько с публицистическим волнением, сколько с огромной остротою объективнейшего анализа, хотя бы абсолютно блестящего анализа того, что является причиной распада с.-д. рабочей партии в Европе. Например, вся работа Ильича, которая вскрывает западноевропейский капитал, эксплуатацию Европой колониальных народов, где даже сам пролетарский класс превратился в класс эксплуататоров и этим создал предпосылку для предательства вождей, работа, выяснявшая рядом с этим, что эксплуатируемые народы, проделав свои очередные политические революции, революции созревания своего национального сознания, тем самым втянутся в прямую борьбу с капиталом,— в£сь этот анализ приводил меня в восхищение, а результаты этого оказались просто гигантские, потому что этим определилось в значительной мере и разрешение В. И. национального вопроса и общего уклона III Интернационала в сторону внеевропейских стран, и определение конечной борьбы за один пролетарский фронт в Европе, и лозунг рабоче-крестьянского правительства, приемлемый даже в мировом масштабе. Это все в своеобразный цвет окрашивало коммунистическую тактику и является крупнейшей заслугой Ленина, потому что в этом теоретическое разрешение В. И. проблемы — «проблемы проблем», потому что превращение пролетарского движения, пролетарской силы в рабоче-крестьянскую власть лишь усилило диктатуру пролетариата. Но можно было бы на бесчисленном количестве примеров указать на это умение В„ И., независимо от того, что дело идет о текущем дне, участником которого является он сам, с ясностью марксиста видеть и излагать события. Я, например, думаю, что письма В. И. из Женевы после Февральской революции, написанные за границей, издали, дающие оценку того, что такое Февральская революция и чем определяются сейчас основные черты поведения классов, в ней фигурирующих, представляют собой шедевр исторического анализа.
Строго научных работ, за исключением огромной работы «О капитализме в России», можно подобрать как будто бы не так много, остальные как будто переходят в публицистику, чему есть причина; идеи, которые тут содержатся, форма, как эти идеи выведены, и тот учет выводов, которые напрашиваются и которые диктуют тактику борьбы в дальнейшем, так богаты, что можно себе представить целую академию ученых, которые будут разрабатывать те основные принципы, которые вытекают из научной работы Ильича.
Не мог он равным образом не быть и публицистом и опять-таки потому, что он был революционером-марксистом. Ну и что же такое, что он те или другие идеи для себя выработает, что же такое, что их усвоят его ученики и тот штаб рабочего класса, которым является партия? Этого часто было недостаточно. Он был глубоким сторонником того воззрения, что в настоящее время приходится думать и делать за рабочие массы и даже против тех или других элементов рабочею класса. Он никогда не забывал, что коммунист есть человек, который исходит из понимания интересов своего класса во всем объеме, мировом объеме и в объеме, обнимающем десятки стран и сотни лет. Его идеей было, однако, что нужно перейти к тому времени, когда каждая кухарка сможет управлять страной, что является опасность возможного отрыва коммунистической партии от рабочего класса или от крестьянской массы. Он изображал нам эту систему классов. Партия двигается, как бы приводным ремнем двигает профсоюзы, а через профсоюзы, через весь рабочий класс мы связываемся с крестьянством. Он вместе с тем с внутренней болью и тревогой говорил: а вот, если не суметь этого, то в одной из этих перемычек, в одном из этих передаточных механизмов может лопнуть вся смычка, и все это погибнет. Стоит только, чтобы коммунисты заразились комчванством, чтобы оторвались от масс, перестали им объяснять, куда их ведут, перестали заручаться их доверием и любовью, чтобы партия оторвалась, оказалась бесполезной общественной формацией. Но стоит совершить обратное, начать учиться у рабочего класса в целом в смысле его настроения, подчиниться упадкам мужества, проявлениям шкурности, чтобы погибнуть.
В. И., который безумно любил пролетариат, потому что чувствовал его. как класс-организатор, чувствовал огромную, исполинскую внутреннюю мощь его, любил его и в каждом отдельном рабочем, с которым он умел необычно говорить. Он совершенно не забывал, что в России пролетарский класс некультурный, дикий, что ему нужно учиться и много учиться, прежде чем он сможет держать сам себя в руках, и если он был против комчванства, то был и против пролетарского чванства. Никакое преклонение перед блузой, как таковой, и массой, как таковой, ему не было свойственно. Поэтому важно, по мнению В. И., было широчайшее распространение политической сознательности в массах, и хотя он знал, что не брошюрами, не статьями, не речами это делается, и учил нас, что это делается путем практического участия в революции и что самая лучшая школа — это сама революция, тем не менее не впадал в недооценку публицистики, как таковой, и поэтому ею занимался в широчайших пределах, страстно желая говорить не только партии, но и за пределами партии. Он предостерегал от обеих ошибок. Он боялся уклона к мужиковству, предупреждал, что партия сломит себе шею, когда ударится в мужиковствующий уклон, но боялся того, что не поймут, что задача пролетариата в настоящее время, как хозяина,— помочь крестьянскому хозяйству, пойти целиком навстречу крестьянину и ради того, чтобы обрести достаточную хозяйственную базу и вообще для нашей дальнейшей деятельности получить прочную политическую смычку с крестьянином.
Вопросы просвещения крестьянства волновали В. И. глубочайшим образом, и вряд ли кто-нибудь в республике так страдал теми страданиями Наркомпроса, к которому мы имеем прямое отношение, его заморенностью, недостаточностью средств, недостаточным размахом его работы, как В. И. Он пришел в волнение от идеи возможного устройства публичных чтений по законодательству, по политическим вопросам. Это оказалось утопичным, лишь отчасти прошло, но он пришел в волнение потому, что ему показалось на минуту, что, может быть, помимо ликвидации безграмотности, можно как-то перешагнуть через нее этим методом обращения к крестьянству. Постоянное ощущение того, что нужно разъяснять, разъяснять страшно просто, так, чтобы дошло до «кухарки», ему было в высшей степени присуще.
Это не значит, что он все разменивал на ходячую популярную идею и не понимал, что многие проблемы можно поставить, лишь пользуясь более сложными терминами и предъявляя большие требования слушателю. Он знал, что здесь имеются разные ступени, но тем не менее он был публицистом, учил, не очень переоценивая между прочим и способность понимания этих самых наиболее культурных слоев и даже партийных. Он учил нас постоянно, что если у вас есть правильная идея, которая не прошла в жизнь, долбите ее, пережевывайте, повторяйте и двадцать раз говорите о ней, чтобы она была вбита, как гвоздь. Когда увидите, что вашу идею недостаточно усвоили, не гоните вперед, повторяйте и повторяйте. Если для данного времени имеется такой-то лозунг, надо его до дна довести и совершенно пропитать этим лозунгом сознание той среды, к которой вы обращаетесь.
В его публицистике эта черта замечается в высшей степени. Он чрезвычайно прост как писатель; говорится, что Ленин грубоват в своем стиле, но эта грубоватость не приводит к тому, чтобы мысль его была нечетка. Можно найти самых изящных стилистов, о которых нельзя сказать, что они грубоваты, но мысль у них выражена аляповато, а Ленин дает минимальные возможности для каких бы то ни было кривотолков в своих лозунгах, и я думаю, что впечатление непередаваемого блеска, которое производили многие работы Ильича, например, брошюры о государстве (болезни левизны или брошюры о повороте к нэпу), знакомо каждому. Это такие брошюры, после которых испытываешь какое-то внутреннее эстетическое волнение: такая в них ясность, простота и чистота мысли. Получается это не в силу каких-либо полемических обычных приемов, не в силу образности речи или остроумия, но вам кажется, что мысль так ясна, что даже ум ребенка мог бы ее воспринять, и, когда читаешь Ленина, начинаешь понимать, какая социально-педагогическая мощь лежит в публицистике В. И. Ленина. С этой стороны огромный материал в 18 томах собрания сочинений Ленина является образцом того, как должен работать публицист-революционер, который хочет быть понятным огромному большинству и вместе с тем не быть неправильно истолкованным, не кормить манной кашей, не приноравливаться к общему уровню, а быть вместе с тем захватывающим, подымающим. Толстой говорил, что «настоящее искусство, не теряя ничего в своей тонкости, вместе с тем может быть каким-то образом доступным и детям, и неграмотным простолюдинам». Нечто подобное достигалось и в публицистике Ленина, и потому она производит такое впечатление.
Таково же было и его ораторское искусство. В. И. никогда не выступал с речью с иной целью, как только для того, чтобы учить. Всякая его речь была не чем иным, как политическим актом, который убеждает или разъясняет. Многие его речи имеют историческое значение, потому что они выражают тот или другой политический вывод огромной важности, а некоторые, может быть, такого мирового значения не имели и представляли собой повторение того, что он выработал, но с чем еще спорят, но всегда он учил, и если спросить, был ли В. И. великим оратором, то можно ответить: «Конечно, был». У нас есть много больших ораторов. Я считаю Льва Давыдовича Троцкого величайшим мастером устного слова, который живет в Европе, но все-таки им не заслушивались так, как заслушивались В. И. Лениным. Ленин не льстил слушателю и не хотел его заманить той или иной красотой изложения или дать ему отдохнуть на шутках. Он ими пренебрегал, и ему было смешно даже об этом думать: его делом было — с необычайной простотой изложить свои мысли и, если их не понимали, повторить несколько раз. Поэтому и жесты у него были вдалбливающие, и приемы были у него дидактические, которые сводились к тому, чтобы произвести впечатление неоспоримое, продуманное, очевидное и ясное. В. И. никогда не говорил по пустякам. Он говорил тогда, когда нужно было, с неизменной содержательностью, внутренним убеждением и гипнотической силой. Голос его, преисполненный волевого нажима, как и жест,— все это совершенно зачаровывало слушателей, и можно было слушать его сколько угодно, затаив дыхание, а когда гремели бесконечные, поистине благодарные аплодисменты, то всякий испытывал глубокое сожаление, почему он перестал говорить — такое колоссальное наслаждение доставляла возможность следить за мыслью учителя.
Вот то немногое спешное и в порядке импровизации, что я мог сказать о В. И. как о теоретике и учителе. Если бы В. И. был только учителем, то он был бы и тогда необъятен. Между тем я не хочу ни одной минуты утверждать, что та специальная тема, которую я избрал, является доминирующей среди других: Ильич как организатор, общественный деятель, революционер-практик — еще более захватывающие темы, о которых говорить не буду, о нем еще много и часто придется говорить, и я хочу хоть эту мою речь, посвященную памяти Ильича, вернуть еще раз к общему обаянию его личности.
Это — огромное несчастье, что мы потеряли Ильича, и если оно не ошарашило нас, не погрузило в величайшее уныние, то потому, что судьба как-то подготовила нас к этому, отведя В. И. от непосредственной работы, от непосредственного общения с нами на долгие месяцы. Но какое было огромное счастье дышать одним воздухом и работать вместе с таким человеком!
Вообще эпоха, которую мы переживаем, страшно горька по отдельным своим моментам и чрезвычайно величественна и празднична во всей своей совокупности. И, как бы блистательно ни развернулись дальнейшие эпохи жизни человечества, я думаю, что часто дальние потомки будут с завистью думать о людях, которые живут в этих самых 20-х годах XX столетия. Эпоха гигантского перелома, небывалая, которую никогда не забудут, и ее плодом, вместе с тем ее двигателем, как это в истории бывает, был В. И., и в нем персонально все очарование этой изумительной эпохи сказалось. И к галерее мировых деятелей, которым место во всечеловеческом Пантеоне, к этой галерее прибавилась еще одна чарующая личность. И странно: когда беллетрист в романе или драматическом произведении хочет создать положительный тип, то всегда выходит скучновато, и натянуто, и искусственно, а интересны отрицательные типы, и автор старается какую-то невкусную изюминку вложить в положительный тип, чтобы придать ему побольше жизни. Если вы спросите, были ли отрицательные черты во В. И.,— не знаю, не вспомню, не могу найти от края до края этого в политике, в товарищеской жизни, личной, в теории. Не знаю, не могу вспомнить ни одного случая, ни одной черты отметить, которую можно было бы назвать отрицательной. Нет такой. Положительный тип с головы до ног, чудо, как человек, и вместе с тем такой живой, такой живой, что и сейчас, когда он лежит в Колонном зале Дома союзов и когда около него проходит целый народ, пораженный горем, он все-таки самый живой из всех, кто сейчас здесь живет и дышит и в этом городе, и в этой стране. И теперь он еще самый живой по той огромной любви, которую он внушает к себе, по огромному влиянию, которое он вокруг себя распространяет. Живо то, что является источником силы, живо то, что меняет вокруг себя среду, и в этом отношении В. И. является и надолго останется гораздо более живым человеком, чем те, которые дышат и которые живут, не только среди обывателей, но и среди очень крупных представителей человечества. И огромное счастье в эти горькие часы вспоминать, как в одной комнате, за одним столом, за одним общим делом доводилось сидеть с этим изумительным человеком, который пессимисту и мизантропу мог внушить мысль об ошибке в его суждениях, а тем, кто хочет и может любить человечество, дает самый лучший аргумент для этого. Стоит работать для человечества! стоит жить! стоит надеяться! даже не потому, что нас учил этому Ильич как вождь, а потому, что он жил как человек, которого невозможно не любить и которым невозможно не гордиться. Если есть еще люди, которые недостаточно его знали или которые знали издали и не испытывали на себе его обаяния, то надо, чтобы все как можно скорее в эти скорбные дни и недели присмотрелись к этому изумительному, чудесному явлению. Если такого человека создала наша революция, если такого вождя она имела — это символ и это служит проявлением ее гигантской мощи. Ленин был ее вдохновителем, выразителем, ее персонификацией, ее руководителем, и если он физически умер, то морально и политически он живет в нашей партии и русской революции, живет для плодотворного бессмертия, для такого бессмертия, которое, расширяясь, охватит мир и будет содействовать тому небывалому и светлому перевороту, которым был целиком полон В. И., и, может быть, его красота не обычная объяснялась именно тем, что он с такой полностью, безраздельностью жил мечтой об этом перевороте и реальной работой для того, чтобы добиться победы.
24 января 1924 года
Луначарский А. В. Ленин как ученый и публицист. (Речь на собрании работников науки, посвященном памяти вождя). М., 1924
Примечания
1 Бланки (Blanqui), Луи Огюст — французский революционер, коммунист-утопист, организатор ряда тайных обществ и заговоров, активный участник революций 1830 и 1848 гг. Ред.
2 представителем (фр.). Ред.
3 для данного случая, для этой цели (шт.). Ред.
4 заранее (лат.). Ред.