25 мая 1922 года в Кремлевской аптеке спешно готовится по моему заказу и упаковывается все, что может понадобиться для медицинской помощи в случае экстренного, диагностически пока еще не определенного, заболевания. Несколько минут тому назад мне позвонил по телефону народный комиссар здравоохранения Н. А. Семашко и сообщил, что нужно сейчас же ехать в Горки, так как там внезапно захворал Владимир Ильич Ленин. Более точных сведений о характере заболевания не имею и поэтому беру на всякий случай в аптеке и сердечные средства, и желудочно-кишечные, и шприц для подкожных впрыскиваний и пр.
Знаю, что еще недавно, в марте, Владимира Ильича очень подробно осматривала консультация наших врачей, с участием впервые тогда приехавшего из Германии знаменитого немецкого невропатолога проф. Ферстера. Владимир Ильич жаловался в то время только на сильные головные боли. При самом внимательном осмотре не удалось тогда ничего обнаружить, кроме общих явлений переутомления. Ничем особенным не проявлял себя тогда даже и артериосклероз, оказавшийся впоследствии единственной основной причиной того ужасного недуга, который так властно и жестоко захватил в свои цепкие лапы могучий организм Владимира Ильича, так неумолимо издевался в течение почти двух лет над сверхчеловеческими усилиями лучших представителей медицинской науки и преданных до самозабвения, до экстаза, близких, родных и друзей и так трагически отпраздновал свою кровавую победу и над своей жертвой, и над всеми, безнадежно пытавшимися ее спасти, 21 января 1924 года.
Последующее течение болезни и в особенности посмертное вскрытие тела В. И. Ленина дали совершенно ясный ответ на вопрос о том, почему за два месяца до начала болезни ничем не проявлял себя объективно тот основной процесс, на почве которого и разыгралась дальнейшая картина болезни, такая тяжелая, такая грозная, такая роковая.
На вскрытии, подробный протокол которого опубликован, оказалось, как всегда констатировалось и при клиническом, прижизненном исследовании Владимира Ильича, что периферические сосуды и самое сердце были почти нормальными (это почти два года спустя после консультации, о которой идет речь). Пораженными до чрезмерных, можно без преувеличения сказать, до чудовищных размеров оказались преимущественно сосуды мозга, того органа, в котором, как в фокусе, сосредоточивалась вся жизнь, вся работа этого титана мысли, этого бурного источника непреклонной воли, стихийной энергии. А ведь только исследование сердца и периферических сосудов и может дать врачу материал для суждения о начавшемся в организме склеротическом процессе. Сосуды мозга так глубоко и бережно спрятаны в твердой коробке черепа, что добраться до них невозможно никакими методами исследования, и только тогда можно судить об их поражении, когда появляются какие-нибудь симптомы расстройства мозгового кровообращения, когда происходит то, что произошло у Владимира Ильича в ту роковую для него весну — в мае 1922 года.
В аптеке почти все готово; несколько минут нужно подождать. Я думаю о предстоящем свидании с В. И. Лениным. Мне не приходит в голову мысль о чем-нибудь серьезном, тяжелом. Я знаю, что Владимир Ильич отдыхает в Горках во исполнение того решения, которое принято на мартовской консультации. Сильное переутомление, неудивительное при той колоссальной работе, среди которой протекала вся жизнь вождя, имя которого повторяет уже теперь каждый человек, каждый ребенок на всем земном шаре. Необходимо оставить на время государственные дела, поселиться вдали от города, отдохнуть там несколько месяцев, и тогда, несомненно, можно будет опять работать, гореть, зажигать других своим огнем. Ну, вот он и отдыхает вдали от города в 30 верстах от Москвы, в имении Горки,— и что же могло там произойти? Ну, какое-нибудь случайное заболевание, что-нибудь желудочное или какая-нибудь инфекция,— во всяком случае, ничего же общего с тем, из-за чего собирались два месяца тому назад в Кремле и русские врачи, и немцы, огорчившие Владимира Ильича своей настойчивой просьбой оставить временно работу и отдохнуть.
Все готово. Можно ехать. Звоню Н. А. Семашко, заезжаю за ним. Автомобиль мчит нас в Горки. Мелькают улицы, дома, люди, застава, распускающиеся навстречу весеннему солнцу деревья, но все это не останавливает на себе ни взора, ни внимания; мысль неудержимо возвращается к нему, к больному. Вспоминаются мои случайные, короткие встречи с ним, всегда по делам медицинским.
Вспоминается моя первая встреча с ним в Кремлевской больнице, у постели больного, незабвенного В. В. Воровского, летом в 1920 году. В. В. захворал тогда очень тяжелой формой брюшного тифа и проделал почти все осложнения, какие при брюшном тифе возможны. Захворал он поначалу как-то легко, шутливо отнесся к своему недомоганию, не подозревая, какая длительная и тяжелая начинается болезнь. 1 июня 1920 года он мне прислал записку такого содержания:
«Многоуважаемый Лев Григорьевич, не урвете ли Вы минутку зайти ко мне и спасти меня от неминуемой гибели. Нахожусь при последнем издыхании, но, как человек благовоспитанный, конечно, подожду умирать до Вашего прихода. В. Воровский».
Шутя набрасывая эти строки, бедный В. В. не подозревал, что в хрупкий его организм вторглась уже тяжелейшая инфекция, которая продержит его свыше трех месяцев в постели, в борьбе между жизнью и смертью. А мы, врачи, спасая его от смертельного, в большинстве случаев при брюшном тифе, кишечного кровотечения, не думали, что не тут «таится погибель» его, а далеко от Кремля, далеко от Москвы, на берегах лазурного Женевского озера.
Как только выяснился диагноз брюшного тифа, я перевел В. В. Воровского из его квартиры в Кремлевскую больницу, где он и оставался до выздоровления, свыше трех месяцев. В один из первых дней пребывания В. В. в больнице мне позвонил В. Д. Бонч-Бруевич, бывший тогда управляющим делами Совета Народных Комиссаров, и передал мне желание Владимира Ильича получать время от времени подробные сообщения о ходе болезни В. В. Воровского. Во исполнение этого желания я еженедельно посылал Владимиру Ильичу подробные донесения о ходе болезни, так и озаглавливая их: «Неделя вторая, неделя седьмая, неделя двенадцатая» и т. д. После одного из таких донесений, сообщавшего о тяжелом ходе болезни В. В. Воровского, Владимир Ильич передал свою просьбу о том, чтобы сделано было все, что возможно, для облегчения положения больного и чтобы немедленно сообщено было Владимиру Ильичу, если бы встретились какие-нибудь затруднения в получении необходимого. А еще через некоторое время, когда донесения стали веселее, Владимир Ильич запросил по телефону, может ли он без ущерба для здоровья больного навестить его, и просил сообщить ему через В. Д. Бонч-Бруевича, в какой день и час удобнее это будет сделать.
В. В. Воровский был очень обрадован, когда я ему сказал, что его хочет навестить В. И. Ленин. В назначенный день и час Владимир Ильич явился в больницу в сопровождении В. Д. Бонч-Бруевича Прежде чем войти в палату, Владимир Ильич подробно расспросил меня о состоянии больного, о дальнейшем прогнозе, о том, когда можно ждать выздоровления, куда ехать для восстановления сил и т. д. Потом Владимир Ильич вошел к В. В. Воровскому в палату, говорил с ним необыкновенно приветливо и ласково. Через некоторое время В. В. Воровский попросил оставить его наедине с Владимиром Ильичем. Мы все вышли, и Владимир Ильич оставался около 10 минут в палате у больного. Уходя, Владимир Ильич очень сердечно распрощался с нами, благодарил за заботы о больном, за хороший уход и т. д.
Вспоминается то, о чем думал часто и что всегда поражало — нежелание Владимира Ильича щадить себя, заниматься своим здоровьем, и в поразительную противоположность этому — громадное внимание, уделяемое другим товарищам, настойчивое желание заставить их лечиться и следить за своим здоровьем. У В. И. Ленина была большая вера в медицину, в возможность помочь больному, и, в особенности, в предупредительные профилактические меры, могущие вовремя остановить надвигающуюся опасность, сохранить человеку и жизнь, и здоровье, и работоспособность.
Заботы Владимира Ильича о заболевших товарищах были поистине поразительны. Время от времени я получал от него предписание осмотреть того или другого больного, назначить ему соответствующий режим, указать в точности, сколько часов в день он может работать, или не нужно ли ему на время совсем бросить работу, не нужно ли изменить характер работы, не нужно ли уехать в какой-нибудь курорт или за границу и т. д. Поражал меня всегда не самый факт заботливости о больных товарищах, а то, как это делалось. Владимир Ильич никогда не успокаивался на том, что просил посмотреть больного. Он вникал всегда во все подробности, во все мелочи, входил нередко в обсуждение плана лечения и т. д. Он следил далее за тем, выполняются ли предписания врача, выехал ли больной на курорт, указанный врачом, или за границу.
Инициатива направления того или другого товарища к врачу для лечения исходила обыкновенно от самого Владимира Ильича. То он заметил на заседании, что такой-то товарищ побледнел или похудел, или вид у него усталый; то он услышит от кого-нибудь, что такой-то плохо себя чувствует и не следит за собой, не хочет лечиться. Сейчас же просьба от Владимира Ильича такого-то товарища внимательно осмотреть, назначить ему лечение, режим и немедленно сообщить Владимиру Ильичу о результате консультации письменно. К мнению врача Владимир Ильич относился всегда с очень большим вниманием и доверием. Эта черта его тоже меня всегда поражала. Энергичный, властный и настойчивый в своих решениях, В. И. Ленин всегда отказывался от заранее им составленного плана, если врач указывал ему на ошибочность этого плана и на то, что другое решение вопроса будет более целесообразно.
Вспоминается мне один очень показательный и характерный в этом отношении случай.
Зимой и весной 1921 года плохо себя чувствовал Г. Е. Зиновьев. У него были нелады со стороны сердца, и летом необходимо было ему основательно отдохнуть и полечиться. Узнав, что я лечу Г. Е. Зиновьева, Владимир Ильич попросил меня подробно, как всегда, написать ему о состоянии здоровья больного, о том, что я думаю с ним делать летом, и т. д. Я сделал Владимиру Ильичу подробное сообщение. По разным соображениям я не послал своего больного ни на наши курорты, ни за границу, а оставил его под Москвой, в очень хорошем и живописном имении, где сохранился прекрасный, хорошо обставленный теплый дом, в котором можно было со всеми удобствами проводить назначенный мной курс лечения. В этом же доме поселился молодой врач, который мог наблюдать ежедневно больного, а я наезжал два-три раза в неделю. Через некоторое время я получил от Владимира Ильича письмо следующего содержания:
«Очень благодарю за подробное сообщение. Я был у Зиновьева и убедился, что там, где он живет, невозможен никакой отдых, ибо, во-первых, постоянно вызывают к телефону, а во-вторых, бывает до 13 посещений в день. Зиновьев мне сказал, что, по вашим словам, еще трех недель абсолютного отдыха было бы достаточно для полного ремонта на два года работы. Поэтому я просил подыскать ему место отдыха без телефона, без возможности приезда из Москвы. У меня вопрос только один: требуется ли постоянный медицинский надзор. Если нет, предполагаю принять предложение тов. Каменева об устройстве в отдаленной местности Московской губернии. Если да, то у меня есть мысль об устройстве в Судачевском уезде, Владимирской губернии, в 65-ти верстах от железной дороги. Можно по телефону поговорить с доктором, заведывающим здравотделом Судачевского уезда, в гор. Судачеве (есть телефон с Москвой), который живет не в уездном городе, а в 25-ти верстах от него. Прошу Вашего отзыва по этим предложениям.
Председатель Совета Народных Комиссаров
В. И. Ульянов-Ленин».
Казалось бы, о дальнейшем пребывании в том имении, где жил Г. Е. Зиновьев, не могло быть больше и речи,— нужно только представить свой «отзыв по предложениям» Владимира Ильича относительно отдаленной местности Московской губернии или относительно Судачевского уезда Владимирской губернии. Я позволил себе, однако, в подробно составленном письме возразить Владимиру Ильичу и указать ему на то, что не следовало бы переводить Г. Е. Зиновьева из той обстановки, в которой он в настоящее время находится, к которой он привык, которая ему нравится и в которой начат и успешно проводится назначенный ему курс лечения. Что же касается отмеченных Владимиром Ильичем недостатков, то их ведь легко устранить: посещения можно вовсе прекратить, а телефоном больной очень мало пользуется; если же и это нежелательно, то можно его на время выключить. В заключение я привел еще тот довод, что, уезжая далеко от Москвы, больной уходит из-под моего наблюдения, из-под наблюдения постоянного врача, к которому больной привык, которому он верит. Владимир Ильич согласился с моими доводами и отказался от своих планов. В различных учреждениях, с которыми была связана деятельность Г. Е. Зиновьева, появилось предписание не беспокоить больного посещениями до конца лечения, а телефон был оставлен, но больному было сказано, что ему запрещено им пользоваться. В. И. Ленин после этого несколько раз еще навещал Г. Е. Зиновьева, но больше не высказывал никаких недовольств.
Свои заботы о здоровье окружающих Владимир Ильич распространял и на близких своих друзей и на товарищей, занимавших ответственные посты в республике, и на больных, не занимавших никакого ответственного положения. То получалось мною письмо, в котором Владимир Ильич просит: «Сообщите мне кратко о состоянии здоровья т. Бела Куна, а равно, сколько времени требуется на лечение и какого рода лечение Вы предполагаете»2, то сообщают мне, по поручению Владимира Ильича, что в 4-м Доме Советов живет молодая девушка Галина Фофанова, очень больная, что необходимо ее посмотреть, сообщить Владимиру Ильичу, чем она больна, что нужно для нее сделать и т. д. У больной оказалось, действительно, очень тяжелое заболевание — туберкулез позвоночника.
Поражало меня всегда то, что Владимир Ильич находил время для этих забот среди той грандиозной, и по количеству затрачиваемого времени, и по интенсивности, и по величию задач, работы, среди которой жил. Вот уж поистине, как говорит Л. Б. Каменев, «не пренебрегая никакой деталью, не отстраняясь ни от какой будничной работы, Ленин систематически, упорно, неустанно готовил восстание миллионов против мира насилия и гнета»...
Автомобиль мчится дальше, среди молодой, расцветающей, рвущейся к новой жизни природы, чудесной северной весны. Через короткое время я буду у постели великого человека, пережившего уже и весну и лето своей жизни. Еще несколько минут по шоссе, потом свернуть влево в узенькую аллею. Какая чудесная, свежая, сочная трава, какие очаровательные молодые, зеленые березы, как все торжествует в этой пробуждающейся юной природе, как все зовет к новой жизни — а что-то там в этом доме, который вот уже виднеется из-за окружающей зелени?
Еще несколько минут, и мы подъезжаем к дому. Большой, в старинном стиле, двухэтажный каменный дом, с белыми колоннами, с двумя по обе стороны расположенными отдельными флигелями. Перед домом красивая площадка с большой клумбой для цветов посредине. Очень много сирени по сторонам и вокруг дома. Мысленно вижу Владимира Ильича в одной из комнат большого красивого дома с белыми колоннами, с большой террасой. Нет. Не там. Владимир Ильич верен себе. Из всей этой усадьбы он выбрал себе самую маленькую угловую комнатку, в маленьком флигеле направо от большого дома — маленькую, в два окна комнатку, в которой, кроме кровати, небольшого столика, заваленного книгами, комода и платяного шкапа не было, да и не могло бы поместиться больше никакой другой мебели.
Встретили нас Надежда Константиновна и Мария Ильинична. Жена и сестра. Два самых близких и преданных друга. Две женщины,— две бессменных сестры милосердия, вышедшие в тот день вместе с великим страдальцем на длинный скорбный путь, ни разу за два почти года не уставшие, не оступившиеся, не упавшие на этом полном труда и страданий пути, донесшие его до гроба на столе в одной из комнат этого красивого желтого с белыми колоннами дома, и дальше, до маленькой железнодорожной станции, где стоял траурный поезд, готовый принять останки того, кто был Лениным, и дальше, до Дома Союзов, до этого чудесного зала, о котором написал Г. Е. Зиновьев: «прекрасный зал в Доме Союзов стал сказкой. Один этот зал — замечательная, чудесная, великая траурная симфония». Здесь они остановились на несколько дней, стали у изголовья, две скорбные, молчаливые фигуры, и простояли до последнего дня, до воскресенья, и донесли его дальше, до Красной площади, до подземелья, где на глазах у сотен тысяч людей, под грохот орудийных салютов, под склонившимися знаменами, под рыдающие звуки похоронного марша закончился, наконец, этот длинный скорбный путь 27 января 1924 года.
Войдя в дом, мы узнали, что до нас уже приехал Ф. А. Гетье. Первые впечатления не вызывают особенной тревоги. Вчера вечером Владимир Ильич поужинал рыбой. Перед сном неприятная отрыжка, изжога, головная боль. Ночью плохо спал. Встал, оделся, пошел в сад. Стало немного лучше. Вернулся, лег в постель и уснул.
Вскоре, однако, проснулся; болит голова, вырвало. Температура 38,5. С утра самочувствие лучше, температура ниже, но обнаруживаются симптомы небольшого расстройства мозгового кровообращения, некоторая слабость, неловкость в движениях правой руки и ноги; небольшое расстройство речи; не может иногда вспомнить нужное слово, все отлично понимает, читает, но некоторые предметы не может назвать, а услышит их название — удивляется, как сам не мог вспомнить.
Потому ли, что не хочется думать о худшем, склоняемся к тому, что в основе все-таки желудочно-кишечное расстройство (гастроэнтерит), который на почве переутомления и нервного состояния больного вызвал временное, преходящее расстройство мозгового кровообращения. Принимаем необходимые в этом направлении мероприятия и решаем, что нужно показать больного невропатологам.
Следующая консультация происходит уже с приглашенными из Москвы невропатологами В. В. Крамером и Г. И. Россолимо, а еще через несколько дней — с прилетевшим из Германии на аэроплане проф. Ферстером (3-го июня). К тому времени Владимиру Ильичу стало значительно лучше, и все основания были думать, что явления расстройства мозгового кровообращения (небольшой тромбоз или, может быть, спазм мозговых сосудов) носят преходящий, временный характер. Проф. Ферстер скоро уехал, а 11-го июня прилетел из Берлина проф. Клемперер, который подтвердил, что со стороны внутренних органов, в частности сердца, нет никаких сколько-нибудь серьезных уклонений от нормы.
Владимир Ильич сам в первые дни с большой тревогой относился к своему заболеванию. И в день моего приезда, и в последующие дни он был в угнетенном состоянии, не верил в свое выздоровление. Его очень угнетали те расстройства со стороны речи, со стороны памяти, которых он не мог, конечно, не заметить при исследовании. Его очень пугало и огорчало то, что он не находит некоторых слов, что он не может назвать некоторые предметы по имени, что он сбивается в счете. Он очень огорчился, например, когда, увидев ромашку и незабудку, не мог вспомнить названия этих хорошо знакомых цветов. Он часто повторял: «Какое-то необыкновенное, странное заболевание».
Ко всем уверениям и обещаниям, что все должно скоро пройти, он относился недоверчиво. С грустными глазами и глубоким вздохом отвечал иногда: «Да, это было бы хорошо».
Одна короткая беседа с Владимиром Ильичем глубоко меня потрясла своим трагизмом. В один из первых дней болезни, вечером, Мария Ильинична сказала мне, что Владимир Ильич хочет меня видеть. Я вошел к нему и, оставшись с ним наедине, сел у его постели. Владимир Ильич мало изменился за эти дни. Так же, как пишет о нем Н. И. Бухарин, «крепкая, литая фигура», те же «живые, пронизывающие, внимательные глаза», но необычайная грусть и сосредоточенность в лице, необычайная тревога в этих «живых, пронизывающих и внимательных глазах». В маленькой комнате тишина, полумрак. Владимир Ильич слегка приподнялся на локте левой руки и, приблизив свое лицо ко мне, внимательно, пронизывающе глядя мне в глаза, сказал:
— А ведь плохо.
— Почему плохо, Владимир Ильич?
— Неужели вы не понимаете, что это ведь ужасно, это ведь ненормальность.
Я стал всячески успокаивать Владимира Ильича, убеждать его в том, что это все временное, преходящее, что все, что его пугает — небольшое расстройство речи, памяти, внимания, способности сосредоточиться, что все это явления временного расстройства кровообращения в мозгу, что можно ему ручаться, что все это пройдет. Он недоверчиво качал головой, несколько раз повторял: «Странная, необыкновенная болезнь», лег опять и не сказал больше ни слова. Я посидел еще несколько минут, пожелал ему спокойной ночи и вышел из комнаты.
Очень тяжело относился Владимир Ильич к необходимости соблюдать строгий режим, оставаться в постели, ничем не заниматься, никого не принимать, к необходимости дежурства врачей и сестры. На все это Владимир Ильич соглашался не сразу, неохотно, но в конце концов уступал, покорялся. 3 июня, в день консультации с проф. Ферстером, почувствовав себя гораздо лучше, он стал просить разрешения встать, посидеть у окна на солнышке. С грустью пришлось отказать ему в этом, сославшись на решение консультации продержать его еще некоторое время в постели.
«Ну, что ж, нечего делать, придется полежать еще денька три».
Ни за что не соглашался Владимир Ильич оставить свою маленькую угловую комнатку во флигеле и перейти в Большой дом, и только 11 июня удалось убедить его тем доводом, что комната, в которой его можно было бы устроить в большом доме, соединена с террасой, где он мог бы в хорошие дни проводить много часов и пользоваться воздухом.
Очень угнетало Владимира Ильича запрещение заниматься делами. Когда, в связи с наступившим в средине июня улучшением, Владимиру Ильичу разрешено было принимать близких друзей, но с условием не вести деловых разговоров, он ответил:
«Ну, если нельзя о делах говорить, тогда лучше и посещений не надо».
После одной из консультаций в конце июня, на которой присутствовал Н. А. Семашко, Владимир Ильич сказал:
«О делах говорить не буду, но разрешите только три вопроса предложить Н. А. Семашко».
Вопросы были следующие: 1) каковы виды на урожай, 2) о конференции в Гааге, 3) о каком-то конфликте в Народном комиссариате путей сообщения, который необходимо уладить.
Кстати об этом конфликте. Случай, показывающий, как даже в эти тревожные дни своей болезни, так угнетавшие, так пугавшие Владимира Ильича, он не мог уйти в свою личную жизнь, а продолжал жить и мучиться тревожившими его государственными делами и вопросами. Ночь на 2 июня Владимир Ильич провел плохо. Был какой-то кошмар, от которого проснулся, долго не мог уснуть. Утром неохотно об этом говорил, но упоминал о каких-то интригах, о железнодорожниках, а 24 июня, в беседе с Н. А. Семашко, говоря о каком-то конфликте в Народном комиссариате путей сообщения, сказал:
«Этот конфликт необходимо уладить. У меня даже в начале болезни ночью кошмар был из-за него, а врачи думали, что это галлюцинация».
Возвращаюсь к первому дню своего посещения Владимира Ильича в Горках, к роковому дню 25 мая, к дню, с которого начинается поистине скорбная история болезни В. И. Ленина. Все разъехались. Я остался ночевать. Переговорил с Надеждой Константиновной и Марьей Ильиничной обо вдем. Владимир Ильич уснул. Поздно вечером я вышел в сад. Воздух напоен ароматом сирени. Где-то поет соловей. Необыкновенная тишина вокруг. В большом доме темно. Во флигеле налево в окнах огни. В одной из этих комнат — Ленин, один в своей маленькой узенькой комнатке, один со своей тревогой, с мрачными мыслями, с тяжелыми предчувствиями. Ленин, прикованный к постели, оторванный от государственных дел, от мировых задач, ото всего, к чему стремился и для чего работал всю свою жизнь, ото всего, на что растратил, на что безраздельно отдал свой мозг, сосуды своего мозга. Мы, врачи, говорим ему теперь: «Вы не должны работать, Владимир Ильич». Ну, а что значит для Ленина не работать? Не думать? А разве он может не думать? Разве может Ленин не мыслить? И он думает, конечно, и сейчас, когда мы все думаем, что он спит, он, может быть, думает тяжелую, мучительную думу, там, в своей маленькой, узенькой комнатке, в самой маленькой комнатке из всей этой большой, богатой, роскошной усадьбы.
Я не думал тогда, в эту ночь, что начинается такая великая эпическая трагедия в этом доме, что этот чудесный парк, где так благоухает сирень, где так хорошо поет соловей, превратится в клетку, где будет стонать раненый, истекающий кровью лев, где будет биться орел с подрезанными крыльями, где будет по-человечески страдать великий человек, который все понимает, все видит, все слышит и ничего не может сказать, ничего не может написать, человек, которому дано «глаголом жечь сердца людей» и который не может произнести слова, человек, который мог писать огненными буквами на скрижалях, видных всему миру, и не может поднять теперь правой руки. Видел ли мир большую трагедию, большие страдания? Родился ли новый Софокл, который найдет какие-то изумительно сильные слова и краски и изобразит эту трагедию так, чтобы она через тысячу лет потрясала сердца людей так, как нас потрясает еще сейчас «Эдип-царь»...
Поздно ночью я вернулся в свою комнату, взял лист бумаги и записал дневник первого дня болезни. Я вписал первые строки в первую страницу той эпически-трагической книги, которая носит название «История болезни Ленина».
Я заканчиваю свой грустный рассказ. Мне хотелось рассказать только о первых днях болезни Владимира Ильича, о начале великой трагедии. Невропатологи расскажут о дальнейшем ходе болезни, о том улучшении, которое наступило к осени и которое позволило Владимиру Ильичу даже писать и выступать в ноябре, о новом ухудшении с декабря и о той нечеловечески трудной борьбе, которую вели в течение двух лет лучшие представители русской и европейской медицинской науки для спасения жизни Ленина.
О Ленине. Сборник воспоминаний. . Под ред. Л. Б. Каменева. Л., 1925. С. 148—159
ЛЕВИН ЛЕВ ГРИГОРЬЕВИЧ (1870—1938) — врач-терапевт. В 1896—1897 гг. работал врачом в клиниках Берлина и Парижа, с 1897 г.— в России. В 1907—1919 гг. работал фабрично-заводским врачом, затем врачом-ординатором курортно-отбо-рочного госпиталя Наркомздрава. С апреля 1920 г.— врач-ординатор и заведующий терапевтическим отделением Кремлевской больницы. Необоснованно репрессирован; реабилитирован посмертно.