I
Один из современных поэтов, богато одаренный и очень своеобразный, говорил в беседе:
— Ленин... Он делает нужное и страшное дело: он делает новую страну и нового человека. Понимаете, именно делает.
— Почему страшное?
— Потому, что он лепит из инертного материала, но этот материал живой...
Другие утверждают, что Ленин — экспериментатор, не побоявшийся проделать опыт над страной с населением в 150 миллионов, и даже больше — над целым миром.
Еще сравнивают его с Петром Великим, дубиной гнавшего Россию к Европе.
А поэт Клюев писал так:
Есть в Ленине керженский дух, Игуменский окрик в декретах,— Как будто истоки разрух Он ищет в поморских ответах...
Считают его аскетом, фанатиком, книжником, начетчиком от марксизма, сектантом, схематиком.
Илья Эренбург сообщил про Ленина, что он «точен, как аппарат. Конденсированная воля в пиджачной банке, пророк новейшего, сидевший положенное число лет сиднем за книгами» и т. д.
Потом говорят, что он диктатор. И многое другое еще говорят.
Во всех этих и подобных утверждениях таится мысль, что Ленин насильно навязывает России новое, может быть необходимое и наилучшее, но органически не слитое ни с прошлым, ни с настоящим страны,— воплощает идеал — величественную формулу, схему, жизнь проинтегрированную насквозь, всецело и без изъятия. Естественно, что сам Ленин превращается в игумена, в аскета, в книжника, в дерзкого экспериментатора, в вивисектора живой жизни, пусть плохой, нелепой, темной и тяжелой, но подлинной, простой и непреложной, как море, лес, степи, горы, небо, звезды, травы, звери.
Как все это забавно неверно!
В нашей партии нет человека, который бы так живо, так близко, так остро и проницательно ощущал, воспринимал и знал Россию, как Ленин. Великая любовь рождает и великую ненависть. И то и другое у Ленина до краев: ненависть к России царей, дворян и Колупаевых и любовь к России непрестанного, страдальческого труда. Он — величайший в мире интернационалист — в то же время наиболее национален, наиболее русский, с головы до пят. О чем говорит и пишет Ленин? О том, что капитализм должен быть разрушен и уничтожен, что на смену ему идет диктатура пролетариата и коммунизм,— и о том, что Россия — это по преимуществу страна мужицких хлебов, аржаная, деревянная, темная, нечесаная, нечеловечески угнетенная, замордованная в прошлом, неграмотная, пьяная, кабацкая, некультурная. Никогда не забывать этих особенностей и своеобразия — вот чему учил и учит Ленин социалиста, действующего и борющегося в России.
Этот «схематик» и «аскет», с удивительным чувством реализма и со знанием России исключительным, неутомимо вскрывал весь полубарский, кисельный и кисейный иллюзионизм и утопизм нашего в бозе почившего ныне народничества. И наш рыхлый, подлый, продажный, вихляющийся «семо и овамо», «сюсюкающий», «кисло-сладкий», торгующий собой оптом и в розницу, распивочно и навынос бесхребетный либерализм нашел в Ленине такого беспощадного и верного оценщика, которого Россия не знала до него.
Нашего крестьянина Ленин никогда не размалевывал, не подкрашивал в противовес отвлеченному народолюбчеству, но он видел в нем не только собственника, но и человека труда, столетиями несшего иго крепостников и царских опричников. Это понимание «двух душ», живущих в крестьянине, и дало возможность ему наметить диктатуру пролетариата в непременном союзе с крестьянством как основу тактики и практики коммунистов в переходный момент от капитализма к социализму.
На грани двух культур, двух миров лежит у Ленина Россия, между Европой и Азией: капиталистической Европой, в судорожных попытках стремящейся превратить в сплошные колонии страны востока, и Азией, где зреет и неудержимо властно развивается и развертывается и вширь и вглубь борьба угнетенных против цивилизованных поработителей.
А нам говорят: «Книжник, схематик, начетчик, не знающий и не понимающий России,— человек, который навязывает ей порядки, хорошие, но органически с ее жизнью не слитые!»
И дальше. Война и Ленин. Кто назовет человека, в ком война возбудила бы столько гнева, ненависти, презрения, такую силу отрицания, как это было у Ленина? Кажется, Степняк-Крав-чинский писал, что в жизни каждого революционера бывает момент, когда все силы, мысли и чувства, все напрягается в одном высшем, могучем, единоволющем порыве. Таким моментом была война для Ленина. Никогда столь крепко, сильно, непоколебимо, так страстно, так пророчески не звучал его голос, как в эти страшные годы. Это был и тот, и в то же время другой Ленин, гигантски выросший, титан и мятежный трибун и борец до конца. И теперь-то точно известно, что его голосом говорила прежде всего серая, шинельная, окопная Русь, изглоданная вшами, смертная, избитая, искалеченная, с искаженными чертами лица, с хрипом и хрястом костей. «Пораженчество» Ленина глубочайшими истоками питалось настроениями нашего рабочего и крестьянина.
И если теперь на глазах наших растет и лезет изо всех щелей Русь новая, советская, Русь кожаных людей, звездоносцев, красных шлемов, крепко, на славу сбитых, Русь рабфаков и сверд-ловцев, у кого на степной полевой загар легли упрямые тени и стали упрямо-крутыми подбородки, как у кавалеристов пред атакой, в мастерском неподражаемом живописании Л. Н. Толстого, а в лесных, голубых, васильковых глазах сверкает холод и твердость стали, если эта Русь с каждым днем все крепче, все глубже, все шире вспахивает рыхлые целины русского чернозема, то как можно твердить о Ленине, что он аскет, схематик, не знающий почвенной, подлинной России?
Об аскетизме, подвижничестве, схематизме говорится здесь потому, что есть еще немало людей, для кого коммунизм и коммунисты либо разбойники, либо схематики и начетчики, по книжкам, по голым абстракциям переделывающие мир. Ленин — первое и наглядное тому опровержение. Он весь земной, горячий, подвижный, как ртуть, неугомонный и неукротимый, ко всему приникающий и прислушивающийся, крепкий и кряжистый, до краев напоенный соками жизни, с этими единственными маленькими, азиатскими глазами, и острыми, и колющими, и умными, и добродушными, и хитрыми, и смешливыми, с этим смехом, с которым он старается часто безуспешно справиться, закрывая рот горсточкой, прыская в сторону и отмахиваясь обеими руками. Есть в нем что-то от округлости, проворности и легкости Платона Каратаева, от непосредственной мужицкой породы, от Владимира и Костромы, от Поволжья и наших неуемных полей. И в то же время в нем сталь и бетон города, железная воля к борьбе и дисциплина фабричных поселков и грохочущих заводов, и упорство и подвижничество ученых, и настороженность и сгорбленность людей подполья. В чудесном созвучии и гармонии сплелись все эти и многие иные, казалось бы непримиримые, противоположные черты. Но настоящие провозвестники новых эпох всегда таковы.
II
Ленин, конечно, «одержимый». Он всегда говорит об одном и том же. С разных, иногда с самых неожиданных сторон он десятки раз рассматривает в сущности одно основное положение. Как-то Плеханов сказал про него: в Ленине пропал прекрасный адвокат. Это мнение Плеханова, как и многие его другие о нем, ошибочно. Ленин, когда он защищается или нападает, только с очень внешней, с поверхностной точки зрения похож на адвоката. Вообще же, он говорит, как человек, у которого одна основная идея, «мысль мыслей», непрестанно сверлит и точит мозг и около нее, как по орбитам вокруг солнца планеты, кружатся остальные. Основное ядро никогда не рассеивается в сознании, ни на минуту не уступает своего места гостям. Этот хозяин прочно живет в своем жилище. Должно быть, жить так трудно, очень трудно, в конце концов. Но эта же одержимость открывает и вещие зеницы, которые даруются природой и жизнью гениальным людям. Такие «одержимые» на все смотрят под одним углом зрения, видят и замечают только то, на что властно направляет их внимание основная идея, мысль, чувство, настроенность. Их зоркость, их слух, их способность замечать нечеловечески остры. Быть одержимым одной великой идеей, однако, совсем не значит видеть только большое, огромное и не замечать деталей. Лучшее опровержение тому Ленин. М. Горький писал однажды про него: «мне кажется, что ему почти неинтересно индивидуально человеческое, он думает только о партиях, массах, государствах»; но ниже Горький вынужден прибавить: «иногда в этом резком политике сверкает огонек почти женской нежности к человеку». Последнее — сущая правда. Если собрать миниатюрные записочки Ленина, которые он рассылал направо и налево из Кремля, чего-чего в них не найдешь: о том, как нужно вести себя с Англией, и что посоветовать немецким рабочим,— и тут же рядом просьба разрешить такой-то крестьянке провезти четыре пуда ржи от станции Эн до станции такой-то, ибо у нее на руках трое детей; и еще просьба — предоставить комнату в таком-то доме Советов заслуженному подпольщику. А через несколько минут он спешит на заседание или на съезд делать доклад о внешнем и внутреннем положении Республики, и по дороге ловит товарища, и шепчет, и качает головой, и выспрашивает, и, проходя мимо, вы слышите: «А вы пишите, пишите мне, такие, знаете, коротенькие доклады,— а то возишься тут в Совнаркоме с большими делами и не замечаешь, что под носом; непременно пишите». И тут же энергичное и быстрое движение рукой, поясняющее: пишите, пишите.
В начале 1918 года в одной из своих речей тов. Ленин рассказал, как, скрываясь от преследования со стороны Временного правительства, он встретился в Финляндии с одной старушкой. Она вошла в вагон, в котором ехал Владимир Ильич, присела и оживленно, взволнованно стала что-то рассказывать пассажирам. Ленин спросил, о чем она говорит. Сосед финн перевел ему: она говорит, что теперь не надо бояться человека с ружьем. Она собирала хворост в лесу, и к ней подошел вооруженный человек. Она испугалась и хотела бросить вязанку. Но человек с ружьем помог ей вязанку донести. Теперь не надо бояться человека с ружьем. (Привожу рассказ по памяти '.)
Людям труда не надо больше бояться вооруженных людей. Ленин нашел, что в это замечание укладывается весь смысл и все содержание переживаемого революционного переворота. И здесь сказалась отличительная черта его от общего переходить к частному, в индивидуально-человеческом видеть массовое. В статьях, в речах, в книгах, в практике это умение поймать, схватить мелочь и в этой мелочи найти, подметить отражение крупнейших черт эпохи, события, явления читатель найдет всегда и всюду. И кажется, когда
Ленин выпытывает партийного работника и забрасывает его вопросами, иногда очень «мелочными», щурясь и наклоняясь к самому лицу, он ищет, собирает именно эти «мелочи», нужные ему для проверки широчайших обобщений. «Лучше меньше, да лучше» — это девиз Ленина. Отсюда его «оппортунизм», осторожность, способность лавировать и отступать, делать уступки. Но отсюда же и дар прозрения в будущее, которое он как-то должен видеть, осязать и чувствовать с совершенно сверхобычной ясностью и силой, ибо нельзя так безошибочно предвидеть будущее, не видя, не осязая его по-особенному. Ленин, несомненно, ясновидец, но грядущее он видит в деталях, в повседневности настоящего, в гуще жизни и борьбы. Поэтому-то Ленин покоряет, убеждает, подчиняет, захватывает даже таких людей, которые по строю мыслей своих и чувств чужды коммунизму и в достаточной мере зрелы и самостоятельны. Недаром Уэллс писал о своих беседах с Лениным: «Благодаря Ленину я понял, что, несмотря на Маркса, коммунизм может быть творческой, созидательной силой... Для меня было прямо отдыхом поговорить с этим необыкновенным маленьким человеком, открыто признающим всю громадную трудность и сложность задач, стоящих перед коммунизмом. Перед ним носятся видения нового мира, задуманного и построенного на новых началах и совершенно не похожего на старый» («Россия во мгле»). Это очень хорошо: пред Лениным носятся видения нового мира, и это именно убеждает даже таких людей, как Уэллс. В этом же одна из тайн «диктаторства» Ленина.
«Одержимость», «фанатизм» Ленина по силе сказанного очень своеобразны: он сочетает холодную, абстрактную рассудочность с живым, конкретно-индивидуальным подходом, с тем, что Горький называет «огоньком почти женской нежности к человеку». Это горячее, полновесное чувство конкретного, «человеческого, слишком человеческого», скрытое под бесстрастной деятельностью ума, под деловым, практическим подходом, с покоряющей очевидностью обнаруживается и раскрывается в Ленине, в его отношениях к нашему большевистскому революционному подполью, к профессиональным революционерам, к этому особому типу людей, «взыскующих града». Сам профессиональный революционер и подпольщик, Ленин непроизвольно, без усилий окружает их подлинно родным, отцовским теплом, ощущаемым и воспринимаемым буквально как нечто физическое. Это испытывают не только подпольщики, но и многие другие, сталкивавшиеся с Лениным. Оттого он «Ильич», «свой человек», «наш» и т. д. Оттого он объединяет, спаивает, организует, дисциплинирует, направляет людей в единый коллектив, в стальную когорту, сковывает их в чугунно-бетонный, но живой массив. Думается, что Ленин устанавливает свои отношения к людям больше путем интуиции. Он не принадлежит к числу «справедливых», если под справедливостью здесь понимать исключительно рассудочное, холодное взвешенное отношение, со всеми за и против, то, что так ненавидел художник Толстой. Этим объясняются и ошибки тов. Ленина в его отдельных оценках, но здесь же и высшее обаяние его, и та высшая, конечная справедливость, в которой — и страсть, и глубокое проникновение, и живое ощущение сердцевины людей. Все это, вместе взятое, есть великий дар собирать вокруг себя людей и подбирать их не только «по духу», не только по идеологии, но еще и по каким-то иным, «нутряным», признакам, может быть самым важным, по крови, по склонностям, по всему чувственному и психическому укладу. Г. В. Плеханов как-то острил про Ленина, что он, подобно гоголевскому Осипу, старается подобрать и захватить с собой в дорогу что попало: кусочек бумаги, обрывок веревки: все пригодится. Это, конечно, неверно, но дыму, как говорится, без огня не бывает. Верно, что тов. Ленин умеет вести за собой людей, подчас весьма разношерстных, и факт тот, что Плеханов под конец жизни своей оказался на положении слишком разборчивой невесты, а о «неразборчивом» Ленине в глухих деревнях Индии говорят, по свидетельству Горького: «Вот Ленин — самый честный парень. Такого еще не было на свете».
Теперь да будет позволено остановиться на практицизме и узком делячестве тов. Ленина.
Был такой случай.
В комнату, где в числе нескольких человек находился М. Горький, входит Ленин; не входит, а, как это обычно у него, почти вбегает. Он спешит: только что кончилось одно заседание, теперь начинается другое. На ходу ест, наливает стакан чая, быстрым и особо характерным жестом перевертывает одну из книг, привезенных М. Горьким ему в подарок. Так же бегло и быстро, сощурившись, перелистывает ее. И в этих приемах видна прочно установившаяся манера обращаться с книгой, сразу схватить и прикинуть ее в уме. Такие жесты вырабатываются только в результате долголетнего сожительства с книгой.
Горький немного исподлобья наблюдает и присматривается к Ленину. У Ленина, по обыкновению, играют и светятся глаза. Как будто должно быть наоборот. Глаза Ленина переместить бы к художнику Горькому, а «догматик» и «схематик» должен получить мало: выразительные, водянистые глаза М. Горького. Горький угловат, высок, утюжен, нескладен, молчалив, неподвижен. Ленин по-каратаевски кругл и проворен, наэлектризованный живой комок.
М. Горький связан с берлинским книгоиздательством Гржебина, издающего по-русски наших классиков, книги по отдельным отраслям научного знания. Изданы книги отменно хорошо, и это радует Горького. В руках у Ленина прекрасный сборник индийских сказаний и легенд, подобранных М. Горьким с большим мастерством и вкусом.
— Да, да,— соглашается Ленин,— превосходные издания, только поменьше бы беллетристики и побольше деловых книг. А то вот голод у нас и разруха. С ними нужно разделаться в первую очередь.
— Да ведь дешевка, Владимир Ильич,— убеждает М. Горький,— пустяки, копейки...
— Золото, золото ведь идет на это. А золота нет...
Две правды, две истины. Не хлебом единым жив будет человек. Конечно. Но когда хлеба нет, совсем нет? Нет, пусть сначала хлеб, паровозы, мануфактура, а затем беллетристика. И за этим якобы узким практицизмом, за этой деловой сухостью чудится большая любовь и горячее чувство к страдающему трудовому человеку.
III
Эти беглые мысли вызваны «по поводу».
А не по поводу, откровенно и по правде говоря, думается сейчас о другом, о совсем ином. О том Ленине, который вынужден бороться с болезнью. И не о России, не о человечестве, не об его отношениях к ним, не об его удельном весе — да простится это,— а вот именно о больном человеке Ленине, об «этом самом честном парне, какого еще не было на свете», об этом сыне человеческом, об этих глазах, об этом песочном подвижном лице, на которое легла тень болезни, об этих маленьких, словно прижатых, ушах, об этом куполообразном чудесном лбе, об этом простом и живущем, что идет от детских пеленок, от теплоты детской кроватки, от малых и бесценных материнских забот, горя и радости. Вот об этом.
И еще вот о чем. О том, что еще долго будет скорбным и обидным в жизни человеческой, что нужно преодолевать, побеждать без конца. Бесконечна «дорога гигантов», и уходит она в вечность, в далекие, туманные исторические дали, о которых тоскует человек с печалью и болью, с радостью и нетерпением, которые зовут и манят к себе, как русские необъятные горизонты в часы вечерних закатов и зорь. Бесконечен путь прогресса, путь шествия человека «вперед и выше», путь побед и поражений, ибо только первые шаги делаются и сделаны доселе, чтобы дать возможность человечеству совершить переход из царства необходимости в царство свободы, чтобы не торжествовал слепой, злой, нелепый случай, чтобы разумно и планомерно покорил, подчинил силе своего хотения человек бездушную, косную власть природы, чтобы он сделался воистину венцом творения, чтобы не оставались без ответа «проклятые вопросы», чтобы клейкие Карамазове кие листочки распускались для всех, чтобы вместо борьбы классов утвердилась всечеловеч-ность, чтобы раскрылась каждому великая книга жизни и зряч чтобы стал человек великим зрением знания. Первые, робкие шаги, все еще первые попытки, несмотря на седую быль древности, стоящую за нашими спинами, ибо очень еще жалок и беспомощен человек и бродит ощупью перед лицом необъятного и равнодушного космоса.
Ленин стал и еще больше станет мифом, легендой, лучшей сказкой человечества. Но, думается, никогда не удастся превратить его жизнь в житие, иже во святого Владимира Ульянова. Он не поддается такому почетному омертвению. Он слишком человек, слишком бродит в нем сусло жизни, слишком он земнороден. И о нем всегда будут говорить: «наш», «Ильич» и пр. Для грядущих поколений он станет далеким, но и в этой исторической дали потомки будут о нем думать как-то похоже на то, как думал мальчик-индус Сами у Н. Тихонова:
Тот далекий живет за снегами.
Что к небу ведут, как ступени,
В городе с большими домами,
И зовут его люди «Ленин».
Он дает голодному корочку хлеба,
Даже волка может сделать человеком,
Он — большой сагиб перед небом
И совсем не дерется стеком.
Да, это так: большой сагиб перед небом, перед космосом и очень озабочен «корочкой хлеба», а его стек беспощаден и суров только для тех, в чьих глазах Сами лишь обезьяны и рабы.
Прожектор. 1923. № 14 С. 17-22