ЛЕПЕШИНСКИЙ ПАНТЕЛЕЙМОН НИКОЛАЕВИЧ (1868—1944) — в социал-демократическом движении с начала 90-х гг., член партии с 1898 г. В 1890 г. за участие в студенческом движении был арестован и выслан из Петербурга. В 1895 г. снова арестован и в 1897 г. сослан в Сибирь. В ссылке Лепешинский познакомился и сблизился с В. И. Лениным. По окончании ссылки (1900 г.) поселился в Пскове, принимал деятельное участие в организации распространения «Искры». В 1902 г. был арестован и опять сослан в Сибирь. В 1903 г. бежал за границу, в Швейцарию, где под руководством Ленина принимал участие в подготовке III съезда РСДРП. Активный участник Февральской и Октябрьской революций. После победы Октябрьской социалистической революции работал в Наркомпросе, был одним из организаторов Истпарта, затем — директором Исторического музея и Музея Революции.

Из книги "На повороте"

(1898 год - 1900)

Увидел я впервые Владимира Ильича в конце 1898 года в Минусинске, куда мы съехались, чтобы весело провести тесной товарищеской семьей несколько дней и «встретить Новый год»...

Я не стану подробно описывать, как мы проводили время в Минусинске, а остановлю лишь внимание читателя на центральной фигуре нашей минусинской ссылки — на Владимире Ильиче Ульянове, которого я успел достаточно оценить уже тогда, за несколько дней пребывания с ним в одном доме.

Расскажу в нескольких словах, как Владимир Ильич и в обстановке скучной ссылки сохранял свое обычное жизнерадостное лицо, обставив свою ссыльную жизнь по-своему, по-ильичевски, доступным для него нравственным комфортом.

Не только в тюрьме, коротая там «долгие летние дни и темные зимние ночи», Ильич никогда не опускался до состояния унывающих россиян, но и во время своего шушенского пленения он никогда не превращался в ослабевшего духом нытика. И здесь для его творческой эмоциональной натуры не было недостатка в объектах для деятельной реакции со стороны его ума и нервов. Начиная с шушенского микрокосма (с его крестьянскими интересами глухого сибирского захолустья) и кончая эпопеей мировой борьбы труда с капитализмом, за которой Владимир Ильич внимательно следил из своего сибирского далека,— все его занимало и вызывало на какие-нибудь действенные акты.

Правда, с шушенскими богатеями, с деревенской аристократией Ильич старался не иметь контакта. Но к крестьянской бедноте он чувствовал большие симпатии, приходил к ней на помощь своими адвокатскими советами, заводил с некоторыми из ее представителей (например, с крестьянином Ермолаевым) приятельские отношения, хаживал к ним в гости, солидаризировался с ними на почве личных интересов к охоте на тетеревов и т. д. Слишком близко подходить к жизни крестьян для политического изгнанника было невозможно, если он не хотел рисковать осложнениями своей ссыльной жизни — вроде прибавки лишних лет к сроку своей ссылки или этапной прогулки в места более пустынные и более отдаленные. А Ильич слишком дорожил основным делом своей жизни, чтобы ради соблазна дать простор своему чувству действенной симпатии к окружающим «мирным детям труда», в шушенском масштабе рисковать своей будущей свободой, на которую он возлагал большие надежды в связи со своими замыслами по части партийной работы во всероссийском масштабе. Поэтому он был крайне осторожен и старался не дать поводов для местной жандармерии придраться к случаю и затянуть его надолго в ссыльное болото.

Кроме того, за вычетом тех моментов, когда ему удавалось отдохнуть на охоте или провести несколько дней в кругу близких товарищей, он почти все свое время посвящал литературной работе, которая отличалась большой продуктивностью за этот период его жизни.

Это был краткий миг расцвета так называемого «легального марксизма», и Ильич использовал удобный случай для пропаганды своих марксистских идей со свойственной ему работоспособностью. Он заканчивает в ссылке и окончательно обрабатывает для печати свою книгу «Развитие капитализма в России», пишет массу статей в марксистских журналах (в «Новом слове», «Научном обозрении», «Начале», «Жизни») и издает целый сборник «Экономические этюды и статьи». Но и это еще не все: он продолжает следить за новинками в марксистской литературе на русском и иностранных языках (в 1899 году, например, только что вышла книга Каутского «Die Agrarfrage» и приковала к себе на время все внимание Ильича), бьет тревогу по поводу все более и более разъедающего социал-демократию оппортунизма (бернштейнианства у немцев, «экономизма» в России и т. д.), собирает вокруг себя всю ссыльную по уезду социал-демократическую публику, чтобы из своего минусинского далека подкрепить той или иной резолюцией (например, знаменитым «протестом 17», о чем мы скажем несколько слов ниже) позицию «старого» марксистского поколения и в Женеве, и в местных центрах работы,— одним словом, в меру своих сил и возможностей старается не отстать от живой революционной борьбы, не оторваться от действующих кадров партийных работников и быть в курсе вопросов, волнующих партию. Никто другой так не радовался I партийному съезду, как Владимир Ильич. Это был для него в ссылке огромный праздник. И никакие тысячеверстные пространства, никакие пустыни, никакие тюремные стены не могли оторвать его от революционной стихии, по отношению к которой он и сам всегда был до самой своей смерти ее органической частицей.

Но, говоря о деятельной жизни Ильича в ссылке, нельзя не отметить и тех моментов, которые он посвящал отдыху. Вообще, это был такой период в жизни Ильича (за исключением, быть может, тюремной высидки), когда он чувствовал себя наиболее свободным от вечно подгонявших его забот, тесно связанных с его ролью партийного вождя и руководителя. Никто и ничто его не торопило, и он располагал большим досугом, чем во всякое другое, боевое время. Исключительно литературная работа не могла уж до такой степени поглотить все его минуты, чтобы он не мог позволить себе роскоши поразнообразить свою монотонную ссыльную жизнь какими-нибудь способами, дать законный отдых своему напряженно работающему мозгу.

Но этот отдых его заключался не в том, чтобы кейфовать, лежа на постели, и предаваться приятному ничегонеделанью, а в том, чтобы дать работу мускулам своих ног, расшевелить каждый участок своей сосудистой системы, заставить сердце биться здоровым, отчетливым темпом, привести легкие в более деятельное состояние, приятно взбудоражить нервы и вообще физиологически, всем своим существом почувствовать радость жизни. Словом, и в отдыхе он был так же подвижен и деятелен, как и в процессе самой напряженной работы...

Во время заграничной эмиграции в 1904—1905 годах, в самые «тихие», мертвые для большевизма дни, в момент максимума большевистских неудач и невзгод, он не позволял нам впасть в состояние прострации или умственной дремоты и организовал регулярные собрания кучки женевских большевиков с целью систематического штудирования под его руководством партийной программы. И что за умилительную картину представляли эти собрания! Левый лукавый глазок Ильича светился добрым-добрым огоньком и вовсе не обнаруживал тенденции подстрелить молнией иронии какого-нибудь очередного горе-оратора. Никто не стеснялся «высказаться». Хотя говорилось и много благоглупостей, но Ильич всегда мягко и деликатно наводил шатающуюся мысль того или иного политического младенца на верный путь. И удивительней всего то, что, несмотря на разнообразие состава аудитории, в которой были и интеллигенты с значительной теоретической выучкой, и едва-едва грамотные рабочие,— все чувствовали себя в одинаковой мере учениками приготовительного класса, которым предстоит пройти большой путь обучения элементам партийной грамоты. Достигал этого Ильич тем, что несколько повышал требования к туманной, интеллигентской фразеологии, подвергал ее более тщательному критическому осмотру и в то же время чутким ухом ловил на лету всякую здоровую, подсказанную пролетарским инстинктом рабочего мысль, хотя и выкроенную иногда суконным языком малограмотного человека. В результате — все оставались очень довольны этими уроками, и редкий из нас позволял себе без особо уважительных причин пропустить очередное собрание нашей партийной школы...

С некоторым опозданием я возвращаюсь наконец из ссылки (задержавшись в Омске на 2—3 месяца) в Европейскую Россию. Еду я в Псков — по вызову Владимира Ильича. Он предложил мне по дороге туда завернуть к нему для переговоров в Подольск (уездный городок Московской губернии, где жила мать Владимира Ильича с семьей), что я не преминул сделать, отправивши из Москвы жену с дочуркою к себе на родину в Могилевскую губернию.

Нужно заметить, что после своего отъезда из Сибири Владимир Ильич, преследуя задуманную им цель объединения всех партийных сил в России, не терял ни одной минуты: ездил то в Петербург, то в Псков, то в другие места, устраивая нужные ему свидания, ведя с кем следует переговоры, одним словом, спешно собирая кирпичи для будущего грандиозного здания.

Судя по жандармским архивным материалам, доступным сейчас для нас, видно, что охранка зорко следит в это время за ним, тщательно отмечает, с помощью филеров, в какой день и час, где он был, с кем разговаривал, куда уезжал и пр. Его нелегальные поездки в Петербург, где он должен был видеться с Цедербаумом, ничуть не были тайной для жандармской полиции. Одним словом, около него невидимая рука уже плела новые сети, заготовляя нужные предпосылки для нахождения всех «нитей и корней» и для создания в недалеком будущем нового грандиозного «дела об Ульянове и других лицах, именующих себя» и т. д. Но пока что ему предоставляли свободу действий, чем он и воспользовался: сделав все, что ему было нужно, он осенью 1900 года получил, совершенно неожиданно для охранки, легальный заграничный паспорт и, по терминологии рассвирепевшего департамента полиции, «скрылся» за границу. (Это было не осенью, а летом 1900 г. Ред.)

Итак, я еще раз увидел Владимира Ильича в Подольске и познакомился там с его семьей. Милый, славный, гостеприимный Ильич самым добросовестным образом старался занять меня: водил гулять по Подольску, показывая все достопримечательности города, играл со мною в шахматы, а самое главное — все время накачивал меня наставлениями относительно моих будущих партийных функций.

Данное им мне задание заключалось в следующем. Я становился одним из агентов будущей социал-демократической газеты, которую предполагалось издавать за границей (не помню, было ли уже тогда для нее придумано название «Искра», под которым она скоро стала выходить, или же она еще не была окрещена). Постоянный пункт моего пребывания — г. Псков, где я становлюсь земским статистиком (Ильич уже подготовил для этого почву, и псковское статистическое бюро обо мне уже было осведомлено и меня ждет). Там я в обывательском смысле скромненько живу и конспиративно обслуживаю газету: посылаю для нее корреспонденции, собираю всяческие печатные и рукописные материалы, веду с ее секретарем шифрованную переписку, принимаю транспортированную из-за границы нелегальную литературу и либо до поры до времени храню ее у себя, либо распределяю по предуказанному мне назначению, устраиваю приют в Пскове для нелегальных работников, приехавших из-за границы для сношения с Питером, организую у себя под боком социал-демократическую группу для обслуживания все того же предприятия и т. д. и т. д. В общем же и целом Псков должен был, по мысли Ильича, служить посредствующим конспиративным пунктом, связывающим заграницу с Питером.

В Пскове я действительно застал вполне уже расчищенную почву. Побывав там раза два, Ильич успел произвести целую революцию в умах псковской смирно сидевшей радикальной разночинщины, группировавшейся, как это очень часто в те времена водилось, около «неблагонадежной» статистики...

В Женеве я поспешил отправиться к Г. В. Плеханову,— единственный адрес, который был мне известен еще с тех пор, как я бывал у Плеханова во время приезда за границу летом 1902 года...

Плеханов встретил меня очень приветливо, но сразу же ударил меня, что называется, обухом по голове.

—   Э-э, батенька, да вы, видно, не знаете, что у нас тут после съезда произошла свалка, так что скоро обе половины друг друга съедят, и от них останутся одни только хвосты...

Я хлопал глазами, ничего не понимая. Словно во сне. словно в тумане, я слушал его передачу в кратких словах хода событий, развернувшихся на съезде партии и на съезде Лиги.

Он старался нарисовать картину происшедшего в юмористических тонах, вроде, например, того, что «Ленгник как въехал в Лигу на белом коне, так весь честной народ только и ахнул», но от этого юмора еще более кошки скребли по сердцу.

—   Да в чем же, собственно говоря, подоплека,— с отчаянием допытывался я у него.— Какие наметились новые линии? На каких принципиальных вопросах люди не сошлись?..

Он развел руками и констатировал отсутствие принципиальных расхождений. Просто — личная борьба между Лениным и Мартовым из-за влияния. С своей стороны он, Плеханов, с грустью глядя на этот развал партии, прилагал все усилия, чтобы примирить драчунов, но тщетно. Сначала Мартов по-мальчишески играл в оппозицию, а потом, когда он, Плеханов, предложил Ленину наилучшую комбинацию в интересах сохранения единства партии — вернуть в ЦО разобиженную часть редакции «Искры», оставив фактическую гегемонию за двойственным союзом внутри редакции между ним и Лениным, то этот, последний, закапризничал и заупрямился. Таким образом, дальнейшая вина за раскол в партии лежит целиком на Ленине.

Я робко выразил ту мысль, что если свалка имеет совершенно случайное происхождение, то всем трезвым и не захваченным еще психологией этой свалки искровцам следует попытаться сплотиться и общими мирными усилиями устранить элементы раздора в партии, ведущего к гибели все достижения трехлетней объединительной работы «Искры».

Плеханов поддержал эту мысль и в интересах ее осуществления посоветовал мне занять нейтральную позицию и в лагерь Ленина даже не показываться...

Не успел я переехать в свою комнату, которую порекомендовал мне Плеханов, как меня сейчас же почтили своим визитом Мартов и Дан.

О, как они были ко мне любезны, как они были чрезвычайно милы ко мне! И оба при этом, «волнуясь и спеша», прерывая друг друга, как Бобчинский Добчинского и обратно, торопились выложить передо мною весь свой огромный запас свидетельских показаний о ленинских кознях.

—     Нет, вы прочитайте вот этот документ — это ведь своего рода перл... его нарочно, если бы и захотел, не выдумаешь... он с головой выдает Ленина,— сует мне в нос какую-то бумажку Дан.

—     А как вам понравится такая, например, картинка,— нажаривает в свою очередь Мартов.— В самый разгар прений вдруг встает Ленгник и вещает...

Я выслушиваю двух приятелей — Кастора и Поллукса, чувствуя себя в очень глупом положении. Сложная закулисная «интрига» многочисленных персонажей в какой-то длинной-предлинной трагикомедии, в которой фигурирует миллион сто тысяч ъ высокой степени неинтересных эпизодов, почему-то назойливо претендующих на мое сугубое внимание.— право есть от чего сойти с ума!

Я неопределенно мычу, отделываясь какими-то незначительными фразами, и выражаю скромное пожелание окончательно высказать свое отношение ко всему происшедшему после того лишь, как успею все обдумать, взвесить и переварить весь сырой материал о внутрипартийной борьбе, накопившийся за последнее время.

Не совсем удовлетворенные такой моей нерешительностью, но еще не теряя надежды сделать меня «своим», Мартов и Дан уходят, обещая повторить свой визит в недалеком будущем.

Только что они ушли, как вдруг стучат в дверь.

—   Enirezi А, Петр Ананьич!.. Здравствуйте, голубчик! Расцеловались.

—     Что ж это вы, Пантелей этакий, глаз не кажете? Приехал — и прямо попадает в объятия Мартушки...

—     Да ведь еще и адресов не знаю, Ананьич... Прямо, как в лесу.

—     Кто это вас сюда законопатил в эту дыру,— сморщился он, оглядывая мою комнату.— Ведь ваш хозяин, этот Аврамов, злостный меньшевичище!

—     Это обстоятельство на удобствах комнаты не отражается...

—     Да, но некоторые комнаты имеют не только уши, но и язык... Смотрите, чтоб вам не напели меньшевистских романсов... Ну, как, вы поняли уже, где тут собака зарыта? а?., разобрались в нашей истории?

—     То-то, что нет, Ананьич! Только и слышал, что кто-то что-то когда-то кому-то шепнул, кто-то кого-то «подсидел», кто-то там... одним словом, и корова ревет, и медведь ревет, и сам черт не разберет, кто кого дерет...

—- Ха-ха... Погодите, дружище, все поймете, я вот сейчас все расскажу вам по порядку...

И опять на мое растерянное, подавленное сознание сыплется груда каких-то фактов, каких-то «одиозных» моментов с «фальшивыми» списками кандидатов, с истерическими выходками «Мартушки» и т. д. и т. д.— словно туча пепла из Везувия на Геркуланум и Помпею.

—   Да что тут толковать, идемте сейчас к Владимиру Ильичу, он быстро вас отшлифует,— догадывается, наконец, Петр Ананьич.

Я очень рад этому предложению, потому что возлагаю большие надежды на Владимира Ильича. Уж если кто и сможет дать мне ключ к уразумению основной подоплеки раскола, так это, пожалуй, только Ильич.

И вот я опять после трехлетнего промежутка вижу Владимира Ильича. Вид у него совсем не тот победоносный, который сиял на его лице при отъезде из Сибири. Сидит Ильич на диване, похудевший, побледневший, с какой-то неопределенной улыбкой под длинными усами (тогда у него усы не были подстрижены, как впоследствии), и теребит свою жиденькую, клинышком, бороденку.

Задал он мне несколько вопросов о том, как я поживаю, где моя сейчас семья и т. д., и, наконец, замолчал, предоставив Петру Ана-ньичу овладеть моим вниманием.

Наконец Красиков спохватился.

—     А вы что же, Ильич, молчите, как воды в рот набравши? Ведь я же к вам привел сего мужа специально для того, чтобы вы разрешили все его сомнения и были, так сказать, его восприемником.

—     Зачем?! — улыбнулся Ильич.— Пусть сам разбирается. Есть печатные протоколы съезда... Пусть внимательно прочтет и сделает свои собственные выводы...

И, несмотря на бурные протесты Петра Ананьича, упрямый Ильич решительно не пожелал заняться пропагандой и приведением меня в большевистскую веру. Так-таки я и не услышал от него о съезде ни полслова.

Но его совет был действительно самым разумным.

Я всем моим претендентам на роли духовных моих отцов заявил, что хочу сам ориентироваться в вопросах расхождения между большевиками и меньшевиками по печатным документам и выговариваю себе для этой цели несколько дней.

Меня все-таки держали несколько дней под строгим надзором, и Дан с Мартовым каждый день находили свободную минутку, чтобы «подсыпать» мне новеньких анекдотов о перипетиях борьбы и справиться, когда же наконец я разрешусь от бремени сомнений и перейду в их лагерь.

Наконец однажды, когда они поднимались ко мне по лестнице и встретились со мною в дверях, я бросил какую-то фразку, что начинаю уже кое-что понимать и не считаю позицию тов. Мартова, занятую им во время второй половины съезда, вполне правильной и безукоризненной.

Вы думаете, читатель, что после этого произошли горячие споры, полемическая схватка между моими учителями и мною, длинные объяснения и т. д.?

Ничего подобного.

—   Я давно это подозревал,— скривил губы Мартов, взглянув на Дана.

—   Идем... нам здесь нечего делать,— коротко сказал Дан.

И оба друга, бросив уничтожающий взгляд на меня, поспешно удалились, причем у меня др сих пор живет такое впечатление, что руки на прощание они мне уже на этот раз не подали.

Я с этого момента самоопределился как большевик.

Лепешинский П. На повороте. М., 1935. С. 96, 99—101, 105—106, 121 — 123, 177, 182—183, 184—187