Содержание материала

Георгий Яковлевич Лозгачов-Елизаров

«НЕЗАБЫВАЕМОЕ»

Как бы много ли было написано о Владимире Ильиче Ленине, образ его, великого вождя и человечнейшего из людей, нельзя считать нарисованным до конца. Без сомнения, будет когда-то создан монументальный художественный труд, который объединит все мельчайшие и ценные штрихи, записанные родными и близкими В. И. Ленина, его соратниками и современниками. Свой вклад в этот труд внесут и мемуары Г. Я. Лозгачева-Елизарова.

Книга «Незабываемое» написана приемным сыном Анны Ильиничны Ульяновой и ее мужа Марка Тимофеевича Елизарова. В апреле 1917 года Георгий Яковлевич познакомился с вернувшимся из эмиграции Владимиром Ильичем. О своих встречах с Владимиром Ильичем, о жизни и быте семьи Ульяновых и рассказывает автор в этой книге.



Глава первая

ПЕРВЫЕ В ЖИЗНИ ШАГИ

РАННЕЕ ДЕТСТВО

Отродился весной 1906 года в железнодорожной сторожке на разъезде Князевка, в нескольких верстах от Саратова. Матери в то время шел сорок седьмой год. Качая люльку, она пролила немало горьких слез. Единственный мой брат Игнатий, старше меня на 27 лет, сидел в то время в саратовской тюрьме как один из организаторов забастовки железнодорожников, и мать беспокоилась за его судьбу. Кончилось дело тем, что брата выслали в уездный город Аткарск, отца же прогнали со службы на транспорте. Наша семья вынуждена была переехать в Саратов.

Мне шел третий год, когда нянчившая меня сестра Варя готовилась к поступлению в школу. Старшая сестра Александра взялась обучать ее начальной грамоте. Трудно, читая по слогам, одолевала Варя азбуку. Во время этих уроков я неизменно торчал тут же, залезая с ногами на табуретку, и, навалившись животом на стол, сопел, шмыгал носом и никак не мог примириться с «няниной» непонятливостью.

Довольно быстро я запомнил буквы, усвоил, как из них образуются знакомые, а порой и незнакомые слова. И получилось так, что, пока Варя еще привыкала к произношению слогов, я успел выучиться довольно бегло читать. А поскольку мне приходилось наблюдать за обучением сестры, лежа на столе напротив либо где-то сбоку, для меня оказалось безразличным, в каком положении я смотрел на книгу: прямо, сбоку или даже верх ногами, — все равно прочитывал. Позднее озорства ради выучился читать на свет, когда слова видны, как бы отраженные в зеркале.

Мать искренне недоумевала, в кого ее сынишка такой уродился. Сама она всю жизнь была неграмотной. Отец, родившийся во времена крепостного права, тоже не получил никакого образования, да и когда было учиться? Одиннадцати лет он ушел из родной Жуковки на заработки, чтобы выбиться из беспросветной нищеты, да так и прожил всю жизнь бедняком. Выучился кое-как разбирать печатные буквы. Трудился, зарабатывая пятьдесят копеек в день на семью в пять человек.

Видя мою страстную любовь к чтению, отец купил мне на Верхнем базаре первую книжку — сытинское издание популярного букваря с картинками, отпечатанного на шершавой газетной бумаге, но зато украшенного блестящей красочной обложкой. Это был торжественный день в моей жизни. Я не расставался с драгоценной книжкой целыми днями и даже укладывался с ней спать: мать тихонько вытягивала ее из моих рук и клала на стол, чтобы я не помял книжку во сне.

Гуляя с сестрой Варей по Немецкой улице1, где было сосредоточено больше всего магазинов, я невольно обращал на себя внимание прохожих.

— Ты не пропускал ни одной вывески, — рассказывала моя «няня». — Все их тебе нужно было прочитывать, и обязательно громко. Люди останавливаются, с удивлением спрашивают:

«Это твой братишка? Сколько же ему лет?»

«Четыре года, пятый», — говорю.

Окружат, вынут газету, суют:

«Ну-ка, прочти».

Ты без запинки читаешь.

И начинаются ахи-охи, удивления да расспросы; я тащу тебя: «Пойдем, Гора!» А ты: «Постой, вот это я еще не прочитал!» За нами народ — хвостом. Как же, любопытно!

Не раз пугали мою мать словоохотливые и всезнающие соседки:

«Смотри, украдут парнишку да продадут. Тогда и поминай как звали».

Но удержать меня дома было почти невозможно. Саратов я знал очень хорошо и заблудиться не боялся. То я увязывался за сестрой в Сретенскую школу, находившуюся неподалеку, то, спрятавшись на задней площадке трамвая за спинами взрослых пассажиров, «зайцем» отправлялся на берег Волги, где жила старшая сестра Шура.

Мне нравилось пропадать целыми днями на пристанях, наблюдая за сновавшими по мосткам крючниками и галахами, как называли рабочих на погрузке и разгрузке пароходов. А какое удовольствие было залезть в июльскую жару в воду, не снимая одежды, и, держась за протянутый с пристани на берег канат, подставлять грудь навстречу высокой волне, поднятой колесами белоснежного красавца парохода!

Однажды меня привел за руку домой знакомый полицейский, предупредив мать, чтобы получше смотрела за мной. Мне была отпущена заслуженная порция шлепков, но я убегал снова.

— Разве уследишь, бывало, за тобой? — рассказывала мать. — Стирала господское белье, ты на пороге с книжечкой сидел. Хватилась, а тебя и след простыл. Я туда-сюда спрашивать всех. Люди говорят: видели, мол, какого-то мальчика с книжкой, босиком, в одной рубашонке до пупка, где-то возле Московской улицы, за оврагом. Побежала на Московскую, гляжу — сидишь на тумбочке, на краю тротуара, у трамвайной остановки. Без штанов, все внимание обращают. Увидал меня и смеешься. И букварь под мышкой.

«Что это ты тут делаешь?» — говорю.

«Трамвая дожидаюсь».

«И куда же ты собрался ехать?»

«Я в гимназию хотел, к дяде Семе...»

Это чуть не к вокзалу, на конец города. Ну, я обрадовалась, что тебя нашла, взяла за ручку и повела домой. Даже побить забыла.

Дядя Сема — мой двоюродный брат, служил швейцаром в мужской гимназии, что напротив городской тюрьмы. Я уже не раз бывал в классах и даже в учительской. Меня неудержимо влекло туда: я мечтал стать гимназистом, носить такую же серую форму, лакированный пояс с пряжкой и фуражку с золотой кокардой.

БОРОДАТЫЕ ДРУЗЬЯ

В 1910 году отец нанялся дворником к новому хозяину, богатому немцу-мукомолу Шмидту, а, чтобы подработать, ночами караулил торговые лавки на Митрофаниевской площади2.

Поселились мы в длинном подвале на Константиновской улице. Пол в нашем новом жилье был почему-то не деревянным, а асфальтовым. Единственное окошко, выходившее во двор на уровне земли, тускло освещало комнату. Солнечные лучи никогда не заглядывали в наше жилище.

К этому времени я успел усвоить еще и церковно-славянский язык и по вечерам читал дома вслух малопонятные мне тексты из Евангелия или Нового Завета. Живший в нашем дворе студент-еврей, должно быть из любопытства, принялся знакомить меня с трудной еврейской грамотой. Об этом узнал знакомый доктор. Он с возмущением сказал матери:

— Если вы не хотите, чтобы мальчик сошел с ума, сейчас же отберите у него все книжки. Нельзя давать ему так рано развиваться, это опасно!

Напуганная мать запретила мне заниматься еврейским языком, что не так уж и огорчило меня тогда. Но отучить меня от чтения было невозможно. По-русски я читал уже хорошо. Что же касается церковнославянского языка, то сама же мать любила послушать «божественные» книги. И родители махнули рукой: это, мол, полезное, душеспасительное.

Тем временем у меня появились необычные друзья. Неподалеку от нас, на углу Камышинской улицы, находилась стоянка легковых извозчиков, или «биржа», как ее обычно называли. Здесь собирался простой безграмотный крестьянский народ, ушедший от бедности да безземелья в город на заработки и занимавшийся извозом на хозяйских лошадях, по найму у какого-нибудь купца. Молодой, бойкий и расторопный мужик Михайла был у них вроде старосты.

Знакомство с ними произошло как-то случайно и естественно и быстро переросло в своеобразную дружбу. Относились ко мне бородатые отцы семейств даже чуточку почтительно из-за моей грамотности, с той грубоватой лаской, которая так свойственна простым людям. Я навещал их каждый день.

Завидев меня еще издали, кто-нибудь из них уже спешил достать из-под козел распространенную саратовскую газету «Копейка»:

— А ну-ка, Гора, поди почитай нам, что там на свете делается!

Я проворно забирался на подушки сиденья одного из фаэтонов, с чувством достоинства брал в руки газетку. Окруженный жадными до новостей и неприхотливыми слушателями, принимался читать все подряд: международные события, местную хронику. Особенно любили происшествия: про пожары, убийства, отравления. Мои слушатели ахали, удивлялись, просили снова перечитать интересные места. Затем долго деловито и оживленно толковали, обсуждая прочитанные новости.

Встречавшиеся иногда в тексте иностранные слова, напечатанные латинским шрифтом, не смущали меня: я произносил латинские буквы в зависимости от их сходства с русскими. В результате получались какие-то новые слова, непонятные как моим слушателям, так и мне.

— Это что же за слово такое будет? — спрашивали меня недоумевающие бородачи.

— А это не по-нашему написано, — пояснял я, не задумываясь, и продолжал читать дальше.

Не проходило дня, чтобы мои бородатые друзья не одарили меня «за труды» несколькими копейками из своей выручки, не говоря уже о том, что доставляли мне не раз удовольствие прокатить, как «барина», в экипаже. Частенько меня приглашали с собой в пивную, расположенную поблизости, либо в чайную, где мне также приходилось развлекать посетителей чтением газет или какой-нибудь книжки. И в то время как извозчики степенно угощались пивом из остроконечных бутылок, я с наслаждением, болтая под столом ногами, грыз соленые сухарики, подававшиеся к пиву, или жевал тонко нарезанные ломтики сухой воблы.

...Шли дни за днями. Словоохотливые извозчики рассказывали своим седокам-пассажирам про маленького сынишку дворника, читающего книги и газеты не хуже большого, и слухи о нем распространялись по всему Саратову.

ЧЕЛОВЕК С ФОТОАППАРАТОМ

Наступила весна 1911 года. Ничто существенно не изменилось в нашем подвале. Так же неустанно трудился днем и ночью отец; по-прежнему, помимо повседневных домашних забот, часами гнула спину над корытом мать, стирая и крахмаля господское белье. Как и прежде, каждый день навещал я своих бородатых друзей, принося домой заработанные чтением монетки, которые запихивал в щелку в спине гипсовой кошечки, служившей мне копилкой.

Вместе с сестрой я учил ее школьные уроки, «помогал» готовить домашние задания. За плохое чтение, бывало, я награждал ее не раз тумаками по спине. Между прочим, будучи от рождения левшой, я научился писать не правой, а левой рукой, но в семье как-то не обратили на это внимания.

В один из солнечных майских дней наш маленький подвальный мирок был потревожен приходом незнакомого человека.

Появление его объяснялось довольно простой причиной. Извозчик Михайла, разговорившись по своему обыкновению с одним молодым барином, рассказал про знакомого мальчугана. Седок, симпатичный блондин лет тридцати, с живыми улыбающимися глазами и остроконечной бородкой, заинтересовался болтовней словоохотливого возницы, выспросил и записал адрес дворника Якова Лозгачева.

Василий Иванович Девятков — так звали этого седока—был сотрудником газеты «Саратовский листок».

Как я узнал впоследствии (в 20-х годах), он принадлежал к кругам революционно мыслящей интеллигенции, состоял в социал-демократической партии, принимал активное участие в организации вечерних воскресных рабочих школ, в революционном движении 1905— 1907 годов; средства к жизни добывал литературным трудом, работая в редакциях газет.

Василий Иванович решил воспользоваться рассказом извозчика для небольшого газетного очерка.

Не откладывая своего намерения в долгий ящик, он прихватил с собой громоздкий фотоаппарат с треногой и отправился на Константиновскую улицу по адресу, указанному Михайлой. Спустившись по лестнице в подвал, он застал всю нашу семью в сборе. День уже клонился к вечеру.

Войдя в квартиру и познакомившись с ее обитателями, Василий Иванович объяснил цель своего посещения. Держался он просто, весело и непринужденно, так что неловкость и некоторая настороженность, охватившие было родителей при неожиданном появлении незнакомого барина, быстро рассеялись.

Сняв шляпу и усевшись на подвинутый матерью табурет, Василий Иванович поманил меня к себе. Я смело подошел к нему, и он попросил меня показать, действительно ли я умею читать. У меня было несколько книжек; выложив всю свою нехитрую библиотеку на колени гостю, я быстро принялся читать вслух одну из знакомых сказок. Послушав немного, Василий Иванович остановил меня и, хитро рассмеявшись, воскликнул:

— Э-э! Ты, поди, эту сказку уж наизусть выучил. Это что! На-ка вот это почитай, тогда поверю! — И, вытянув из бокового кармана сложенную газету, он ткнул пальцем в одну из статей.

Я без запинки принялся читать непонятную мне по содержанию газетную статью, почти не останавливаясь на знаках препинания, значение которых, за исключением точек, для меня было еще не вполне ясно.

— Вот это молодец! Ладно, будет! —- одобрил гость, забирая у меня газету и пряча ее в карман. Откинувшись назад, вынул из жилетного кармашка пятачок и подал мне. Потом он встал и, показывая на принесенный с собой фотоаппарат, сказал родителям, что хотел бы написать обо мне в газету и поместить мою фотографию. Мать неожиданно запротестовала и обхватила меня обеими руками.

Отец, всегда довольно смирный по характеру и обычно во всех жизненных вопросах подчинявшийся матери, не выдержал и проворчал:

— Ну что ты, мать, чего испугалась? Уж и в слезы скорей. Не слышала, что ли, барин хочет его только на карточку снять!

Василий Иванович, не ожидавший такой реакции со стороны матери, что-то быстро сообразил и весело воскликнул:

— Ну, конечно, что же тут особенного! Впрочем, давайте я всех сниму, все семейство! — И, чтобы не дать опомниться смущенной матери, заторопил отца: — Пошли все наверх, пока еще солнышко, и прихватите скамейку с собой.

Взяв аппарат и треногу, гость двинулся к выходу. Отец вынес во двор скамейку. Василий Иванович рассадил всех так, что мне не хватило места, и он поставил меня сбоку, почти отдельно от родных. Наведя объектив, Василий Иванович накинул на аппарат большой черный платок, которым накрывался перед тем, и предупредил:

— Смотрите все сюда и не шевелитесь! А ты, Гора, не щурься так и не моргай глазами. Вот так. Ну, спокойненько. Снимаю! — И, быстро сняв с объектива кожаный колпачок, надел его обратно. — Готово! Можно вставать!

Несколько дней спустя мы все с интересом рассматривали помещенную в приложении к «Саратовскому листку» небольшую статью «Маленький грамотей» и фото, где я был изображен во весь рост. Мать ахала:

— Вот поди-ка ты, обманул все-таки! Взял да одного Горку и снял!

А отец, вооружившись очками и усевшись к окну, медленно, по складам принялся читать заметку про сына. Время от времени он шумно шмыгал носом и громко крякал, что было у него признаком волнения.

Василий Иванович писал в заметке о нашей семье и о том, каких успехов добился я к пяти годам. Заканчивал он свою статью словами:

«Судьба этого даровитого мальчика невольно возбуждает к нему интерес по аналогии с другими такими же самоучками, также выходцами из народа, приобщившимися впоследствии к литературным кружкам. Из таких самоучек назовем писателя-поэта И. Г. Воронина, мальчиком торговавшего калачами на Пешем базаре; писателя-самоучку, саратовского мещанина С. А. Макашина, талантливо изображавшего в своих обличительных статьях недостатки местного мещанства и купечества; Я. П. Буткова (из крестьян Саратовской губернии), усердного сотрудника «Отечественных записок» при А. А. Краевском в 40-х годах, остроумного, колкого (как аттестовал его знаменный Белинский) автора многих повестей и рассказов, изданных в двух книгах под общим заглавием «Петербургские вершины»; А. У. Порецкого, сына петровского мещанина-мельника, тайком от отца научившегося читать и писать, впоследствии основателя первого в России дешевого журнала для народа «Воскресный досуг» и автора многих стихотворений (в числе их любимой до сих пор детской песенки «Ах, попалась, птичка, стой!»).

Но сколько погибло талантов только потому, что вовремя некому было протянуть руку помощи!»

Подпись под статьей была непонятной: «В. Ю-в»; но фотография на фоне облупленной стенки нашего подвала не вызывала сомнений.

В первых числах июня почтальон принес адресованный на имя Якова Ивановича Лозгачева номер журнала «Огонек». В нем тоже была помещена заметка в два столбца о «мальчике-феномене», окаймленная зубчатой рамочкой, а посредине опять красовалась моя фотография.

Знакомство с Василием Ивановичем Девятковым на этом не прекратилось: он иногда приглашал меня в гости, познакомил со своими детьми Юрой и Клавдией, показывал свою библиотеку. Помню, как, сидя на широком мягком диване, я держал на коленях толстый том Некрасова и звонко читал понравившийся мне отрывок:

У дядюшки у Якова

Про баб товару всякого,

Ситцу хорошего —

Нарядно, дешево!..

Бывшие в тот вечер у Василия Ивановича гости — трое незнакомых мне людей — шумно восхищались моим отчетливым чтением, а одна из них, молодая женщина в полосатой кофточке и черной юбке, стянутой широким шелковым поясом из тесьмы, заявила:

— Замечательно! Василий Иванович, обязательно надо будет показать мальчика у нас! Он произведет очень приятное впечатление на слушателей, не правда ли, товарищи?

И в один прекрасный день Василий Иванович привел меня в воскресную вечернюю рабочую  школу, где за партами сидели усатые и бородатые ученики. В молоденькой учительнице я с удивлением и радостью узнал гостью Василия Ивановича.

Меня усадили за учительский стол, предусмотрительно подложив на стул несколько толстых книг, чтобывсем было видно чтеца. Полтора десятка простых, добрых, улыбающихся лиц следили за этими приготовлениями. И, ободренный их улыбками, я громко и смело начал некрасовское:

Стонет он по полям, по дорогам,

Стонет он по тюрьмам, по острогам,

В рудниках на железной цепи...

ВСТРЕЧА, РЕШИВШАЯ СУДЬБУ

Вскоре после появления заметки в «Огоньке» на имя отца стали приходить письма из Петербурга, Харькова, Варшавы и других городов России, содержащие заманчивые предложения. Общий смысл их сводился к тому, что некие весьма обеспеченные, но бездетные люди хотели бы взять на воспитание или усыновить маленького Гору из бедной семьи и впоследствии сделать его своим наследником.

По словам матери, они с отцом ни на одно из писем, сулящих материальные блага, не ответили.

...Угасал один из обычных июньских дней, унося с собой летний палящий зной и неподвижную духоту. Медленно надвигались серые сумерки. Все мы, как обычно, находились дома, занимаясь каждый своим делом. На лестнице, ведущей в наш подвал, внезапно послышались тяжелые шаги. Дверь распахнулась, и чей-то густой бас произнес:

— Скажите, здесь живет мальчик Гора?

И, не дожидаясь ответа, загородив своей массивной фигурой дверной проем, в квартиру протиснулся грузный широкоплечий мужчина в золотых очках, оседлавших большой мясистый нос. Посетитель был одет в просторное светло-серое летнее пальто; на голове — соломенная шляпа. Следом за ним вошла, придерживая подол длинного платья и близоруко щурясь, темноволосая дама среднего роста, в легкой шляпе с большими полями, приколотой огромной, по тогдашней моде, булавкой. Войдя, она тотчас же поднесла к глазам висевший на груди черепаховый лорнет, чтобы осмотреться в полумраке, царившем в нашем жилье.

Мать, возившаяся в это время у русской печи, быстро вытерла руки о фартук и обернулась к вошедшим. Я с увлечением разукрашивал газетный лист цветными карандашами. Отец, приводивший в порядок мои стоптанные башмаки, поднялся было с табуретки, чтобы встретить неожиданных гостей, но мать опередила его:

— Здесь, барин, здесь! Горушка, — окликнула она меня, — тебя спрашивают, подойди, поздоровайся! Присаживайтесь, пожалуйста, — прибавила мать, пододвигая табуреты.

Опустившись на сиденье, грузный мужчина снял шляпу, вытер влажный лоб носовым платком и назвал себя Елизаровым Марком Тимофеевичем. Потом сказал, что он и его супруга, Анна Ильинична, проживают в близком соседстве, на Угодниковской улице3, читали в газете и в «Огоньке» заметки о Горе и решили зайти, чтобы лично познакомиться с мальчуганом.

Объяснив цель своего посещения, Марк Тимофеевич обратился ко мне так, как будто давно был знаком со мной:

— Ну, здравствуй, Горок-бугорок! — И протянул мне свою большую мягкую руку. Я засмеялся, а он,»держа за руку, повернул меня к жене. Анна Ильинична наклонилась и ласково поцеловала меня в лоб.

— Да! — воскликнул Марк Тимофеевич, будто что-то вспомнив. — Чуть не забыл! Сейчас мы заходили в лавку, купили конверт за копейку да марку семикопеечную. Я дал лавочнику двугривенный, а сдачу не посчитал и положил в карман. Ну-ка, Гора, скажи, сколько мне положено сдачи получить с моего двугривенного, давай проверим!

Я чуть подумал и уверенно ответил:

— Двенадцать копеек.

— Верно! — подтвердил Марк Тимофеевич, переглянувшись с женой. Достав две новенькие монетки по десять копеек, он произнес: — Вот тебе на гостинцы за то, что молодцом, моментально сосчитал. Зови свою сестричку, как ее зовут? Варя? Ну вот, поделись с Варей, купите себе чего хочется, а мы тут пока побеседуем с папой и мамой.

Через минуту я уже разыскал свою «няню», игравшую во дворе, и мы выбежали за ворота, зажав в руке каждый свою монетку. Когда мы возвратились, полакомившись на углу мороженым, гости собрались уже уходить.

— Так приводите к нам Гору, Игнатьевна, — говорила на прощанье Анна Ильинична матери, — пусть и Варенька с ним бывает у нас. Познакомимся поближе, да и он узнает нас, попривыкнет. Ну, а там видно будет, мы с вами пока ничего ведь не решаем. Значит, помните? Угодниковская, дом двадцать шесть, наверху, там спросите. Приходите завтра, мы с мамочкой дома будем, а скоро, вероятно, и сестра Маруся приедет.

Елизаровы ушли, провожаемые всей семьей до ворот. Когда они скрылись за углом, мать как-то особенно крепко прижала меня к себе и громко вздохнула, а отец, шмыгнув носом и значительно крякнув, промолвил:

— М-да-а, вот оно, значит, какое дело-то, мать!

Я с любопытством посмотрел на них обоих, ничего не понимая...

Примечания:

1 Ныне проспект Кирова

2 Ныне площадь Кирова.

3 Ныне Ульяновская улица.


Глава вторая

УЛЬЯНОВЫ В САРАТОВЕ

ТРУДНОЕ РЕШЕНИЕ

Для меня оставалось секретом то, о чем  в июньский вечер 1911 года беседовали супруги Елизаровы с моими родителями. Я продолжал жить, как и положено мальчишке в пять лет, по-прежнему с удовольствием исполнял нравившиеся мне обязанности маленького грамотея, нимало не подозревая, что где-то рядом решается моя судьба.

Лишь спустя долгие годы, приезжая изредка в гости к родным, услышал я подробные рассказы матери о том, как перешел в новую семью.

Именно тогда, со всей прямотой, на которую был способен Марк Тимофеевич Елизаров, и был поставлен вопрос о моей дальнейшей судьбе.

— Рассудите сами, — говорил Марк Тимофеевич,— разве по силам вам, при такой нужде, поднять мальчика, дать ему правильное воспитание, хорошее образование? При теперешних обстоятельствах что может быть? Ну — весь Саратов его знает, ну — избегается, избалуется, а дальше что? Станет ли он человеком полезным, умным, образованным? Разные люди из разных мест предлагают вам всякие соблазнительные вещи для Горы — наследство там и прочее, а как знать, что лучше, и будет ли это в самом деле?

Сознавая в душе справедливость доводов гостя, отец с матерью выглядели совсем испуганными и растерявшимися. Мать пыталась не очень решительно возразить:

— Боязно отдавать не знай кому; не отдадим, наверно, никуда. Пускай уж при нас живет, даром что в бедности. И из бедности в люди выходят.

...Почувствовав сопротивление матери, чуткая и осторожная Анна Ильинична вмешалась в разговор и мягко сказала:

— Нет, нет, Игнатьевна, я верю вам. Вы вполне правы. Конечно, вам тяжело не только вдруг расстаться со своим ребенком, но даже и слышать об этом. И потом, такие вещи сразу не решаются; это не так просто, да и не надо забывать, что мы должны считаться и с самим мальчиком, который ничего еще не подозревает и нас-то в первый раз в жизни увидел. Мы с Марком будем делать все, чтобы Гора постепенно привык и полюбил нас. Ведь все мы желаем ему одинаково добра — и мы, и вы, не правда ли? Придет время, тогда и спросим его самого.

Спокойные и разумные доводы Анны Ильиничны как бы обезоружили моих родителей...

После этого я стал частым гостем в квартирке на Угодниковской улице, встречая там самое ласковое и внимательное отношение к себе и быстро свыкаясь с новой обстановкой.

Супруги Елизаровы никогда не имели своих детей. Очевидно, поэтому Анна Ильинична решила взять на воспитание чужого ребенка. Старшая в семье Ульяновых, она по опыту своей матери Марии Александровны прекрасно сознавала, сколько сил придется ей потратить на меня. С первых же дней Анна Ильинична решительно занялась «перестройкой» всего моего маленького существа, характера и привычек.

МАМОЧКА И МАНЕЧКА

...Самое почетное место в этой прекрасном семье, бесспорно, занимала Мария Александровна. В 1911 году ей шел уже семьдесят шестой год. Даже и теперь, много лет спустя, когда мне давно известна вся жизнь этой великой — с большой буквы!—Матери, вынесшей за свой долгий жизненный путь столько горя и невзгод, но никогда не опускавшей головы, трудно подобрать такую палитру красок, чтобы нарисовать похожий на нее образ. Маленькая, с белыми как снег волосами, прикрытыми черной кружевной наколкой, с добрыми карими глазами, светившимися умом и молодостью, она была красива внутренней, одухотворенной красотой. Несмотря на свой преклонный возраст, Мария Александровна была всегда живой, деятельной и подвижной. Годы ничуть не согнули ее.

Говорить о силе ее любви к своим детям — значило бы написать целую книгу о ней. В семье всегда царила атмосфера взаимного внимания, неустанной заботы друг о друге.

Встретив меня ласково и дружелюбно, Мария Александровна приняла во мне живое участие. Меня интересовало буквально все, и она, удовлетворяя мою любознательность, впервые научила меня правильно узнавать время по часам, терпеливо разъяснив разницу между часовой и минутной стрелками; с ее помощью я узнал название и назначение каждой фигуры в шахматах.

Наблюдая с любопытством, как она играет на фортепьяно, поставив перед собой раскрытую тетрадь, усеянную странными значками с хвостиками, я однажды спросил, что это за тетрадь.

— Я читаю по этим значкам так же, как ты читаешь книжку, — разъясняла мне Мария Александровна. — В книжке из отдельных букв составляются слова, а здесь каждый значок означает какой-то звук. Из отдельных значков-звуков получается мотив, музыка, песня. Вот я играю песенку, ты сразу узнаёшь знакомый мотив и поёшь под музыку, значит, и тебе становится понятно что-то.

Но мне этого было мало: я хотел обязательно научиться читать по нотам. И добрая Мария Александровна, не жалея времени, знакомила меня с нотной азбукой, рассказывала о нотной линейке, ключе и соответствии нотных знаков с их местом на клавишах фортепьяно. Конечно, при таком общем знакомстве с тайнами музыки я играть не выучился, но постепенно привык сопоставлять нотные начертания с музыкальными звуками и аккордами, так что через несколько лет, когда я начал брать уроки музыки, ноты для меня уже не были китайской грамотой.

Осенью 1911 года из Москвы возвратилась Мария Ильинична, с которой я тоже быстро подружился.

Совсем еще молодая, в расцвете сил, с задорными ямочками на щеках, она привлекала к себе своей жизнерадостностью. В ее присутствии всегда становилось сразу шумно и весело.

Когда я, в порыве усердия, желая помочь ей, хватался за что-нибудь мне не по силам, Мария Ильинична весело заливалась смехом и поддразнивала: «Ты еще мал, не удал, дров не таскал, печку не топил, каши не варил, куда уж тебе!»

Всегда охотно, не заставляя себя упрашивать, садилась за «мамочкино» фортепьяно, как его называли, и разучивала со мной и сестренкой веселые детские песенки.

Я не ошибусь, если скажу, что Мария Ильинична была всеобщей любимицей в семье и имела не одно, а целый ряд ласкательных имен: мать называла ее Маней и Марусенькой, Анна Ильинична — Марусей и Манечкой, Владимир Ильич — исключительно Маняшей.

КАК МЕНЯ ВОСПИТЫВАЛИ

Нечего и говорить — благовоспитанность моя была никудышная. И вот Анна Ильинична принялась с присущей ей настойчивостью приучать меня к правилам поведения, к умению держать себя за столом и орудовать такими инструментами, как вилка и нож, к вежливому обращению со старшими и прочему необходимому для всякого мало-мальски культурного человека. Все это было для меня новым и страшно непривычным: живя в простой семье, с неграмотной матерью и малограмотным отцом, я, конечно, не был обучен всему этому. Много терпения и усилий пришлось потратить Анне Ильиничне, чтобы изжить укоренившиеся скверные привычки, воспитать во мне и упрочить положительные черты характера.

Анна Ильинична обладала богатой памятью. Она знала массу русских народных поговорок и пословиц-г- чуть ли не на все случаи жизни — и не уставала приводить их в подходящие моменты для примера. Приучая меня к терпению и трудолюбию, она напоминала мне такие пословицы, как: «Без труда не выловишь и рыбку из пруда», «Терпение и труд все перетрут», «Труд кормит, а лень портит», — либо декламировала басню Крылова «Крестьянин и Медведь».

Стремясь развить необходимую бойкость речи, Анна Ильинична заставляла меня упражняться в быстром произнесении забавных скороговорок, вроде «Брала вралья из ларя, а враль клал в ларь» или «Раз дрова, два дрова, три дрова!» Это было очень смешно: у меня обязательно сразу же заплетался язык.

Прежде чем посадить меня за стол, Анна Ильинична обычно спрашивала:

— Горушка, а у тебя ручки чистые?

Я отвечал, протягивая свои розовые ладоши: — Чистые!

— А поверни-ка, посмотрим с другой стороны. Ой- ой-ой, а ты говоришь, чистые! Да они же совсем немытые с этой стороны!

Я краснел от смущения, но быстро находился и объявлял, что наше мыло (то есть дома) с-этой стороны не моет. А на самом деле я действительно, умываясь, тер мылом одни ладони, как и многие малыши. То же было и с лицом: я умывал лоб, нос и щеки, оставляя грязные полосы на шее и за ушами. Анна Ильинична брала меня без разговоров под мышку и под дружный смех сидевших за столом тащила к умывальнику, где и доказывала ошибочность моей «теории» об однобоких свойствах мыла.

За столом опять новое дело: локти на стол не класть, ногами под столом не болтать, носом не шмыгать и — боже упаси! — не вытирать нос рукавом. То и дело говорить «спасибо» и непривычное «пожалуйста», пользоваться вилкой и не лазить в тарелку руками, а ложку держать не левой, а правой рукой, хотя я левша от рождения. Да мало ли всяких тонкостей и правил свалилось на мою голову!

Я никак не мог понять, например, к чему это старшие срезают корочку с сыра либо снимают с колбасы шкурку, прежде чем есть. Я привык есть все целиком: просто жалко было выбрасывать красивую ярко-красную сырную корочку! Но Анна Ильинична останавливала меня и говорила: «Нельзя!» Недоумевая, почему это «нельзя», я с наивным и вполне искренним убеждением возражал:

А почему тогда сыр продают вместе с корочкой?!

Раньше мне вообще-то редко приходилось есть сыр. Отец только в получку иногда покупал по дешевке у лавочника полузасохшие колбасные и сырные обрезки, которые наполовину состояли как раз из одних шкурок да корок!

А каково было видеть, как безжалостно очищает ножом Марк Тимофеевич любимые им груши дюшес! Он изо всех плодов и фруктов, кажется, только и признавал эти груши да арбузы.

На сладкое к столу подавались незнакомые мне блюда вроде крема, желе, мусса. Готовила их чаще всего сама Анна Ильинична. Она была большой и искусной мастерицей по части замысловатых блюд и печений. Чего, например, стоили одни медовые пряники! А я до этого был знаком только с киселем да с мороженым. Нельзя сказать, что я не любил сладкого, но, в отличие от многих лакомок, не проявлял к нему жадности. Наоборот, я старался есть сладкое крохотными кусочками, чтобы продлить удовольствие. Нередко можно было наблюдать такую картину: все взрослые давно уже покончили с обедом и поднялись из-за стола, и только я один продолжаю сидеть и блаженствовать. Явно иронизируя над моей медлительностью, Анна Ильинична с улыбкой нагибается ко мне:

— Горушка, тебе, может быть, не очень нравится крем, что ты так медленно кушаешь его?

— Нет, очень-очень нравится! — с жаром возражаю я. — Только он такой вкусный, что мне хочется его до-олго-долго есть!

— Ну, хочешь, я положу тебе еще? Ты бы мог попросить!

Но я деликатно и великодушно отказываюсь от второй порции... Впоследствии в семье уже настолько привыкли к моему чудачеству, что не тревожили меня, когда я засиживался наедине с любимым сладким блюдом.

Узнав о моей привычке всегда и всем добросовестно делиться с сестренкой, Анна Ильинична заметила с одобрением:

— Это хорошо, что ты по-христиански делишься с Варенькой.

— А как это так — по-христиански делиться? — не понял я.

— Да так вот, как ты делаешь.

Как и большинство детей моего возраста, я был очень подвижен и нетерпелив. Анна Ильинична окрестила меня Горишкой-торопыжкой. Вообще говоря, на имена и прозвища для меня не скупились. Сестра Варя избрала для меня уменьшительное имя Гера, родители звали Горой, Анна Ильинична — Горуша или Горишка, Марк Тимофеевич — Горок-бугорок, а Мария Александровна— Горя. В последнем случае Анна Ильинична снова не удержалась, чтобы не срифмовать: «Горя, Горя, не было бы мне с тобой горя!»

Вернусь, однако, к тому, как меня к терпению приучали. Заметив, что я, снедаемый любопытством, моментально развертываю принесенные покупки, не заботясь о целости упаковки, то есть просто стаскиваю и срываю бечевку, Анна Ильинична стала заставлять меня тщательно развязывать — никоим образом не рвать и не разрезать! — все до одного узелки и только после этого, сняв бечевку, аккуратно развертывать пакет, или «сюрприз», как было принято называть подарки. И приучила, да еще как! На всю жизнь! Я и сейчас не могу спокойно видеть, если кто рвет, режет или сдирает бечевку, поленившись развязать ее.

Был у Анны Ильиничны еще один забавный способ воспитывать выдержку и терпение. Первой испытала его на себе Варя. К своему дню рождения она получила от изобретательной Анны Ильиничны большой круглый бумажный сверток величиной с футбольный мяч, заботливо и кропотливо перевитый и увязанный узкой розовой тесемочкой.

Варя, бывшая почти на пять лет старше меня, уже усвоила, как полагается распаковывать подарки. Она вежливо поблагодарила Анну Ильиничну, после чего принялась узелок за узелком развязывать тесьму и освобождать сверток от бумаги. Все стояли вокруг, наблюдая за усилиями девочки, — взрослые, зная секрет, были в «заговоре», а я, не посвященный в это дело, смотрел с любопытством и недоумением.

Под первой бумагой оказалась другая, под ней — третья, затем — пятая, десятая!.. Окружающие все шире и шире улыбались, прикрывая рты, чтобы не рассмеяться, а у сестры понемногу начала обиженно вытягиваться физиономия. Бедная Варя решила, что над ней просто задумали посмеяться, и было видно, что она вот-вот заплачет. Тогда Мария Ильинична, подбадривая ее, сказала:

— Развертывай дальше, Варенька, развертывай до конца!

Ворох бумаги уже лежал на полу у ног «новорожденной», а она все снимала и сбрасывала новые бумажки.

Сверток быстро худел, и, наконец, в руках у сестры остался маленький бумажный комочек. Развернув его, она увидела золотые сережки с голубыми бирюзовыми глазками. Вот это был «сюрприз»!

Варя оглядела всех удивленными глазами и бросилась на шею Анне Ильиничне, горячо целуя; та не выдержала и прослезилась сама, проговорив растроганным голосом:

— Тебе нравятся сережки? Хорошенькие? Носи их на здоровье, голубушка!

ИСТОРИЯ ШАХМАТНОГО СТОЛИКА

Семейство Елизаровых — Ульяновых занимало квартиру из пяти комнат на втором этаже дома № 26 по Угодниковской улице. Слева, при входе в квартиру, помещалась кухня, а за ней — столовая и спальня Марии Александровны, выходившие окнами во двор; направо по коридору — гостиная и спальни. В гостиной, где по вечерам обычно собирались все члены семьи, вдоль левой стены стояло «мамочкино» черное фортепьяно с медными фигурными канделябрами (подсвечниками) и вырезанным из дерева барельефом Бетховена на передней крышке. Фортепьяно было накрыто изящной вязаной дорожкой — произведением рукодельницы Марии Ильиничны. Справа, между белоснежной изразцовой печью и дверями в спальню, приютился старинный ломберный столик для игры в преферанс, у окна расположился квадратный шахматный столик с массивной круглой подставкой на трех ножках. В четырех выдвижных ящичках хранились четыре комплекта шахмат: черные, белые, красные и синие — для одновременной игры вчетвером. На крышке столика было выложено не шестьдесят четыре квадрата, как обычно, а целых сто. Я так никогда и не смог понять, как это можно играть в шахматы сразу вчетвером: мне не пришлось ни разу наблюдать подобного шахматного сеанса.

А сам столик... скромно таил заключенный в нею секрет. Только после революции Анна Ильинична раскрыла тайну столика, изготовленного мастером по специальному заказу. Его квадратная крышка в случае необходимости легко отодвигалась в сторону, как крышка школьного пенала, открывая при этом выдолбленное в дереве просторное углубление. Туда надежно прятались драгоценные номера ленинской газеты «Искра», запретная революционная литература, рукописи и партийная переписка, скрытые от посторонних глаз шахматной доской — крышкой.

В мае 1927 года Анна Ильинична передала столик в Музей революции1. Одновременно музей получил от Анны Ильиничны и его «биографию».

«Первоначальная идея столика, — писала Анна Ильинична, принадлежала Владимиру Ильичу, который со времени своего переезда в Петербург осенью 1893 года и начала нелегальной работы развивал мысль о необходимости каждому иметь у себя какое-нибудь потайное хранилище для нелегальщины. «Например, — говорил он, — круглый столик с выдолбленной ножкой».

В 1894—95 г. он осуществил этот план, заказав в Петербурге через товарищей рабочих, участвовавших в организации, такой столик. ...Столик выдержал свой первый экзамен в ночь ареста В. И. 9 декабря 1895 года. Полиция не проникла в его тайну и ничего нелегального поэтому у Вл. Ильича взято не было»2.

Позднее столик, по словам Анны Ильиничны, перешел к Надежде Константиновне Крупской. После ареста Надежды Константиновны 9 августа 1896 года ее мать Елизавета Васильевна передала столик Анне Ильиничне вместе с его тайным содержимым, так и не обнаруженным при обыске. Это была часть объяснений к программе социал-демократической партии, написанная в тюрьме Владимиром Ильичем молоком между строк какой-то книги. Анне Ильиничне предстояло проявить, расшифровать и переписать работу Владимира Ильича, а также передать ее по назначению. Опасаясь налета полиции с обыском, Анна Ильинична на ночь аккуратно прятала драгоценные листки в выдолбленную ножку столика.

Далее Анна Ильинична писала:

«...Большим неудобством хранилища этой конструкции было, что для вкладывания в него рукописей приходилось всякий раз переворачивать столик ножкой кверху. И вот мой муж надумал другую конструкцию, которая была осуществлена в шахматном столике. Тут приходилось вынимать только один ящичек, и дело шло так быстро, что иногда мы вкладывали кое-что уже после ночного звонка, возвещавшего прибытие «гостей»».

Верный столик надежно хранил в своих недрах революционные листовки, номера заграничной газеты «Социал-демократ», письма из эмиграции Владимира Ильича к сестре и партийным товарищам, в Центральный и Петроградский комитеты, черновики ответных писем.

— Не было случая, — рассказывала мне впоследствии, уже в начале 20-х годов, Анна Ильинична, чтобы хоть раз во время многочисленных обысков полиция или жандармы охранного отделения раскрыли этот, созданный Марком, тайник. Тебе приходилось самому много раз быть свидетелем таких обысков в Вологде и Петрограде, но ты не знал тайны столика, доставая разноцветные шахматы из его ящиков и расставляя их на доске. До поры до времени никому нельзя было об этом рассказывать...

Позднее узнал я, почему и у настольного туалетного зеркала оказалась выдолбленной рамка-доска, к которой шурупами со стеклянными головками прикреплялось само зеркало, и почему от одной английской книги, названия которой уже не помню, оставался и долго хранился Анной Ильиничной только переплет. Крышки его были двойными и служили для пересылки из-за границы писем и нелегальной литературы вроде большевистской газеты «Искра», отпечатанной на тончайшей бумаге.

СЕМЕЙНЫЕ РАЗВЛЕЧЕНИЯ

По вечерам Марк Тимофеевич с Анной Ильиничной и Мария Александровна с Марией Ильиничной иногда усаживались за игру в преферанс. Впрочем, чаще играли втроем, без Марии Ильиничны, которая предпочитала заниматься чтением или рукоделием.

Я ровным счетом ничего не понимал в этой игре и откровенно скучал, слушая монотонные реплики: «Раз... два... три... семь... пик... пас», которыми перебрасывались игроки. Сидел рядом, забавлялся освобождающимися картами и путал игрокам взятки.

Куда интереснее были общие, увлекательные игры, в которых принимали участие все члены семьи, независимо от возраста. Отгадывание оригинальных шарад, например. Анна Ильинична была мастерица придумывать их, да еще излагать в стихотворной форме. К примеру, бралось слово «виноград». Первая и вторая части слова представляют самостоятельные понятия: «вино» и «град». Анна Ильинична загадывала довольно хитроумно:

Первое — из целого родится,

А целое — последнего боится.

Расшифровывалось так: вино (первое) делается из винограда (целое). В то же время целое (виноград) действительно боится града (последнее). Отгадавшему засчитывался фант.

Очень нравилась нам всем игра в пословицы. Помнится, досталось однажды мне быть отгадчиком. Я вышел за дверь. Оставшиеся загадали пословицу «Век живи, век учись». Слова пословицы распределились между игравшими так. Марии Александровне досталось слово «век», Марии Ильиничне — «живи», Марку Тимофеевичу — опять «век», а его племяннице Наде Голубятниковой, гостившей в доме, — «учись». После этого позвали меня. Отгадчику говорили обычно, с кого начинать. Он мог задавать любой вопрос игравшим. Участник заговора мог тоже отвечать что угодно, но обязательно вставить в свой ответ заданное ему слово. При неловком ответе отгадчик узнавал слово, а затем и всю пословицу.

Итак, я вошел и задал вопрос Марии Александровне: «Как вы себя чувствуете?» Мария Александровна сразу же с лукавой улыбкой отвечала: «Что же тебе, Гора, ответить? Сам знаешь, век мой уже не молодой, бывает и нездоровится. Смотря какая погода!»

Я переходил к Марии Ильиничне: «Как по-вашему, погода сегодня хорошая или плохая?» Мария Ильинична, немного подумав, отвечала: «Она каждый день разная: вчера такая, завтра — другая. По мне уж лучше так: живи сегодняшним днем и не задумывайся о завтрашнем».

Пока в ответах не было ничего, что могло бы навести на раскрытие секрета. Наконец, наступила очередь Марка Тимофеевича. Я спросил его: «А мы не покатаемся опять по Волге в санях, как в прошлое воскресенье?»

Марк Тимофеевич растерялся. Попробуй в ответ вставить ни к селу ни к городу словечко «век». Навострив, что называется, уши, я сразу поймал нескладное словцо и раскрыл пословицу. Наде даже не пришлось отвечать, провалившийся Марк Тимофеевич шумно был удален за дверь, а я с торжествующим видом уселся на его место.

Всегда весело в доме Ульяновых проходила игра с разыскиванием спрятанного предмета.

Кто-нибудь поочередно удалялся из комнаты, в его отсутствие прятали платок, брошку, кольцо и т. п., после чего ушедший возвращался и должен был отыскать предмет, прислушиваясь к музыке.

Мария Александровна садилась за фортепьяно и начинала играть какой-нибудь несложный мотив — тихо, если водивший находился далеко от спрятанного предмета, и все громче и сильнее, когда ищущий приближался к нему, пока, наконец, не обнаруживал его под гром аккомпанемента.

Иногда вместо музыки спрятанное искали под возгласы: «Холодно, снег пошел, мороз», если искавший удалялся от предмета, или: «Тепло, теплее, жарко, огонь!», когда запрятанная вещичка попадала в руки водившего.

В этих вечерах нередко принимали участие друзья семьи Ульяновых: Алексей Павлович и Софья Матвеевна Скляренки с дочерью Мусей, Егор Васильевич и Александра Всеволодовна Барамзины с детьми — Митей и Ниной, Андрей Матвеевич и Людмила Степановна Лежава со своими двумя, совершенно непохожими друг на друга девочками — полной и светловолосой хохотун кой Ниной и темненькой, с длинными косами, стройной

Лелей. Разница в возрасте между всеми нами была незначительной: самыми младшими были я и черноглазая Ниночка Барамзина.

Вместе со мной иногда приходила и моя «няня», сестра Варя, старавшаяся всегда держаться серьезно, по-взрослому.

В числе развлечений, между прочим, было увлекательное соревнование в составлении многих слов из одних и тех же букв избранного большого слова. Брали какое-нибудь слово, к примеру «Петербург». Все рассаживались вокруг стола, вооружившись карандашом и бумагой, и, заметив время по часам, быстро принимались писать. Не показывая друг другу, каждый старался построить и выписать на бумагу как можно большее количество новых слов из букв, входящих в задуманное слово «Петербург». Через определенное время (10— 15 минут) начиналась читка, и выигравшим считался тот, кто успевал за это время выписать наибольшее число оригинальных слов.

Как-то, развлекаясь этой игрой, мы задумали большое слово: «Екатеринослав». Много словечек напридумывали из него, а тут время кончилось, клади карандаш на стол! Потом разошлись спать, а наутро Марк Тимофеевич удивил всех за завтраком. Оказывается, он до того увлекся, что ухитрился просидеть почти всю ночь, да еще со словарем, продолжая придумывать новые слова. И с торжеством объявил, что сумел составить что-то около четырехсот слов!

Анна Ильинична и ее матушка долго потом потешались над азартом Марка Тимофеевича, рассказывая об этом друзьям и знакомым.

Музыка в семье Ульяновых была в большом почете: любили ее все члены семьи, и, кроме Марка Тимофеевича, все прекрасно играли на фортепьяно. Любимыми композиторами были Чайковский, Григ, Шопен, Вагнер, Мендельсон. Любимыми произведениями — классические мотивы и мелодии, богато насыщенные внутренним содержанием и яркими музыкальными образами, которые, казалось, можно было видеть, закрыв глаза.

Мария Александровна была отличной пианисткой. Когда она садилась за инструмент и начинала играть, лицо ее преображалось, делалось серьезным и сосредоточенным. Возможно, в ее годы и трудновато было исполнять быстрые, бойкие пьески. Она больше любила лирического звучания мелодии, наполненные минорными нотками и исполняемые в умеренном темпе. Одной из любимейших ее вещей была «Вечерняя звезда» из оперы «Тангейзер» Вагнера.

Мария Ильинична, порывистая по натуре, предпочитала более живую, бурную музыку и технически более трудную. Она легко играла весьма сложные пьесы, сонаты Бетховена, но любила и своеобразные по красоте сочинения Грига, часто исполняла отрывки из «Пер Гюнта».

Мария Ильинична знала наизусть чуть ли не все сонаты, ноктюрны и мазурки Шопена, переплетенные в двух нотных книгах с ее инициалами «М. У.».

Помню, что мне доставляло удовольствие любоваться ее лицом, когда она играла какую-либо трудную пьесу. Мария Ильинична словно переставала- замечать все окружающее, всем существом уходя в музыку, в звуки. Глаза, устремленные в ноты, начинали блестеть. Играя, она как-то по-особенному, в трубочку, складывала губы; чуть втянутые щеки покрывались пятнами румянца, и на них появлялись милые ямочки. Анна Ильинична почему- то не могла равнодушно смотреть на них и обязательно делала комплимент младшей сестре.

Кончив играть, Мария Ильинична превращалась снова в веселую Марусю, Манечку, как ее постоянно звали родные, и, нагнувшись ко мне (я обычно стоял тут же и, затаив дыхание, слушал музыку), весело опрашивала:

— Ну как, нравится?

— Очень нравится! — восхищенно отвечал я.

— Очень-очень-очень? — шутила Мария Ильинична, смеясь своими ямочками.

Я упрашивал ее играть еще и еще...

Очень часто сестры играли с Марией Александровной в четыре руки, причем справа, ведя основной мотив, обычно усаживалась мать. У меня сложилось убеждение, что музыка в семье Ульяновых не была просто развлечением. Она своим содержанием порождала глубокие чувства и переживания, и исполняемые вещи соответствовали не только музыкальному вкусу и воспитанию матери и сестер, но и их душевному состоянию и настроению.

Мария Александровна и Мария Ильинична имели замечательный слух и приятный голос; что касается Анны Ильиничны, она никак не могла петь и обязательно фальшивила.

Для нас с сестрой был специально куплен музыкальный сборник детских и народных песенок под названием «Гусельки». Песенки эти мы очень быстро выучили наизусть; некоторые из них я помню и теперь, хотя с тех пор прошло более пятидесяти лет! Аккомпанировала нам Мария Александровна либо Мария Ильинична, а мы с Варей распевали в два голоса. При разучивании новых песен нам подтягивала Мария Ильинична, поправляя, если кто-нибудь из нас путал мотив. В нашем «репертуаре» были и задорная народная песня про журавля, повадившегося «на зелену конопель», и «Вот лягушка по дорожке скачет, вытянувши ножки», и многие другие.

Особенно любила Мария Александровна тихую и протяжно-печальную песню «Легенда».

В ней говорилось, что юный Христос вырастил в своем саду прекрасные розы и мечтал сплести из них себе венок, но вместо этого раздарил все розы детям, себе же оставил лишь шипы — символ страдания.

И из шипов тогда сплели

Венок колючий для него,

И капли крови, вместо роз,

Чело украсили его.

Так заканчивалась «Легенда».

Позднее, когда я узнал от Анны Ильиничны о трагической судьбе старшего брата, Александра Ильича3, я понял, почему так любила Мария Александровна эту грустную песенку, трогательно исполняемую детскими голосами. В сердце сильной духом матери вечно жил незабываемый образ ее сына, юного Александра, посвятившего свою жизнь борьбе за народ и погибшего на царской виселице, когда ему только что исполнился двадцать один год.

ПЕРВАЯ ЕЛКА

Устройство рождественской елки в нашей семье было слишком дорогим удовольствием. Мы с сестрой довольствовались тем, что, подобрав на улице несколько еловых веток, оброненных неведомыми «счастливцами», втыкали их в горлышко бутылки и по-своему, примитивно и любовно, украшали импровизированную елку лентами, бумажными звездочками, кусочками ваты, сажали рядом кукол и наслаждались своим скромным праздником. Еловые ветки заменяли нам настоящую, большую, сверкающую зеленую красавицу, которой мы иногда любовались через чье-нибудь чужое окно, прижимаясь к морозному стеклу с улицы. Иногда, впрочем, нас приглашали на часок к господским детям, где мы чувствовали себя стесненными и чужими.

Поэтому елка, купленная Марком Тимофеевичем в канун 1912 года, была для нас верхом мечты и торжества: ведь это была первая наша елка! Марк Тимофеевич, как всегда, не признавал ничего мелкого, любил все большое, крупное. Так и с елкой: когда дворник втащил ее с трудом в гостиную, она оказалась на добрых полметра выше потолка. Анна Ильинична добродушно пожурила мужа:

— Ну, Марк, ты просто неисправим: все по своей фигуре стараешься подбирать! Если арбуз, так обязательно в обхват размером, елку — так чуть не двухэтажную. Может, наискосок ее поставим для оригинальности и нырять под нее будем?

— Не велика беда, Аня, — улыбнулся Марк Тимофеевич,— можно и укоротить снизу, это недолго. — Принес из кухни садовую пилу, снял сюртук, чтобы не запачкаться смолой, и, грузно опустившись на колени, отпилил кусок ствола с нижним ярусом веток.

— Ну, вот и готово, можно игрушки развешивать!

В семье Ульяновых издавна существовала традиция украшать елку изделиями своих рук. Мария Александровна, Мария и Анна Ильиничны достигли в этом деле настоящего мастерства. Помогали им готовиться к празднику и мы с Варей.

По вечерам мы рассаживались в уютной гостиной вокруг стола, вооружались ножницами и резали, кроили, сгибали и склеивали из картона, золотой, серебряной и разноцветной глянцевой и папиросной бумаги цепочки, гирлянды, фигурки, коробочки, бонбоньерки. И в таком изобилии, что на украшенной лесной красавице только сверкающая золотыми гранями звезда на верхушке, водруженная Марком Тимофеевичем, стреляющие хлопушки да свечи с подсвечниками были покупными. И еще — бенгальские огни, горевшие ослепительно-белым светом и рассыпавшие тысячи холодных колючих искр, которые можно было без боязни ловить руками!

А под елкой, рядом с большим дедом-морозом, искусно сделанным руками Анны Ильиничны, лежали заботливо перевязанные цветными ленточками пакеты с подарками для нас и прислуги Маши.

Нечего и говорить, с каким воодушевлением и искренностью пропели мы слова известной песенки «В лесу родилась елочка»:

И много-много радости

Детишкам принесла!

Так оно и было на самом деле. Шумно выстрелив хлопушками, снятыми с елки, мы с Варей извлекли из них маскарадные шапочки и облачились в них. А Мария Ильинична, веселая затейница и жизнерадостная хохотушка, организовала даже настоящий маскарад.

В самом разгаре елочного веселья в гостиной неожиданно появились три необычно костюмированные фигуры в масках. Мария Александровна, ожидавшая их появления, сидя за пианино, ударила по клавишам, и таинственные маски молча закружились в веселом вальсе.

Одна из них, в черном платье и черной вуали, вся усыпанная множеством блестящих золотых бумажных звезд и звездочек, с серебряным полумесяцем в волосах, без сомнения, изображала «ночь». В другой, пестро одетой и со смешным тюрбаном на голове, можно было угадать «турчанку», но костюм третьей был довольно непонятен по замыслу, хотя, как после выяснилось, должен был изображать «елку».

Я не мог успокоиться до тех пор, пока пугавшие меня своей таинственностью маски не были, наконец, сняты, и тогда все узнали в «царице ночи» раскрасневшуюся Марию Ильиничну, а в «турчанке» — юную светловолосую Надю Голубятникову, племянницу Марка Тимофеевича. Под третьей маской скрывалась прислуга Маша. В заключение семейной самодеятельности было объявлено выступление Марка Тимофеевича. Он встал в «позу» возле фортепьяно и под аккомпанемент Анны Ильиничны запел мощным басом бурную арию, чуть ли не из «Ивана Сусанина», но на первой же высокой ноте поперхнулся, закашлялся и на этом окончил свое «концертное выступление», сойдя с воображаемой сцены под дружный хохот и аплодисменты всей «публики». Чтобы восполнить неудачу, он успешно продемонстрировал со мной акробатический трюк, который мне страшно нравился: я встал перед ним, нагнувшись и далеко вытянув обе руки между ног, а Марк Тимофеевич, взяв за кисти, быстро и сильно поднял меня высоко вверх; при этом я сделал в воздухе полный оборот, сердчишко на секунду замерло, и он осторожно опустил меня на пол.

Анна Ильинична ахнула:

— Марк! Так же можно руки ему вывихнуть!

Но я, вне себя от удовольствия, упросил его повторить еще и еще приятное и захватывающее дух сальто, пока бедный Марк Тимофеевич не запыхался.

Счастливые, нагруженные подарками и гостинцами, возвращались мы с Варей домой поздним вечером...

О ЧЕМ Я НЕ МОГ ЗНАТЬ

Ни мои родители, ни я сам сначала не имели никакого представления о том, что члены семьи Елизаровых — Ульяновых были профессиональными революционерами, посвятившими себя с юных лет борьбе с царизмом.

Эти милые, добрые, внимательные люди — мягкая и казавшаяся чуточку чопорной и старомодной Анна Ильинична, живая, бойкая и веселая Мария Ильинична, большой и добродушный Марк Тимофеевич — стояли во главе Саратовской большевистской организации, недавно разгромленной и вновь восстановленной благодаря их усилиям и энергии. Над ними постоянно висела опасность быть арестованными, заключенными в тюрьму либо оказаться сосланными в отдаленные края.

Эту сторону их жизни я узнал позднее, когда уже жил в новой семье.

В ночь на 8 мая 1912 года за активную подпольную деятельность в Саратовском комитете социал-демократической партии большевиков были арестованы одновременно Анна Ильинична и Мария Ильинична и заключены в саратовскую тюрьму. В ту же ночь были арестованы также Станислав Кржижановский и рабочие-большевики Ларионов, Скворцов, Нефедов и другие. Находившийся в служебной командировке Марк Тимофеевич случайно избежал ареста.

77-летняя мать мужественно встретила этот, уже не первый в ее жизни, удар. Снова она оказалась в одиночестве, как это произошло восемь лет назад в Киеве. Тогда, в новогоднюю ночь 1904 года, были арестованы не только Анна и Мария Ильиничны, но и Дмитрий Ильич с женой Антониной Ивановной.

Зная, что и Марку Тимофеевичу угрожает также арест и, возможно, тюрьма, Мария Александровна поспешила написать его брату в Сызрань, чтобы он во что бы то ни стало предупредил Марка об опасности и удержал от возвращения в Саратов. Одновременно было послано письмо о происшедшем в Париж Владимиру Ильичу.

Разумеется, мне ничего об этих событиях не было сказано, тем более что через 15 дней после ареста, 23 мая, Анна Ильинична была освобождена «за недостатком улик» и возвратилась домой, так что я ни о чем не догадывался. Но затянувшееся отсутствие Марии Ильиничны меня удивляло, и я приставал с вопросами: «Куда она девалась?» Чтобы меня успокоить, Анна Ильинична придумала объяснение, что Манечка уехала из Саратова по делам и просила, чтобы я обязательно ей писал.

И я писал ей свои наивные детские письма, не подозревая, что они отправляются в саратовскую тюрьму и там прочитываются и проверяются тюремной администрацией. В каждом письме настойчиво я повторял: «Мария Ильинична, приезжайте скорее!» Она аккуратно отвечала мне в письмах, адресованных сестре или матери.

Не думал я, что через сорок с лишним лет я снова увижу эти письма. Читая с волнением пожелтевшие от времени листки, написанные хорошо знакомым круглым торопливым почерком, со следами химической проверки полицейской цензуры, я уносился мысленно в далекие детские годы...4

В письме Марии Ильиничны к матери от 29 сентября 1912 года я нашел следующие строки:

«Горке скажи, что я его благодарю за письмо, он его недурно написал, только почему-то «ходилли» с двумя «л». Скажи ему, что я приеду, когда он уже совсем хорошо будет писать, и чернилами, а не карандашом, а также когда будет знать много-много стихов, и больших, а не таких коротких, как в прошлом году».

Вскоре после освобождения из тюрьмы, в июне, Анна Ильинична вместе с матерью совершила двухнедельную поездку на пароходе по Волге, побывав в Самаре, Казани и Ижевске, где они встречались со своими родственниками. Освеженные прогулкой и отдохнувшие после недавних волнений, обе они в начале июля вернулись в Саратов.

Через некоторое время Марк Тимофеевич переменил службу, приняв должность главного инспектора Российского транспортного страхового общества. Новая работа устраивала его во всех отношениях, кроме одного: он по-прежнему вынужден был жить «на колесах», подолгу не встречаясь с близкими. Марк Тимофеевич арендовал небольшой кирпичный особняк5, куда в августе и переселилась вся семья, оставив прежнюю квартиру, связанную с неприятными воспоминаниями. Перед этим уволилась и прислуга Маша, жаловавшаяся, что в последнее время ей не дают прохода и постоянно угрожают агенты полиции, шпионившие по-прежнему за квартирой Ульяновых.

В октябре 1912 года окончилось заключение Марии Ильиничны, затянувшееся на полгода. О своей жизни и занятиях в тюрьме Мария Ильинична постоянно сообщала в письмах. Мария Александровна и Анна Ильинична согласно правилам тюремной переписки писали по очереди, т. е. одну субботу — мать, другую — дочь, держа Манечку в курсе всех семейных событий.

С трудом скрывала мать тоску по любимой младшей дочери. 15 августа Мария Александровна писала: «По вечерам играем иногда в шахматы с Аней, играю понемногу на пианино, музыка хорошо действует на меня; жалею очень, что не слышу твоей игры, вероятно, и ты соскучилась по музыке...»

Передачи в тюрьму Мария Александровна подготавливала сама, при участии Анны Ильиничны и новой 22-летней прислуги Даши6. Вместе с Дашей они отправлялись на извозчике к тюрьме в отведенные для этого дни. Молодая женщина, сама испытавшая нужду, сумела завоевать в семье Ульяновых не только симпатию, но и полное доверие.

Мария Александровна знала, что дочери не миновать ссылки, и готовилась отправиться вместе с ней. В письме от 29 июля, полном любви и заботы, Мария Александровна писала:

«...Теперь шестой час, и я представляю себе, что ты гуляешь теперь, голубушка моя, переношусь мыслью к тебе... очень рада была узнать, что ты бодра и чувствуешь себя хорошо, дай бог, чтобы так было и дальше.

Надеюсь, что скоро будешь свободна, а может быть, мы отправимся вместе, куда судьба велит...»

«Судьба» повелела Марии Ильиничне отправиться на три года в ссылку в Вологодскую губернию вместе с группой саратовских большевиков, арестованных одновременно с ней. Родным удалось добиться особого позволения на отправку Марии Ильиничны к месту ссылки не в арестантском вагоне под вооруженным конвоем, а за свой счет. Это позволило Марии Ильиничне провести некоторое время в семейной обстановке. 17 ноября в сопровождении зятя Марка Тимофеевича, у которого нашлись дела в Петербурге, они отправились в путь.

С поразительной для ее возраста энергией Мария Александровна продолжала заботиться об уехавшей в ссылку дочери. С момента отъезда ее в Вологду до нового, 1913 года мать отправила Марии Ильиничне 17 писем: рассказывала о жизни в Саратове, пересылала полученные от сыновей письма, часто сообщала обо мне и прислуге Даше наравне с прочими членами семьи.

3 декабря 1912 года: «Были вчера ребята. Аня купила им обновки к празднику: бумазеи на костюм, а я Варе к именинам синюю шапочку, чему она очень рада, т. к. у ней не было шапки...»

6 декабря: «Погода прекрасная, легкий мороз без ветра, гуляю каждый день, вчера ездили с Аней в ряды, она купила Даше к празднику шерстяного, синего на платье, а я бумазеи на кофточку, чтобы сшила обновку».

В этом же письме Мария Александровна, решительно проектировавшая поездку к дочери в Вологду, с огорчением пишет, что родные и доктор советуют отложить поездку до весны. Пересылая полученные из-за границы письма Владимира Ильича и Надежды Константиновны, Мария Александровна добавляет 29 декабря 1912 года: «...знаю, что это будет приятно тебе, хотя ты, может быть, тоже получила от них? Жаль, что ты не хотела, чтобы они всегда писали тебе через меня, а, право, было б лучше».

Марк Тимофеевич помог устроиться Марии Ильиничне в Вологде и заехал в Петербург по своим служебным делам. Возвратившись, он недолго пробыл в Саратове, проведя, однако, новогодние праздники в кругу семьи.

Конечно, и на этот раз он притащил с базара большую елку. Снова, как и год назад, проводили мы вечера за столом, занятые вырезыванием и склеиванием елочных украшений. Не было лишь с нами Марии Ильиничны.

Елку разукрасили на славу. Правда, маскарад без Марии Ильиничны не состоялся, зато в программе вечера появились новые номера — басни Крылова, представленные в лицах, хотя и без костюмов. Анной Ильиничной вместе со мной были разыграны «Мартышка и очки» и «Ворона и Лисица». Анна Ильинична искусно исполняла роль льстивой и хитрой кумушки, а я читал роль вороны и текст от автора, причем мне больше всего нравился конец, когда я грозным голосом возглашал:

Вор-рона каррркнула во все вор-ронье горло,

Сыр выпал — с ним была плутовка такова!

Тут я не выдерживал и принимался хохотать, выходя из роли, потому что при этом «лисица» — Анна Ильинична, хищно изогнувшись, делала прыжок и хватающий жест, как бы ловя падающий с дерева сыр, после чего, виляя рукой сзади, как хвостом, «лисьей» походкой выбегала за дверь. Представление заканчивалось при единодушном одобрении немногочисленных зрителей.

Поздравляя дочь с Новым годом в день 1 января 1913 года, Мария Александровна сообщала ей в Вологду:

«Мы провели вчерашний вечер, конечно, дома, втроем (то есть она и Анна Ильинична с мужем. — Г. Л.-Е.). Пришли Варя и Гора. Аня обещала зажечь им во второй раз елку, что их занимало, говорили стихи, пели песни и те, что ты списала. Поиграли в фанты, все это и нас заняло, проводили их домой, потом поиграли в шахматы, в карты и в начале двенадцатого разошлись по своим углам...»

ОСТАЛИСЬ ВТРОЕМ

С отъездом Марка Тимофеевича в особнячке на Царевской улице остались лишь Анна Ильинична с матерью да новая прислуга Даша. Она была совсем неграмотной и поэтому искренне обрадовалась, когда Мария Александровна взялась обучить ее начальной грамоте и письму. Сколько было радости и слез благодарности, когда «ученица» впервые вывела на бумаге свою подпись — Дарья Шабанова. В честь этого события Анна Ильинична приобрела для нас и Даши билеты на театральное представление, которое для Даши было еще невиданным зрелищем. И, конечно, Мария Александровна не забыла написать своей любимой дочери в Вологду:

«Аня... идет .нынче на утренний спектакль с ребятами, выбрали «Мальчик с пальчик», и дети в восторге: пускали и Дашу в театр вчера, она была очень рада».

Тихо стало в просторных комнатах особняка: не слышно было заразительного смеха Марии Ильиничны, гудящего добродушного баса Марка Тимофеевича и его необыкновенно оглушительного чихания, к которому Анна Ильинична всю жизнь не могла привыкнуть. Марк Тимофеевич из-за этого даже в театр боялся ходить. Он шутил: уж если чихнет, так дамы с испуга взвизгивают, а артисты на сцене с роли сбиваются. «И людям неприятность, и самому хоть сквозь землю провались. Лучше уже от греха в театр не показываться совсем!»

Приближались торжества по случаю 300-летия царствования дома Романовых. Шли слухи о предстоящей, чуть ли не всеобщей, амнистии, в том числе и политическим «преступникам». Мария Александровна была убеждена, что дочь в ближайшее время вернется из ссылки. В письме к ней 17 февраля 1913 года заранее предлагала ей «ехать прямо к Мите, там хорошо теперь, полная весна, а мы, окончив здесь все сборы, поспешим туда же».

Амнистия коснулась Марии Ильиничны лишь частично: срок ссылки был сокращен на одну треть.

Я, конечно, не догадывался о том, что семья Ульяновых вскоре покинет Саратов, не знал, что в том же письме к дочери 21 февраля Мария Александровна сообщала:

«Аня публиковала о продаже движимости нашей — конечно, не скоро удастся продать все, а там надо будет укладываться, помогу во всем Ане...»

Однажды Анна Ильинична, побывав на концерте в Саратовской консерватории, познакомилась и пригласила в гости пианистку, студентку-выпускницу. Мария Александровна, чьи возраст и здоровье не позволяли посещать концертные залы, была в восторге от домашнего концерта и, конечно, не преминула поделиться радостью со ссыльной дочерью:

«Симпатичная девица, она была у нас на днях, играла очень много и все на память, большие вещи. Играет очень хорошо, особенно мне понравилось, как она исполняла «Бурю на Волге»; играла с нею и в 4 руки из наших пьес...»

По-прежнему приходил я в особняк на Царевской, по-прежнему мне уделялись внимание и ласка.

Анна Ильинична все больше и больше привязывалась ко мне. Я отвечал ей не меньшей привязанностью.

Марк Тимофеевич писал обоим нам часто, чуть ли не ежедневно. Для разнообразия он посылал для меня, на домашний адрес, красочные открытки в русском стиле, добавляя ради шутки, как взрослому: «Господину Георгию Яковлевичу Лозгачеву». Мне, конечно, льстило, что я самостоятельно получаю письма, и от этого я даже немного важничал. Письма приходили с почтовыми штампами разных сибирских городов. Прочитав их вместе с Анной Ильиничной, мы неизменно занимались «географией», подолгу разыскивая на «Карте Российских железных дорог» многочисленные города и станции, откуда слал письма далекий путешественник. Я быстро и легко научился разбираться в карте, не думая, что в скором времени мне это очень пригодится.

«Дорогой Марк, — писала мужу в те дни Анна Ильинична,— получила твое письмо из Сретенска и открытку из Нерчинска. Очень рада, что дальше железной дороги нет и ты двинулся назад!.. Были как раз ребята, и Горка сам разорвал конверт и достал твою карточку. Был очень доволен ею. Получила и телеграмму из Верхнеудинска, которую на телеграфе пометили: из Верхнеуральска. Но мы с Горкой рассмотрели на карте и доподлинно установили, что из Верхнеудинска».

Перечитав письма и «проехавшись» вместе со мной по карте бескрайней Сибири, Анна Ильинична, бывало, усаживалась в кресло-качалку, я проворно примащивался к ней на колени, и мы отправлялись в воображаемое путешествие по сибирским просторам, в далекие сибирские города. Раскачиваясь в удобной качалке, она мерно импровизировала на былинный лад:

Едем, едем вдвоем

Мы с Горишкой туда,

В незнакому Сибирь.

Там один, далеко,

Тимофеевич Марк.

Он уехал давно,

Ожидает он нас

И скучает без нас.

Мы приедем к нему...

Мы оба любили воображать себя едущими в «незнакому Сибирь». Мне нравились подобные «путешествия» в предвечерних сумерках, а разостланная у наших ног огромная медвежья шкура с оскаленной пастью — подарок Марка Тимофеевича — как бы оживляла наши вечерние фантазии.

Иногда мы, усаживаясь вместе за стол, принимались отвечать на письма, причем я писал свои самостоятельное иногда даже посылал их в отдельном конверте. Нелегким делом было заново научить меня писать правой рукой, а не левой, как я уже привык. Но благодаря настойчивости Анны Ильиничны эту трудность удалось преодолеть.

Анна Ильинична знала наизусть множество стихов российских и иностранных поэтов — французских, немецких, английских, итальянских — и частенько любила декламировать их. Декламировала она всегда с выражением и большим чувством. Я был внимательным и благодарным слушателем, и Анна Ильинична с удовольствием декламировала для меня замечательные стихи Пушкина, Лермонтова, Надсона, Кольцова, прочитывала на память стихотворения и поэмы Некрасова.

С помощью Анны Ильиничны я довольно быстро запомнил несколько отрывков из поэмы «Кому на Руси жить хорошо» и всего «Генерала Топтыгина», а также добрую половину басен Крылова. Некоторые из них, для большей выразительности, она представляла передо мною в лицах. Я просто покатывался от смеха, когда Анна Ильинична изображала мартышку, вертящуюся перед зеркалом. Кривляясь и сопровождая чуть не каждое слово забавными жестами и ужимками, она декламировала:

Смотри-ка, — говорит, — кум милый мой!

Что это там за рожа?

Какие у нее ужимки и прыжки!

Я удавилась бы с тоски,

Когда бы на нее хоть чуть была похожа!

И потом голосом медведя, грубым басом, смешно выпятив губы:

Чем кумушек считать трудиться,

Не лучше ль на себя, кума, оборотиться?

Так коротали мы дни и вечера. Анна Ильинична продолжала по-матерински заботиться обо мне, покупала обновки, пополняя мой нехитрый гардероб, придумывала новые развлечения и занятия. Время от времени, предупредив родных, оставляла меня ночевать, постелив на просторном сундуке. Раздев и уложив меня, Анна Ильинична присаживалась на край сундука и говорила:

— А хочешь совсем у нас остаться жить? Будешь наш сын, поедем к Марку Тимофеевичу, ты же читал — зовет к себе в Омск. Хочешь стать нашим сыном, а? Папа и мама с Варей останутся тут, в Саратове, а мы с тобой уедем, согласен?

Так незаметно, с присущим ей педагогическим тактом, готовила меня Анна Ильинична к переходу в свою семью.

Я не подозревал тогда, что вопрос об усыновлении был уже почти решен между Елизаровыми и моими родителями. Родители до поры до времени не заговаривали на эту тему со мной, словно подчинившись судьбе, но я замечал, что мать частенько задумывалась, о чем-то грустила. Нет-нет да и всплакнет, обнимая меня вдруг ни с того ни с сего.

Откровенно и охотно соглашался я поехать с Елизаровыми куда угодно и даже стать их сыном, но в то же время в моей детской голове никак не укладывалась мысль, что придется оставить навсегда родных — мать, отца, сестренку, и я предлагал забрать их тоже с собой в Сибирь, куда так усиленно приглашал нас Марк Тимофеевич.

НЕМЫЕ СВИДЕТЕЛИ ДАВНИХ ЛЕТ

Анна Ильинична, уговаривая меня стать их сыном, в то же время очень беспокоилась: не окажусь ли я помехой в дальних и утомительных переездах, тем более вместе с Марией Александровной, которая в ее преклонных летах и при ее слабом здоровье нуждалась в уходе и надзоре не меньше, чем я.

Пугали ее и предстоящие перспективы жизни в Петербурге с мальчишкой на руках, потому что ей, профессиональной революционерке, состоявшей под неусыпным надзором полиции, постоянно грозила опасность быть арестованной.

Мария Александровна, понимая все это, говорила дочери о сложности и ответственности такого шага, как усыновление чужого ребенка, и пыталась даже на первых порах отговорить Анну Ильиничну...

До наших дней не сохранилась полностью вся семейная переписка Ульяновых того времени, но и из тех разрозненных писем, что уцелели, можно себе хорошо представить, сколько трудностей, внутренней борьбы и сомнений пришлось преодолеть Анне Ильиничне!

Эти беспристрастные свидетели давних лет раскрывают правдивую картину создавшейся в 1913 году семейной обстановки, с предельной выразительностью рисуют внутренние переживания Анны Ильиничны и дают яркое представление о ее душевном благородстве.

«Мамочка сначала поставила вопрос о поездке в Крым с ним (то есть со мной. — Г. Л.-Е.) очень решительно против, — сообщала она 8 февраля мужу в Омск. — Я не стала особенно возражать и замолчала. Тогда она дня через два сама заявила, что не хочет, чтобы я ради нее что-нибудь делала против своего желания...

Я так и знала, что так будет. Ее характер не изменился, а все тот же, что и был. Вместе с этим она и к Горе стала относиться точно лучше. Так что внешние препятствия падают, а внутренние точно нарастают, т. е. чем дальше, тем больше мне кажется, что не след мне этого делать, что для ребенка важно, чтобы помочь ему учиться, а взять к себе, отнять его от семьи, — это я сделаю уж для себя. И не могу быть уверена, что ему это во всех отношениях будет лучше... Больно уж неопределенно, как сложится моя жизнь, насколько сильно возьмет меня и мое время другое...»

Под этим «другим» подразумевалось то главное, чему посвятила навсегда свою жизнь Анна Ильинична, — ее революционная деятельность.

Желая взвесить все доводы за и против, Анна Ильинична пыталась посоветоваться в отношении меня также и с сестрой, написав ей о своих планах (письмо это не сохранилось), но получила от Марии Ильиничны из Вологды настолько неопределенный ответ, что он нисколько не облегчил задачу Анны Ильиничны:

«Дорогая Анечка! Большое спасибо за письмо. Очень была рада ему, и очень меня тронуло, что ты ко мне обратилась за советом относительно Горы. Но вопрос о том, брать его или нет, настолько трудный, что я боюсь что-нибудь советовать. Не знаю, как будет лучше и для него и для тебя... Трудно все предусмотреть. С одной стороны, мне кажется, что присутствие такого малыша много может дать, а с другой — страшно, что слишком уж много он сил и времени будет отбирать. Попробуй, правда, взять его сначала, во всяком случае на время только (если вообще решишь его взять), к Мите7 или ко мне (ты ведь приедешь ко мне-то?). Не стал бы он тебя утомлять целыми-то днями? Жаль-то его, конечно, жаль, но, повторяю, я боюсь и не берусь советовать. Жаль, конечно, что и Марк не вместе будет жить, тогда бы совсем другое дело. А ведь мамочку-то я стремлюсь сюда забрать! Ей-богу, голубушка моя, не знаю, что. советовать. Может быть, на днях напишу еще тебе об этом, а сегодня ограничусь этим».

7 марта Мария Александровна с удовлетворением сообщала дочери в Вологду о готовящемся отъезде из Саратова:

«Я останусь у тебя до конца ссылки твоей, Аня же поедет в Петербург к приезду Марка туда и поселится, вероятно, там».

В письме к супругу от 11 марта Анна Ильинична делилась с ним соображениями о сроках и маршруте поездки, все еще не решив, как поступить со мной.

«О планах своих скажу следующее: в конце этого месяца, значит, если успеем, едем к Мите. Там пробудем 1— 1 1/2 месяца и потом к Мане... В Вологде хотела бы пробыть 2—3 недели с Маней, прежде чем ехать в Петербург. Вот с этим и соображайся!

Относительно Горы стала опять подумывать, не взять ли его, вследствие не совсем благоприятных слухов о его домашней обстановке. Но как быть с ним в Петербурге? А потом Варя утверждала вчера, что совсем не отдадут, а так только привыкнешь больше. Потом будет зависеть от того, как мама будет себя чувствовать».

Дальнейшие несколько писем были посвящены главным образом описанию хлопот и возни с продажей обстановки, подготовки к отъезду из Саратова. Анна Ильинична, измотанная свалившимися на нее заботами, все-таки не оставляла мысли захватить меня с собой.

«Аня шлет тебе поцелуй, — извещала Мария Александровна в письме к дочери 26 марта. — Сейчас ее дома нет, ушла куда-то с Горей, и пропали... Мечтает взять его с собой в Феодосию и дальше к тебе, боюсь, переутомится слишком и свяжет он ее, а ей необходим полный отдых! Она завертелась, утомляется слишком...»

А через два дня я, недоумевающий и расстроенный, провожал их в Крым. Меня не мог утешить даже трехколесный велосипед — моя давнишняя мечта, — подаренный мне Анной Ильиничной на прощание.

Я так надеялся уехать вместе с ними! Почему меня все-таки не взяли, когда в последнее время только об этом и велся разговор? Я уже решил за себя все: оставить родителей, сестру, Саратов — и вот... И Марк Тимофеевич давно готовил меня к тому, что я перейду в их семью, и сам, казалось, считал этот вопрос решенным. Еще 7 января, сразу после своего отъезда, он спрашивал меня в коротенькой открыточке: «Хочешь жить в Петербурге? Ты у нас, а отца можно устроить на постройке железной дороги». И совсем недавно писал он мне из Читы, напоминая о скорой встрече:

«Теперь буду ехать все назад. Надеюсь, что вы с А. И. (Анной Ильиничной.—Г. Л.-Е.) встретите меня в Петербурге, а оттуда уже все вместе на Алтай!»

Перед самым отъездом из Саратова Анна Ильинична телеграфировала мужу о том, что все-таки не могла решиться взять меня с собой. Мне стало ясно это из открытки, посланной им из Уфы в день моего рождения, 30 марта.

«Сегодня, милый Гора, день твоего рождения, и я вспоминаю тебя. От души желаю тебе расти здоровым и счастливым. Очень жалею, что Анна Ильинична не могла тебя взять. Но, может быть, скоро обстоятельства изменятся, и она сможет тебя взять. Учись, не ленись. В Саратов мне скоро попасть не придется, но, может быть, увидимся. Пиши мне по адресу...»

Я остро переживал случившееся. Никто ничего мне не сказал, не объяснил, и я не знал, что думать! «Может быть, обстоятельства скоро изменятся...» Эти слова обнадеживали как будто. Но почему тогда Марк Тимофеевич закончил письмо такими странными словами: «Ну, прощай! Твой Марк Елизаров» — вместо приветливого «до свидания»? Словно навсегда прощался со мной.

Мать нисколько не выглядела разочарованной всем происшедшим, ласково утешала меня.

Отец был немного смущен, но старался казаться безразличным. Зато Варя открыто злорадствовала над моей неудачей и не упустила случая подразнить меня: «Что, что? Уехал? „Я в Крым с Анной Ильиничной поеду, на море!“ — передразнивала сестренка. — Я правду тебе говорила, что они тебя не возьмут. Вот и вышло по-моему!»

Рассерженный, я бросался с кулаками на свою «няню», но та ловко увертывалась и .убегала на лестницу. На мгновение высунув из-за двери язык, кричала: «Моряк с печки бряк!» — и исчезала, боясь отместки.

Только много лет спустя те же «немые свидетели» — письма Анны Ильиничны и ее матери — рассказали мне о том, чего я не мог ни от кого узнать в те дни.

Благополучно добравшись с дочерью до Феодосии 1 апреля 1913 года, Мария Александровна уже через два дня сообщала в Вологду о своем приезде и о том, что я остался в Саратове:

«Аня думала было взять с собой Гору, но раздумала потом — я повторяла ей несколько раз, чтобы она поступала, как желает, что меня он беспокоить не будет... Я думаю, что он скучал бы здесь и чувствовал бы себя неловко, и о своих скучал бы. На дворе не мог бы постоянно оставаться, а в комнатах стеснялся бы я не находил бы дела себе...»

Через два дня в очередном письме она открывала настоящую причину, побудившую Анну Ильиничну пойти на то, чтобы расстаться со мной:

«Когда я писала тебе про Горю, забыла прибавить, что последние дни Аня жаловалась на сильнейшие головные боли даже по ночам, что мешало ей спать, я думаю, от переутомления, она боялась, что и дорогой от тряски они могут продолжаться, эти мысли заставили ее колебаться, брать ли его, а теперь она жалеет, что не взяла его...»

Действительно, после отъезда из Саратова Анна Ильинична, несмотря ни на что, не могла отделаться от чувства какого-то внутреннего противоречия. Это чувство не оставляло ее всю дорогу. И через три дня после прибытия в Феодосию она не выдержала и разразилась большой исповедью в письме к мужу, подробно описав все переживания, связанные со своей нерешительностью.

«Дорогой Марк! — начиналось ее письмо. — Вот я уже несколько дней здесь и лишь в первый раз пишу тебе. Причина этого знаешь какая? Чувствовала себя все время выбитой из своей тарелки из-за того, что не взяла с собой Горки; и, кроме того, считаю, что тебе это неприятно, что не писалось... Знаю, что будешь говорить, что всегда-то я задним умом действую и т. п., во...

Все это было чересчур сложно, а главное, я так устала за последнее время в Саратове, что перестала совсем полагаться на свои силы и боялась новой обузы и хотя ему по-прежнему бывала рада, но и он меня утомлял...

Но малыш собирался со мной самым решительным образом. Отец говорил: он заявляет — «как же я не поеду, когда Марк Тимофеевич зовет меня!»

Как большой, мол, рассуждает: надо же мне с ним повидаться! Я говорила ему последние дни: «Ведь Марк Тимофеевич еще на пасху будет в Петербурге, и мы не увидим его», но он заявлял: «Нет!» (т. е. неправда.— Г. JI.-E.). Говорил дома: «Да не соскучусь же, ей-богу!»

Когда я спрашивала, будет ли он мне писать, усмехался и заявлял: «Нет, я с вами поеду». Дня за два до моего отъезда расплакался дома и побил Варю за то, что она говорила: «Ведь не возьмет тебя Анна Ильинична!»

При этих условиях я считала, что не взять его невозможно (я бы никогда не решилась оставить его плачущим, огорченным, как предполагал ты), и накануне отъезда считала это решенным, но в день отъезда, проснувшись рано утром (я плохо спала последние дни), ощутила новый прилив малодушия и возымела несчастную мысль попробовать, не откажется ли он от этой мысли, если я предложу взамен игрушку. Предложила ему большой мяч. Но он сказал: мяч не хочется, а вот мне давно хочется велосипед. На трех колесах. Я не хотела покупать сначала такой дорогой игрушки, но он пришел в магазине в такой восторг и только повторял: купите! Это желание у него, очевидно, было такое же сильное, как зимой салазки.

«А что лучше: взять тебя с собой или велосипед?» — «А вы возьмете?» — переспрашивал он. «Ну, возьму, что лучше?» —«Не знаю». — «Ну, что лучше?» — «Велосипед»,— сказал тихонько глупышка.

Если бы он сказал: лучше ехать, я бы взяла, но тут, раз уж я заварила эту кашу, выходит, что я возьму его против его желания, — не тащить же с собой еще велосипед... Конечно, это глупости: можно бы обещать купить ему потом, но настроение уж я этим попортила. Купила велосипед, и он тотчас уселся на него, ехал всю дорогу и был вполне поглощен игрушкой.,

Вечером пришел еще с матерью и Варей проводить меня и раза два подбегал возбужденный и ласковый, прося: «Пришлите адрес». Должно быть, мать посылала. Потом, когда садилась на извозчика, сказал: «Мне хочется ехать с вами». — «Куда?» — спросила я. «На вокзал, проводить вас». Но я отговорила уже его, думая, куда он поедет ночью. А теперь жалею: если бы он был на вокзале, взяла бы его, может быть.

Вот тебе описание того, как мы расстались, как ты желал, а кстати, и моей ошибки: чего ради дернуло подкупать ребенка...

А кроме того, тема для рассуждения о недостатках моего характера.

Дорогой было временами у нас с мамой нервно и утомительно, но в общем хорошо. А здесь для меня, оказывается, есть отдельная комната и даже кровать для него, и мне было досадно, и я строила более или менее безумные планы получить его сюда... Теперь, кажется, начинаю приходить в рассудок.

А все же не проехать ли тебе на обратном пути из Питера в Саратов, взять его и с ним до Царицына пароходом, а я выеду в Царицын навстречу?

Да, относительно Горки скажу еще, что мама последнее время стала заметно примиряться и говорила: как хочешь, так и делай, мне он не помешает. И вот, когда я борьбой добилась этого, то взяла и спасовала...»

В течение всего апреля Анна Ильинична строила, забраковывала одни и продолжала намечать другие планы и способы, как доставить меня в Феодосию, вплоть до малейших мелочей, всячески торопя мужа.

«Все Горкино белье и платье связать в узелок,— наказывала она в последнем письме от 23 апреля, — если что не стирано, отдадим здесь. Можно и велосипед его, пожалуй, в багаж сдать. Ну, это на твое усмотрение! Мама пишет карточку Горке... Очень желаю, чтобы письмо застало тебя!»

У НОТАРИУСА. ОТЪЕЗД В КРЫМ

Марк Тимофеевич и сам был в душе убежден, что Анна Ильинична сделала ошибку, уехав с матерью из Саратова, не доведя дело до конца. Приехав в Саратов, чтобы распорядиться оставленным имуществом, он быстро и решительно построил свой план и тут же приступил к его осуществлению. Прекрасно понимая из переписки с женой ее душевное неравновесие, он предложил моим родителям оформить через нотариуса мое усыновление, на что и получил их согласие.

И вот отец, мать и я вместе с Марком Тимофеевичем стоим перед столом нотариуса. Мать тихонько плачет, что вполне естественно в такой момент; отец, косясь на нее подозрительно покрасневшими глазами, тоже шмыгает носом.

Нотариус в несколько торжественной форме обращается прежде всего к ним: добровольно ли отдают они сына своего Георгия на воспитание супругам Елизаровым? Отец дрогнувшим от волнения голосом отвечает утвердительно и тут же растерянно разводит руками, оглядывается на мать, словно оправдываясь в чем-то.

А мать... Да какой же другой она может быть, в бедности вскормившая и любящая своего ребенка? Разве легко вытолкнуть из груди коротенькое «да»? И она соглашается, молча кивая головой, чувствуя себя в то же время настоящей преступницей, отрекающейся от родного сына.

Подойдя ко мне, нотариус нагибается, заложив руки за спину, и, глядя на меня сверху вниз, мягко спрашивает:

— Ну-с, а ты, молодой человек, согласен, чтобы твоими новыми родителями стали господа Елизаровы (он назвал их имена) и перейти к ним жить от своих родных отца и матери? Теперь твоими папой и мамой будут уже вот они. — И он сделал рукой жест в сторону улыбающегося Марка Тимофеевича.

Говоря по справедливости, я в тот момент не испытывал ни малейшего смущения и держался очень смело. Это не раз подчеркивала мать, рассказывая мне впоследствии про эту сцену у нотариуса.

Почти два года непрерывной и тесной связи с Елизаровыми очень приблизили меня к ним, и я успел полюбить их, тем более что обладал доверчивым характером, очень чутким на ласку. Я настолько уже свыкся с разговорами о моем переходе в другую семью, равно как и с мыслью о том, что должен буду уехать от родителей, что в вопросе нотариуса для меня не было ничего нового и пугающего. Отъезд Анны Ильиничны без меня показался мне чуть ли не вероломным поступком.

Не берусь точно воспроизвести свои слова в ответ на заданный мне нотариусом вопрос, но, по рассказам матери, я выразился примерно в таком духе:

— Я поеду и буду жить у Марка Тимофеевича и Анны Ильиничны; только я не могу называть их тоже папой и мамой, раз мои папа и мама живы. И я обязательно буду приезжать к ним в гости. И как же я буду Елизаров, когда моя фамилия — Лозгачев?

Так совершилось, по всем правилам закона, мое вступление в новую семью. Фамилию мою решили не трогать. Позднее двойная фамилия возникла сама собой, утвердившись навсегда в моем комсомольском, а затем и партийном билетах.

30 апреля 1913 года Марк Тимофеевич, вручив матери билеты на поезд и деньги на дорогу, вместе с отцом и сестрой проводил нас в Крым. Он признался откровенно, что полагается не столько на мать, которая была неграмотной, сколько на своего новообретенного сына. Снабдив меня железнодорожным путеводителем и хорошо уже знакомой мне «Картой Российских железных дорог», Марк Тимофеевич обстоятельно рассказал мне о пунктах пересадок и поездах, в которых мы должны будем ехать. Для верности он дал и записочку — «шпаргалку», где все это было подробно перечислено, вплоть до того, где и сколько придется ожидать нужный поезд.

Дорога нам предстояла сложная, с тремя пересадками: в Ртищеве, Харькове и в самом Крыму — на станции Джанкой.

И вышло на деле, что не мать меня, а я ее повез в Крым, ориентируясь по путеводителю, карте и заданному маршруту. Поездка прошла благополучно, безо всяких приключений.

Несколько дней спустя, поздним южным вечером, растроганная и взволнованная до слез Анна Ильинична приняла меня в свои объятия со ступенек вагона на усыпанном ракушками перроне феодосийского вокзала.

Сзади нее стоял улыбающийся черноглазый Дмитрий Ильич...

 

Примечания:

1 Ныне его можно видеть в одном из залов Центрального музея В. И. Ленина в Москве.

2 Архив НМЛ, ф. 13, ед. хр. 355.

3 Александр Ильич Ульянов родился 31 марта 1866 года. 1 марта 1887 года был арестован в Петербурге по обвинению в покушении на царя Александра III и приговорен к смертной казни. Несмотря на просьбы убитой горем матери, он отказался просить помилования и был казнен 8 мая 1887 года.

4 Некоторая часть писем уцелела и хранится в письменном фонде семьи Ульяновых в Институте марксизма-ленинизма. Большинство писем в данной книге взято автором оттуда.

5 Дом этот на Царевской ул., № 36 (ныне Пугачевская ул., № 78), сохранился так же, как и на Ульяновской ул., № 26. На фасадах этих домов установлены мемориальные доски.

6 Дарья Ильинична Шабанова живет и поныне в Саратове.

7 К Дмитрию Ильичу, жившему в то время в Крыму


Глава третья

ЗАПАХИ МОРЯ

БЕГСТВО МАТЕРИ

Проснувшись следующим утром, я впервые в жизни увидел море, расстилавшееся за широким окном до самого горизонта. Тихое и гладкое, как стекло, оно сверкало изумительной голубизной под лучами весеннего солнца. В утренней прозрачной дымке невозможно было различить, где кончается морская гладь и начинается небесный свод. Ласковый и свежий ветерок с побережья доносил до меня незнакомые запахи моря.

Восхищенный, я испытывал желание сейчас же разделить свой восторг с матерью и позвал: «Мама!» Никто не откликнулся. «Мама!» — повторил я снова, на этот раз погромче, и, как был в одной рубашке, босиком, направился к дверям в соседнюю комнату. Навстречу мне спешила Анна Ильинична. Почти следом за ней вошла и Мария Александровна.

— А где же мама? — спросил я.

Нужно было что-то ответить мне, и я заметил, как на лице Анны Ильиничны промелькнуло смущение. Присев передо мной на корточки и ласково поглаживая по голове, она мягко объяснила, что моя мать уехала в Саратов с тем же поездом, с которым мы приехали накануне.

Неожиданная новость погасила мои утренние восторги; я расплакался. Анна Ильинична, ожидавшая подобной реакции, попыталась утешить меня.

- Ну, о чем же мы плачем, Горушка? — участливо спросила она. Я не отвечал, размазывая по щекам струившиеся слезы.

— Ты скучаешь без мамы, тебе жалко, что она уехала? — попыталась в свою очередь уточнить причину моего огорчения Мария Александровна.

— Да нет, — вырвалось наконец у меня. — Зачем она уехала и не попрощалась со мной!

У Анны Ильиничны вырвался вздох облегчения, и она даже невольно улыбнулась, переглянувшись с матерью.

Собственно, на этом и кончилось все недоразумение. Я поневоле должен был примириться с ночным бегством матери, которая в этот момент где-то в вагоне изливала в слезах всю боль материнского сердца. Анна Ильинична рассчитывала на худшее: она боялась трагедии расставания и, зная, что «дальние проводы — лишние слезы», уговорила мать уехать, не прощаясь со мной. На самом деле, впрочем, было не совсем так: мать рассказывала мне, как она стояла перед кроватью, где я спал, как плакала, как долго целовала меня сонного...

Я понял все. Анна Ильинична не сочла нужным скрывать от меня правду, да и не терпела лжи. Понял и согласился с ней, но чувство незаслуженной обиды не покидало меня. Ведь я ехал сюда охотно, добровольно, мать меня только провожала; я же отлично знал, что я останусь здесь, а она уедет обратно, и давно был готов к этому, еще в Саратове. Но уехать и не попрощаться!..

Веселый, общительный и жизнерадостный Дмитрий Ильич, только что возвратившийся откуда-то со связкой еще горячих, мягких бубликов, своим приходом сразу рассеял остатки «дождевой тучки», затмившей было на минуту мой маленький горизонт. Снова проглянуло солнце и заиграло море, весело подмигивая сверкающими зайчиками.

ДМИТРИЙ ИЛЬИЧ

Семья Дмитрия Ильича состояла всего лишь из него самого да его жены Антонины Ивановны, урожденной Нещеретовой. Это была молодая, стройная, темноглазая, как и Дмитрий Ильич, шатенка. Они как- то подходили друг к другу, составляя вместе приятную пару.

Антонине Ивановне в то время был всего 31 год. В детстве она очень рано осталась сиротой и воспитывалась у своего дяди, работавшего паровозным машинистом. Окончив в 20 лет фельдшерские курсы, Антонина Ивановна встретилась в 1902 году с молодым врачом Дмитрием Ульяновым, работавшим, как и она, в земской грязелечебнице близ Одессы.

Под влиянием Дмитрия Ильича Антонина Ивановна примкнула к революционному движению и уже в августе того же года была арестована. По выходе из тюрьмы они поженились. С тех пор жизнь Антонины Ивановны оказалась надолго и прочно связанной с судьбами мужа и всей семьи Ульяновых, исключительно тепло относившейся к ней.

Мария Александровна была очень ласкова с Тонечкой, как все называли Антонину Ивановну1. Они с мужем снимали верхний этаж довольно красивой и в то же время простой по архитектуре дачи, стоявшей высоко над самым берегом моря. По курьезному совпадению, над воротами красовалась табличка с надписью: «Дача Мити», точно она и названа была в честь Дмитрия Ильича. В Крыму вообще нередко можно было встретить дачи, носящие чье-нибудь имя.

— «Дача Мити», — прочел я в первый же день и, обратившись к Дмитрию Ильичу, недоверчиво спросил:— Это ваша дача, весь дом ваш?

— Ну конечно, моя, — рассмеялся Дмитрий Ильич,— раз я—Митя и живу здесь, значит, моя! — И, видя, что я готов поверить, тут же пояснил: — Нет, Гора, я шучу. Это хозяин назвал так свою дачу; нам с Тоней, когда мы подыскивали себе квартиру, понравилось тоже, что «Дача Мити», мы и решили поселиться в ней... Хорошо здесь, правда? Море совсем рядом и — «собственная» дача с моим именем, чего лучше!

— Хорошо! — согласился я. — Я бы на всю жизнь здесь остался.

Я довольно скоро привязался к Дмитрию Ильичу, который охотно занимался со мной, находя массу новых развлечений. Для меня все здесь было так необычно, интересно! И я не отходил ни на шаг от Дмитрия Ильича, везде и всюду совал свой любознательный нос, задавая тысячи вопросов.

В его комнате я наткнулся на незнакомый мне дотоле прибор со стеклышками и зеркальцами: это был микроскоп. Естественно, что я сразу же заинтересовался им, и Дмитрий Ильич (санитарный врач по профессии) раскрыл мне тайну микроскопа, введя меня в мир невидимого. Он показал, какими выглядят под микроскопом обыкновенный человеческий волос, крылышко мухи, капля воды, и я не переставал удивляться всем этим чудесам.

Сдержанная по характеру Анна Ильинична смотрела сквозь пальцы на нашу шумную дружбу с Дмитрием Ильичем: это позволяло ей меньше возиться со мной и больше уделять внимания матери. Дмитрий Ильич сам был не прочь просто по-юношески пошалить, да он и был еще совсем молодым.

«Горка разувался и бегал босиком по воде и по песку,— сообщала Анна Ильинична 7 мая 1913 года мужу, скитавшемуся где-то по сибирским дебрям. — Он блаженствует и гоняет целые дни... на глазах у меня ведет себя очень мило. Дома не вспоминает, хотя видно, когда заговоришь, что это до некоторой степени еще больное место... Чувствует большую симпатию к Мите... по приезде заявил, что он похож на меня».

С наслаждением бегал я по морскому берегу, залезал в воду, ловил беспомощных студенистых медуз, прибиваемых к берегу волной. Выброшенные на песок, они сразу же теряли свои причудливые формы, расплывались полупрозрачной массой. Доверчивые иглы-рыбы позволяли себя брать руками; Анна Ильинична придумала делать из засушенных рыбок вставочки для перьев, которыми можно было прекрасно писать.

Стояли теплые солнечные дни. Не умея плавать, я без устали барахтался в воде, удивляясь при этом, что соленая морская вода, противная на вкус, нисколько не щиплет, попадая в глаза. Дмитрий Ильич подолгу плавал. Он демонстрировал мне свое искусство — лежать неподвижно на поверхности воды с закинутыми за голову руками — и уверял, что способен даже отлично выспаться в таком положении. Накупавшись досыта, он грелся на песке под ласковыми, но коварными лучами горячего южного солнца. Это сделало вскоре Дмитрия Ильича мишенью для шуток: не рассчитав скрытой силы ультрафиолетовых лучей, храбрый спортсмен обжег плечи до волдырей.

За .столом это был большой шутник и неистощимый рассказчик всяких смешных небылиц и анекдотов, над которыми мы дружно хохотали. Тут были и кавказские шутки, и медицинские анекдоты; некоторые и до сих пор сохранились у меня в памяти.

— Скажите, какая разница между водой и родившимися близнецами? — спрашивает Дмитрий Ильич.

Все искренне недоумевают, а Анна Ильинична пожимает плечами:

— Опять, Митя, кавказский анекдот? Вроде армянской селедки, которая почему-то зеленого цвета, висит на гвозде и пищит? Тогда заранее говорю — не угадаем!

— Да нет, Аня, никакой не кавказский, — смеется рассказчик, — тут, можно сказать, без обмана, чистая наука! Как вода-то в химии обозначается, не забыла?

— Ну, вода аш два о (Н20), а близнецы при чем? Для них, кажется, формулы еще никто не придумал!

— Конечно, не придумал, потому что они к химии не имеют отношения, а только к папе с мамой. Тут уже психология начинается: папаша, услышав, что родилось вместо одного целых двое, хватается за голову и восклицает: «О, аж два!» Понятно теперь?

Взрослые хохочут над «научным» анекдотом. Я присоединяюсь к ним, хотя не совсем понимаю игру слов — «аш два о» и «о, аж два».

— А какое сходство между бурным морем и грудным ребенком? — не унимается Дмитрий Ильич. — Здесь безо всякой науки, простая догадка. — И сам же подсказывает ответ: — Оба ревут, а если потрогать, оказывается, оба мокрые!

Тут уж я первый заливаюсь хохотом.

Как и все в семье Ульяновых, Дмитрий Ильич любил музыку. Вечерами, когда затихали дневные шумы, вслед за сумерками на город сразу опускалась мягкая бархатная ночь. Анна Ильинична, усевшись в сторонке за маленьким столиком, строчила очередное письмо в Сибирь мужу. Мария Александровна, сидя в кресле, углублялась в какой-нибудь французский роман, неслышными шагами двигалась Антонина Ивановна, что-то хлопоча по хозяйству. Дмитрий Ильич приносил двухрядную гармонь и начинал негромко наигрывать незнакомые мне мотивы, иногда подтягивая сам себе чуть дребезжащим тенорком.

Сидя рядом с ним у раскрытого окна и прислушиваясь к тихо льющейся мелодии, я задумчиво смотрел в черное южное небо, словно шевелившееся от мерцания бесчисленных звезд...

РАКОВИНЫ И КАМЕШКИ

Недавний подарок Анны Ильиничны— трехколесный велосипед, — послуживший для меня, так сказать, «испытанием верности», приехал вместе со мной в Феодосию. Однако ездить по песчано-гравийным дорожкам было очень неудобно, и я почти забыл о нем, увлеченный новизной морских впечатлений. К тому же вскоре я познакомился с неким великовозрастным гимназистом, собственником настоящего двухколесного велосипеда.

Юноша приспособился катать меня, сажая не на раму, как обычно принято, а прямо на руль впереди себя; при этом я опирался ногами на выступы передней вилки. Поза у меня в таком положении была весьма неустойчивая, потому что при поворотах руля обязательно вертелся на ходу и я — то налево, то направо! Кончилось тем, что в один прекрасный день при резком рывке я сорвался со своего насеста и полетел, растянувшись плашмя и ободрав себе ладони и колени об острые ракушки.

Впрочем, моя любовь к большому велосипеду от этого не уменьшилась и не мешала мечтать о том счастливом времени, когда у меня появится свой двухколесный самокат.

«Один гимназист по соседству катает его на большом велосипеде, — писала Анна Ильинична в одном из писем мужу, — и маленький (велосипед. — Г. Л.-Е.) уже до некоторой степени в отставке. Митя смеется, что года через два-три большого потребует».

Дмитрий Ильич немного ошибся: собственный .велосипед появился у меня лишь через восемь лет, подаренный Владимиром Ильичем.

Предоставив мне более или менее полную свободу, Анна Ильинична вместе с «мамочкой» увлекалась собиранием на побережье красивых раковин или полуобточенных морской водой причудливых перламутровых обломков для разных художественных поделок, на которые она была большая искусница. Для этого покупались простые, точенные из дерева вазочки, кувшинчики, шкатулочки, которые превращались в ее ловких руках в изящные вещички. Поверхность вазочек облеплялась снаружи замазкой, в которую вдавливались, влеплялись подобранные своеобразным узором крупные ракушки; бордюр устраивался из одинаковых мелких витых ракушек. Выступившая при этом в промежутках замазка покрывалась при помощи рисовальной кисточки жидкой позолотой, разведенной на яичном белке. После просушки вазочки покрывались быстро сохнущим лаком.

Сделанные руками Анны Ильиничны вазочки были долговечны и многие годы украшали наше жилье. Сравнительно недавно мне удалось разыскать одну из них и передать Ленинградскому филиалу Музея Ленина.

Однажды мы совершили всей семьей большую прогулку на лошадях в местечко Коктебель, неподалеку от Феодосии. Эта живописная деревушка расположена также на побережье, среди скал, спускающихся к самому морю. Все побережье усеяно множеством разноцветных камешков, как в Феодосии — раковинами. Собственно, и прогулка-то была затеяна ради того, чтобы набрать камешков, не говоря уже о том, что она доставила большое удовольствие Марии Александровне, которая не в состоянии была много ходить и скучала, оставаясь одна. А тут мы все были около нее. Позднее, покидая гостеприимный Крым, мы изрядно-таки утяжелили наш багаж, увозя с собой в мешочках трофеи морского берега.

СНОВА В ДАЛЬНИЙ ПУТЬ

Несмотря на прекрасные условия отдыха у младшего сына и чудный морской климат в Крыму, Мария Александровна ни на минуту не забывала о томящейся в ссылке дочери и тосковала о ней, с нетерпением дожидаясь отъезда в Вологду. В письмах к Марии Ильиничне, отправляемых каждые два-три дня, она неизменно досадовала на затянувшееся пребывание в Феодосии.

«...ты убеждаешь нас пожить здесь дольше и не спешить к тебе, — писала Мария Александровна 21 апреля,— а я, наоборот, рвусь к тебе, родная моя, и если б могла, поехала бы завтра же к тебе... Аня настаивает пожить здесь часть мая... Говорю ей, что поеду одна, пусть она поживет еще, но она и слышать не хочет, чтобы отпустить меня одну.

Как ни красивы здесь море, природа, окрестности, но я нагляделась на все это, и не пугает меня скромная Вологда, напротив, так и поскакала бы туда...»

Между тем газеты сообщали, что в это время в северных губерниях и даже южнее Вологды свирепствовали запоздалые снежные метели... Трудно даже представить себе ту силу духа, которая наполняла сердце столько перенесшей в жизни матери, если в 78 лет она готова была «скакать» почти за две тысячи километров через всю Россию с юга на север, лишь бы разделить трудности ссылки вместе с любимой дочерью!

Анна Ильинична не торопилась с отправкой матери в северные края. Она стремилась к тому, чтобы старушка мать поосновательнее подкрепила свое ослабленное годами и переживаниями здоровье. Поводом для задержки явился отъезд Дмитрия Ильича.

«...Мне хотелось бы ехать к тебе до 20-го, но Митя собирается в Симферополь на съезд врачей и вернется, как предполагает, не раньше 20—21, просит отложить отъезд, очень жаль, всё препятствия», — сообщала Мария Александровна дочери в письме от 9 мая 1913 года.

Я радовался предстоящей поездке, так как соскучился по Марии Ильиничне. Однако Дмитрий Ильич задерживался дольше, чем он сам предполагал.

«Мы ждем не только погоды у моря, - - писала Анна Ильинична 26 мая мужу в Вятку, — но и Мити, который застрял в Симферополе в Саках. Выедем, вероятно, в начале будущей недели, вообще е последних числах мая... Горкино письмо прилагаю. С трудом усадишь его за письмо. Порой это полезно, ибо шалит через край иногда».

Наконец возвратился Дмитрий Ильич, и мы, не без сожаления расставшись с милыми, гостеприимными хозяевами, тронулись в путь, далеко на север...

Примечания:

1 Антонина Ивановна Ульянова скончалась в Москве 30 октября 1968 года в возрасте 86 лет.


Глава четвертая

ВОЛОГОДСКАЯ ССЫЛКА

ЧЕРЕЗ ВСЮ РОССИЮ

Подробности этого нового путешествия  через всю страну, с юга на север, продолжавшегося несколько дней, почти совершенно улетучились из моей памяти. Да это и понятно: Анна Ильинична попросту не отпускала меня от себя ни на шаг, и все мои путевые впечатления ограничились рамкой вагонного окна — одни станции сменялись другими, мелькали степи и села, точно нанизанные на бесконечную паутину телеграфных проводов, пляшущих то вниз, то вверх за окном.

Ближние предметы — деревья, строения — торопливо проскакивали куда-то назад и исчезали, в то время как далеко отстоящие — мельницы, рощи, целые деревни — долго провожали нас и гнались за поездом, словно не желая отставать. Стоя на месте неподвижно, с распластанными крыльями, плыли в воздухе полосатые удоды с торчащими хохолками на голове; уставши, они складывали крылья, садились на заостренные верхушки телеграфных столбов и мгновенно отставали от поезда.

Каждый новый город представал перед нами своим шумным и суетливым, всегда скучно-серым вокзалом. Казалось, что они отличаются друг от друга только звоном станционных колоколов, которые торжественно возвещали о нашем отправлении. Узнавая от Анны Ильиничны названия городов и крупных станций, я тут же: отыскивал их на карте и разочарованно тянул: «О-ой, как нам еще высоко ехать!» Именно — высоко, потому что в соответствии с железнодорожной картой мы ехали по ней снизу вверх.

Смутно промелькнули беспорядочные окраины Москвы, которую наш поезд объехал где-то задворками; долгим и гулким железным грохотом приветствовал нас у Ярославля мост через Волгу. И вот, наконец, все осталось позади. Слегка пошатываясь от многодневной качки, стою на вологодском перроне, озираясь вокруг и ища глазами Марию Ильиничну. Да вот она! Почти бегом спешит к вагону, машет рукой и смеется от радости. Кто-то еще, видимо ее друзья, тоже пришли встречать долгожданных далеких путешественников.

Соскучившись вдали от родных, оторванная от них в течение шести месяцев, Мария Ильинична встретила мать и старшую сестру крепкими объятиями и сотнями поцелуев.

Как всегда в подобных случаях, посыпались с обеих сторон отрывистые вопросы и торопливо-сбивчивые ответы.

Разместившись на двух извозчиках, окруженные и обложенные чемоданами, картонками, сумками, саквояжами, покатили мы по незнакомым улицам с деревянными тротуарами по сторонам.

Установить приблизительную дату нашего прибытия в Вологду помогло мое письмо к родителям. Это феодосийская открытка, имеющая вологодский штамп 31 мая 1913 года. Я писал родителям:

«Здравствуйте, папа и мама! Как вы живете? Я приехал в Вологду и живу тут. Напишите мне письмо. Адрес— Екатерининско-Дворянская, д. Знаменского № 40. Я здоров. До свидания. Целую вас. Гора».

Разумеется, открытка была написана по инициативе Анны Ильиничны!

Мария Ильинична жила в центральной части города, на верхнем этаже двухэтажного флигеля, стоящего в глубине двора.

В непосредственной близости от дома раскинулась большая, продолговатая по форме площадь, сплошь вымощенная булыжником, — это и был центр города. По одну сторону площади возвышалось самое крупное в городе здание — трехэтажная гостиница «Якорь», выстроенная из красного кирпича. Напротив нее расположились в ряд три церкви разной высоты. Самая маленькая и самая старинная по вышине едва превосходила двухэтажный дом.

Все три колокольни были увешаны множеством больших и малых колоколов и управлялись довольно искусными звонарями. По воскресным и праздничным дням, соревнуясь между собой, они наполняли весь город мелодичным и музыкально-осмысленным перезвоном колоколов. Должен признаться, что ни раньше, ни позднее нигде мне не приходилось слышать подобной колокольной музыки.

ССЫЛКА И ЕЕ СЮРПРИЗЫ

Группа политических ссыльных, в том числе социал-демократов (большевиков), среди которых оказалось несколько саратовцев, сидевших в тюрьме и сосланных одновременно с Марией Ильиничной, была многочисленной. Они поддерживали между собой тесные товарищеские отношения, постоянно общались друг с другом. Похоже, что в квартирке Марии Ильиничны образовалось нечто вроде «центра» колонии вологодских ссыльных. Чуть ли не ежедневно по вечерам собиралось у нее человек 5—6, больше мужчин, часами вели оживленные беседы и дискуссии, содержание которых тогда не интересовало меня.

Из гостей, посещавших Марию Ильиничну, я запомнил лишь тех немногих, с которыми мне пришлось так или иначе встречаться в последующие годы — в Петрограде или Москве. Среди них были Вацлав Вацлавович Воровский, худощавый, в пенсне, с беспорядочной шевелюрой и бородкой; Исидор Евстигнеевич Любимов, живший в Вологде вместе с женой и сынишкой Игорем; Петр Антонович Залуцкий, красивый шатен (Мария Ильинична звала его чаще Петрушей); Владимир Павлович Милютин. Разве мог я представить тогда, что всего через несколько лет один из них станет известным в мире дипломатом, другой — крупным партийным работником, а двое — советскими министрами — народными комиссарами!

Помимо политических бесед и дискуссий нередко устраивались и импровизированные вечера самодеятельности. Мария Ильинична, как хорошая музыкантша, выступала с фортепьянными произведениями Шопена, Шуберта или аккомпанировала Милютину, приходившему к нам со своей скрипкой. Уступая дружной просьбе гостей, садилась порой за пианино (оно уже было перевезено из Саратова) и Мария Александровна. Она играла чаще вместе с дочерью, в четыре руки, произведения Мендельсона, Грига, Вагнера. Бывало, что и я, под руководством Марии Ильиничны, развлекал гостей пением детских и несложных народных песенок из «Гуселек».

Любили петь и хором, под музыку или даже без нее. Пели негромко, но с большим чувством и воодушевлением любимые студенческие, революционные, ссыльнокаторжные песни: «Сбейте оковы», «Слушай», «Не слышно шума городского», «Вихри враждебные», исполняя их то в печально-протяжном, то в возбужденноприподнятом тоне. Невольно загорались их глаза и озарялись внутренним светом их лица, когда, как клятва, звучали слова «Варшавянки»:

Но мы подымем гордо и смело

Знамя борьбы за рабочее дело.

Знамя великой борьбы всех народов

За лучший мир, за святую свободу...

Так же, как и Мария Ильинична, большинство ссыльных жили в Вологде под неусыпным полицейским надзором. Само собой разумеется, что пение революционных песен, запрещенных царским законом, хотя бы и вполголоса, было дерзким вызовом. Без сомнения, полиция была хорошо осведомлена о постоянных «сборищах» на квартире ссыльной Марии Ульяновой.

Когда мы приехали в Вологду, Мария Ильинична уступила нам, как гостям, свою спальню, переселившись на диван в гостиной. Анна Ильинична спала на кровати, мне же стелила на высоком хозяйском сундуке.

Однажды я был разбужен посреди ночи необычно громким топотом, незнакомыми грубыми голосами и светом близко поднесенной свечи (электричества тогда в Вологде еще и в помине не было). Открыв глаза, я увидел наклонившуюся надо мной усатую физиономию в полицейской форме. Я не успел ни испугаться, ни осознать вполне, во сне это я вижу или наяву, как физиономия отодвинулась и исчезла, а вместо нее возникла фигура Анны Ильиничны, одетой наспех. Успокоительно что-то шепча, она взяла меня на руки и перенесла на свою постель. В какой-то короткий миг я успел запечатлеть две-три фигуры в полицейских шинелях и снова погрузился в безмятежный сон.

Так произошло первое знакомство со скрытой до этого для меня стороной жизни семьи Ульяновых. Первое, но далеко не последнее... Впоследствии я настолько привык к подобным визитам, что они перестали меня удивлять.

Естественно, что я пытался на первых порах получить объяснение странным ночным происшествиям. Анна Ильинична приучала меня не прислушиваться к разговорам старших и не совать свой нос куда не следует; в данном случае в ответ на мои расспросы она реагировала коротко: «Молчи и не расспрашивай». Сказано это было в достаточно категоричной форме. Я понял раз и навсегда, что своим любопытством вторгаюсь в область чего-то запретного.

Но мои уши и глаза были открыты, так что все, что мне приходилось слышать и наблюдать, подсознательно входило в мое существо; я смутно осознавал неизбежность, закономерность таких явлений, как вторжение полиции и обыски у нас по ночам, а позднее — арест и тюрьма при непременном участии той же полиции. Именно — осознавал, потому что, внешне спокойно воспринимая эти явления, я в то же время начинал ощущать глухую враждебность к этим вторжениям в нашу жизнь, в наш семейный мир. Независимо ни от чего, я безгранично верил в абсолютную правоту, честность моей приемной матери, противостоящей некоей враждебной силе, облаченной в полицейские мундиры.

НОЧНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ

Ночные обыски не могли не отразиться на мне: резко повысилась нервозность, сон стал беспокойным, а сновидения — жуткими и повторялись нередко по два-три раза, запомнившись на всю жизнь. По ночам я часто вскрикивал и просыпался, будя встревоженную Анну Ильиничну.

Случались иногда довольно комичные приключения. Однажды во время утреннего чая Анна Ильинична рассказала, что я метнувшей ночью вдруг закричал во сне не своим голосом: «Держи, держи его!» — и сам, метнувшись, полетел с высокого сундука, на котором спал. Одновременно из гостиной послышался крик Марии Ильиничны, которой, должно быть, тоже что-то привиделось. Анна Ильинична говорила, едва удерживаясь от смеха:

— Я вскакиваю от Горкиного крика и тут же слышу в темноте грохот, догадываюсь: это он, значит, с сундука полетел. И молчит, не шевелится; что такое, думаю? Зажигаю свечку и — к нему. А он — подумать только — спит на полу мертвым сном, и хоть бы что! А там Манечка что-то кричит со своего дивана. Я прямо перепугалась. Ну и ночка!

— Я тоже проснулась, — добавляет Мария Александровна,— слышу сначала грохот, потом крик Маруси. Я так и подумала, что опять полиция в дверь ломится или еще что-нибудь стряслось!

Все мы, и в первую очередь главные виновники ночного переполоха, весело хохочем, потешаясь друг над другом. Мария Ильинична тоже, оказывается, не проснулась, Но особенно насмешил всех мой полет с сундука. Анна Ильинична долго не могла успокоиться и все повторяла:

— Нет, главное, кричит: «Держи его!»—а сам грох с сундука и спит себе, будто его не касается!

Мария Ильинична тоже никак не могла уняться: хохочет, качаясь на стуле взад и вперед, того и гляди — свалится, что-то пытается выговорить, но никак не может и опять закатывается до слез. За эту жизнерадостность и веселый характер я полюбил Марию Ильиничну еще в Саратове. Анна Ильинична — та держалась по отношению ко мне чуточку посуровее, построже и в то же время прекрасно подметила, насколько я податлив на ласку.

«По-моему, ласка на него больше действует, да и на всех, наверно, так», — писала она Марку Тимофеевичу 6 июля 1913 года.

Анна Ильинична была права: лаской легче завоевать детское сердце. Мария Ильинична любила побаловать меня, несмотря на благодушную воркотню старшей сестры, охотно занималась со мной, играла по моей просьбе на пианино, совала мне в рот лакомства, чем до известной степени «подрывала» влияние на меня Анны Ильиничны, которая шутя жаловалась в письме мужу:

«Горка теперь все целуется с Маней и заявил нынче, что меня любит меньше, чем ее. Это по поводу твоего письма, где ты поручаешь поцеловать меня... Я, положим, поцелуи сама не поощряю, а Маня все чмокает его...»

Прошло не более двух месяцев, как я покинул родной Саратов, родителей. Естественно, что в такой короткий срок Анна Ильинична не успела воспитать во мне дисциплину, подчинить полностью себе. Говоря по правде, я оказался-таки нелегким испытанием для своей приемной матери.

Анна Ильинична в это время заметно нервничала. Свидания с мужем были редкими. А Вологда являлась неподходящим местом для активной деятельности, как партийной, так и литературной. Тут еще я... Она писала Марку Тимофеевичу в письме от 26 июня:

«Вологда кажется очень пустынной, и я махнула бы в Питер, пожалуй, если бы не Горка, с одной стороны, и не жаль оставить наших, с другой. С Горкой-то, я думаю, устроилась бы... Не мешает также посмотреть, насколько будет меня стеснять Горушка, когда буду одна с ним. Здесь его балуют...»

В общем, Анне Ильиничне не по душе пришлась серая и довольно неприглядная Вологда.

Мария Александровна, наоборот, обрела душевный покой, как только добралась до Вологды, с удовлетворением отзывалась о Вологде и о своем житье-бытье в письме к Марку Тимофеевичу от 17 июня 1913 года.

«Вологда понравилась мне больше, чем я того ожидала. Здесь масса зелени, что мне очень нравится, и пыли не так много, как бывало в Саратове и Феодосии. Недалеко от нас поле, луга с полевыми цветами, а дальше рожь, где мы собираем васильки. Гора чувствует себя очень хорошо там, порхает, как бабочка, и возвращается домой с огромными букетами».

Через Вологду протекает река — тоже Вологда, приток Сухоны. Она судоходна, так что в полую воду в город прибывали и большие пассажирские пароходы. В теплые летние дни мы всей семьей ходили в купальню, в том числе и Мария Александровна. Родившись на берегу Волги, я не знал других рек и поэтому путал по созвучию названий Вологду с Волгой, полагая с детской наивностью, что все реки должны называться обязательно Волгами. Ну как же, рассуждал я, в Саратове была Волга, возле Ярославля мы по мосту переезжали опять же через Волгу, значит, и здесь — Волга, раз по ней пароходы ходят, только по-здешнему неправильно выговаривают «Вологда» вместо «Волга».

В Вологде в это время стояли изумительные северные белые ночи. Они нарушали установленный для меня режим сна и бодрствования. Как ни объясняла мне Анна Ильинична астрономические законы смены времен года, почему в северных краях летом ночь гораздо светлее и короче, чем в родном Саратове, я стоял на одном— спать полагается в темноте, так почему же меня отправляют в постель и заставляют спать засветло, то есть днем? С временем, которое показывали беспристрастные часы, я не хотел считаться.

Анна Ильинична видела, что постоянное пребывание в обществе взрослых не могло принести мне большой пользы. Поэтому она устроила меня временно на детскую площадку неподалеку, где я, маленькая Ниночка Воровская и Игорь Любимов проводили время среди детей. Подружившись с ними, я в равной мере охотно играл в куклы с Ниной и катался на велосипеде с Игорем, у которого был так же свой трехколесный велосипед, как и у меня.

КАТАСТРОФА В ВОЗДУХЕ

В середине лета 1913 года вологодскую однообразную провинциальную жизнь всколыхнуло интересное событие. На улицах и площадях города появились афиши, оповещавшие горожан о том, что такого-то числа на местном ипподроме состоится захватывающее публичное зрелище — полет в воздухе знаменитого авиатора на аэроплане.

В то далекое время, когда автомобили в России едва только появлялись, а в Вологде, кстати, ни одного еще не было, воздушные летательные аппараты, или аэропланы, как их принято было называть, были и подавно новинкой. Поэтому в назначенный день и час на ипподроме собрались сотни жителей, жаждущих посмотреть невиданное зрелище. Большее число зрителей, правда, осталось за высоким забором, окружавшим обширное поле, так как билеты для входа на ипподром были многим не по карману.

Пришли на полеты и мы. Посредине травяного поля ипподрома стояла странная машина на колесах, весьма- отдаленно напоминавшая нынешние самолеты У-2: биплан с квадратными крыльями, длинным решетчатым фюзеляжем и двухэтажным рулевым оперением; вместо кабины пилота было устроено открытое сиденье вроде кресла. И все это сооружение из полотна и планок было сплошь опутано перекрещивающимися проволочными тросами-стяжками.

Авиатор, одетый в кожаный костюм и такой же шлем с очками, забрался на свое сиденье и взялся за рычаги; его помощник несколько раз сильно крутанул пропеллер и отскочил в сторону. Мотор затрещал, вращая винт, и аппарат, неуклюже покачиваясь, побежал по траве, набирая скорость. Прыгнув раз, два, он отделился от земли и поднялся в воздух...

Пролетев метров сто за пределы ипподрома, аэроплан медленно развернулся и на высоте каких-нибудь двадцати метров продолжал полет в обратном направлении, чтобы собравшиеся внизу могли видеть его во всей красе. И тут что-то случилось не то с мотором, не то с механизмом управления. Долетев как раз до середины поля, аппарат задрал нос, затем круто качнулся набок и... рухнул на землю, превратившись в груду обломков.

Раздались испуганные крики. Десятки зрителей вместе с распорядителями зрелища бросились к месту катастрофы и быстро извлекли злополучного авиатора. Он, к счастью, оказался жив и почти невредим, поскольку скорость и высота полета были очень незначительными, и отделался лишь сильными ушибами.

Разочарованные зрители не торопясь расходились по домам, обсуждая достоинства и будущность авиации всяк по-своему...

А несколько дней спустя после этого происшествия произошло нечто подобное со мной.

Неподалеку от дома, где мы жили, прямо на улице расположился торговый склад сельскохозяйственных машин —жнейки, веялки и прочее. Напротив, на углу, помещалась частная типография Виленчика. Мы дружили с сынишкой типографа Яшей Виленчиком и с присущим мальчикам любопытством занимались исследованием устройства стоявших без всякого надзора машин, то есть лазили по ним, щупали и крутили все, что можно было крутить. Знакомство с конструкцией веялки, основанной как раз на вращении, оказалось для меня роковым.

Мы с Яшей с бесспорностью установили, что при помощи рукоятки вращается шестерня, которая, цепляя своими зубьями передаточную шестерню, приводит в движение лопасти вентилятора, скрытого в жерле веялки. При этом получался приятный и сильный ветер. Это нам и понравилось. И вот один из нас крутил изо всех сил рукоятку, а другой, подставив разгоряченное лицо, наслаждался прохладным ветерком, вырывавшимся из жерла веялки. Затем мы менялись местами.

Сменив Яшу, я не сумел поймать рукоятку, продолжавшую крутиться вхолостую, и моя рука попала на зубья шестерен. Мгновение, громкий вскрик — и мизинец правой руки был раздроблен.

Молча, стиснув зубы, я побрел домой, держа перед собой окровавленную руку. Анна Ильинична внушила мне с некоторых пор, что надо все переносить и держать себя «как мужчина», а до этого я был порядочным плаксой. Впрочем, мужества на этот раз у меня хватило только до порога дома — в квартиру я вошел уже с громким хныканьем. Анна Ильинична была в спальне; ей показалось, что я смеюсь, и она выбежала в гостиную, чтобы остановить меня:

— Тише, тише, мамочку разбудишь! — Но тут же осеклась и сразу поняла, что со мной произошло несчастье. Она бросилась ко мне, стала промывать и перевязывать руку. Немедленно отвезла меня на извозчике в больницу, где извлекли несколько осколков кости. Долго ходил я с забинтованной, на перевязи рукой, привлекая внимание и вызывая сочувствие своих сверстников.

Так печально закончилось для меня «освоение» сельскохозяйственной техники.

«ПРАВДА» ОСТАЕТСЯ «ПРАВДОЙ»

Мария Ильинична принадлежала к числу тех революционеров, которые ни при каких условиях и трудностях не прекращали подпольной работы, хотя в ее положении это было рискованным делом.

Мария Ильинична не только объединила вокруг себя товарищей по ссылке, но и фактически руководила группой вологодских большевиков, поддерживая связи с центром и переписываясь с находящимся за границей В. И. Лениным.

«Очень уж трудно в нашем (и твоем и моем особенно) положении вести переписку, как хочется»1, — писал из-за границы в Вологду Владимир Ильич в апреле 1914 года.

Нужны были и средства к существованию. Мария Ильинична не могла себе позволить жить на иждивении матери, хотя Мария Александровна настойчиво предлагала дочери часть своей вдовьей пенсии.

Какую-либо постоянную работу не так легко было подыскать. Испросив «милостивое соизволение» вологодского губернатора, ссыльная Мария Ильинична Ульянова получила право на частные уроки французского языка, что давало ей некоторое подспорье. Жить приходилось весьма скромно; впрочем, это всегда было присуще каждому члену семьи Ульяновых.

Однако приветливая, жизнерадостная улыбка не сходила с лица любимицы Марии Александровны — ее Маруси.

С чисто женской теплотой вспоминает о Марии Ильиничне встречавшаяся с ней в годы вологодской ссылки А. В. Чучина:

«Такое у ней было приятное и доброе лицо, так просто она всегда разговаривала с нами, никогда ни в чем не выделяя себя. Одета она была почти бедно. Черная короткая жакеточка, такого же цвета длинная, уже лоснящаяся юбка, простые башмаки на пуговках и низких каблуках, изрядно поношенные калоши...»

Мне остается только подтвердить: «гардероб» сестры Владимира Ильича, действительно, был более чем скромным. Все ее имущество умещалось в небольшом сундуке с горбатой крышкой, на котором не смогли бы усесться два человека.

Живя в Вологде, Мария Ильинична аккуратно получала из Петербурга большевистскую газету «Правда», а также шведскую газету «Политикен» и немецкую «Нейе цейт». Кроме того, ради меня выписывали какой-то журнал для семейного чтения с приложением «Для наших детей».

Большевистская печать подвергалась непрерывному преследованию царским правительством. За свои смелые обличительные статьи «Правда» то и дело запрещалась, подвергалась штрафам, выпущенные из типографии газеты конфисковывались и уничтожались. Тем не менее революционное слово не умолкало: только что объявленная закрытой, «Правда» на другой же день выходила в свет под каким-нибудь новым названием: «Рабочая правда», «Северная правда», «Правда труда», «За правду» и другими. При этом слово «Правда» неизменно печаталось в заголовке крупным шрифтом, а второе слово — мелким, так что создавалось впечатление, будто название газеты не менялось.

По утрам я бежал навстречу почтальону, чтобы первым посмотреть, под каким названием сегодня пришла «Правда». Мария Ильинична, разворачивая родную газету, вышедшую под новым названием, торжествующе заявляла:

— А «Правда» все равно остается «Правдой»!

В начале августа в одном из полученных номеров «Правды» было напечатано сообщение о смерти выдающегося немецкого социал-демократа Августа Бебеля. Мне навсегда запомнилось, какое впечатление произвело это сообщение на Марию Ильиничну. Взяв в руки газету, она с каким-то испугом или изумлением произнесла: «Бебель умер!» — и на глазах у нее показались слезы.

Из-за границы время от времени приходили письма и открытки от Владимира Ильича и Надежды Константиновны. Жили они в то время в Галиции, прикарпатской горной местности, в местечке Поронине, куда перебрались из Кракова в связи с болезнью Надежды Константиновны. «Место здесь чудесное, — писал Владимир Ильич в одном из писем в мае 1913 года. — Воздух превосходный,— высота около 700 метров...

Надеюсь все же, что при спокойствии и горном воздухе Надя поправится. Жизнь мы здесь повели деревенскую— рано вставать и чуть не с петухами ложиться...»

Письма Надежды Константиновны были, как всегда, наполнены присущим ей юмором и при чтении вызывали улыбки родных забавными словечками и оборотами.

«Следуя совету доктора, ем за троих... Ходит дивчина, стряпатъ не может, но всю черную работу делает... Сегодня утром гуляли с Володей часа два, а теперь он один ушел куда-то в неопределенную часть пространства. Тут очень красиво. Хорошо также, что нельзя очень гонять на велосипеде, а то Володя очень злоупотреблял этим спортом и плохо отдыхал, лучше больше гулять».

Я в то время заразился страстью коллекционировать почтовые марки и с увлечением сдирал с конвертов или даже безжалостно вырезал ножницами с открыток австрийские марки с бульдожьей физиономией императора Франца-Иосифа, не особенно заботясь о сохранности текста писем. Впрочем, мне в этом и не препятствовали.

ВСТРЕЧА НА КАМЕ

Марк Тимофеевич, по-прежнему отдаленный от нас многими сотнями верст, продолжал инспекционные разъезды по сибирским и уральским железным дорогам, часто присылая нам вести о себе. Не находя другого способа соединиться с нами, он серьезно строил планы нашего переселения в Омск или Уфу. Но Анна Ильинична с недоверием относилась к подобным планам, уверенная в том, что характер службы все равно не позволит мужу сидеть на одном месте и мы по-прежнему будем находиться врозь.

«Стала подумывать, не махнуть ли и вправду в Омск, — писала Анна Ильинична 7 июня 1913 года, — по ведь только приедешь в Омск, а ты улетел оттуда, — и кто знает на сколько».

Анна Ильинична стремилась скорее снова включиться в активную работу, и предложения мужа ее не особенно устраивали. Вначале она почти уступила его уговорам и договорилась о встрече в Уфе, но через месяц отказалась от этой мысли:

«...спешу известить тебя, что не поеду я в Уфу... Одна причина: усиленно зовут в Питер, не мешкая, и мне хочется туда».

28 июля Анна Ильинична предложила Марку Тимофеевичу свой план:

«Оставь Дальний Восток до зимы или до весны, а то измотаешься к осени. Приезжай в этот район. В Пермь я выеду, пожалуй, по железной дороге. Ты уже не веришь мне?.. Раз уж отложила выезд в Питер, могла бы приехать на пару дней. Повидаться-то очень не мешало бы».

И вскоре же состоялась наша поездка в Пермь, где мы встретились с Марком Тимофеевичем после почти полугодовой разлуки. Устроились в номере гостиницы, у самого берега Камы. Довольный долгожданной встречей с нами, Марк Тимофеевич на радостях задаривал меня игрушками и лакомствами.

Не знаю, что мне взбрело в голову, но случилось так, что однажды Анна Ильинична застала меня в номере с завернутой в платок коробкой из-под шоколада «Гала- Петер», которую я укачивал на руках, словно это была кукла, и что-то мурлыкал при этом себе под нос.

— Ба, Горушка, что это? Может, тебе куклу купить?— удивленно спросила она меня, не удержавшись от улыбки.

— Купите! — невозмутимо ответил я, не замечая иронии в ее вопросе.

За обедом Анна Ильинична рассказала об этом мужу. Он сначала от души посмеялся, а потом решил: ну и что же, пусть забавляется, коли нравится. И в тот же день купил мне куклу. Это Сказался прелестный улыбающийся гуттаперчевый голыш с пухлыми ручками и ножками, прикрепленными к туловищу скрытыми внутри резинками. В честь «новорожденного» мы все трое отправились на Каму, в купальню, где и совершили шутливый обряд крещения голыша, которого я объявил мальчиком и дал ему имя — Валька.

Вернувшись в гостиницу, посадили Вальку на столик и принялись пить чай. Через некоторое время Анна Ильинична обнаружила под «новорожденным» расплывшееся мокрое пятно. Объяснялось это тем, что во время купания вода проникла через отверстия внутрь куклы. Мы дружно хохотали все трое, когда Анна Ильинична серьезным тоном провозгласила, что наш общий крестник ведет себя вполне исправно, как и полагается младенцу.

Марк Тимофеевич предложил нам прокатиться на пароходе по Каме (ему нужно было по службе), и мы совершили приятную прогулку вверх по реке до Усолья и вниз до города Осы, после чего возвратились в Пермь. Марку Тимофеевичу был разрешен небольшой отпуск, который он использовал, чтобы проводить нас в Вологду и побыть некоторое время вместе.

Близилась осень... Марк Тимофеевич, распрощавшись с нами, снова отправился в свои бесконечные разъезды по Сибири. Анна Ильинична принялась готовиться к отъезду со мной в Петербург, где ее ждала работа в редакции «Правды», партийные дела.

Снова — вокзал, прощальные поцелуи, напутствия и пожелания остающихся в Вологде родных. Удары гулкого станционного колокола, свисток обер-кондуктора, паровозный гудок, возвещающий отправление, и вот мы в вагоне поезда, уносящего нас в неведомый мне Питер, столицу России...

Примечания:

1 В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 55, стр. 354.


Глава пятая

ПЕТЕРБУРГСКИЕ СКИТАНИЯ

НОВЫЙ ГОРОД

Еще из окна вагона с любопытством всматривался я в серые громады домов в пять-семь этажей. Мне не приходилось раньше видеть такие здания. Поезд долго вилял, пробиваясь сквозь паутину скрещивавшихся и разветвлявшихся путей, то отбивая звонкую чечетку в тесном коридоре из застывших товарных вагонов, то выныривая снова на простор, обмахиваясь клубами пара. Наконец он осторожно подкрался к перрону вокзала и замер, лязгнув всеми буферами.

Мы вышли из вагона, и я с изумлением обнаружил, что дальше уже нельзя было бы ехать: паровоз стоял под закопченным до черноты стеклянным навесом. Чумазые фигурки деловито суетились у огромных красных колес с ключами и длинноносыми масленками в руках.

— Вот мы и в Петербурге, Гора, — немного торжественно обратилась ко мне Анна Ильинична. Но я не видел еще никакого Петербурга: все загораживали мрачные стены вокзала.

— Ну конечно, — согласилась она, — это пока еще Николаевский вокзал, а вот сейчас мы выйдем из него на площадь и будем уже в городе, увидишь Невский проспект. Носильщик, вынесите наш багаж к трамваю,— подозвала она человека в белом фартуке с медной бляхой на нагруднике.

Когда мы вышли из здания вокзала, перед нами открылась широкая площадь с памятником Александру

Третьему. Царь сидел на огромном коне-битюге, стоящем задом к вокзалу. Перед ним, возле черно-белой полосатой будки, размеренно прохаживался рослый бородатый солдат-часовой в высокой мохнатой медвежьей шапке. Неуклюжим казался и постамент памятника — огромный гранитный кирпич, и громада коня, растопырившего свои чугунные ноги, и грузная туша всадника в круглой полицейской шапке. Впоследствии мне пришлось слышать едкую и остроумную эпиграмму, сочиненную про этот памятник: «Стоит комод, на комоде — бегемот, а на бегемоте — идиот».

Не успели мы перейти через площадь, как справа из-под закопченной арки дома вынырнул, отчаянно звоня колоколом, странный поезд: невиданной, какой-то кубической формы паровозик с куцей трубой тащил за собой несколько маленьких вагончиков, наполненных людьми, причем пассажиры сидели не только внутри, но и наверху, на открытых скамьях на крыше вагончиков. Некоторые из них спускались по витой лесенке вниз на площадку, готовясь сойти. Я так был удивлен при виде этого оригинального транспорта, катящего прямо по городской улице, что даже остановился.

— Смотрите, что это? Поезд из двора выехал и прямо по улице идет!

Анна Ильинична засмеялась и потянула меня за руку:

— Горушка, ты уж не останавливайся, не то носильщика своего потеряем! Это называется паровичок, на нем здесь ездят, как на трамвае; мы еще как-нибудь на нем покатаемся с тобой. Здесь, у вокзала, его конечная остановка, а выехал он не из двора, как тебе показалось, а с другой улицы под аркой, устроенной под домом. Тут, в Петербурге, нам встретятся и старинные конки — такие же вагончики, как у паровичка, но запряженные парой лошадей.

С легкими вещичками (остальные были сданы в багаж еще в Вологде) мы сели в трамвай с большими зеркальными окнами и проехали несколько остановок по широкому Невскому проспекту. Прямой, как стрела1, он заканчивался далеко впереди острой золоченой иглой Адмиралтейства.

По обеим сторонам тянулись ряды многоэтажных домов.

Выйдя из трамвая, Анна Ильинична указала мне на вывеску гостиницы и пояснила: «Вот тут мы пока и остановимся с тобой!» Не успела она и глазом моргнуть, как я помчался бегом через дорогу, увертываясь от снующих- извозчичьих фаэтонов и летящих богатых рысаков. Анна Ильинична вскрикнула, пытаясь остановить меня, но я ничего не слышал и через несколько секунд уже ожидал ее на краю тротуара.

— Да ты с ума сошел, Горка! Разве можно так бегать? Моментально задавят, что тогда делать? — отчитывала запыхавшаяся и взволнованная Анна Ильинична, подходя ко мне.

— Ну, я же не попал под лошадь, пробежал, успел,— храбро оправдывался я, хотя, по совести, сам был испуган.

— Не попал! А вдруг споткнулся бы и — под колеса, поминай тогда как звали! — не успокаивалась Анна Ильинична. — Обещай мне, что в другой раз будешь осторожнее.

Я охотно обещал, и мы вошли в вестибюль гостиницы. Гостиница, как видно, была из дорогих. Номер, отведенный нам, был обставлен мягкой мебелью, на окнах висели красные плюшевые портьеры. Как-то боязно было дотрагиваться до всего.

— Это мы тут и будем жить? — обернулся я с вопросом, когда мы остались одни.

— Ну нет! — засмеялась Анна Ильинична. — Это не по карману. Мы только здесь побудем денек с дороги, пока я где-нибудь комнатку найму, и переедем туда с тобой.

Начиная со второго дня пребывания в столице, Анне Ильиничне приходилось вместе со мной вести поистине скитальческий образ жизни. После того как моя приемная мать впервые наняла маленькую захудалую комнатку на Гончарной улице, близ вокзала, мы переменили уйму комнат, в изобилии сдававшихся внаем частными хозяевами в районе так называемых Песков. В этом районе чуть ли не все улицы назывались Рождественскими, отличаясь друг от друга порядковым номером — первая, вторая и т. д., и все они соединялись между собой длинным Суворовским проспектом. Почти на каждой мы успели пожить понемногу.

И происходило это вовсе не потому, что Анна Ильинична не уживалась с хозяевами в силу какой-то черты характера или что я их беспокоил. Не в этом была причина, вынуждавшая нас то и дело менять место жительства, не успев как следует привыкнуть к нему...

НОВЫЕ ЛЮДИ

Анна Ильинична немедленно с жаром окунулась в привычную для нее подпольную работу. Она быстро установила связь со многими партийными товарищами, вела обширную переписку, о содержании и значении которой я тогда, конечно, не имел никакого понятия. Ей необходимо было видеться с теми или другими людьми, но, находясь сама под надзором полиции, Анна Ильинична избегала устраивать встречи у себя на квартире.

Мне посчастливилось быть свидетелем многих встреч Анны Ильиничны с ее товарищами и соратниками по партийной работе, с которыми она была связана долгие годы.

Первой я узнал Прасковью Францевну Куделли (с русским именем, немецким отчеством и не то немецкой, не то итальянской фамилией), жившую тогда где-то на Старо-Невском проспекте. Это была уже пожилая, крупного телосложения женщина с суровыми чертами лица и грубоватым голосом, носившая старомодное пенсне с дужкой на переносице. Она отличалась острым умом и резкой прямотой в суждениях.

Когда Анна Ильинична впервые, по приезде в Петербург, пришла вместе со мной к ней в гости, Прасковья Францевна, знакомясь, осмотрела меня немного насмешливо, как мне показалось, и, обратив внимание на мое сильно веснушчатое лицо, сразу же наделила меня прозвищем «воробьиное яичко», что мне не особенно понравилось. Вначале я стеснялся и даже немного побаивался ее суровой внешности, но в дальнейшем убедился, что Прасковья Францевна была очень добрым человеком. Анна Ильинична была дружна с ней в течение многих лет1.

Хорошо запомнилась мне Клавдия Ивановна Николаева2 с ее обликом простой русской женщины-работницы; тогда еще молодая, худощавая, с гладкой прической над высоким умным лбом. У нее был маленький сынишка Юра, родившийся в ссылке. Клавдия Ивановна приносила его с собой, и мы с ним развлекались чем-нибудь вдвоем, сидя в уголке, стараясь не мешать своим присутствием.

На встречах и совещаниях присутствовала всегда и Конкордия Николаевна Самойлова3, приходившая нередко в сопровождении мужа Аркадия Александровича. Над ним дружески подшучивали, рассказывая, что он настолько беспомощен в домашних делах, что если попросить его поставить самовар, то он способен вместо угля наполнить трубу водой и при этом удивляться, отчего вдруг самовар протекает.

Особенно тесной и многолетней дружбой Анна Ильинична была связана с Ольминским4 — большевиком-правдистом. Когда я увидел Михаила Степановича в первый раз, он мне показался глубоким стариком. У него была буйная седая шевелюра, закрывающие рот пожелтевшие усы (он много и часто курил) и седая спутанная борода. Обращали на себя внимание его серо-голубые глаза, умные, ласковые и слегка улыбающиеся. Говорил Михаил Степанович тихим, глуховатым голосом, всегда спокойно и размеренно.

Когда мы вернулись домой после первого свидания с Михаилом Степановичем у него на квартире, я задал Анне Ильиничне курьезный вопрос:

— Это Карл Маркс?

— Где Карл Маркс? — не поняла Анна Ильинична.

— Ну, тот дедушка, у которого мы были сегодня, это —Карл Маркс?

Анна Ильинична весело расхохоталась, а потом разъяснила:

— Да нет же, Горушка, Карл Маркс давно умер. А это был Михаил Степанович, мой старинный хороший друг и знакомый. Ты помнишь в Саратове Нину и Лелю Лежава, к которым я тебя в гости водила? Леля — с длинными косами, а Нина — такая хохотушка. Маму их, Людмилу Степановну, не забыл? Ну вот, так Михаил Степанович ее родной брат и дядя твоих подружек. Так неужели ты его нашел похожим на Карла Маркса?

— Здорово похож! — решительно подтвердил я.

— Обязательно расскажу ему, это забавно будет,— пообещала, смеясь, Анна Ильинична.

У Анны Ильиничны имелся портрет Маркса, который я видел много раз, но я не знал о нем ничего, кроме имени и фамилии, и помню, что мне очень нравилась его величавая голова. Особенного сходства с Марксом у Ольминского, конечно, не было, но по первому впечатлению они почему-то показались похожими.

Вскоре у меня появился первый друг, вернее — подруга, чему я был чрезвычайно рад, потому что общество взрослых было не слишком занимательным.

Неподалеку от нас, на Херсонской улице, жила семья Бонч-Бруевича, с которым Анна Ильинична и Владимир Ильич были знакомы еще с девяностых годов. С именем Веры Михайловны, супруги Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича5, у меня связаны самые теплые воспоминания.

Сырой петербургский климат, видимо, вредно влиял на меня: я систематически болел ангиной, всегда сопровождавшейся высокой температурой и нередко даже бредом. Видя, как я мучаюсь по ночам, Анна Ильинична одевалась и бежала за доктором, но тот нередко отказывался идти среди ночи к больному. И только Вера Михайловна, врач по профессии, невзирая на поздний час, приходила ко мне. Я так привык к ней, что даже от одного ее присутствия мне становилось легче.

Я подружился с дочерью Бонч-Бруевичей Лелей и охотно проводил с ней время. Возвращаясь однажды от Бонч-Бруевичей, я простудился, и снова Вере Михайловне пришлось лечить меня. Анна Ильинична жаловалась в письме Марку Тимофеевичу в Новониколаевск6 в ноябре 1913 года:

«Пришлось еще и с Горишкой повозиться. Сегодня с утра у него было 38°, и я попросила Веру Михайловну зайти. Сегодня выдержу, конечно, в постели, а потом, вероятно, еще дня два дома. Немного и Вера Михайловна виновата: пустила я к ним Горку в четверг, а они прислали его домой поздно и, главное, разгоряченного, сразу после того, как набегались дети».

Несколько позднее возобновились встречи с семействами В. В. Воровского и И. Е. Любимова, отбывших свою вологодскую ссылку, а также А. П. Скляренко и Е. В. Барамзина — товарища В. И. Ленина по енисейской ссылке, — переселившихся в Петербург из Саратова, как и мы. С детьми Барамзиных— Митей и Ниной — нас связывала многолетняя дружба, продолжавшаяся до зрелого возраста.

Эти встречи и связи, возобновленные Анной Ильиничной в Петербурге, наряду с ее активной подпольной деятельностью, дали властям повод к усилению надзора. Участились ночные визиты полиции. Анна Ильинична, достаточно опытный конспиратор, была очень осторожна, прятала или своевременно уничтожала бумаги, которые при обыске могли бы быть уликой против нее.

Непрошеные визиты как раз и были причиной того, что мы постоянно меняли свое местожительство. Наших хозяев вряд ли могли удовлетворить квартиранты, из-за которых приходилось не спать по ночам и открывать двери в самое неподходящее время «представителям закона».

— Мадам, — вкрадчивым тоном начинала хозяйка,— мы очень довольны вами, мы ничего не имеем против вас и вашего мальчика, но посудите сами, такие неприятности по ночам… Я ничего плохого не хочу сказать...

Одним словом, Анне Ильиничне становилось все понятным: назревала необходимость снова искать пристанище.

ПЕРВАЯ ШКОЛА

Устроить меня в школу оказалось вовсе не таким уж простым делом. Мне было всего семь лет, да и ростам я был невелик, однако в младший приготовительный класс мне было бесполезно идти по своей грамотности, в старший же меня не принимали по возрасту.

Кто-то порекомендовал Анне Ильиничне обратиться за содействием к некоей вдове сенатора, имевшей влияние в известных кругах. Взяв меня с собой, Анна Ильинична отправилась к этой даме. Прибыв по указанному адресу, мы вошли в квартиру, где нас приняла благообразная седая старуха довольно чопорного вида. Выслушав рассказ обо мне и ознакомившись с моими способностями, она согласилась помочь и вручила Анне Ильиничне рекомендательное письмо, оказавшее нужное воздействие.

Я был принят во второй класс Фребелевского начального училища, находившегося неподалеку, в районе Песков, где мы проживали.

Наступил первый школьный день. По пути в школу Анна Ильинична долго наставляла меня, как я себя должен держать и как вести; я слушал ее рассеянно, потому что мысли мои были всецело поглощены предстоящим торжественным событием. Приведя в школу, Анна Ильинична препоручила меня классной наставнице и, поцеловав на прощание, ушла, чтобы не смущать своим присутствием.

Вокруг меня стоял веселый шумный гомон множества детских голосов. Я стоял один посреди небольшого зала, смущенный и растерянный. Раздался звонок. Шум на мгновение усилился, и дети бросились врассыпную, сталкиваясь друг с другом, в знакомые классы, занимая свои места за партами. Подхваченный общим порывом, я тоже вбежал в класс и остановился, не зная, где же мое место. Окончательно смутившись и не отдавая себе отчета в происходящем, я уселся на первый попавшийся стул.

Вошедшая классная наставница улыбнулась: ей было хорошо понятно состояние новичка... Ласково погладив по голове, она подвела меня к первой парте и усадила рядом с бледной миловидной девочкой по имени Таня.

Только тогда я успокоился и даже осмелел: теперь я имел свое место в классе, стал равноправным членом школьной семьи.

К сожалению, даже и второй класс, куда я был принят, давал мне очень мало: я давно уже знал все то, что слышал на уроках, все было для меня слишком легким. Тем не менее я очень полюбил школьную обстановку и охотно бежал утром в школу. Анна Ильинична была несколько разочарована тем, что я так мало получаю в школе, и в то же время тревожилась моим болезненным состоянием. В письме к мужу она сообщала:

«Горке-то и вообще хорошо, пожалуй, посидеть дома. Не ладится у него в школе, и не дает она ему точно ничего... Дня два был лучше, а в пятницу опять куролесил. Я думаю, что главная причина в том, что нет интересующего его выхода энергии... Одним словом, очевидно, что не в платной школе не получишь, чего хочешь.

...Не переутомляются ли у него нервы? Говорит, что иногда болит голова на уроках. Совсем бы оставила его до рождества дома, да скучать будет и рваться в школу».

Анна Ильинична была совершенно права, но менять школу было уже поздно, и пришлось это дело отложить до осени.

СЕВЕРНАЯ ПОЭЗИЯ

К лету 1914 года наш путешественник, Марк Тимофеевич, получил отпуск и приехал за нами в Петербург. На семейном совете было решено провести летний отдых недалеко от Вологды, что особенно устраивало Марию Ильиничну с матерью: покидать место ссылки до окончания срока она не имела права. Со свойственной ему энергией и решительностью Марк Тимофеевич организовал выезд всей семьей «на дачу». Собственно говоря, никакой дачи не было, а просто поблизости от Вологды, в районе железнодорожного разъезда Молочная, в деревне Раскопино сняли на некоторый срок крестьянскую избу.

Раскопино — типичная деревня русского Севера, с ее массивными бревенчатыми, почерневшими от времени избами, построенными в два этажа: верхний предназначался для жилья, а низ отводился для хозяйственных нужд. Нам охотно уступили внаем одну из таких просторных изб, где мы прекрасно расположились, нисколько не стесняя друг друга, а наш стол обогатился свежим молоком, ароматным ярко-желтым вологодским маслом и душистым ржаным крестьянским хлебом.

Целые дни мы наслаждались прогулками по окрестностям деревни, по полям и лесам, возвращаясь с нагруженными брусникой берестовыми туесками и огромными букетами полевых цветов. Даже Мария Александровна и та позволяла себе сравнительно далекие прогулки почти на целый день в нашей компании. Оберегая ее здоровье и силы, мы организовывали где-нибудь привал на опушке леса, где она вволю отдыхала, в то время как мы неподалеку собирали ягоды.

По вечерам под стенами нашей избы неторопливо рассаживались пришедшие «на посиделки» девушки- кружевницы, каждая со своими пяльцами — мягкими круглыми валиками на козлах, утыканными множеством булавок с разноцветными стеклянными головками. Они плели свои изумительные по красоте рисунка прославленные вологодские кружева, быстро и ловко перебрасывая и переплетая коклюшки — нечто вроде небольших веретен с намотанными на них суровыми льняными нитками.

До глубокой темноты звучали красивые тягучие северные песни под окнами нашей дачи. Северное наречие отличалось заметно от привычного российского не только своим напевным говором: в нем часто попадались совершенно незнакомые слова, а в ряде слов буква «я» почему-то подменялась буквой «е». Например, слово «гулять» выговаривалось по-местному— «гулеть», а распространенное «возлюбленный» здесь мягко и нежно звучало: «дроля».

Я подсаживался к сидевшей поодаль на траве миловидной крестьянской парочке и спрашивал молодого парня о его возлюбленной:

— Это твоя дроля? Она красивая, правда? , (!

На что парень отвечал, лукаво поглядывая на девушку:

— Я вот эту дролю возьму да в боготу (то есть в болото) закопаю!—И с шутливой угрозой встряхивал кудрями. Дроля с легкой улыбкой вспыхивала и опускала глаза, а я недоумевал, за что он так немилостив к  этой красавице с глазами синими, как цветущие васильки.

Наша деревенская жизнь было грубо и внезапно нарушена посещением вологодской жандармерии, нагрянувшей в ночь на 26 июня с обыском; Мария Ильинична была подвергнута даже кратковременному аресту. Оказывается (это я узнал значительно позже из архивных документов), она не заручилась по установленной форме разрешением на временный выезд из Вологды. Из-за какой-то пустяшной формальности мы вынуждены были прервать отдых, покинув с сожалением гостеприимное Раскопино с его милыми обитателями.

Марк Тимофеевич лелеял мечту приобрести по случаю участок земли на побережье Черного моря и даже построить там дачку, чтобы раз и навсегда решить вопрос о летнем отдыхе. Он скопил нужную сумму, пополнившуюся за счет длительных служебных командировок за последние два года. Развертывая имевшийся у него план приморского участка, Марк Тимофеевич рисовал заманчивые перспективы на будущее. Я, конечно, присутствовал при этом, поощряя его своими бесконечными расспросами.

С такими-то целями — познакомиться с местоположением будущей дачи и кстати продолжить прерванный отдых — отправились вместе Марк Тимофеевич, Анна Ильинична и я в увлекательнейшую и первую в моей жизни поездку по Волге на пароходе «Бородино».

По пути Анна Ильинична подробно и интересно рассказывала о местах, связанных с детством и юностью, легенды о Жигулях и Степане Разине. Сама история проплывала медленно мимо нас: Молодецкий курган, утес Стеньки Разина, Царев курган... Я был в восхищении от множества впечатлений.

Приближался Саратов. Предупрежденные письмом Марка Тимофеевича, на пристани встречали нас отец и мать, сестра Варя. Было решено оставить меня ненадолго в Саратове, погостить у родных, не видавших меня более года.

Марк Тимофеевич с Анной Ильиничной, не сходя с парохода, отправились дальше до Царицына и оттуда поддам к Черному морю, договорившись, что захватят меня на обратном пути.

Разразившаяся мировая война расстроила все намеченные планы, и я застрял у родных значительно дольше, чем предполагалось. Минуя Саратов, Анна Ильинична выехала прямым путем в Вологду к матери и сестре; Марк Тимофеевич был срочно отозван по службе в Петербург, переименованный отныне в Петроград.

«Теперь у нас война, — писала мне Анна Ильинична в Аткарск, где я гостил в семье старшего брата Игнатия,— большая беда, и неизвестно, где кто будет».

Я возвратился в Петроград один, не помню уже точно, каким именно путем, перед началом учебного года.

ЗНАКОМСТВО С «ПРАВДОЙ»

Анна Ильинична, встретив меня в Петрограде, наняла новую комнату, не помню уж, которую по. счету, и снова потекла наша скитальческая жизнь на Песках. До начала занятий в школе было еще далеко, и Анна Ильинична, чтобы не бросать меня одного на целый день, брала с собой то в типографию на Пантелеймоновской7 улице, где печаталась в то время «Работница», то в редакцию «Правды», помещавшуюся на Ивановской8 улице.

Однажды Анна Ильинична все же оставила меня дома, сказав, что съездит лишь в типографию и скоро вернется. Время шло, она долго не возвращалась, и я заскучал. Недолго думая, я взял свой кошелечек с мелочью, сел в трамвай и приехал на Пантелеймоновскую. Там, в глубине двора, я быстро разыскал типографию и вошел смело туда. На мое счастье, Анна Ильинична была еще там и очень удивилась, вдруг увидев меня.

— Батюшки, Горка, как ты сюда попал?

— Просто: сел на трамвай и приехал за вами.

— Но ведь мы договорились, чтобы ты остался дома и подождал меня! И потом, как ты нашел дорогу? Ведь так можно заблудиться, потеряться, где я потом искала бы тебя?

Я состроил жалобную физиономию, прижался к ее платью.

— Да нет, я дорогу хорошо запомнил. А одному мне так скучно без вас стало, и я поехал. Не сердитесь! — попросил я.

Анна Ильинична смягчилась. С тех пор она почти никогда не оставляла меня одного.

Каждое утро, позавтракав, мы вместе отправлялись на Ивановскую улицу. Придя в редакцию, Анна Ильинична садилась за стол, заваленный бумагами, и принималась за работу — читала письма, правила корректуры, беседовала с посетителями. Отдельного рабочего кабинета у нее не было.

В мое распоряжение поступала редакционная корзина для бумаг, всегда наполненная множеством конвертов. Я по-прежнему увлекался коллекционированием почтовых марок: сдирал с конвертов марки, радуясь, если попадались новые или заграничные, каких в моем альбоме еще не было.

— Горушка, — обратилась ко мне как-то Анна Ильинична,— хочешь, я тебя познакомлю с человеком, который умеет басни сочинять?

Я заинтересовался, и она подвела меня к столику у окна, за которым сидел улыбающийся крупный, круглолицый человек с трубкой в зубах.

— Вот, Ефим Алексеевич, — сказала ему Анна Ильинична,— не хотите ли подружиться с моим сыном Горкой? Покажите ему свои басни, он интересуется. Гора! Вот это тот самый дядя, который басни пишет, а зовут его Демьян Бедный!

— Демьян Бедный — мужик вредный! А еще: «солдат Яшка — медная пряжка»9, — представился баснописец.— А я и не знал, Анна Ильинична, что у вас сын есть!

— Ну, не настоящий сын, приемный! Сразу большого и уже грамотного приобрела, — засмеялась Анна Ильинична,— да вот беда, мучаюсь с ним: бросать одного жалко, скучает, просится со мной...

— А я уже вас знаю! — весело заявил я, когда Анна Ильинична оставила нас и вернулась к своему столу. — Только не видел еще, какой вы, а басни читал в газете... Еще там в одной про хитрого купца, как он  в бурю на Волге богу молился, обещал ему, что «я свечу вот с эту мачту закачу!»

— Ну и как, понравилось? — поинтересовался Демьян. — У кого лучше: у Крылова или у меня?

— Н-не знаю, — замялся я, — у Крылова всегда про зверей, не как у вас.

Да-а, это как сказать, всяко бывает. Когда и звери лучше людей, а когда и люди хуже зверей.

Я не совсем понял намек и решил промолчать.

— Подарить тебе книжечки с моими баснями, раз они тебе понравились?

Я утвердительно кивнул головой, и Демьян Бедный, достав из ящика стола две тоненькие книжки с красивыми -красочными обложками, размашистым почерком сделал на каждой из них памятную надпись и подал мне. Я поблагодарил и хотел было вернуться к Анне Ильиничне, но баснописец остановил меня:

— А ты видел, как нашу «Правду» печатают? Нет? Хочешь, пойдем посмотрим? Это близко. — И, видя, что у меня от удовольствия заблестели глаза, крикнул: — Анна Ильинична! Мы пошли в типографию, посмотрим, как и из чего газету делают, вы не возражаете?

— Да нет, конечно, но мне совестно, стоит ли затруднять вас. Я могла бы и сама с ним прогуляться, да право же, до смерти некогда! Присмотрите только, пожалуйста, там, чтобы он не лазил никуда, а то ему до всего дело!

Типография «Правды» помещалась почти напротив, на другой стороне улицы. Мы побывали в наборном отделении, где мне вручили на память тут же набранную строчку со словами «Георгий Лозгачев», и в стереотипной, где дышали горячим теплом свежеотлитые блестящие, изогнутые формы с выпуклым текстом набора, и среди размеренно работающих печатных машин, выбрасывающих готовые номера газет, остро пахнущие керосином и типографской краской. Показывая и объясняя мне весь процесс производства газеты и в то же время памятуя наказ Анны Ильиничны, Демьян Бедный держал меня за руку, не отпуская ни на шаг. И, несмотря на это, я все-таки ухитрился где-то измазаться в краске, Возвратился я из типографии сияющий и довольный.

Анна Ильинична постоянно приносила с собой: корректурные оттиски: при наборе нередко, попадались пропуски, грамматические и другие ошибки, и она подолгу сидела вечерами над их правкой. Мне показалось, что это не так уж трудно: я частенько наблюдал за тем, как управляется Анна Ильинична с отпечатанными полосами, ставя условные значки в местах ошибок.

— Давайте я буду помогать вам! Я смогу тоже ошибки находить и исправлять, — вызвался я как-то в один из вечеров,— вот увидите, сумею!

В том, что я способен распознавать грамматические ошибки в тексте, Анна Ильинична почти не сомневалась.

Как ни мала была моя помощь, в какой-то степени она уменьшала работу Анны Ильиничны. Я же в свою очередь страшно гордился тем, что помогаю ей.

Да и себе нашел занятие.

— Ах ты, помощник мой! — улыбалась Анна Ильинична, видя, что уже поздно и я начинаю позевывать. — Давай-ка я тебя уложу спать, довольно на сегодня!

КОНЕЦ СКИТАНИЯМ

Последние месяцы 1914 года ознаменовались несколькими заметными событиями в нашей жизни. Во-первых, кончились наконец скитания по комнатам. Мы переселились в квартиру на Греческом проспекте, нанятую для нас Марком Тимофеевичем в том же районе Песков; Мария Александровна также поселилась с нами, переехав из Вологды. Во-вторых, закончился срок ссылки Марии Ильиничны; проводив мать в Петроград, она перебралась на жительство в Москву. И, в-третьих, я начал свой новый учебный год в новой школе — в старшем приготовительном классе коммерческого училища на Мытной площади — на той самой площади, где происходила когда-то церемония гражданской казни Николая Гавриловича Чернышевского.

К нашему огорчению, не произошло еще одного желанного события, а именно — не присоединился к нам Марк Тимофеевич, глава семьи, которому все еще не удавалось покончить со своей «летучей» службой. Помимо скромного литературного заработка Анны Ильиничны и вдовьей пенсии матери, именно его служба давала главным образом средства для существования всей семьи.

Мария Ильинична поселилась в Москве на частной квартире и писала нам то из Сыромятников, то из Кожевников— так именовались тогда многие московские улицы. Перебивалась кое-как на средства, зарабатываемые частными уроками на дому; как бы ей трудно ни приходилось, она никогда не жаловалась.

Мария Александровна посылала ей письма через день, а порой и ежедневно. Они были полны беспокойства за любимую дочь, тревогой за ее жизнь и здоровье, ибо каждый неосторожный шаг мог снова угрожать арестом, тюрьмой, новой ссылкой...

«Родная моя, будь осторожна, главное, береги здоровье, и во всем прочем чтобы не вышло какой беды, а то страшно огорчишь меня...»

Марии Ильиничне, как профессиональному революционеру, хорошо было понятно, что подразумевала мать под коротким выражением «во всем прочем»: опыт научил ее быть достаточно осторожной.

Догадываясь, что Маруся, как любила называть ее мать, вряд ли с успехом может существовать на весьма скромный и вдобавок непостоянный заработок от случайных уроков, Мария Александровна неоднократно предлагала дочери помочь деньгами из своей пенсии, но та в мягких выражениях отказывалась, убеждая, что вовсе не нуждается. Из скромности, да и от случайных любопытных глаз, говоря об этом, мать всегда писала по-французски:

«Если нуждаешься в деньгах, пиши: что мое, то — твое!»

Почти в каждом письме Мария Александровна сообщала о повседневных семейных событиях, но умалчивала о себе, о своем здоровье, которое было основательно подорвано. Да это и неудивительно: ей шел 81-й год.

Бодрость духа старой матери в немалой степени поддерживалась письмами из далекой Швейцарии от Владимира Ильича, всегда полными энергии, жизнерадостности и сыновней любви. Не суждено, однако, было больше увидеть ей сына и прижать к своему сердцу...

Зимой 1915 года в нашей квартире на Греческом проспекте появился необычный гость. Он был слепой и пришел в сопровождении подростка, водившего era по улицам. Анна Ильинична и ее мать радушно приняли гостя, напоили его чаем, и между ними завязалась оживленная беседа о петербургских делах и жизни, о многих общих знакомых. Это был старый рабочий-большевик Василий Андреевич Шелгунов, близко знавший В. И. Ленина еще в девяностых годах, один из первых участников марксистских кружков. Потеряв зрение в 1905 году, Василий Андреевич продолжал свою неутомимую революционную деятельность в течение многих лет (он умер в 1939 году).

К своей слепоте Василий Андреевич, как видно, относился с привычным спокойствием и всегда был оживленным, веселым и улыбающимся. Темно-русые, свободно зачесанные назад волосы, буйные усы и борода, почти закрывающие рот; держался он так, что если бы не темно-синие очки, прикрывающие глазные впадины, его трудно было бы принять за незрячего.

Анна Ильинична познакомила Василия Андреевича со мной.

При последующих встречах он иногда подолгу засиживался у нас и любил, когда я что-нибудь читал ему вслух. В знак благодарности Василий Андреевич гладил меня по голове и целовал в лоб, щекоча усами. У него была привычка курить папиросу за папиросой; зажигая спички, он нащупывал огонь пальцем, чтобы правильно прикурить. От этого пальцы его всегда были желто-коричневого цвета, закопченные.

Я не боялся Василия Андреевича, как обычно дети боятся слепых, наоборот, очень быстро привык к его посещениям и полюбил его.

 

Новая школа, куда меня устроили, намного отличалась от прошлогодней, Фребелевской. Училище было смешанного типа, и в классе мальчики сидели обязательно с девочками. Моей соседкой по парте оказалась тихая девочка, светловолосая Люба. По установившейся традиции, она была моей постоянной парой, или, так сказать, «дамой» на уроках танцев, которые входили в программу училища с самых младших классов. «Утвержденная» дружба мальчиков и девочек почти исключала проявления мальчишества и грубого озорства, так распространенные в школах. Училищные правила предписывали строгое соблюдение вежливости и известного этикета как при взаимном обращении, так и особенно по отношению к старшим. При встрече с учителями, например, мальчики уступали дорогу и обязательно раскланивались, а девочки делали грациозный реверанс, взявшись пальчиками за передник.

Анна Ильинична весьма одобряла такие правила. Она и до этого стремилась приучить меня именно так держаться со старшими, с которыми приходилось встречаться дома либо в гостях, но я по-мальчишески упрямился. Теперь же, раз это было принято в школе, я безоговорочно подчинялся этим правилам и в домашней обстановке.

Нужно сказать, что такой воспитательный стиль, утвердившийся в стенах школы, положительно влиял и на успеваемость.

На рождественские каникулы у нас был поставлен спектакль-сказка «Ожившая обезьяна». Мне досталась главная роль куклы-обезьяны, ожившей по волшебству девочки Дуки. Я был одет в коленкоровый коричневый костюм-комбинезон с хвостом, на лице обезьянья маска. Вспоминая наши с Анной Ильиничной домашние представления в Саратове, я старался как можно больше походить на обезьяну: проделывал разные ужимки и кривляния, для пущего эффекта ковырял пальцем в носу и искал блох, отчего зрители покатывались со смеху. Я и сам едва удерживался от хохота под своей маской, рискуя сорваться с роли, которую, впрочем, выучил безукоризненно.

В заключительной сцене я благодарил волшебницу Дуку:

Повелительнице Дуке

Я целую нежно руки:

В плюш была зашита я,

Оживила ты меня!

По окончании спектакля зрители ворвались на сцену (сцена была условной, отделенной от зала одним занавесом) и в восхищении едва не оторвали мне хвост и чуть не выкололи глаза, суя пальцы в отверстия маски.

МЕЖДУ ДВУМЯ СТОЛИЦАМИ

Война изменила географию России и пока нечего было думать о даче на Черноморском берегу. Между тем подходила пора отдыха.

К июню Марк Тимофеевич нанял удобную дачку с мезонином на разъезде Лыкошино, километрах в тридцати от Бологого.

К превеликой радости Марии Александровны приехала погостить на дачу из Москвы Мария Ильинична. На несколько дней заезжал, уже в августе, и Дмитрий Ильич, бывший в Москве по делам службы.

Марку Тимофеевичу удалось провести с нами лишь несколько дней. Анна Ильинична решила пригласить на летние каникулы в Лыкошино и мою сестру Варю, и мы втроем совершали ежедневные экскурсии по окрестным лесам и лугам. Здесь все было усеяно грибами и ягодами— земляникой и черникой. Марк Тимофеевич почему-то терпеть не мог черники, я же поедал ее целыми горстями и ходил черноротый, с синими зубами и языком. В таком виде лез к нему целоваться, и он с притворным ужасом отмахивался от меня. После шутя писал откуда-то в письме: «Целую тебя, если только ты не ел чернику!»

Мария Александровна постепенно слабела здоровьем, хотя по-прежнему старалась бодриться и не показывать виду. С какой охотой пошла бы она с нами в лес, с каким бы наслаждением пособирала грибы, ягоды! Но это становилось теперь ей не под силу, и она ограничивалась недалекими прогулками.

«Гуляем каждый день, — писала она дочери 9 августа 1915 года, — нынче Аня с Горей после кофе ходили в лес за грибами, а я побродила возле дома; грибов принесли много хороших, собираемся сушить их».

Ранним утром будил нас рожок. Пастух садился неподалеку на пригорке и начинал выдувать на своей самодельной дудке, сделанной из коровьего рога, какую-то довольно дикую мелодию, всегда одну и ту же. Заслышав знакомые звуки, со всех сторон к нему неторопливо сбредались коровы, жмурясь под резкими горизонтальными лучами утреннего солнца. Пастух вставал, прятал дудку за голенище и, закинув через плечо длинный кнут, отправлялся в луга. Стадо послушно следовало за ним.

В лесу протекала невзрачная речонка, всего в несколько метров шириной. С сестрой Варей в этой речке чуть было не произошло несчастье. В один из жарких дней, набрав грибов и ягод, Анна Ильинична с Варей решили искупаться. Я тогда плавать еще не умел и сидел на травяном бережку, а они барахтались в прозрачной прохладной воде. Накупавшись, Анна Ильинична стояла у самого берега, отжимая намокшие волосы и ожидая Варю, которая все еще не хотела расставаться с речкой. Наконец сестра подплыла к берегу и попыталась встать на ноги, но дна не было. Небольшой кустик, за который она инстинктивно схватилась, не выдержал, обломился. Она испуганно вскрикнула, и ее понесло по течению.

Анна Ильинична находилась от Вари в каких-нибудь пяти-шести метрах и в первое мгновение стала подбадривать тонувшую криками: «Плыви, Варенька, старайся плыть!» — оглядываясь в то же время, что бы такое протянуть девочке на помощь. На счастье, ей удалось поймать плывший по течению длинный прут, который она и протянула Варе. Та ухватилась за конец, и Анна Ильинична потихоньку подтащила ее к себе.

Все это произошло так быстро, что я не успел даже догадаться об опасности, грозившей сестре. Спустя минуту, когда они обе уже были на берегу, Анна Ильинична горячо упрекнула меня:

— Ну как же ты не догадался бросить мне хоть свою палочку? Ведь Варенька могла бы утонуть!

— Да разве она тонула? Вы же вылезли из речки обе вместе! — недоумевал я.

Я еще долго не мог поверить, что сестре действительно грозила опасность, пока она сама не убедила меня в этом.

Живя в Лыкошине, мы подружились с детьми одного инженера, носившего оригинальную фамилию Жук. Сын инженера Сережа Жук страстно увлекался паровозами; я быстро заразился от него этой страстью. В скором времени все мои тетради и альбомы оказались изрисованными паровозами разных систем и целыми пассажирскими поездами.

Тогда только еще появились новые паровозы — высокие, поджарые, остроносые красавцы серии «С» (сормовские), водившие скорые поезда. Заслышав мелодичный гудок приближавшегося поезда, я мчался во весь дух к железнодорожной насыпи и, как зачарованный, стоял, любуясь стремительным бегом огнедышащего железного рысака.

А если, на мое счастье, поезд останавливался на нашем полустанке на две короткие минуты, я оказывался возле паровоза, изучал его формы, вдыхал специфический запах пара, мазута и нагретого металла, любовался изящной трубой с кокетливым козырьком. И бывал искренне огорчен, когда раздавалась заливистая трель свистка обер-кондуктора, а за ней и мощный аккорд отправного гудка. Выпуская клубы пара, паровоз трогал состав с места, бурно пробуксовывал огромными красными колесами и уносился вдаль, туда, где сверкающие рельсы сливались в одну исчезающую полоску...

Лето понемногу угасало... 3 сентября мы возвращались в Петроград, где нас ждала новая квартира, а меня — опять новая школа.

Примечания:

1 П. Ф. Куделли (1859—1944) —член партии с 1903 года, видная партийная и общественная деятельница.

2 К. И. Николаева (1893—1944)—член партии с 1909 года, активный партийный работник, с 1936 года — секретарь ВЦСПС.

3 К. Н. Самойлова (1876—1921)—член партии с 1902 года, видная деятельница женского революционного движения, один из первых секретарей «Правды». Умерла от холеры, заразившись во время поездки на агитпароходе по Волге.

4 Псевдоним М. С. Александрова (1863—1933)—одного из старейших деятелей революционного движения в России.

5 В. Д. Бонч-Бруевич — видный деятель Коммунистической партии. С первого дня Советской власти занимал пост управделами Совета Народных. Комиссаров, умер в 1955 году; Вера Михайловна Величина, также видная партийная и общественная деятельница, скончалась в Кремле, в сентябре 1918 года.

6. Ныне Новосибирск

7 Ныне улица Пестеля.

8 Ныне улица Социалистическая.

9 Под такими шутливыми псевдонимами Демьян Бедный (Е. А. Придворов) помещал свои стихотворения и басни в печати в описываемый период.


Глава шестая

ШИРОКАЯ УЛИЦА

КВАРТИРА-ПАРОХОД

На этот раз Марк Тимофеевич подобрал квартиру по своему вкусу, в расчете на то, чтобы отныне поселиться вместе с нами. Видимо, это последнее заставило его переменить место работы, перейти на службу в страховое общество «Волга»:

Дом, в котором мы поселились по возвращении из Лыкошина, был выстроен каким-то архитектором-оригиналом на Петроградской стороне на пересечении Широкой и Газовой улиц. Он представлял собою остроугольное шестиэтажное сооружение, напоминающее нос корабля, с треугольными балконами.

Два подъезда с разных улиц вели в один просторный вестибюль, откуда начиналась винтообразная пологая лестница.

Планировка была настолько искусной, что на обширные площадки каждого этажа выходили двери всех семи его квартир. Это представляло своеобразное удобство: на весь дом была одна лестница.

Наш «пароходный директор» выбрал для семьи угловую квартиру № 24 на третьем этаже, состоящую из пяти комнат1.

Оттого что квартира расположена на самом носу этого дома-корабля, она и сама была треугольной формы: треугольная столовая с остроконечным балконом, подпертым колонной («Ну, точь-в-точь пароходная рубка-салон!» — говорила Анна Ильинична), и по сторонам — по две комнаты неправильной формы, выходившие окнами на разные улицы. С левой стороны — комнаты Анны Ильиничны и Марии Александровны, с правой — кабинет-спальня Марка Тимофеевича и небольшая детская. Во всю длину квартира была прорезана длинным узким коридором, ведущим к парадной двери.

Анна Ильинична долго иронизировала над оригинальным выбором своего супруга и его косоугольным кабинетом, в котором невозможно было даже мебель правильно разместить, но в целом осталась довольна: ее и «мамочкина» комнаты были самыми солнечными.

Марию Александровну новая квартира не очень устраивала. Рядом не было садика, как на Греческом проспекте; здесь некуда было выйти посидеть, подышать воздухом, и при всей своей сдержанности и терпеливости старушка не могла не пожаловаться Марии Ильиничне: «Расстояния все огромные, куда ни пойдешь, и до ближайшего трамвая надо пройти минут 10, а для меня здесь прямо темный лес».

Мария Александровна мечтала опять о поездке к сыну в Феодосию:

«...поеду через Москву и поживу у тебя, а может быть и ты поедешь со. мной в Феодосию, поживем около Черного моря, повидаем Митю и Тоню, как нравится тебе этот план? — да посбираем ракушек на берегу моря, может быть и покупаемся, если будет тепло».

В середине октября установились холода. Возвышавшийся над большим пустырем, дом-корабль с нашей треугольной квартирой основательно продувался с обеих сторон; печи топились сырыми дровами, Мария Александровна жаловалась, что зябнет.

Под давлением настойчивых просьб матери, Мария Ильинична поговаривала о своем переселении в Петроград, но очень неуверенно. Что-то продолжало прочно удерживать ее в Москве, хотя комитет по делам беженцев, в котором она служила, должен был, по ее словам, вот-вот ликвидироваться. Воспользовавшись приездом Марка Тимофеевича в Москву, позаботилась послать «мамочке» кое-какие «теплышки», ноты для нее же, в том числе — известный романс «Однозвучно гремит колокольчик», и подарки для сестры и для меня.

Только во второй половине декабря Мария Ильинична смогла приехать в Петроград, да и то на несколько дней.

На этот раз я был определен в первый класс2 коммерческого училища на Большой Гребецкой улице, напротив Владимирского юнкерского училища, запомнившегося навсегда в связи с октябрьскими боями 1917 года.

Отныне я уже не был «приготовишкой», которых, как рассказывала Анна Ильинична, дразнили в старину: «приготовишки — мокрые штанишки!», а настоящим коммерсантом-первоклассником. По случаю такого события приемная мать повела меня в магазин, где и приобрела зимнюю форменную шинель с зелеными кантами, барашковым воротником и блестящими медными пуговицами с буквами «КУ» (коммерческое училище) и форменную фуражку с зеленым околышем и выпуклой кокардой. Практичная Анна Ильинична купила форму с расчетом на рост, отчего пуговицы у шинели пришлось сразу же переставлять, а фуражка норовила сползти на уши. Это не помешало мне, впрочем, гордиться своей формой и чувствовать себя «большим».

Снарядив таким образом, Анна Ильинична не удержалась, чтобы не повести меня тут же в фотографию и не запечатлеть во всем параде. А Мария Александровна не преминула сообщить Марии Ильиничне в письме от 4 сентября 1915 года, что «Гора ходит в новую школу в форменной фуражке, от которой в восторге».

Учился я по-прежнему хорошо, усваивая все быстро, вследствие чего нередко вел себя на уроках рассеянно, за что и получал не раз замечания от учителя географии, нашего классного наставника. В учебной программе много места отводилось физическому развитию учащихся, гимнастике, были введены уроки ручного труда, на которых, между прочим, я обучался переплетному делу. Первая книга, которую я самостоятельно переплел, была «Аграрный вопрос» итальянского писателя-экономиста Уго Раббено, переведенная на русский язык Анной Ильиничной. Я преподнес ей свою работу в качестве новогоднего подарка, чем она осталась очень довольна.

В коммерческом училище французский язык преподавался с самого младшего класса. Однако мне не пришлось «догонять»: на мое счастье в семье Ульяновых часто говорили по-французски. Еще в Вологде меня начали учить разговаривать и читать на этом языке.

Произношение у меня было правильным и чистым, но я из простого озорства коверкал некоторые французские слова, подбирая нелепые сравнения с русскими либо перемешивая русское пополам с французским. Например, французское «сандут»3 я подменял похожим по произношению — «сундук», слово «агреабль»4 произносил — «грабли» и так далее. Если нужно было сказать «сильвупле»5, я перемешивал его с русским «пожалуйста» и выговаривал нарочно «пожалуйпле» или «сильвуста».

Анна Ильинична ворчала на меня, а Марк Тимофеевич только ухмылялся в бороду во время моих озорных выходок. Сам он с трудом выговаривал пару фраз по-французски или по-немецки и относился с явным неодобрением к тому, что за столом часто велся разговор по-французски.

— Опять меня ругают, — притворно вздыхая и незаметно подмигивая мне, вдруг заявлял он среди такого разговора.

— Ну зачем ты сочиняешь, Марк, — вспыхивала Анна Ильинична, — просто мы говорим между собой с мамочкой, и никто не думает тебя бранить! (Даже в простом семейном обращении Анна Ильинична избегала употреблять такие слова, как «врать», «ругаться», и т. п., считая их грубыми.)

— Ну, раз не ругаете, — не сдавался между тем Марк Тимофеевич, — зачем же вы при мне по-русски не разговариваете? Вы же знаете, что я ничего не понимаю по-французски. Вот если у вас от меня секреты есть, ну, тогда другое дело!

Анна Ильинична не находила, что возразить на эти простые доводы своего супруга, и старалась обратить все в шутку.

Кот в сапогах

Благодаря неплохому знанию французского языка мне посчастливилось снова принять участие в школьном спектакле.

Ученики первого класса выступали с постановкой известной сказки Перро «Кот в сапогах», а третий класс ставил «Золушку». Обе пьесы игрались на французском языке. Костюмы маленьким артистам шили дома родители по эскизам учительницы-француженки, бывшей режиссером обеих постановок.

Мария Александровна не забыла сообщить об этом дочери в Москву; 24 апреля 1916 года она писала:

«У нас нынче первый летний день, прямо жарко. Вечером Гора пойдет на французский спектакль, приготовили ему 2 костюма, как назначила ему учительница французского языка, розовые чулки и красные туфли...»

Анна Ильинична, конечно, пришла посмотреть на своего питомца, выступавшего в роли юного Жана, получившего в наследство Кота, с которым он не знал, что делать. Кот оказался умнее своего хозяина и сумел вывести его в люди своими хитрыми уловками.

Роль Кота исполнял мой одноклассник Женя Энненберг. С трудом удерживаясь от смеха, помнится, произносил я печальную фразу: как, мол, быть мне с этим Котом — «Que dois je faire avec lui? Je serai obligee tie le manger!» («Что мне делать ним? Я вынужден буду его съесть!»)

В противоположность мне Женя—Кот ухитрялся выдерживать свою роль в серьезном тоне. Это ему было легче, так как он играл в кошачьей маске. Так или иначе, пьеса была принята зрителями благосклонно.

В «Золушке» играл не то принца, не то короля мой саратовский приятель Митя Барамзин. Теперь мы оказались с ним в одном училище, и прерванная дружба возобновилась.

Отец Мити Егор Васильевич6, как и А. П. Скляренко, был старым большевиком и соратником В. И. Ленина по енисейской ссылке. Так же, как и Скляренки, Барамзины переселились в Петроград. Егор Васильевич был любителем-художником и свои картины — незамысловатые пейзажи, как правило, дарил кому-нибудь из друзей. Две небольшие картины он подарил Анне Ильиничне в 1916 году, одна из них — «Дерево у пруда» — сохранилась и находится в музее-квартире на Широкой улице и поныне.

Митя с детства обладал талантом затейника и после нашего школьно-театрального дебюта увлекся постановкой домашних спектаклей, неизменными участниками которых являлись он, его сестренка Нина и я. Зрителями были родные и знакомые. Предприимчивый Митя в порядке внедрения хозрасчета установил взимание платы со зрителей и на вырученные деньги устроил целый кукольный театр на дому.

На летние каникулы я был отпущен навестить своих родителей, живших в то время в Харькове. Отец по-прежнему служил дворником, мать домохозяйничала, подрабатывая немного стиркой белья. Сестра Варя успешно заканчивала свое образование в харьковской гимназии. Недели через две мы с сестрой выехали поездом в Саратов, где я после краткого пребывания в гостях у старшей сестры Шуры должен был сесть на пароход «Боярыня» и через Нижний Новгород и Рыбинск вернуться в Петроград.

Путешествие по Волге, организованное Марком Тимофеевичем, было восхитительным. Под присмотром капитана, заботливого и славного Василия Ивановича Дурнева, я пользовался полной свободой и целые дни проводил на верхней палубе у штурвальной рубки.

«Кругосветный» рейс по маршруту Петроград—Харьков—Саратов—Петроград близился к концу. Солнечным утром на перроне Николаевского вокзала меня встретила Анна Ильинична. Она с удовольствием отметила, что я хорошо загорел, окреп и даже как будто вырос, хотя и пробыл в отсутствии каких-нибудь полтора месяца.

МАРК ТИМОФЕЕВИЧ

Марк Тимофеевич занимал в моей жизни особое место. До 1916 года ему, по существу, почти не приходилось жить вместе с семьей. И тем не менее ни к кому и никогда я не был так привязан, как к своему приемному отцу. Большой, простой и бесхитростный, он сумел прочно завоевать мое детское сердце. Обращался он со мной всегда запросто, как с равным (что, признаться, не всегда нравилось Анне Ильиничне), а в свободные часы любил подолгу рассказывать всякие занятные случаи из своей жизни.

Родился Марк Тимофеевич 22 марта 1863 года в деревне Бестужевке Самарской губернии в крестьянской семье, принадлежавшей в течение столетия помещику Бестужеву.

Семья Тимофея Елизарова была многочисленной: восемнадцать детей. Но выжили только трое: Павел, Марк и Александра. Павел остался на всю жизнь малограмотным: как старший из наследников, он обязан был заботиться о ведении отцовского хозяйства, учиться же посчастливилось одному Марку.

Незаурядные способности позволили Марку успешно закончить в 1882 году самарскую гимназию. В аттестате зрелости, полученном им 25 июня, наряду с хорошими и отличными отметками, было особо отмечено: «За все время обучения... поведение его было вообще на 5, исправность в посещении и приготовлении уроков, а также в исполнении письменных работ — 5, прилежание — 5 и любознательность, особенно к математике — 5».

Накануне окончания Марком гимназии умер глава семьи Тимофей Васильевич, и перед Марком Тимофеевичем встал выбор: принять от старшего брата причитающуюся ему долю обширного хозяйства и заняться крестьянством либо отказаться от всего и продолжать образование. Он выбрал последнее и, получив от крестьянского общества деревни Бестужевки так называемый «увольнительный приговор», поступил на физико-математический факультет Петербургского университета.

На время учения Марк Елизаров был исключен из крестьянского общества (по существовавшему в прошлом веке положению, крестьянин-землевладелец не имел права на высшее образование). Ему было выписано свидетельство о бедности, благодаря которому Марк был освобожден от платы за слушание лекций. Старший браг обязался содержать его на свои средства до окончания университета.

Здесь, в Петербурге, в студенческом землячестве, объединявшем волжан, Марк Тимофеевич встретился и подружился с Александром Ульяновым, а через него и с его сестрой Анной, учившейся на Высших женских (Бестужевских) курсах.

Весной 1886 года Марк закончил «полный курс наук по математическому разряду». На этом основании самарская казенная палата исключила сына крестьянина Марка Тимофеева Елизарова «из счета душ по Самарской губернии с 1887 года».

Трагические события 1 марта 1887 года — арест Александра и его казнь (8 мая), арест и высылка на 5 лет Анны Ильиничны, бывшей к тому времени официально невестой Марка, — не только не ослабили, но еще более упрочили связь Марка с семьей Ульяновых. Женитьба на Анне Ильиничне состоялась 28 июля 1889 года.

Свадьба носила более чем скромный характер. Венчание происходило в сельской церкви в присутствии членов обеих семей да поручителей за жениха и невесту. В брачном документе записано: «Поручитель по жениху потомственный дворянин Афанасий Феоктистов Чернышов и деревни Бестужевки бессрочно отпускной Андрей Исааков Спирин; по невесте—Самарского уезда деревни Бестужевки крестьянин Павел Тимофеев Елизаров и бывший студент Владимир Ильин Ульянов».

С этого времени было положено начало тесной дружбе с «бывшим студентом» Володей Ульяновым, тогда — 19-летним юношей, под удивительным влиянием ума и силы убеждений которого впоследствии Марк Тимофеевич решительно и бесповоротно встал в ряды большевиков.

Прекрасный математик по образованию и шахматист по призванию, Марк Тимофеевич не раз сражался на шахматном поле с таким сильным противником, как Владимир Ильич, а иногда и с самарскими шахматными «королями». С некоторой гордостью вспоминал он о: своих победах над такими прославленными чемпионами, как Ласкер — в 1898 году и Чигорин — в 1899 году.

Находившийся в то время в ссылке в Шушенском Владимир Ильич с азартом шахматиста следил за успехами зятя и писал ему в феврале 1899 года:

«Разобрали и Вашу партию. Судя по ней, Вы стали играть гораздо лучше... А то ведь теперь страшно, пожалуй, и сражаться было бы с человеком, который победил Ласкера!»

Некоторое время спустя в одном из писем к родным Владимир Ильич не без задора сообщал:

«Прочел в «Русских Ведомостях», что Марк и Чигорина обыграл! Вот он как! Ну, сразимся же мы с ним когда-нибудь!»

Прекрасно осведомленные о родственных связях Марка Елизарова с семьей Ульяновых, власти пристально следили за его участием в революционном движении.

Весной 1901 года он получил первое боевое крещение, отсидев 8 месяцев в московской тюрьме, после чего был выслан на 2 года на родину, в Сызрань. С большим спокойствием и убежденностью в правоте революционного дела писал Марк Тимофеевич из тюрьмы своей матери Прасковье Илларионовне:

«...я пребываю в уединении. Никто и ничто не мешает мне подумать, разобраться в том, что я видел до сих пор, и более сознательно провести остальную жизнь... Дух мой крепнет, желание постичь смысл жизни растет... И если только мне суждено здесь проникнуть в этот сокровенный смысл жизни, то эти дни — дни пребывания в темнице — будут лучшими днями моей жизни...»

Марк Тимофеевич с оживлением вспоминал, показывая при этом множество фотографий, о своей работе на строительстве Сибирской и Китайско-Восточной железных дорог, куда он перебрался после сызранской ссылки, и о путешествии в 1903 году через Японию, Индонезию, Индию, Суэцкий канал и Средиземное море. Высадившись в Марселе, Марк Тимофеевич остановился в Париже, где встречался с жившим там Владимиром Ильичем. В конце декабря 1903 года он возвратился в Петербург.

Из своего путешествия Марк Тимофеевич привез много подарков и сувениров родным. Анна Ильинична долгое время носила в домашней обстановке японский халат — кимоно с широчайшими рукавами; бережно хранила она приобретенное мужем в Шанхае металлическое полированное зеркало с тисненными на обороте извивающимися драконами и легкий пальмовый индийский веер. Столы обоих супругов украшали изящные бронзовые и эмалевые китайские кувшинчики и вазочки, бронзовая скульптура слона с играющим у его ног китайчонком, олень из бронзы и прочее. В большом альбоме красовались многочисленные виды Шанхая, Гонконга, Сингапура, Александрии...

Марк Тимофеевич имел самые поверхностные познания в языках. Французское произношение ему совсем не давалось. Сам он охотно и с добродушной улыбкой признавался в этом.

— Да и на что они мне? Я — русский мужик. А коли что, так Аня за меня добрых пять языков знает, больше чем нужно!

Действительно, Анна Ильинична владела французским, немецким, английским, итальянским и немного латинским языками.

— Но ведь вы путешествовали один, без нее? Вон в каких странах побывали за границей! Как же вы там разговаривали, коли ни одного языка не понимали? — любопытствовал я.

Марк Тимофеевич смеялся:

— Да так вот и разговаривал — слово по-немецки, слово по-французски, десять слов по-русски. А больше все на пальцах объяснялся. Сам, правда, ничего не понимал, а меня — ничего, понимали как надо. Если что купить, так ничего нет проще: выбрал что нужно, деньги показал — и все понятно без разговора. Голодным тоже не был: приду в салон обедать, в меню немножко разберусь, официанта, или боя, как их называют, подзову пальцем и пальцем в меню ткну. Он и несет что нужно без всяких слов.

Выросший в старозаветной поволжской семье, Марк Тимофеевич навсегда сохранил в себе что-то чистое, стариннорусское, открытое.

Любил рассказывать мне разные сказки и небылицы, невероятные истории, в которых трудно было отличить правду от выдумки. Пословицы, поговорки и прибаутки так и сыпались из него. В эти минуты я забывал обо всем, готов был слушать и слушать без конца. Только просил:

- Расскажите еще!

Тогда Марк Тимофеевич, чтобы отвязаться, начинал серьезным тоном:

— Жили-были старик со старухой...

Я весь превращался в слух и внимание, глядя ему в рот, а он, улыбаясь одними глазами, продолжал:

— Детей у них не было, а третий сын был дурак!

Я вскакивал и возмущался:

— Как так, детей-то ведь не было, неправда!

— Не любо, не слушай, а врать не мешай. На то она сказка, хочешь — верь, не хочешь — не верь!

Рассмешит, бывало, какой-нибудь шуткой-прибауткой. Я заливаюсь, а Марк Тимофеевич возьмет и поддразнит: «бре-ке-ке!» — и я еще пуще закатываюсь.

Иногда, вставая из-за стола, произносил:

— Много ли человеку надо, поел — да и сыт! — Или: — Никто не видал, как бог напитал!

Я немедленно вмешивался:

— А вот и неправда, все видали, и я видел!

— А кто и видел, так не обидел!—продолжал в том же тоне Марк Тимофеевич. Придраться больше было не к чему...

Из всех поэтов он больше всех любил Некрасова, «мужицкого поэта», небольшой гравюрный портрет которого всегда украшал его письменный стол.

Иногда, словно откликаясь на свои собственные мысли, вдруг начинал при мне декламировать добролюбовское;

Милый друг, я умираю

Оттого, что был я честен,

Но зато родному краю,

Верно, буду я известен...

— Марк! — немедленно откликалась Анна Ильинична.— Ты же знаешь, что я не люблю, когда ты эти похоронные стихи читаешь. Ну что ты их Горке декламируешь, разве он понимает их?

— Ну ладно, не буду! — спокойно соглашался он.— Давай тогда я тебе загадку в стихах загадаю. Старинную. Сам Василий Кириллович Тредьяковский сочинил, еще при Екатерине Великой. Угадаешь — пятачок на мороженое дам, — и оглядывался, понизив голос, как бы не услышала Анна Ильинична, не поощрявшая баловства деньгами:

Стоит древесно,

К стене примкнуто;

Звучит чудесно,

Быв пальцем ткнуто7,

 

— Ну, положим, вряд ли чудесно зазвучит, если будет ткнуто,— иронически отзывалась Анна Ильинична,—с этим «древесно» надо понежнее обращаться.

— Ну зачем же вы помогаете! — возмущался я. — Я сразу теперь угадал, что это — фортепьяно! Не дали самому подумать!

Несмотря на возражения жены, Марк Тимофеевич любил побаловать меня. И сам испытывал при этом явное, искреннее удовольствие. Вскоре после нашего переезда в Петроград сводил меня в магазин и там одел с головы до ног во все новое. Не любил ничего наполовину делать: если задумывал что-либо, то тут же и осуществлял свой замысел. Однажды, вернувшись из дальней сибирской командировки, привез в подарок к моему дню рождения настоящие часы — маленькие, с циферблатом рубинового цвета и золотыми ажурными стрелками. Анна Ильинична пожурила по привычке мужа за дорогой подарок, но, прочитав фирменную надпись «Bonheur», что означает — счастье, умилилась сама и сказала растроганным голосом:

— Ну, Горочка, береги всегда этот подарок! Всю жизнь береги, это — твое счастье!

Одевался Марк Тимофеевич всегда аккуратно, но строго. Его единственными украшениями были серебряные запонки, сделанные из настоящих персидских монет с изображением льва, меча и солнца, да массивное золотое обручальное кольцо, которое он носил, никогда не снимая, на указательном пальце левой руки (Анна Ильинична почему-то не носила своего кольца).

Добродушный и простосердечный по натуре, Марк Тимофеевич даже во время болезни терпеть Не мог ни докторов, ни лекарств, лечился горчичниками или просто отлеживался два-три дня. От предлагаемых всяких лекарств и пилюль решительно отмахивался, приводя излюбленную им поговорку: «Не слушай докторов — и будешь здоров» или: «Доктор и аптека только губят человека». Если у Марка Тимофеевича расшатывался или заболевал зуб, он шел в ванную комнату и там собственноручно и безжалостно выдирал его, невзирая на уговоры полечить зуб у врача.

Марк Тимофеевич никогда в жизни не курил и не признавал спиртных напитков, разве что за редким исключением, по случаю особого торжества. Таким особым торжеством, между прочим, были традиционные студенческие вечеринки. Где бы ни находились бывшие студенты, окончившие Петербургский университет еще в 1886 году, ежегодно весной, в определенный день, съезжались они в Петроград, проводя шумную «холостую» вечеринку с тостами, эпиграммами, студенческими песнями. Каждая вечеринка завершалась специальным протоколом, копия которого вручалась на память участникам этих ежегодных слетов.

Из хранившихся в письменном столе приемного отца протоколов мне навсегда запомнилась написанная на него последняя шуточная эпиграмма, относящаяся к 1916 году:

Весь обросший волосами,

Он угрюм, но честен;

Полюбуйтеся вы сами:

Разве Марк не интересен?

Возвратившись глубокой ночью, Марк Тимофеевич, сидя на постели жены, долго и весело рассказывал ей, как проходила вечеринка бывших студентов, ныне давно уже бородатых и солидных мужей.

...Как это бывает нередко с детьми, я обижался и наивно недоумевал: почему взрослым все можно, а мне то и дело говорят: этого нельзя, ты еще мал, не дорос и так далее. В таких случаях Марк Тимофеевич полушутливо-полустрого произносил ставшую мне уже привычной латинскую поговорку-изречение: «Quod licet Jovi, non licet bovi...»

Я понимал, что по-русски это означает: «что позволено Юпитеру, не позволяется быку», иначе — маленьким запрещается то, что разрешается старшим. И выражал свой мальчишеский протест против несправедливого закона неравенства между большими и малыми, протест, который «боги» оставляли без внимания.

В обращении со мной Марк Тимофеевич держался всегда ровно, не повышая тона даже тогда, когда это, казалось, было необходимо. Влиял на меня спокойным и кротким убеждением, подкрепляя нередко свои доводы остроумными афоризмами, которых у него всегда было немало в запасе. И где только он их находил? Считая, например, что заядлые спорщики — недалекие и глупые люди, он говорил: «Кто спорит, тот ничего не стоит».

Или: «Кто спорит зная — дурак, а кто спорит не зная — дважды дурак». Всякую ссору вообще Марк Тимофеевич находил вредным и несправедливым делом и заявлял по этому поводу решительно: «Когда два человека ссорятся, всегда оба виноваты».

Таким был и остался в памяти мой приемный отец, простой и кристально честный по натуре, умный и задушевный человек.

КОНЕЦ БОЛЬШОЙ ЖИЗНИ

Мария Александровна по-прежнему тосковала без любимой дочери, которая продолжала жить в Москве. Мария Ильинична успешно окончила курсы сестер милосердия и неоднократно участвовала в рейсах военно-санитарного отряда в прифронтовой полосе, о чем сообщала в своих письмах матери. Мать тревожилась о здоровье и безопасности дочери. Письма Марии Александровны были проникнуты неистощимой любовью и заботой, полны желания быстрее увидеть Марусеньку.

Еще весной 1915 года, будучи с отрядом в Галиции, Мария Ильинична разыскала во львовском госпитале раненого Станислава Кржижановского, своего товарища по подпольной работе в Саратове, и вывезла его в Москву.

Мария Александровна относилась к Станиславу с большой симпатией. Знала она о его дружбе с дочерью и выражала горячее желание, чтобы они вместе приехали в Петроград, втайне надеясь удержать дочь возле себя.

Марии Александровне перевалило уже за восьмой десяток, наступающая старческая слабость и частые недомогания все чаще и чаще одолевали ее. Иногда жаловалась дочери на одиночество.

«Сегодня Гора ушел в школу, а Марк на службу, а я, конечно, никуда, — сетовала она 7 января 1916 года,— читаю французские книги по твоему указанию, и музыка, из знакомых никого не было. Впрочем, вчера вечером двое из Аниных знакомых посидели до 12-ти. Писем тоже нет...»

Но живой и сильный дух по-прежнему сквозил в последних письмах Марии Александровны.

15 января 1916 года. «Дорогая моя Марусенька! Получила нынче открытку твою от 13-го, большое merci за нее, родная моя! Порадовала она меня очень тем, что даешь надежду приехать сюда! Станислава ты, вероятно, видела уже? Если ему дали отпуск, он мог бы приехать сюда хоть ненадолго, вот рады были б мы! Предлогом послужит посоветоваться с хорошим врачом.

Я сижу одна. Аня ушла к знакомым, а Марк с Горой ушли к племянникам... Я буду ждать тебя, милая, дорогая, если тебе можно приехать; главное, береги здоровье свое, Маруся!.. Напиши, прошу очень, как получишь эту открытку. Крепко целую тебя, будь здорова, родная, и осторожна в дороге!»

28 января. «Я и раньше говорила тебе, что хотелось бы мне покататься по Волге; на даче (в Лыкошине. — Г. Л.-Е.) казалось скучно, однообразно мне; заезжала бы по дороге к родным, погостила бы у Марии Андреевны8, где все удобства: и прекрасный лес, и луга, и купанье, и прочее...»

Мария Александровна проболела почти весь февраль, и уже не скрывала этого от дочери.

27 февраля. «Я болела долго, теперь мне лучше, но не совсем еще покидаю постель и сейчас пишу тебе, сидя на кровати...»

Мария Ильинична разрывалась между необходимостью навестить больную мать, и чувством долга, удерживавшим ее в Москве.

В марте состояние Марии Александровны немного улучшилось, письма стали бодрее.

14 марта. «Ты спрашиваешь меня про здоровье мое, так себе, то полежу, то похожу, на воздух не выхожу, но играю каждый день, это одно развлечение. Послушала бы и тебя, родная моя, поиграли бы в 4 руки, мы не играли «Souvenir de Moscou», это очень красиво!»

Обещание Дмитрия Ильича и Марии Ильиничны приехать в первых числах апреля подбодрило мать, а переход зятя, Марка Тимофеевича, на службу в пароходное общество позволял осуществить путешествие по Волге, о котором Мария Александровна давно мечтала.

28 марта. «...Марк получил место другое... будет по Волге разъезжать, предлагает и нам бесплатные билеты. Я первая воспользуюсь этим с радостью, чувствую себя особенно хорошо на Волге, поправлюсь после болезни моей; поедем и ты с нами, дорогой можно заехать куда надумаем, заедем и в Симбирск, на папину родину, там остались еще кой-кто из родных его...»

Марк Тимофеевич и Анна Ильинична решили совершить прогулку по Волге во второй половине мая, с наступлением теплых дней. Согласилась присоединиться к нам и Мария Ильинична, приезжавшая в Петроград к своим именинам (1 апреля по старому стилю) и пробывшая с матерью около двух недель.

В середине апреля новый приступ болезни и усилившаяся физическая слабость вынудили Марию Александровну слечь.

19 апреля. «Я чувствую себя плохо, хотя принимаю все, что прописал мне врач наш: одышка мучает меня, не могу дышать свободно, это мучительная вещь. На воздухе чувствую себя лучше, но ходить много не могу. Не дождусь, когда поедем по Волге, тогда буду чувствовать себя лучше, но Марк говорит, что раньше как около половины мая не может ехать, надо потерпеть: пока посижу на воздухе около дома, а может и на извозчике покатает меня Аня...»

4 мая. «Солнце светит ярко сегодня, .но я не собираюсь погулять, подожду тебя, родная моя, пойду уж с тобой, а сейчас легла опять. Расцелую тебя крепко, милая, дорогая моя! До скорого свидания!.;»

Это было последним сохранившимся письмом Марии Александровны. Мечта ее о поездке по родной Волге так и не сбылась: силы ее медленно угасали, и большое путешествие было бы уже не по ней.

С наступлением первых летних дней Марк Тимофеевич подыскал дачку в деревне Большие Юкки, неподалеку от финской границы, куда и перевезли больную мать, поближе к природе, по которой она не переставала скучать. Вскоре приехала и Мария Ильинична. Радость встречи с дочерью оживила ее, но ненадолго: приближалась неумолимая развязка...

Умерла Мария Александровна тихо и незаметно, словно уснула.

Возвратившись к обеду — это было 12 июля 1916 года,— я удивился необычной тишине, царившей в комнатах. Нигде никого не было видно. Заглянув осторожно в спальню Марии Александровны — дверь была полуоткрыта,—я даже как-то не сразу сообразил, что нас постигло непоправимое несчастье.

На постели лежала в спокойной позе Мария Александровна, чистая и белая, как всегда; вытянутые руки ее лежали свободно поверх легкого одеяла. По обеим сторонам кровати безмолвно сидели убитые горем Анна Ильинична и Мария Ильинична. Сестры даже не пошевелились, когда я тихонько вошел в комнату. Только тогда я понял, что произошло...

Я неслышными шагами приблизился к Анне Ильиничне и, не произнося ни слова, обнял ее, обхвативши руками за шею и прижавшись к ней. Не отрывая взгляда от лица матери, она сказала полушепотом:

— Умерла наша мамочка... Бедная, не дождалась Володюшки! — И затряслась в беззвучном рыдании.

На маленьком столике у изголовья постели стояла фотография Владимира Ильича, снятого без бороды, с улыбающимся лицом, присланная им из Швейцарии в марте 1916 года. Мария Александровна особенно любила ее и не расставалась с ней. До последнего вздоха хранила она неиссякаемую любовь к нему и ушла из жизни с мыслью о нем, далеком и таком близком.

14 июля, в пасмурный и дождливый день, похоронили Марию Александровну на Волковом кладбище, рядом с могилой дочери Ольги, умершей 25 лет назад.

Скромный белый крест водрузили на могилу матери. На белой же дощечке — короткая скорбная надпись9:

Мария Александровна
УЛЬЯНОВА

Сконч. 12 июля 1916 года

 

АННА ИЛЬИНИЧНА В ТЮРЬМЕ

Одна беда не бывает. Словно в подтверждение этому, ровно через неделю после похорон Марии Александровны, 21 июля днем, к нашей даче подкатила пролетка, в которой восседал усатый черный жандармский офицер в аксельбантах. Его сопровождали трое полицейских в экипаже. Дома в этот момент оказались только Анна Ильинична, я и домашняя работница. Анна Ильинична чем-то была занята в столовой, я возился на веранде со своими тетрадями и учебниками. Марк Тимофеевич и Мария Ильинична были в Петрограде, мы ждали их только к вечеру.

Офицер предъявил предписание на обыск, и полицейские принялись за дело. Один отправился на кухню «побеседовать» с прислугой, двое принялись перебирать на веранде мои книги и тетради, тщательно перелистывая их. Я стоял возле и с некоторым любопытством наблюдал ставшую уже знакомой мне картину обыска. Заметив, что на меня не обращают внимания, я посмотрел через открытую дверь в комнату Анны Ильиничны. На столе лежали, как обычно, книги, несколько номеров журнала «Вопросы страхования», «Работница», какие- то бумаги, начатая рукопись. Я приблизительно соображал, чем больше всего интересуются при обысках: письмами, рукописями, некоторыми книгами. И пока полицейские увлеклись моими учебниками на веранде, я незаметно проскользнул в комнату, сгреб со стола наудачу какую-то часть рукописей и журналов и через другую дверь вышел во двор. Там, в сарае, было свалено множество старых газет, книг и журналов, принадлежавших хозяевам дачи. Я уже лазил там раньше, копаясь в журналах, и там же разыскал, между прочим, номер «Огонька» за 1911 год со своей фотографией.

Принесенное с собой я засунул в глубь всего этого бумажного хлама. Потом вернулся не торопясь и, пройдя снова через комнату Анны Ильиничны, встал у двери на веранду. Покончив с моим «имуществом», полицейские перешли в комнату Анны Ильиничны, по-прежнему не интересуясь мной. Все оставшееся на столе было собрано и представлено офицеру, сидевшему в столовой и занятому разговором с Анной Ильиничной. Он удовлетворенно кивнул головой и принялся пересматривать принесенные бумаги, откладывая часть из них в сторону.

Я не ошибся. Узнав, что в сарае свалено хозяйское добро, офицер махнул рукой: в этом хламе пришлось бы рыться целый день. Возможно, что для него было достаточно отобранных бумаг; возможно также, что имелся ордер на арест независимо от результатов обыска. Так или иначе, но Анна Ильинична была арестована и увезена в город.

Уже садясь в пролетку и целуя меня на прощание, Анна Ильинична в присутствии своего конвоира обратилась ко мне:

— Скажи Марку, что меня арестовали (про Марию Ильиничну она не упомянула, по-видимому, умышленно), веди себя тут хорошо без меня, слушайся Марка, не шали! Я, может быть, скоро вернусь домой, — прибавила она для моего успокоения, видя мою растерянную физиономию и бросив взгляд на офицера, сидевшего в пролетке. Но его лицо ничего не выражало, он даже смотрел куда-то в сторону.

Пролетка, увозившая арестованную, и экипаж с полицейскими скрылись из виду. Мне стало грустно и одиноко; я вошел на веранду и, обойдя опустевшие, притихшие комнаты, сел на ступеньках.

Анна Ильинична была заключена в Петроградскую женскую тюрьму.

Позднее я рассказал ей о своей проделке с журналами и рукописями во время обыска на даче. Она взяла меня за плечи, посмотрела мне в глаза и серьезным тоном произнесла:

— Ты поступил правильно. И молодец, что тебе пришло в голову это сделать. Правда, все обошлось сравнительно хорошо, но кто знает, могло быть и хуже.

Изредка разрешались свидания в тюрьме. По просьбе Анны Ильиничны и, конечно, с разрешения администрации тюрьмы Марк Тимофеевич взял меня однажды с собой. Мы вошли в большую комнату, разгороженную на две части двумя проволочными сетками, поднимавшимися до потолка. Здесь проходили свидания заключенных с близкими и родными. Между сетками, образующими неширокий коридор, мерными шагами прохаживался взад и вперед тюремный надзиратель; по одну сторону от него за сеткой стояла группа заключенных, по другую — их родные, пришедшие на свидание.

С обеих сторон стояло человек по 15, не меньше; все они разговаривали одновременно, невольно повышая голос, чтобы быть услышанными, и торопясь передать друг другу как можно больше новостей, задать больше вопросов. Поэтому в помещении вскоре же поднялся невообразимый шум. Свидание длилось минут пятнадцать. Затем заключенных увели, и они, уходя с улыбающимися лицами, все оборачивались, махая приветственно руками и посылая воздушные поцелуи, пока не скрывались в дверях.

Мне удалось ответить всего на несколько вопросов Анны Ильиничны о наших домашних делах, после чего она обратилась к мужу. Не мешая им, я с любопытством наблюдал непривычную обстановку тюремных свиданий.

...Опустела наша квартира-пароход на Широкой улице. Марк Тимофеевич уходил по утрам на службу грустный, озабоченный. Я чувствовал себя одиноким и заброшенным и зачастую прямо из школы садился в трамвай и ехал на угол Невского и Литейного проспекта, где помещалось правление «Первого пароходного общества „По Волге“, одним из директоров которого являлся Марк Тимофеевич. Мне было теплее и не так одиноко, когда я чувствовал близость этого большого и простодушного человека.

Окна кабинета выходили на шумный, оживленный Невский. Я забирался на подоконник, откуда молча наблюдал за суетящимся столичным муравейником. Итак же молча, терпеливо ожидал, когда Марк Тимофеевич окончит дела и как-то по-домашнему, по-медвежьи потянется, встанет из-за стола и, шумно вздохнув, промолвит:

— Дело — не медведь, в лес не убежит. Давай-ка мы с тобой по домам!

Встрепенувшись, я спрыгивал с подоконника и радостно бросался к нему, уткнувшись лицом в его жилет.

Общие заботы по домашнему хозяйству приняла на себя Евлампия Ивановна, жена Павла — племянника Марка Тимофеевича. Оба они временно перебрались к нам на Широкую улицу. Мария Ильинична также осталась в Петрограде, поселившись в комнате покойной матери. Ей приводилось хлопотать по дому, заниматься со мной, провожать по утрам в школу, готовить и носить в тюрьму передачи, держать партийные связи, участвовать в выпуске «Правды». Все это держало Марию Ильиничну в состоянии нервного возбуждения.

Случалось, что у нее бывали приступы вспыльчивости и раздражительности, и даже как-то она сильно поспорила с Марком Тимофеевичем из-за меня, но Марк Тимофеевич встал на мою сторону.

Во время одного из свиданий с сестрой в тюрьме Мария Ильинична, видимо, не удержалась от некоторой резкости в разговоре. Вернувшись домой, тут же села и написала сестре успокаивающее письмо:

«Боюсь, что я расстроила тебя своей нервностью сегодня на свидании. Только не думай, что мы живем недружно, и для Марка и Горы я все сделаю, что смогу, хотя бы только потому, что ты их любишь! Да и мне ведь хочется, чтобы им лучше было, потому я и заговорила о Горе. Будь спокойнее, родная, и береги здоровье— это важнее всего».

9 сентября, в день именин Анны Ильиничны, ей, в виде исключения, было разрешено личное свидание с мужем и со мной. Конечно, в присутствии надзирателя.

Войдя в приемную комнату, где мы ее уже ожидали, Анна Ильинична расцеловалась с мужем, поздравившим ее; затем, повернувшись спиной к надзирателю, опустилась передо мной на корточки и принялась обнимать и целовать меня. На глазах ее блестели слезы. Делая вид, что оправляет на мне курточку и застегивает якобы расстегнувшуюся пуговицу, она быстро сунула мне в разрез куртки бумажку. Не давая мне времени опомниться, Анна Ильинична прижала к себе, шепнув при этом на ухо:

— Ничего не спрашивай! Потом отдашь Марку, не вырони!

После этого она поднялась как ни в чем не бывало и уже громко обратилась к Марку Тимофеевичу:

— Ну, как вы там одни, без меня? Не очень он шалит дома, а? — И стала расспрашивать мужа о его служебных делах в пароходстве, о питании дома и обо всем прочем, доступном для надзирательских ушей. Свидание промелькнуло, как одна минута...

Возвращаясь домой на извозчике, я достал из-за пазухи записку и передал ее приемному отцу. В ней были краткие данные о ходе следствия и предположения о дальнейшей судьбе.

Сидя в тюрьме, Анна Ильинична много читала, пополняла свои знания английского языка; ежедневно по утрам обтиралась до пояса холодной водой и проделывала гимнастические упражнения для укрепления организма. И тем не менее свободного времени было достаточно, чтобы вспомнить о нас, оставшихся дома, подумать и о своей, пока еще неясной, судьбе. Размышляя над этим, Анна Ильинична по привычке излагала свои мысли в стихотворной форме.

В стихотворении, сочиненном в первые же дни ее пребывания в тюрьме, Анна Ильинична в юмористических тонах констатировала свое «пиковое» положение, почти безошибочно предугадывая, что ей грозит ссылка.

Что, сидишь теперь в ловушке,

Поймана, как мышь?

Не уйдешь теперь на волю,

Не уйдешь, шалишь!

Кабы ты была умнее

И смышленей чуть,

От нагрянувшей невзгоды

Ты ушла бы как-нибудь.

А теперь уже влетела

Здорово весьма,

И чем пахнет это дело,

Знаешь ты сама.

Посидишь так с полгодочка,

А потом и — фьють!

Из родимого гнездочка

Уж придется упорхнуть.

Упорхнуть из Петрограда

В некий тихий, чуждый край,

Там уж рада иль не рада,

А придется невзначай!

Ей так хотелось, чтобы рядом с ней были мы... И легкая грусть, навеянная однообразием тюремного быта, и вспыхнувшая тоска по «милым лицам» близких и родных заставили родиться еще одно стихотворение. Сочиненные строки она запомнила наизусть и, выйдя через три месяца из тюрьмы, продиктовала мне.

СКАЗКА О СТРАНЕ СЧАСТЬЯ

Время от времени от Анны Ильиничны мы получали письма, пропущенные тюремной цензурой. Лично я получил от нее четыре или пять писем, из которых сохранилось только одно — от 5 сентября 1916 года.

Это письмо, оригинальное по содержанию и внешне невинное, усыпило бдительность тюремной администрации, которая обычно самым тщательным образом проверяла все письма, посылаемые заключенными на волю, но на этот раз была проведена за нос.

Письмо было написано в форме детской сказки бисерным почерком на двух листиках обычной почтовой бумаги (больше не разрешалось) и украшено разрешительным штампом тюремной цензуры; «Просмотрено». А в нем Анна Ильинична ухитрилась ловко высмеять политику царского самодержавия, его безнадежные попытки при помощи тюрем и арестов задушить стремление народа к свободе. В письме в весьма прозрачных выражениях подробно описаны устройство тюремного здания и камер, весь распорядок дня заключенных. Вот полный текст этого интересного письма;

«Милый мой Горушка!

Пишу тебе третье письмо отсюда. Второго твоего письма не получала, но и не хочу дожидаться. Также и ты, не дожидаясь, пиши мне. Я говорила тебе (во время тюремного свидания. —Г. Л.-Е.), что придумала здесь сказку. Ну вот, слушай.

«Давно, давно, в некотором царстве, в некотором государстве жил мудрый и могучий король. Еще и дед и отец его завоевали много земель; он еще прибавил к их завоеваниям, и королевство его славилось, как самое сильное и богатое. Враги не смели нападать на него, и всего в нем было в изобилии. Хлебов и плодов рождалось столько, что народ не мог и поесть, а из земли добывали все больше золота, серебра и драгоценных камней.

«Кажется, должен жить припеваючи мой народ,— думал король, — кажется, каждый мой подданный должен быть вполне счастлив».

Но, приглядываясь к своему народу, — а для этого король, переодеваясь, бродил неузнанный по своему королевству,— он, к своему большому огорчению, увидел, что это не так. Он видел недовольные лица, он слышал жалобы на жизнь. Рассерженный, вернулся он после одного такого обхода и позвал своего министра.

— Я думал, — сказал он ему, —что у людей в моем королевстве есть все, чтобы быть счастливыми, но они несчастливы. Я понял теперь, почему это происходит.

У них нет трех привычек: 1) к порядку, 2) к терпению и 3) к тому, чтобы довольствоваться малым. Я хочу научить их этому, чтобы видеть вокруг себя не только богатый, но и счастливый народ.

И он велел лучшему архитектору выстроить большой дворец по своему плану. Рабочих было созвано много, и поэтому многоэтажное каменное здание быстро выросло на одной из окраин столицы. Оно было выстроено по последнему слову науки. Большие окна освещали его, легкие чугунные лестницы шли из этажа в этаж, а по длинным коридорам, направо и налево, шли ряды маленьких, беленьких, совершенно одинаковых комнаток, похожих на каюты на пароходе. И обставлены были комнатки совсем одинаково, в них было только самое необходимое: кровать, стол, табуретка, раковина с краном и еще одно сиденье в уголке. Так как король хотел приучить своих подданных к порядку, то вся эта мебель была крепко привинчена к стенам, чтобы ее нельзя было двигать, нагромождать друг на друга. Чтобы уличное движение не могло отвлекать их от мыслей, как становиться все лучше и лучше, окно было помещено под потолком так, что из него падал свет, было видно небо и немножко крыши — но ничего лишнего.

Когда дворец был совсем готов, король приказал населить его квартирантами, по одному от всякой сотни жителей, по жребию. Некоторые были так глупы, что плакали и не хотели ехать, говоря, что у них есть квартиры... Но король был тверд. И вот дворец, как огромный улей, закипел жизнью.

Нигде во всем свете она не шла так правильно, как в нем. Все должны были и зимой, и летом вставать в 6 часов утра и ложиться в 9 часов вечера. Король считал дурной привычкой превращать ночь в день. И с 6 часов утра шум поднимался такой, что ни один лентяй не мог бы заснуть снова. Да к тому же он остался бы тогда без чая. Или бери кипяток в 6 часов, как все, или жди до обеда. К обеду —ничего лишнего, развивающего жадность: щи и каша. К ужину опять каша. А в 9 часов лампочка тухнет, и нельзя попросить посидеть еще полчасика: порядок так порядок.

Чтобы люди отвыкли от пустоболтунства, им не позволялось ходить в гости друг к другу; а на прогулках, чтобы не отвлекаться от мыслей о своем исправлении, они не должны были разговаривать: Но читать поработать в своих комнатках могли. Верные слуги короля разносили пищу, водили гулять и неусыпно наблюдали, за исполнением всех требований короля.

И когда король через несколько месяцев посетил дворец, он остался очень доволен. Он увидел, что люди приучились к порядку, что они приучились к терпению; они ни о чем не просили, а терпеливо ожидали конца своего испытания. Они никогда не ссорились друг с другом, а когда встречались, смотрели особенно приветливо, были особенно ласковы. На прогулку, на двор, усаженный цветами, шли всегда очень радостно, не привередничая, что «я теперь не хочу, теперь ветер или дождик». Такие довольные лица были у них, когда они смотрели на траву, на деревья, на облака, что видно было: они счастливы.

Скоро и в народе заговорили, что жильцы новых домов (их было выстроено уже три)—очень счастливые люди. Когда родные приходили их навестить, они так и сияли и много смеялись. И родные думали: вот что значит — нет у них наших забот и огорчений. И весь народ видел, что они очень счастливы, потому что, когда их в награду за хорошее поведение иногда возили . в город прокатиться, они все время блаженно улыбались, глядя на народ, на трамваи, на сады, на играющих детей... И утомленные работой, суетой люди глядели на них с удивлением и завистью...

А король был очень доволен. Он опять призвал министра и сказал: «Как вы видите, мои новые дворцы прекрасно воспитывают моих подданных. Но я хочу, счастья большему числу людей, всем им. Поэтому стройте сейчас еще три дворца!»

Но министр стоял смущенный. «Ваше королевское величество, — сказал он наконец. — Ваша мысль превосходна, но мы не можем теперь строить новые дворцы!

У нас нет людей для этого. Одни должны быть солдатами и охранять Ваше королевство от врагов, другие—, воспитывать счастливцев. У нас работников чуть-чуть достает, чтобы доставлять все необходимое и армии, и. у. счастливцам, и Вашему двору. Если мы поставим еще людей строить дворцы, то на зиму не хватит хлеба».

Король отпустил министра кивком головы и велел позвать старого мудреца. Он должен был дать совет.

— Великий король, —начал мудрец...»

Ну, продолжай теперь ты сказку. Напиши тоже страницы четыре, а потом я опять. Интересно, какая выйдет!

Твоя А. Елизарова.

Начала писать тебе это письмо и получила твое от 30/ѴІІІ. Спасибо. Опиши мне школу и товарищей. Спасибо и за стихи. Нарисуй мне картинок к моим именинам. Поцелуй за меня Манечку и Марка, и тебя целую».

Я сумел разгадать сказку моей приемной матери, в которой содержалась правда о тюремной жизни. Конечно же, король — это русский царь, построенные по его слову дворцы — не что иное, как тюрьмы, а верные слуги его — тюремные надзиратели. В точности описано внутреннее устройство тюремного здания, камер заключенных и внутренний распорядок тюрьмы, радость свиданий с близкими. А под прогулками в город за «хорошее поведение» скрываются поездки в тюремной карете на допросы.

Я написал продолжение сказки, озаглавив ее иронически— «Страна счастья»:

— Великий король, — начал мудрец, — не сделаете Вы людей счастливыми тем, что оторвали их от их семей, от близких и родных и поселили их в одиночестве. Видя изредка их, Ваши «счастливцы» улыбаются и смеются вовсе не от счастья, а оттого, что давно не виделись с родными и тоскуют о них. Позовите сюда нескольких людей, живущих в выстроенных дворцах, и пусть они сами скажут, действительно ли они счастливы.

Король велел вызвать нескольких «счастливцев» к себе, а мудрец между тем продолжал:

— Вы поступили с ними так, как если бы Вы их...

Мудрец не успел закончить начатую фразу. Король вскочил разгневанный, глаза его метали молнии, и кто знает, что бы произошло, если бы в эту минуту не вошел слуга и не доложил, что люди пришли».

Я так и не успел довести сказку до конца: в октябре Анна Ильинична была неожиданно освобождена и вернулась к нам в семью.

Это было лучше выдуманной сказки!

Примечания:

1 Квартира в д. № 52 по ул. Ленина (быв. Широкая) с 1925 года была превращена в квартиру-музей В. И. Ленина

2 Соответствовал 3—4-му классу нынешней средней школы.

3 Sans doute — без сомнения, конечно.

4 Agreable — милый, приятный (мило, приятно).

5 s'il vous plait— пожалуйста (буквально — если вам нравится)

6 Е. В. Барамзин и его супруга скончались в 1920 году, оба в один день. Анна Ильинична приняла близкое участие в судьбе Мити, взяв его к себе жить; его сестра Нина была взята семьей старого большевика Ф. В. Ленгника. Митя погиб в 1942 году на фронте.

7 Это пародия на Тредьяковского.

8 Речь идет о племяннице Марии Александровны МарииАндреевне Грачевской, жившей в Ижевске.

9 Ныне над могилой установлен монументальный памятник — бронзовая скульптура во весь рост (работы скульптора Манизера).


Глава седьмая

ВОЗВРАЩЕНИЕ ЛЕНИНА

НА ПОРОГЕ РЕВОЛЮЦИИ

После освобождения охранка не оставляла Анну Ильиничну в покое. Время от времени повторялись неожиданные налеты с обысками. Сама Анна Ильинична впоследствии так описывала обстановку, в которой она находилась последние полгода перед Февральской революцией 1917 года:

«Я в Питере продолжала вести переписку с заграницей, собирала деньги на нелегальную заграничную литературу, получала и распространяла ее. В июле 1916 года я была арестована: сначала предполагалась ссылка в Восточную Сибирь, потом она была заменена высылкой в Астраханскую губернию. При освобождении моем в октябре мужу удалось добиться разрешения остаться мне в Питере для лечения. Через месяц был обыск, но, ввиду того что ничего нелегального не нашли, я была оставлена в Питере еще на месяц. Еще один безрезультатный обыск через месяц — и потом, в 20 числах февраля, опять обыск, но без результата, но уже с приказом ареста при всех условиях. На улицах Питера было уже тревожно; уже начинала бушевать революция...»1

Затянувшаяся война с Германией истощила терпение русского народа. Волнения происходили и на фронтах, и в далеком тылу. Цензура беспощадно пресекала всякую критику правительства на страницах печати, в том числе и буржуазной: газеты выходили с «белыми пятнами». Даже реакционнейшие из газет, например «Русская воля», иногда выражали недовольство царской цензурой.

Довольно известный в то время фельетонист Александр Амфитеатров печатал в «Русской воле» серию очерков под общей рубрикой «Этюды». Шестой очерк, опубликованный в номере от 22 января 1917 года, представлял собой почти бессмысленный набор слов.

Оказалось, что при чтении первых букв каждого слова этой статьи получалось:

«Решительно ни о чем писать нельзя. Предварительная цензура безобразничает чудовищно. Положение плачевнее, нежели тридцать лет назад. Мне недавно зачеркнули анекдот, коим я начинал свою карьеру фельетониста. Марают даже басни Крылова. Куда же еще дальше идти?..»

Упомянутый экземпляр «Русской воли» с помещенной криптограммой был сохранен Марией Ильиничной и впоследствии показан Владимиру Ильичу. Он весело посмеялся над оригинальным приемом, при помощи которого была обманута цензура, и сказал:

— Остроумно, черт побери, ничего не скажешь! И ему необыкновенно «пофартило»: кабы не революция, сидел бы, голубчик, в «сибирской дальней стороне», и раздумывал бы над превратностями судьбы!

Выражение «фарт», «пофартило», распространенное среди золотоискателей, было вывезено Владимиром Ильичем из сибирской ссылки. Я не раз слышал, как он употреблял это словечко, означавшее удачу, везение, в своих разговорах дома, в семье.

Надо добавить, однако, что «фарт» впоследствии изменил автору нашумевшей криптограммы. Октябрьская пролетарская революция смела и его самого: Советская власть его не устраивала, и в 1920 году он пополнил собою ряды белой эмиграции.

...Вернувшись как-то домой из школы (это было в середине февраля 1917 года), я не застал Анну Ильиничну. Наша домработница со слезами сообщила, что у нас был опять обыск и ее арестовали. Пришедший вскоре со службы Марк Тимофеевич выяснил, что Анна Ильинична пока содержится в полицейском участке и что в тюрьму ее не перевозили. Опять мы остались втроем...

А жизнь продолжала идти своим чередом. Снова взяла в свои руки хозяйство Мария Ильинична. Как обычно, отправлялся по утрам в свое пароходство Марк Тимофеевич. Скучая один, я из школы приезжал к нему на Невский, где часами сидел в его служебном кабинете.

Новый учебный год я начал в то время, когда моя приемная мать томилась во «дворце», так красочно ею описанном. На этот раз я оказался во 2-м классе коммерческого училища, помещавшегося на 9-й или 10-й линии Васильевского острова. Училище было далеко от дома; приходилось вставать очень рано и ехать на переполненном до отказа трамвае, нередко вися на подножке или на буфере.

Класс состоял в основном из купеческих сынков, а училищные нравы во многом напоминали нравы бурсы, описанной в сочинениях Помяловского. Преподавательский состав подобрался, за редким исключением, из случайных людей, весьма далеких от педагогики в сегодняшнем понимании этого слова. Директор училища, он же преподаватель математики, представлял собою этакого сурового и злобного человечка в чиновничьем вицмундире. Он старательно насаждал и поощрял ябеду, доносы и наушничество; все ученики боялись его и не любили.

Более или менее приятные воспоминания оставили, пожалуй, лишь уроки географии.

Учитель-географ любил свой предмет. Для лучшего запоминания многочисленных географических наименований он придумал из них сочетания, смахивающие на стихи; известно, что стихи легче укладываются в памяти, нежели простой текст. Вот как, например, выглядели главнейшие реки Сибири в подобном: «поэтическом» оформлении:

Обь, Ир-тыш, Е-ни-сей,

Лена, Яна, Инди-гирка, 1

Ко-лы-ма и Ана-дырь

Протекают чрез Сибирь;

 

Мне они прочно запомнились на всю жизнь так же, как полуострова Северной Америки или острова Малайского архипелага...

Совсем иную память о себе оставили уроки закона божия, от которых пахло действительно бурсацкой стариной. Законоучителем был маленький, плюгавый, неопрятный человечек с сальными жидкими космами на красноватом черепе и лицом, покрытым какими-то буграми и прыщами. Он приходил в класс всегда в одной и той же рясе неопределенного цвета, от которой несло плесенью и затхлостью. Познания учеников он оценивал не по степени усвоения предмета, а по способности дословно вызубрить заданный урок.

У законоучителя была выработана целая система наказаний, что-то вроде духовной епитимьи. Некоторые ученики наказывались даже авансом — на три, на пять уроков вперед. Провинившихся он ставил в угол, к доске, на колени или приговаривал стоять столбом посередине класса в течение целого урока, так что к концу урока класс украшался живописно расставленными повсюду фигурами «грешников».

Такая методика преподавания привела к тому, что мои неокрепшие религиозные убеждения были основательно поколеблены и вскоре рухнули безвозвратно.

Утром 27 февраля, как всегда, я отправился в школу на трамвае, стоя на площадке прицепного вагона. Через две остановки вагон резко остановился. Дорогу преградила шедшая навстречу толпа с красными флагами. Мелькали стяги с надписями: «Долой войну!», «Долой самодержавие!». Торжественно, призывно звучали слова незнакомой мне песни:

Вставай, поднимайся, рабочий народ.

Иди на борьбу, люд голодный!

Раздайся, клич мести народной —

Вперед, вперед, вперед!

Стоявший рядом со мной матрос-балтиец спрыгнул с площадки и отошел на тротуар. Я последовал его примеру, с любопытством наблюдая за приближавшейся и не виданной мною дотоле процессией.

Несколько человек из числа шедших во главе демонстрации вскочили на переднюю площадку моторного вагона, и я увидел, что вагоновожатый спокойно покинул вагон.

Из колонны кричали:

— Выходите все из вагона: трамвай дальше не пойдет!

Торопливо стали высаживаться пассажиры, негодуя на «безобразия» и «самоуправства».

Тем временем демонстранты, встав с одной стороны прицепного вагона, дружно принялись раскачивать его, пока вагон, скрипнув колесами, не повалился с грохотом набок. С торжествующим звоном брызнули стекла.

Возбужденная толпа с пением двинулась дальше, обтекая лежащий на боку трамвайный вагон.

До училища пришлось на этот раз идти пешком: все движение было остановлено, поваленные трамваи загромождали пути. Занятия в этот день шли кое-как, и, едва кончился последний урок, все бросились на улицу. Домой, однако, никому не хотелось идти. Я прошел к Николаевскому мосту (ныне мост Лейтенанта Шмидта), где сосредоточилась большая толпа демонстрантов, рабочих василеостровских фабрик и заводов. Они намеревались направиться через мост в центр города, но им преградили дорогу стоящие на мосту юнкера, вооруженные винтовками и пулеметами.

Из переулка на рысях вылетел эскадрон казаков с шашками наголо и, обскакав голову колонны, развернулся навстречу рабочим. Некоторые дрогнули и попятились было назад. Тогда кто-то громко крикнул, взмахнув шапкой:

— Товарищи, не отступать! Казаки не тронут своих братьев!

Казаки, увидев безоружных людей, остановились, потоптались на месте и неторопливо удалились, провожаемые поощрительными возгласами.

Тем временем мост успели развести, так что путь к центру города оказался отрезанным, и я направился домой через Тучков мост, ведущий на Петроградскую сторону. По дороге то там, то тут стояли и лежали брошенные трамвайные вагоны.

Едва я успел раздеться, раздался необычный звонок, настойчивый и непрерывный. Прибежав в переднюю, я открыл дверь. На пороге стояла... Анна Ильинична! Не успел я опомниться, как она бегом бросилась по коридору в комнаты, смеясь и плача на ходу от радости:

— Меня освободила революция!

Навстречу ей спешили с радостными возгласами Мария Ильинична и Марк Тимофеевич, наперебой обнимая и целуя ее.

Я стоял в стороне и в глубине души почувствовал себя даже обиженным: меня словно не заметили! Но вот, придя наконец немного в себя, Анна Ильинична вспомнила и обо мне. Вся сияющая, она повернулась ко мне, спросив удивленно:

— А ты, Горушка, разве не рад, что я вернулась? Что же ты мне ничего не скажешь?

Я стоял насупившись и, надувши губы, ответил:

Да-а, я же вам двери отпирал, а вы пробежали мимо меня, будто и не заметили! — И совсем было настроился на слезы, но Анна Ильинична предупредила меня, целуя:

— Ну, не обижайся, не надо сердиться! Ах ты, дурачок! Понимаешь, я же вне себя от радости спешила, ног под собой не чуяла! Теперь я снова дома, со всеми вместе!

И, обращаясь уже ко всем сразу, заговорила:

— Знаете, рабочие ворвались в участок, полицейские даже и не сопротивлялись, сразу ключи отдали. Открывают нашу камеру: «Товарищи, выходите, вы свободны, в Петрограде — революция!» Мы все бросились обнимать наших освободителей. Там теперь все разгромили, участок горит вовсю. Боже ты мой, да неужели же наконец дождались!

Сколько было нужно перенести, претерпеть и пережить во имя революции, чтобы ощутить всю полноту счастья быть освобожденной революционным народом!

В СЕМЬЕ БОЛЬШЕВИКОВ

Революционные события произвели на меня огромное впечатление. Конечно, многое я воспринимал еще по-своему, по-мальчишески, но, невольно прислушиваясь к беседам и разговорам старших, я в целом ориентировался в происходящих событиях довольно правильно.

Со многими вопросами я обращался к своей матери и наставнице, и Анна Ильинична терпеливо разъясняла мне обстановку, разницу между «красным» и «белым», рисуя передо мной в простейших чертах сущность самодержавия, революции, классовой борьбы.

Предо мной открывался новый мир. Анна Ильинична рассказывала мне уже новую сказку о «Стране счастья», но сказку такую, в которой лица, явления и отношения приобретали новые черты, а сами они назывались уже не вымышленными, а своими подлинными именами.

И нет ничего удивительного в том, что мне не так уж много пришлось объяснять, чтобы я понял, где настоящая, честная, чистая правда!

В те дни трудно было удержать меня дома — я убегал под любым предлогом, лишь бы быть на улице и видеть своими глазами все, что происходило. Я наблюдал за перестрелкой восставших с засевшими на чердаках домов переодетыми полицейскими, любовался подожженным полицейским участком и помогал собирать и швырять в огонь выброшенные из окон, разлетевшиеся по мостовой бумаги, приносил домой все новости и слухи.

Анна Ильинична после моих рассказов пугалась, что меня обязательно где-нибудь подстрелят, но я все-таки убегал снова.

— Гора, — сказала мне как-то уже в первых числах марта Мария Ильинична, — если уж тебе все равно не сидится дома, так ты хоть газеты доставай, какие сумеешь, и тащи нам домой.

Добросовестно выполняя поручение, я старался добывать все, что только удавалось, из печатавшегося в те дни в Петрограде. Некоторые обращения и воззвания раздавались на улицах прямо с грузовиков, в толпу людей. Наряду с «Известиями Петроградского Совета» стали выходить и другие газеты, вроде «Нового времени» или «Биржевых ведомостей». На них спрос был не так велик, и газетчики, стараясь сбыть какую-нибудь «биржевку», придумывали и выкрикивали во весь голос куплеты вроде:

Угол Глазовой и Боровой,

Был вчера смертельный бой:

Дрались мертвые и живые;

Вечерние биржевые!

 

Добытые (иногда не без труда) газеты я передавал Марии Ильиничне; не было случая, чтобы я возвратился с пустыми руками. Полученные газеты подбирались и сохранялись в целости для Владимира Ильича, скорого приезда которого (это видно было и из газет) ждал петроградский революционный пролетариат. Я тогда и не думал, что своим усердием окажу услугу Владимиру Ильичу: собранные с первого дня революции газеты пригодились ему впоследствии как подсобный материал для письменных работ и выступлений.

Всегда живая, предприимчивая Мария Ильинична нашла во мне усердного и исполнительного помощника. Несколько раз под ее руководством мне пришлось рисовать на кусках красной материи лозунги: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Долой войну!» и другие. По ее совету я прибивал эти лозунги на заборах и стенах домов.

Так постепенно из наблюдений за событиями, происходящими в революционном Петрограде, из рассказов и объяснений старших и через собственные несложные умозаключения складывалось мое самосознание.

Снова, после длительного перерыва, вызванного суровой цензурой, 5 (18) марта 1917 года, вышла «Правда».

15 марта был опубликован постоянный список сотрудников газеты. Среди знакомых мне имен М. С. Ольминского, Демьяна Бедного и других значились: М. Ильина, А. Ильина, Н. Ленин. Анна Ильинична и Мария Ильинична снова по целым дням пропадали в редакции.

23 марта 1917 года вместе со всеми я был на грандиозной демонстрации, проходившей на Марсовом поле во время похорон революционеров, погибших в дни Февральской революции. Запомнились навсегда траурно- торжественные минуты молчания у края огромной братской могилы, уставленной многочисленными гробами, обитыми красной материей, и склоненные над нею десятки знамен, повязанных черным крепом...

180 человек по-братски рядом, как и сражались, навеки успокоились в невиданно огромной могиле.

Я никогда до этого не пытался писать стихи, но под влиянием впечатлений не удержался, чтобы не излить в нескольких строках свое отношение к революции. Это первое в моей жизни стихотворение я преподнес Анне Ильиничне.

Солнышко жарко печет,

Дети мерно и бодро шагают:

Свобода, свобода идет!

А старая власть — умирает.

Мы любим свободу сердцами,

Мы любим ее всей душой.

Раскинувши крылья над нами,

Да будет она нам родной!

Анна Ильинична похвалила мое «произведение» и предложила даже послать его в редакцию детского журнала «Маяк», выходившего в издательстве «Посредник». Журнал этот уже года два-три Анна Ильинична выписывала для меня. Можно себе представить мое удивление и восторг, когда в очередном номере «Маяка» я увидел напечатанным свое стихотворение!

РАССКАЗЫ ИЗ ДАЛЕКОГО ПРОШЛОГО

Анна Ильинична в свободные минуты часто и много рассказывала о давно прошедших годах, когда был еще жив покойный отец, Илья Николаевич, о жизни в Нижнем, Симбирске и Самаре, о Кокушкине, Морквашах и Алакаевке, о многочисленных братьях и сестрах Веретенниковых, Ардашевых, Залежских и других, в обществе которых проходили счастливые времена детства и юности.

Рассказывая об этом, она не уставала приводить множество характерных, а порой —и поучительных эпизодов, сохранившихся в ее богатейшей памяти.

В семье Ульяновых, помимо шестерых, оставшихся в живых, были еще дети — Коленька и Оля, умершие в младенческом возрасте: мальчик в 1873 году, девочка — в 1868-м. Родившаяся в 1871 году девочка снова была крещена Ольгой.

О Саше, или Александре Ильиче, Анна Ильинична рассказывала с чувством особенного уважения. До поры до времени она скрывала от меня трагическую судьбу Саши, бывшего всего на два года моложе ее и окончившего жизнь на царской виселице. Это был, по ее словам, исключительно вдумчивый и серьезный, прилежный юноша, поражавший своим трудолюбием и усидчивостью. Она показывала мне полученные им в гимназический период похвальные листы и наградные книги за отличные успехи в учении.

— Саша и Володя, — рассказывала Анна Ильинична,— жили в одной комнате до Сашиного отъезда в Петербург. Володя настолько любил и настолько был привязан к старшему брату, что не только во всем подражал, но, кажется, даже старался думать, как Саша. Помню, за столом как-то мама спросила по какому-то поводу Володю, что он думает об этом. Володя, не долго думая, быстро ответил: «Что я думаю? Да то же, что и Саша!» Раздался общий смех, потому что Саша еще не успел высказать своего мнения — Володю спросили первым.

В часы досуга Саша увлекался выпиливанием по дереву; в сундучке Анны Ильиничны, где лежали разные семейные реликвии, бережно сохранялась выпиленная братом вещичка — овальная ажурная подставка для хлеба с надписью на немецком языке — «Brot»2.

Увидев могилу Ольги Ильиничны на Волковом кладбище, я попросил Анну Ильиничну рассказать мне о ней.

— Оленька была всего на полтора года моложе Володи,— говорила она, — они между собой крепко дружили, и оба были в семье самыми шумными и шаловливыми. Как и Володя, Оленька закончила гимназию с золотой медалью и уехала в Петербург, где поступила на единственные тогда в России Высшие женские курсы. Однако закончить их ей было не суждено: она скончалась от брюшного тифа, когда ей еще не исполнилось и двадцати лет.

Послушание детей в семье, по словам Анны Ильиничны, достигалось прежде всего разумной и спокойной системой воспитания со стороны родителей, Ильи Николаевича и Марии Александровны. Всемерно поощрялась любовь к труду с малых лет: каждому давалось занятие или поручение по его силам, и каждый выполнял его с удовольствием и без всякого принуждения. Даже такие малыши, как Митя и Манечка, старались чем-то помочь матери по хозяйству: старшие служили в этом отношении примером для младших.

Беседуя как-то со мной на тему о вреде всякого излишества,— это было после того,, как я до тошноты объелся козинаками и после не мог даже видеть их без отвращения, — Анна Ильинична рассказала забавный случай из жизни Владимира Ильича:

— В Симбирске возле нашего дома был фруктовый сад. Между деревьев находились грядки с клубникой. Детям не запрещалось есть ягоды, но . разрешалось лишь те срывать, что перезрели и не годились для варенья. Володя однажды перестарался: поел столько, что ему стало нехорошо, вот как тебе от этой ореховой сладости. Так представь себе, с тех пор — а ведь сколько лет прошло! — он видеть не может ни клубники, ни земляники!

Действительно, уже в 20-х годах, в Горках, я однажды пытался преподнести Владимиру Ильичу стакан душистой земляники, только что набранной на опушке леса. Он, смеясь, замахал на меня руками и отказался принять «дар», как ни старался я соблазнить его свежестью и ароматом ягод.

— Митя был у нас самым младшим в семье, — рассказывала Анна Ильинична, — и отличался удивительной способностью проливать слезы по любому поводу, а иногда и без. всякого повода. Известная тебе песенка про козлика была распространена и в наше время, мы тоже любили ее петь под музыку, иногда хором. Но как только доходили до последнего куплета:

Остались от козлика рожки да ножки, —

так наш Митя начинал реветь во весь голос.

Озорной Володя иногда устраивал своеобразный эксперимент, пользуясь слабостью братишки. «Смотрите,— говорил, — сейчас Митя будет по заказу плакать!» И — к Мите: «Ну же, Митюша, поплачь для нас немножко, я тебя прошу!» Бедный Митя не заставлял себя долго просить и разражался самыми настоящими слезами. Володя с хохотом убегал, а мы принимались дружно успокаивать безутешного плаксу.

Володя был неутомимым выдумщиком и изобретателем. Все его интересовало, до всего нужно было ему дознаться. Однажды на день рождения подарили ему лошадку. Вскоре заметили, что Володя куда-то исчез со своим подарком. Принялись искать его, окликать — нет, не отзывается. Наконец обнаружили его сидящим между простенком и распахнутой до отказа дверью. Володя усердно и сосредоточенно откручивал у своей лошади последнюю ногу: три уже лежали перед ним. На вопрос старших Володя, не смущаясь, ответил: «Я хотел посмотреть, как лошадка в середине устроена!»

Ты, конечно, Гора, слышал о такой примете, что, если ножик упадет со стола или его кто уронит, обязательно кто-то должен прийти. Глупость, конечно, это. Но что поделать, в наше время тоже некоторые серьезно в разные приметы верили, вроде этой.

Так вот, был однажды курьезный случай. Сидим мы за столом все, обедаем. У Володи выскальзывает из рук ножик и летит на пол, но Володя с необычайной ловкостью успевает на лету подхватить его. Не дал упасть. Смотрим на него, а он стоит, глядит на пойманный нож, нахмурился даже и бормочет: «Что же это может значить?» Потом лицо его вдруг озарила радостная улыбка: «Мамочка, — кричит, — догадался! Знаешь, что значит, если ножик на лету поймать, не давши ему упасть? — Мамочка и все остальные, сидевшие за столом, с улыбкой ждали, что еще выдумает наш Володя, а он продолжал: — Это означает, что кто-то собирался к нам в гости и сказал сам себе: „Пойти, что ли, сходить к Ульяновым?" Потом махнул рукой и раздумал: „Да нет, пожалуй, не стоит, в другой раз схожу!“»

Воспитывая в моем характере твердость в соблюдении данного слова или обещания, Анна Ильинична не раз напоминала мне русскую пословицу: «Не давши слова — крепись, а давши — держись!» И не забывала прибавить при этом, что Владимир Ильич не уважал людей, не умеющих держать своего слова. Такое упоминание всегда действовало на меня лучше всякого упрека.

Анна Ильинична умело и красочно рисовала передо мной образ юного Володи, веселого озорника и неутомимого выдумщика. Говоря о Владимире Ильиче, Анна Ильинична всегда ставила его мне в пример, как человека не только исключительно способного, но и прилежного, и настойчивого в достижении намеченной цели. Рассказывала, что, когда он был исключен из Казанского университета за участие в студенческих «беспорядках» и перед ним закрыли двери всех университетов, через несколько лет, благодаря необыкновенному своему упорству и трудоспособности, Владимир Ильич экстерном сдал на «отлично» за весь курс университета.

В 1920 году художник Пархоменко создал популярнейший ныне портрет Владимира Ильича Ленина в четырехлетием возрасте. Нарисован он был по заказу Анны Ильиничны к 50-летнему юбилею брата. Художник работал на квартире Анны Ильиничны, на Манежной улице, № 9.

Портрет исполнялся с небольшой фотографии, хранившейся всегда у Анны Ильиничны. Маленький Володя снят на ней стоящим возле кресла, в котором сидит его сестричка, трехлетняя Олечка, облокотившись на ручку кресла. По совету Анны Ильиничны для сохранения позы мальчика на портрете ручка кресла была заменена стопкой книг.

Наблюдавшая за работой художника Анна Ильинична осталась очень довольной и похвалила Пархоменко за удачный портрет. А меня, помню, поразила поистине недетская серьезность глаз, смотревших с портрета. И даже чуть косил один глаз, как это бывает у иных людей при пристально-сосредоточенном взгляде.

Спокойным и невозмутимым выглядит лицо первоклассника Володи Ульянова на единственной, пожалуй, семейной фотографии 1879 года. Он сидит у ног отца в своей гимназической курточке с пуговицами в один ряд; над братом стоит во весь рост, опираясь слегка на плечо отца, Аня, с длинными косами, кажущаяся старше своих пятнадцати лет; ее левая рука почти касается уха Володи. Анна Ильинична рассказывала, что именно эта ее поза на фотографии долгое время служила поводом для веселых шуток по адресу брата:

— Я частенько, бывало, говорила ему: «Видишь, Володюшка, что значит быть таким шалуном, как ты, — даже на фотографии я тебя за ухо придерживаю!»

Я с интересом рассматривал старые фотографии Владимира Ильича: то курчавого четырехлетнего малыша, то гимназиста с серьезными глазами, в мундирчике со стоячим воротником.

Высокий, явно унаследованный от отца лоб, красиво очерченные, как у матери, брови, умные глаза смотрели на меня с фотографии семнадцатилетнего Владимира, только что окончившего гимназию с золотой медалью.

Медаль присудили ему через тридцать три дня после казни Александра.

— Это были дни тяжелых испытаний для мамочки,— рассказывала мне Анна Ильинична. — Когда арестовали Сашу, на ее руках оставалось трое меньших: Олечка, Митя и Маруся. Четвертый — Володя — кончал гимназию. Я сама сидела в петербургской тюрьме, по одному делу с братом. Мама тогда приехала в Петербург ходатайствовать о смягчении участи Саши, приговоренного к смертной казни через повешение. На суде он, выручая своих товарищей, принял на себя всю вину за организацию покушения на царя.

Володя тогда вел себя мужественно: он сознавал, что должен быть главной опорой как для измученной горем и мытарствами матери, так и для младших членов семьи. Глубоко и искренне любя старшего брата, Володя считал тем не менее, что тот шел не по правильному пути. Убивая одного царя, народ сажал себе на шею другого: террор не уничтожал самодержавия.

По вполне понятным соображениям Анна Ильинична не могла рассказывать мне многого о деятельности Владимира Ильича в годы эмиграции, пока революция 1917 года не открыла Ленину путь к возвращению на родину. До нас доходили новости о нем и Надежде Константиновне Крупской, о их жизни в Поронине, Закопане, Париже, Женеве, Цюрихе. Их переезды с места на место сопровождались изменением марок на получаемых из-за границы письмах и появлением новых почтовых штемпелей...

Так знакомила меня приемная мать с жизнью семьи Ульяновых в далеком прошлом, с характером, привычками каждого ее члена. Теперь же, когда впереди была встреча с Владимиром Ильичем, которого до сих пор я знал лишь по рассказам да по фотографиям, мне искренне хотелось не ударить, как говорится, в грязь лицом. Благодаря Анне Ильиничне я успел полюбить его раньше, чем увидел своими глазами.

Большая часть похвальных листов и книг в серых переплетах с золотым тиснением на обложках: «За благонравие и успехи», хранившихся в семейном сундуке Анны Ильиничны, принадлежала бывшему ученику Симбирской гимназии Владимиру Ульянову. Сколько бы раз ни открывался сундук, я неизменно оказывался тут же и с тайным благоговением держал в своих руках, перелистывая и рассматривая снова и снова, почетные и памятные документы из далекого прошлого. А одна из наградных книг—«Фрегат Паллада» И. А. Гончарова — стала моей любимой книгой.

ДОЧЬ СЛАВНОЙ СЕМЬИ

Анна Ильинична часто рассказывала мне о себе. В 16 лет, окончив в 1880 году с отличием Симбирскую гимназию, она начала работать помощником учителя в одном из симбирских училищ. А в 1883 году вместе с братом Александром отправилась в Санкт-Петербург, где И поступила на историко-словесное отделение Высших женских (Бестужевских) курсов, чтобы завершить свое образование.

«Я готовилась стать учительницей», — вспоминала Анна Ильинична о времени учения на курсах.

Однако сближение со студенческой средой, первый арест, связанный с делом о покушении на царя Александра III, и казнь брата, — все это привело 23-летнюю девушку к профессиональной революционной деятельности. Подпольная работа Анны Ильиничны началась задолго до создания партии. Уже в 1893 году она была связана с первыми марксистскими кружками. Летом 1897 года, выехав за границу, Анна Ильинична установила постоянные сношения между марксистскими кружками в России и группой «Освобождение труда».

«Наркомом связи партии», как называла ее жена Дмитрия Ильича, Анна Ильинична стала еще в 1895 году, когда Владимир Ильич находился в петербургской тюрьме и работал над первым проектом программы социал-демократической партии.

Анна Ильинична вела с братом переписку (шифром и химией) и исполняла его поручения. В ее руках сосредоточивались слишком многие нити партийных связей. Через нее за двадцать с лишним лет прошли почти все рукописи Владимира Ильича, написанные в Шушенском и за долгие годы эмиграции. На протяжении всего этого периода Анна Ильинична вела огромную работу по редактированию, корректированию и изданию трудов Владимира Ильича.

Будучи очень скромным человеком, Анна Ильинична исчисляла свой партийный стаж только с 1898 года, с момента, когда она вошла в первый состав Московского комитета партии.

«С этого года, как первого года моей работы в организации, считаю я свой партийный стаж», — писала она в автобиографии.

Еще в юности Анна Ильинична увлекалась произведениями Писарева, Добролюбова, Чернышевского, Некрасова. Любовь к литературе прививалась детям в семье Ульяновых под влиянием отца, опытного и умного педагога.

— Отец, — вспоминала Анна Ильинична, — получал всю новую детскую литературу, которая переживала тогда пору некоторого расцвета: журналы «Детское чтение», «Семья и школа» и другие. Почти всех русских классиков мы прочли в средних классах гимназии. Отец рано дал нам их в руки, и я считаю, что раннее чтение сильно расширило наш кругозор и воспитало литературный вкус. Нам стали казаться неинтересными и пошлыми разные романы, которыми зачитывались одноклассники.

По собственному признанию Анны Ильиничны, свой досуг она «посвящала обычно каким-нибудь стихотворным и беллетристическим опытам, мечтая стать писательницей».

Воспринятый от отца педагогический опыт Анна Ильинична с успехом переносила и на меня. Чтение книг стало для меня едва ли не самым любимым занятием; в 20-е годы я по ночам до того зачитывался рассказами и повестями Тургенева, Гоголя и других классиков, что не замечал, как наступал рассвет.

Анна Ильинична рассказывала мне, как по инициативе брата Александра они создали свой семейный литературный журнал «Субботник», в котором каждый пробовал свои силы. Увлекшись этим примером, в 1917 году вместе с группой одноклассников я начал выпускать школьный журнал «Заря», размножавшийся на гектографе в 50—60 экземпляров. Консультантом по «типографскому делу» была Мария Ильинична, имевшая немалый опыт в этой части. А в 1919 году, уже в Москве, чтобы сделать приятное Анне Ильиничне, я придумал собственный журнал в одном экземпляре —  «Развлеченье от ученья», весь материал для которого — рассказы, стихи, ребусы, шарады — сочинял сам. Иллюстрации к журналу рисовал мой друг и одноклассник, крестник Анны Ильиничны, Коля Владимирский.

Каждый год, просыпаясь в свой день рождения, я знал, что на стуле возле своей постели найду подарок и конверт со стихотворным поздравлением, тайком, в виде сюрприза, подложенный Анной Ильиничной. Поздравительный листок, как правило, бывал украшен букетиком-орнаментом из засушенных летом цветов, сохранившихся в толстых нотных альбомах.

Не помню точно, было ли это в 1922 или 1923 году. В это время в моей жизни наступил переломный момент. У меня появилась какая-то нерешительность во всем, неумение сориентироваться в окружающей обстановке. Все это Анна Ильинична подметила вовремя. 12 апреля я, как обычно, нашел возле своей постели традиционный конверт. Поздравительный листочек на этот раз не был украшен цветами и содержал всего лишь четыре строки. Главное содержалось в приложении: это было переписанное от руки стихотворение Некрасова — «Песня о труде», начинавшееся словами —

Кто хочет сделаться глупцом,

Тому мы предлагаем:

Пускай пренебрежет трудом

И станет жить лентяем...

Заканчивалось стихотворение так:

Итак — о славе не мечтай,

Не будь на деньги падок,

Трудись по силам и желай,

Чтоб труд был вечно сладок.

Материнский наказ подействовал: я преодолел нерешительность и неустойчивость. По состоянию здоровья я оказался не в силах справиться с трудной институтской программой, но охотно и сознательно вступил на трудовой путь.

Ранний уход Анны Ильиничны «в революцию» помешал осуществлению мечты — стать учительницей. Но став профессиональной революционеркой, Анна Ильинична одновременно занималась литературной деятельностью.

К концу 90-х годов, Анна Ильинична была тесно связана с издательством «Посредник», основанным по инициативе Льва Николаевича Толстого и руководимым долгие годы Иваном Ивановичем Горбуновым-Посадовым. Она переводила с итальянского и английского языков книги для детского чтения.

Первой такой книгой была — «Сердце» Эдмондо д’Амичиса (в русском переводе — «Школьные товарищи»), вышедшая в свет в 1898 году.

В переводе Анны Ильиничны издана была также целая серия увлекательных книг американского писателя и ученого Вильяма Джозефа Лонга о жизни лесных обитателей — зверей и птиц. Как и «Школьные товарищи», книги Лонга неоднократно переиздавались в дореволюционный период и в первые годы Советской власти.

В 1901 году вышла в свет «Дружба в мире животных», написанная самой Анной Ильиничной. Помню, что наиболее сильное впечатление произвел на меня рассказ о ласточках, пришедших на выручку попавшей в беду подруге. Бедняжка случайно запуталась в болтавшейся на фабричной стене нитке и беспомощно билась, вися вниз головой; ласточки поочередно подлетали и щипали нитку, пока не перервали ее. Освобожденная пленница с радостным щебетанием присоединилась к стае своих подруг.

При мне редакционно-литературная деятельность Анны Ильиничны протекала в редакции журнала «Работница», а также в редакции газеты «Правда». После Октября Анна Ильинична взяла на себя еще и журнал «Ткач». «Орган союза рабочих и работниц волокнистого производства» — как значилось в его заголовке. По словам самой Анны Ильиничны, ей пришлось вести всю работу: редактора, секретаря и корректора. В «Ткаче» она помещала иногда свои статьи и заметки, подписываясь псевдонимом «Угловой жилец». Это был шутливый намек на наш остроугольный дом-корабль на Широкой улице.

Навсегда мне запомнилось ее четверостишие в одном из номеров «Ткача»:

Ткем мы из шелка, из золота ткали,

Сукна ткем, бархат, парчи...

Нам бы одеться хоть ситчику дали, —

Пообносились ткачи!

Весной 1918 года «Ткач» прекратил свое недолгое существование. «Себя винить я не могу,— писала Анна Ильинична к сестре в Москву, — а все-таки... Фабрики закрываются, правда, народ мало читает». И советовалась с Марией Ильиничной о возможных перспективах продолжения редакционной работы в Москве. «Ближе к рабочим приятнее», — мечтала она в письме от 20 марта...

ПЕРВЫЕ ВСТРЕЧИ С ЛЕНИНЫМ

Революционный петроградский пролетариат с нетерпением ждал возвращения своего вождя и радостно готовился к его встрече.

Вместе со старшими нетерпеливо ждал этого события и я, принимая живое участие в подготовке к встрече долгожданных и дорогих гостей. По совету Марии Ильиничны я нарисовал несколько лозунгов на длинных бумажных полосках, украсил их изображениями серпа и молота и развесил на стенах приготовленной для наших гостей комнаты — бывшей спальни Марии Александровны. Мария Ильинична перебралась в комнату сестры.

3 апреля наконец была получена телеграмма от Владимира Ильича из Финляндии о предстоящем приезде.

«ПРИЕЗЖАЕМ ПОНЕДЕЛЬНИК, НОЧЬЮ, 11.

СООБЩИТЕ «ПРАВДЕ».

УЛЬЯНОВ».

Поздно вечером Анна Ильинична и Мария Ильинична в сопровождении Марка Тимофеевича собрались на Финляндский вокзал встречать родных. Как мне ни хотелось поехать вместе с ними, чтобы увидеть торжественную встречу Ленина, меня решительно оставили дома.

— Горушка, — убеждала Анна Ильинична, — пойми сам: соберется масса народу, притом поезд ожидается поздно ночью, все это для тебя будет очень утомительно. Ты же знаешь, что Володя с Надей приедут к нам, жить будут у нас. И завтра утречком ты их самый первый встретишь и будешь приветствовать, никого чужих не будет.

Волей-неволей я был вынужден примириться с ее неотразимыми доводами и, повздыхавши, улечься в постель.

Ранним утром 4 апреля я проснулся от шума голосов в коридоре. Особенно выделялся чей-то громкий, веселый, чуть картавящий голос у дверей моей комнатки. По всему чувствовалось: все уже на ногах, и досадно было, что проспал. Быстро вскочив с постели, я подбежал к двери, распахнул ее и выглянул в коридор.

Буквально в двух шагах от меня стоял человек небольшого роста, коренастый, плотный, казавшийся даже широкоплечим благодаря толстому зеленому суконному френчу полувоенного образца, с тиснеными кожаными пуговицами, похожими на футбольные мячики. Такие же зеленые брюки навыпуск; простые черные ботинки с толстенными подошвами. Он только что успел умыться и стоял теперь у открытой двери в ванную, окруженный улыбающимися родными, усердно вытираясь полотенцем и как-то забавно фыркая при этом.

Едва он повернулся ко мне, я сразу узнал его. Конечно, это же и есть Владимир Ильич! Лицо его было мне хорошо знакомо по последней присланной недавно из Швейцарии фотографии: те же подстриженные щеточкой усы, рыжеватая небольшая бородка; такие же добрые и лукаво улыбающиеся глаза и уходящая на затылок лысина. Анна Ильинична, бывало, утверждала, что высокий лоб — признак незаурядного ума. Вообще-то говоря, утверждение весьма произвольное, но в тот момент, впервые глянув на Владимира Ильича и его необъятный, благодаря лысине, лоб, я невольно подумал, что кто-кто, а Владимир Ильич, должно быть, действительно здорово умный человек!

Из спальни напротив вышла незнакомая мне женщина с простым, добродушным и привлекательным лицом. «Наверное, Надежда Константиновна», — подумал я.

Ага-а! Вот и Гора наконец появился! — проговорил Владимир Ильич, увидев меня, еще встрепанного со сна. — Ну, здравствуй, здравствуй, давай поближе познакомимся; Анюта нам уже успела рассказать о тебе.— Он дружеским жестом протянул мне прохладную, еще влажную после умывания руку, привлек к себе и ласково-шутливо потрепал по волосам.

Немного смущенный, я поздоровался с Владимиром Ильичем, разговаривающим со мной с такой подкупающей простотой, и не знал в первое мгновение, что и отвечать.

В голове еще не укладывалось, что Ленин и «брат Володя», о котором Анна Ильинична так много мне рассказывала в своих задушевных беседах, — это один и тот же человек.

«Так вот он какой — Ленин! — думал я, всматриваясь в гостя. — Это о нем везде столько говорят, так много пишут во всех газетах, а он такой простой, обыкновенный, ничем вроде не примечательный, ласковый».

От моего первоначального смущения не осталось и следа. Я почти сразу проникся детски-доверчивой симпатией к веселому Владимиру Ильичу.

Знакомство с Надеждой Константиновной произвело на меня не менее приятное впечатление. Она была добродушная и ласковая, как и ее супруг.

— Володя, Надя, Марк, Аня! Завтракать!—донесся из столовой звонкий голос Марии Ильиничны, убедительно подкрепляемый звоном посуды. Я нырнул в ванную комнату умываться, чтобы поспеть к общему столу.

Давно не было так шумно и весело в нашей «пароходной» квартире! Владимир Ильич без умолку рассказывал родным о своем путешествии, не обошедшемся без курьезных приключений, громко и заразительно смеялся, откидываясь на спинку стула. Невольно хохотали и все, особенно Мария Ильинична.

Невозможно забыть, как смеялся Владимир Ильич. Это был смех честного, чистого, здорового человека; в нем не было ни капли чего-то обидного или злорадного.

Общее веселье прервал раздавшийся у парадной двери звонок. Я стремглав промчался по коридору и отпер дверь. У порога стоял высокий, красивый и стройный молодой латыш.

— Передайте товарищу Ленину, что автомобиль подан,— сообщил он. Это был Роберт Матисович Габалин, позднее ставший начальником охраны В. И. Ленина. Я вернулся в столовую и доложил об этом Владимиру Ильичу. Он тотчас поднялся из-за стола и вышел навстречу пришедшему, приветливо поздоровался с ним и попросил подождать несколько минут, пока оденется.

— Хочешь прокатиться со мной? — предложил Владимир Ильич.

Нужно ли было спрашивать моего согласия! Я до тех пор только видел, как другие ездят на автомобилях! К тому же мне поручалось дело — привезти для Марии Ильиничны пишущую машинку.

Я даже не запомнил в порыве волнения и испытанного удовольствия, куда именно мы ездили. Помню, что показавшийся мне роскошным автомобиль был небольшим четырехместным французским «рено» с кузовом серого цвета, оплетенным узором из рисовой соломы, как у лас на стульях в столовой. Машинку в футляре поставили возле меня на сиденье, и я ехал, развалившись на мягких подушках... Машинка была фирмы «Смис-Премьер» с двумя параллельными алфавитами. Она нужна была Марии Ильиничне для перепечатки бумаг и рукописей Владимира Ильича3.

Я зашел в комнату наших гостей и принялся помогать Надежде Константиновне распаковывать и разбирать их вещи. Узнав, что мне исполнилось одиннадцать лет всего несколько дней назад, 30 марта, она принялась сейчас же искать, что бы подарить мне по этому случаю.

— Да право же, Наденька, не надо, — убеждала Анна Ильинична, — ведь он уже получил подарки от нас.

Но Надежда Константиновна и слышать ничего не хотела:

— То от вас, а надо и от нас! — И, покопавшись в чемодане, достала приобретенную в Женеве чернильницу в виде искусно вырезанной из дерева головы медведя с лапами, положенными на подставку, и подала мне со словами;

— Это пускай будет от Володи!

Я был в восторге и от души поблагодарил, расцеловав ее. Но Надежда Константиновна не ограничилась этим: «Надо и от меня что-нибудь!» Извлекла две тетради-альбома для рисования и, немного смущаясь, протянула мне:

Это были собственноручные рисунки Надежды Константиновны, талантливо исполненные карандашом в годы ее юности. На самом раннем стояла дата— 1884 год, когда юной художнице было всего пятнадцать лет. К своим рисункам она прибавила еще старенькую школьную тетрадь с записями и рисунками по естествознанию.

Я бережно хранил их у себя долгие годы, как память о первой встрече с человеком прекрасной души.

В те далекие дни 1917 года Владимир Ильич сравнительно мало времени проводил дома. Поднимался рано и, уезжая по утрам, нередко брал меня с собой прокатиться, зная, какое это для меня удовольствие.

— Избалуешь ты мне его, Володенька! — шутя замечала Анна Ильинична. — Да и мешать тебе будет, наверно: он же такой непоседа!

Но Владимир Ильич весело уверял сестру, что я ему нисколько не помешаю. Разумеется, я присоединялся к его уверениям, и добрая Анна Ильинична уступала. Сияя от счастья, я отправлялся вместе с Владимиром Ильичем в бывший особняк Кшесинской на Каменноостровском проспекте, где в первые месяцы размещался штаб партии большевиков: ЦК и Петроградский комитет. Препоручив меня под надзор секретарю Глебу Ивановичу Бокию, Владимир Ильич занимался своими делами, беседовал с приходившими к нему людьми. Освободившись, Владимир Ильич подзывал меня, и мы ехали домой обедать.

Возвращался домой Владимир Ильич всегда шумным, оживленным, делясь с родными за столом новостями о последних событиях и обсуждая их.

Некоторую часть свободного времени Владимир Ильич охотно уделял мне, затевая возню и шумные игры, против чего Анна Ильинична не возражала и следила лишь, чтобы мы чего-нибудь не разбили. Мягкосердечную Надежду Константиновну наши игры приводили в ужас, потому что, по ее словам, муж применял в них ко мне «инквизиторские» приемы. Мария Ильинична, наоборот, до слез хохотала, глядя на проделки брата со мной. Вообще-то говоря, Анне Ильиничне было чему и ужасаться: во время нашей «гонки» по комнатам и коридору по пути летели на пол стулья и порой перевертывались даже столы!

Все имело вначале самый невинный характер. Владимир Ильич с серьезным видом протягивал мне руку и предлагал: «Позвольте с вами поздороваться!»

Ничего не подозревая, я подаю руку, здороваюсь. Владимир Ильич долго трясет мою руку, пожимая ее все крепче и крепче и приговаривая: «Здравствуй, здравствуй!»; серьезное выражение на его лице сменяется лукавой, озорной улыбкой. Владимир Ильич неожиданно подтягивает меня к себе и щекочет. Он прекрасно знал, что я безумно боялся щекотки. Я мгновенно, как мешок, с хохотом валился на пол, стараясь вырвать руку и спастись бегством. Владимир Ильич устремлялся следом за мной, и квартира оглашалась топотом его альпийских ботинок и моим визгом. Гонка продолжалась по коридору, по всем комнатам, сопровождаясь грохотом падающих стульев.

Как-то, спасаясь от преследования, я вбежал в нашу «треугольную» столовую и принялся кружить вокруг раздвижного обеденного стола. У него была неисправной верхняя крышка, которая при неосторожном нажиме коварно рассыпалась на составные части. Владимир Ильич не знал этого секрета и, оказавшись на противоположной стороне стола, решил перехитрить меня: лег животом на край этой злосчастной крышки и схватил меня за рукав. Конечно, крышка немедленно рассыпалась, а стол встал дыбом. Я еще успел вырваться и поднырнуть под стол, когда Владимир Ильич съехал по клеенке вниз головой и повалил стол набок. Покатились графин с водой, банки с цветами, посыпались газеты.

Первой в столовую вбежала Анна Ильинична и остановилась, безмолвно всплеснув руками при виде учиненного погрома, а подоспевшая следом Надежда Константиновна пыталась взывать своим глуховатым добродушным голосом:

— Володя, смотри, что ты наделал: стол поломал! Вот и пусти таких гостей на квартиру — они все вверх ногами поставят. Оставь ты ребенка в покое, совсем его замучил, гляди, он уж еле дышит!

Серьезных последствий авария не причинила. Мы с хохотом поднимали и водружали на место развалившуюся крышку стола, устанавливали чудом уцелевшие

графин и банку с цветами, собирали рассыпавшиеся газеты.

Работоспособность Владимира Ильича была поистине необычайной! Проведя весь день в работе, в движении, после неоднократных выступлений, он возвращался в конце дня домой, обедал, немного отдыхал, успевал позабавиться со мной и снова усаживался в своей комнате за работу.

Спал он сравнительно мало: подолгу горела настольная лампа за застекленной дверью в комнате Ильича, а он, склонившись над столом и шурша бумагами и газетами, много и упорно думал, писал, писал без конца, оставшись один в заснувшей квартире...

А наутро снова бодрый, оживленный и жизнерадостный уезжал опять на весь день.

Примечания:

1 Из неоконченной автобиографии Анны Ильиничны Ульяновой (Елизаровой), опубликованной после ее смерти в газете «Известия» 20 октября 1935 года.

2 Хлеб

3 В настоящее время эту машинку можно увидеть в одном из залов Центрального Музея В. И. Ленина в Москве.

4 Чернильницу можно увидеть в одном из залов Центрального музея В. И. Ленина в Москве; альбомы с рисунками и тетрадь хранятся в Институте марксизма-ленинизма.


Глава восьмая

ТРЕВОЖНЫЕ ВРЕМЕНА

ИЮЛЬСКИЙ ПОГРОМ

Буржуазная и контрреволюционная печать вела непрекращающуюся ни на один день антибольшевистскую пропаганду.

Продолжалась война. Русские войска терпели поражение. Солдаты отказывались идти в наступление, и Временное правительство жестоко расправлялось с ними.

Действия Временного правительства вызывали негодование всех трудящихся Петрограда.

Я по-прежнему с интересом и любопытством прислушивался ко всему происходящему.

Как-то я обратился к приемной матери с вопросом:

— Откуда взялся этот Керенский? Тоже мне — называет себя социалистом-революционером. А какой это революционер, когда у него в правительстве целых десять капиталистов министрами сидят? Сейчас видел, по Большому проспекту рабочие толпой идут с демонстрацией, несут лозунги: «Долой десять министров-капиталистов!»

Анна Ильинична, улыбаясь тому, с каким жаром я выражаю свое возмущение, сказала, что ближайшее будущее покажет, кто прав, кто не прав в политике.

— А что касается Керенского, то, по-моему, ты его сам хорошо знаешь.

— Откуда я его могу знать?

— А помнишь, мы в прошлом году на пароходе по Волге плавали? Помнишь, ты с одним таким длинноногим дядей подружился, он за тобой по палубе бегал, в прятки с ним играли?

— Помню, а что?

— А то, что это как раз и был Керенский, про которого ты спрашиваешь.

— Здорово! — вырвалось у меня. — А кем он был тогда?

— Да никем особенным. Год назад, вероятно, ему и во сне не снилось, что он окажется во главе правительства. Просто адвокатом служил где-то.

— Да, Анна Ильинична, — вдруг вспомнил я, — на похвальных листах была подпись директора Симбирской гимназии — тоже Керенского. Они что — родня с этим или однофамильцы?

— Они близкие родственники, ближе некуда, — засмеялась Анна Ильинична. — Директор Симбирской гимназии Федор Михайлович Керенский, подписывавший когда-то похвальные листы нашего Володи и вручавший ему золотую медаль, был родным отцом Александра Федоровича, сегодняшнего премьер-министра.

Во-он оно что! Так они давно, наверное, знакомы— Владимир Ильич и Керенский? Может быть, даже товарищами были, играли когда-нибудь вместе, а теперь? Теперь Керенский против Ленина. Как это все странно! — заметил я.

— Да, Горочка, — мягко подтвердила Анна Ильинична,— немало в жизни странного. У тебя еще жизнь впереди, успеешь, разберешься!

— Нет, неправда, я уже разбираюсь, — горячо запротестовал я. — Лучше всех большевики: они против царя, за бедный народ, вы же сами рассказывали! Поэтому и Владимир Ильич, и вы все — большевики. Вот, а вы говорите, что я не понимаю!

— Ну, конечно, — смеялась Анна Ильинична, — поэтому они лучше всех, что и Володя, и Манечка, и мы с Марком — большевики?

— Я в самом деле говорю, а вы подсмеиваетесь надо мной!

— Ну и я — «в самом деле», — шутила Анна Ильинична,— глупышка, да я же не спорю, шучу просто...

Видя в Ленине серьезного противника, пользующегося любовью и безграничным доверием рабочего класса, и в первую голову петроградского пролетариата, Временное правительство хотело расправиться с Лениным.

3 июля был учинен расстрел народной демонстрации на углу Невского проспекта и Садовой улицы. В ночь на 5 июля было разгромлено помещение редакции «Правды».

В этот день, утром 5 июля, Владимир Ильич ушел ё сопровождении Якова Михайловича Свердлова и больше не вернулся. Марк Тимофеевич рассказал мне о сложившейся угрожающей обстановке и об их с Анной Ильиничной решении увезти меня на некоторое время из Петрограда.

Зайдя утром ко мне в комнату, Марк Тимофеевич сказал просто и откровенно, как взрослому:

— Знаешь, Гора, скажу тебе прямо: время сейчас опасное. Ты и сам читаешь газеты, видишь, какую травлю подняли против Владимира Ильича. Ему, по-видимому, придется скрыться на время, потому что его думают арестовать. Я не знаю, что и как с нами будет, и тебе придется поэтому пожить немного у Чеботаревых в Поповке1. Я сам отвезу тебя и обо всем договорюсь с Иваном Николаевичем. Надеюсь, что все это тревожное время протянется недолго, тогда я за тобой приеду и возьму домой.

Я не по-детски серьезно отнесся к объяснению Марка Тимофеевича, понимая, что он на ветер слов не бросает. Я достаточно слышал и видел, и понимал, какое неспокойное время в Петрограде.

ОБЫСК НА ШИРОКОЙ

На деревянном перроне небольшого дачного разъезда Марк Тимофеевич поцеловал меня на прощание, дал на всякий случай немного денег — это были почтовые марки с надпечаткой на обороте: «Имеют хождение наравне с серебряной и медной монетой», сел в поезд и уехал в Петроград.

Чеботаревы жили в собственной даче, большой и просторной, с мезонином наверху. Семья их была невелика: сам Иван Николаевич, его жена Ольга Петровна, ее сестра Маргарита и единственный сын, белобрысый Юрка, мой сверстник, с которым мы и коротали время, с любопытством исследуя окрестности.

В Поповке жил в те дни довольно популярный скульптор-оригинал Иннокентий Жуков. Лепил он из глины. У Жукова излюбленными персонажами были птицы: птичьи головки с большими глазами и наполовину скрытым туловищем. С неподражаемым мастерством скульптор придавал им человеческое выражение.

Мне особенно запомнилась скульптура под названием «Птицы-сплетницы». Этакие две птичьи фигурки, выступающие вполроста из глиняной массы, с накинутыми на плечи шалями: одна, поджавши клюв, глубокомысленно закатила глаза вверх, упоенная свежей интересной сплетней; другая, хитро прищурив один глаз, с увлечением нашептывает ей на ухо. Ну точь-в-точь две базарные кумушки!

Некоторые из своих работ Иннокентий Жуков раскрашивал акварельными красками. Он легко и охотно раздаривал свои произведения. Одну из работ он по- дарил мне, видя, как мы с другом целыми часами с восхищением наблюдаем за его работой в маленькой мастерской.

...Спустя несколько дней после того как Владимир Ильич, предупрежденный Свердловым, скрылся и непосредственная угроза миновала, Марк Тимофеевич приехал в Поповку.

Меня интересовало, что происходило в Петрограде и дома, пока меня не было. Оказывается, через день после моего отъезда, в ночь на 7 июля, к подъезду нашего дома подкатил большой грузовик, наполненный солдатами и юнкерами. Мария Ильинична заметила их из окна. Повсюду были установлены посты и засады, и начался повальный обыск с целью найти и арестовать Ленина.

Обыск проводился чуть ли не во всех квартирах, но наиболее грандиозные размеры он принял, конечно, у нас. Было перерыто все: шкафы, постели, сундуки, даже столы и корзины, содержимое которых «исследовалось» штыками.

Не обошлось и без курьезов. Офицер, проводивший обыск, дошел в своем усердии до того, что внимательно осмотрел внутренность большой стеклянной чернильницы на письменном столе Марка Тимофеевича.

— Неужели вы всерьез думаете, что Ленин способен спрятаться в чернильнице?—съязвил Марк Тимофеевич.

Обозленный неудачей, офицер грубо чертыхнулся в ответ и продолжал шарить по всем углам.

Во время обыска на кухне, где Владимира Ильича думали обнаружить под кроватью прислуги, бойкая Аннушка тоже не вытерпела:

— Вы вон еще в духовку слазайте, посмотрите, нет ли там кого!

Владимир Ильич тем временем уже находился в надежном месте. Раздосадованные контрразведчики покинули квартиру, забрав с собой Надежду Константиновну, надеясь от нее узнать о местопребывании мужа, строптивую Аннушку и Марка Тимофеевича, в котором кто-то ухитрился найти сходство с Лениным. Все они к утру благополучно возвратились домой.

Буквально через несколько дней обыск повторился и так же, как и первый, не принес никаких результатов. Надежды поймать Ленина не оправдались: он оказался опытнее своих преследователей.

Возвратившись домой, я не застал уже и Надежды Константиновны, которая устроилась где-то на Выборгской стороне, чтобы держать связь с Владимиром Ильи- чем и одновременно не ставить под удар остальных членов семьи. На мои настойчивые расспросы о местопребывании ее и Владимира Ильича Анна Ильинична уклончиво отвечала:

— Володя с Надей живут на Выборгской стороне, и к ним пока нельзя, сам понимаешь. Когда будет можно, они сами придут, тогда и увидишь их.

Не любившая лгать Анна Ильинична не могла сказать и всей правды. Если даже она и знала, нельзя же было мне сообщать адрес Аллилуевых, где первое время скрывался Ленин. Чего доброго, я мог попытаться разыскать его!

ОШИБКА КОНТРРАЗВЕДКИ. ПОЯВЛЕНИЕ ИЛЬИЧА

Квартиру пришлось переменить. Жители дома № 48 по Широкой улице, потревоженные июльским погромом, подняли форменный бунт и требовали нашего

выселения. Марк Тимофеевич признал за лучшее уступить и снял квартиру на Малом проспекте, на Петроградской же стороне, в доме № 256, на третьем этаже. Как раз в этом месте улица делает небольшой зигзаг, пересекая Большую Гребецкую, знакомую мне по первому классу школы. Квартира принадлежала некоему Бахтиарову, выехавшему временно из Петрограда; часть его вещей была сложена в небольшой комнате, запертой на ключ.

Мария Ильинична жила по-прежнему вместе с нами, но о Владимире Ильиче мне ничего не было известно.

В эту осень я начал пятый год учебы в пятой по счету школе — на этот раз в гимназии Лентовской, на Большом проспекте Петроградской стороны. В классе помимо меня оказалось немало новичков. Это не помешало быстрому возникновению дружбы и общих интересов.

За последний год, насыщенный впечатлениями и переживаниями, я словно на несколько лет вырос. Живой и наглядный пример старших — моих приемных родителей, особенно Анны Ильиничны, сравнительно недавно перенесшей тюремное заключение и вторичный арест, Марии Ильиничны, отбывшей двухлетнюю ссылку, Владимира Ильича, едва вернувшегося из изгнания и вновь преследуемого,— все это в сочетании с революционными событиями, происходившими на моих глазах, не могло не отразиться на моем мировоззрении.

Я пришел в школу, искренне считая себя уже убежденным большевиком, и оказался не в одиночестве. Анна Ильинична знала это раньше меня: попавший вместе со мной в один класс Тарас Полетаев был сыном старого большевика Николая Полетаева2, давно знакомого с Лениным и семьей Ульяновых; сыновьями рабочих- большевиков были и одноклассники Кибардин, Лев Балашов и Андрей Омельченко.

Поднятый революцией политический вихрь задел также и учащуюся молодежь. Революционные веяния быстро отразились на ее настроениях. Вполне естественно, что по крайней мере половина учеников старших классов открыто заявляла о своей принадлежности к той или иной политической группировке (чаще всего — по примеру родителей).

Между тем слежка за нашей новой квартирой не прекращалась: видимо, агенты не теряли еще надежды поймать бесследно исчезнувшего Ленина. С этой целью ими была завербована поступившая к нам недавно прислуга.

Как-то осенью, вскоре после нашего переезда на Малый проспект, нас навестил племянник приемного отца Петр Павлович Елизаров. Чуть рыжеватый шатен, с подстриженными усами, он причесывался на пробор и носил золотые очки. В нем не было даже отдаленного сходства с Владимиром Ильичем. И все-таки неугомонные ищейки ухитрились заподозрить в нашем госте переодетого и загримированного Ленина, потому что вскоре же после его прихода раздался стук и в парадную, и в кухонную, так называемую черную, дверь.

Я открыл дверь парадного входа и вынужден был отступить, потому что через порог шагнул вооруженный человек; за ним стояли еще двое с винтовками. Со стороны кухни тоже вошли вооруженные люди.

Между ними и нашей прислугой произошел быстрый и короткий диалог, невольно подслушанный мной:

— Этот?

Получив в ответ легкий утвердительный кивок прислуги, контрразведчики направились прямо к нашему гостю и потребовали от него документы. Их постигло разочарование: они сразу же убедились, что попали впросак, приняв Петра Павловича за безуспешно разыскиваемого ими Ленина.

Произведя поверхностный обыск, непрошеные гости удалились, перекинувшись на прощание несколькими словами с прислугой. Для ограждения себя от подобных странных случайностей мы сочли за лучшее на другой же день расстаться с ней. На ее место пришла молодая женщина маленького роста по имени Поля, прослужившая в нашей семье до 1919 года и переехавшая вместе с нами в Москву.

В один из пасмурных октябрьских вечеров, когда вся семья находилась дома, кто-то постучал в дверь. Я подбежал, спрашиваю: «Кто там?» После описанного недоразумения с племянником Марка Тимофеевича приходилось соблюдать осторожность.

— Открой, Гора, это —я!— послышался знакомый голос.

Я открыл. Передо мной стоял Владимир Ильич в пальто с поднятым воротником и низко надвинутой на лоб кепке. Он быстро вошел и, прикрыв за собой дверь, негромко осведомился, нет ли у нас кого-либо в гостях, и только после этого приветливо поздоровался со мной. Я был обрадован его появлением, но по серьезному и сосредоточенному виду Владимира Ильича понял, что ему не до меня.

Владимир Ильич разделся и едва успел переброситься несколькими словами привета и обняться с домашними, как один за другим, предварительно постучав, в квартиру вошли поодиночке, с небольшими интервалами, незнакомые мне до того товарищи. Всего было человек пять-шесть, и по всему видно, что их ожидали.

Все прошли в столовую, где был организован чай с закусками, неведомо кем и когда принесенными.

Товарищи расположились за обеденным столом, вперемежку с членами семьи, завязав оживленный общий разговор, перебрасываясь замечаниями и новостями о событиях в Петрограде.

Я сидел в конце стола, напротив Владимира Ильича, и не сводил с него глаз, не слыша и не слушая, что говорилось за столом. Возбужденный и обрадованный его появлением, я никого не замечал. Это, пожалуй, послужило причиной того, что, несмотря на прекрасную память, особенно зрительную, я не запомнил ни одного из тех, кто сидел в тот вечер с нами за столом.

После чая все члены семьи покинули столовую. За столом остались Владимир Ильич и несколько прибывших товарищей, для того чтобы провести небольшое совещание. Тема и содержание его для меня остались неизвестными до сих пор; не сохранилось до нашего времени никакого документа, свидетельствующего о нем3.

По окончании совещания Владимир Ильич и его спутники радушно попрощались и так же, соблюдая небольшие интервалы, поодиночке ушли.

ОКТЯБРЬСКИЙ БОЙ У СТЕН НАШЕГО ДОМА

Двадцать пятое октября 1917 года, навеки связанное с историческим выстрелом «Авроры» и взятием Зимнего дворца, вошло в историю как дата свершения Великой Октябрьской социалистической революции.

Позорно и бесславно бежал Керенский, сидели под арестом и министры недолговечного Временного правительства, но в Петрограде не сразу было сломлено сопротивление врагов пролетарской диктатуры. Временами слышалась отдаленная стрельба, которая уже перестала удивлять; беспокойная жизнь становилась привычной, слухи ходили противоречивые, никто ничего толком не знал.

Жить стало голодновато: кому могло хватить крохотного дневного пайка черного хлеба и крошечных доз крупы, добываемых в длинных, по ночам выстоянных очередях? Анна Ильинична, когда-то искусная мастерица по части бисквитов и замысловатых сладких блюд, замешивала на остатках муки картофельную шелуху и прочие отходы пищи, пытаясь хоть чем-то пополнить голодное меню. Зажмурившись от внушаемой издавна брезгливости, проглотил я полученную в школьном буфете котлету из конины и... нашел, что она — ничего.

Несмотря на трудности с продовольствием, я не видел на лицах старших ни тени упадка духа, угрюмости. Похудели все, особенно грузный Марк Тимофеевич, но все ходили с веселым и бодрым видом: Октябрь принес нам весну.

29 октября в семь часов утра мы были внезапно разбужены близкой ружейно-пулеметной стрельбой, происходившей где-то под окнами. Выглянув в окно, выходившее на балкон (и тут наша квартира была угловая), я увидел на дворе, расположенном напротив и заваленном старыми телегами без колес, людей в штатском, вооруженных винтовками и пулеметами, которые вели огонь по окнам Владимирского военного училища на Гребецкой улице. Там засели юнкера, продолжавшие сражаться на стороне уже не существующего Временного правительства.

По-своему разобравшись в обстановке, я сообщил, что это наши ведут бой с юнкерами. Встревоженная Анна Ильинична уговаривала меня отойти от окна, но я упирался и продолжал наблюдать. Через несколько минут двое красногвардейцев были ранены, один — убит. Встречный огонь юнкеров не позволил приблизиться ни на шаг к училищу, хотя до него было не более 60 метров. К тому же юнкера били на выбор по видимой цели, а сами были защищены кирпичными стенами.

Наша маленькая Поля, увидев первые жертвы среди красногвардейцев, заливалась слезами.

В помощь сражающимся подкатили орудие и установили у подъезда нашего дома, направив ствол в сторону училища. Раздался оглушительный выстрел. От сотрясения воздуха вдребезги разлетелись четыре больших оконных стекла. Я присел от неожиданности, но тут же в порыве непонятного восторга или возбуждения вскочил и увидел, что впереди все заволокло красноватой кирпичной пылью.

Меня безжалостно оттащили от балконного окна, откуда так хорошо было наблюдать, и увели в кухню. Вскоре грохнул еще один пушечный выстрел, вылетело еще несколько оконных стекол, и в квартиру ворвался холодный осенний ветер. Потом все внезапно стихло, как по команде.

Никем больше не удерживаемый, я снова бросился к окну и увидел, что красные поднялись из-за телег, за которыми укрывались, и, держа винтовки наперевес, устремились через двор к юнкерскому училищу. Анна Ильинична разрешила Поле спуститься вниз, на улицу, узнать, что слышно.

Вернувшись через несколько минут, Поля радостно сообщила, смешно взмахивая руками, что «ненкера» сдались. Никак не удавалось ей выговорить незнакомое слово «юнкера».

Напряжение прошло, и мы бросились затыкать и загораживать чем попало разбитые окна; стекла были вставлены только, на другой день по распоряжению Советской власти.

Напутствуемый предостережениями Анны Ильиничны, я оделся и вышел на улицу. Отовсюду выползали и толпились у ворот любопытные и возбужденные жильцы: страх миновал, все улыбались, оживленно делились впечатлениями. Кто-то рассказывал, что юнкера вывесили было простыню с нарисованным красным крестом, прося перемирия для перевязки и эвакуации раненых, но простыню будто бы ветром свернуло, и получился белый флаг — знак сдачи. Красные, мол, бросились у зданию, пользуясь тем, что осажденные приостановили стрельбу, и сумели овладеть училищем.

Здание, зиявшее выбитыми окнами, было сильно изуродовано пулями и снарядами; внутри царила тишина, и многочисленные прохожие с молчаливым любопытством толпились перед ним. Было ясно, что осажденные и обстреливаемые с трех сторон юнкера могли спасти свою жизнь, только сдавшись, что они и сделали.

НОВЫЕ ВЕЯНИЯ В ШКОЛЕ

Под влиянием октябрьских событий у школьной молодежи начало определяться стремление к организации, к объединению своих сил и интересов.

Несмотря на декрет Советского правительства об отделении церкви от государства, преподавание закона божия в нашей гимназии продолжалось. Заявить официальный протест или просто взбунтоваться мы еще не осмеливались и принялись действовать тихой сапой.

Началось с того, что я стал с невинным видом задавать законоучителю каверзные и дерзкие вопросы по поводу обряда причастия, назвав его кровожадным и диким обрядом. Вместо ответа я был немедленно выгнан за дверь, провожаемый сочувственными улыбками доброй половины класса.

Перед пасхой мы с закадычным другом Володей Введенским провели антирелигиозный опыт: не побывав на исповеди у попа, как было строго наказано в школе, мы ухитрились причаститься в четырех церквах подряд. Бог не покарал нас за подобное святотатство, зато из нашего сознания окончательно улетучились последние остатки религиозного верования.

Рассказав о нашем пасхальном подвиге в классе, мы посеяли основательное брожение в умах колеблющихся и сомневающихся.

Борьба с отдельными учителями старого закала, сохранившими реакционные взгляды, была куда труднее. К подобным «зубрам» принадлежал наш классный наставник и учитель географии Н. Н. Золотавин, высокий и чернобородый, носивший золотое пенсне и ходивший в долгополом форменном вицмундире. Революция, особенно пролетарская, для него была чуждым событием, и он всячески стремился тормозить проведение в жизнь всех мероприятий новой власти, касающихся школ и системы обучения.

Была изобретена своеобразная форма забастовки против неугодного учителя. На задней парте сидел ученик Георгий Рациборский, увлекавшийся электротехникой. Он ухитрился провести к себе в парту провод от электрического звонка. Рациборский нажимал кнопку, раздавался звонок, все срывались с мест и выбегали из класса. Виновник переполоха так и не был ни разу обнаружен.

У кого-то возникла мысль издавать собственный журнал, помещая в нем стихи, рассказы, иллюстрации. Эта мысль была подхвачена. Инициаторы образовали редколлегию, в которую вошли Володя Введенский, Боря Фрейдков, классный художник Алеша Корзов и я. Тут же решили присвоить нашему журналу название «Заря».

Помогая иногда дома Марии Ильиничне, я успел довольно бойко научиться печатать на машинке. По этой причине «типография», с согласия и одобрения Анны Ильиничны, обосновалась у нас на квартире, а меня назначили редактором. С помощью родителей, которых мы обложили некоторой данью, и воспользовавшись практическими советами и указаниями Марии Ильиничны, имевшей опыт в таких делах, мы приобрели бумагу и гектограф для размножения нашего журнала. Печатание текста через химическую ленту я принял на себя; рисунки тушью к статьям и стихам выполнял Алеша Корзов, единственный «беспартийный» член редколлегии. В материале недостатка не ощущалось.

Несмотря на то что пришлось установить некую цену для покрытия расходов, журнал был разобран по рукам в первый же день. Выяснилось, что «Заря» пользуется спросом и в старших классах; многие учителя выразили желание приобрести наш журнал. Пришлось увеличить тираж, и так незаметно наше детище превратилось в общешкольное издание.

Мне, как редактору, была беда с материалами, в которых нападали на большевиков. Мой друг Фрейдков написал сатирический фельетон «Сон», в котором высмеивались большевики за то, что, мол, при новой власти французскую булку только во сне можно увидеть. Я было заартачился против помещения в журнале контрреволюционного произведения, но большинство редколлегии, обсудив это дело, решило, что если не поместить, то это будет прямым нарушением свободы слова, печати и так далее. Пришлось скрепя сердце самому же своими руками печатать этот злосчастный фельетон рядом со своим стихотворением о свободе.

Воспользовавшись присутствием Владимира Ильича (во время одного из немногих его визитов к нам в послеоктябрьский период), я пожаловался как-то Анне Ильиничне:

- Ну как же я могу мириться? Ведь я все равно что большевик, а должен сам же печатать написанное против большевиков! Не могу я так, неправильно это!

— А ты тоже пиши против них, да покрепче, посильнее, раз большевик, — весело советовал, забавляясь моей горячностью, улыбающийся Владимир Ильич, — надо приучаться и словом бороться! Мало ли везде против большевиков пишут! Ты же не можешь один издавать журнал, вместе приходится, ну, и работай вместе, а веди свою линию!

Слова Владимира Ильича успокоили сердце волнующегося редактора «Зари»... Было грустно оттого, что все реже приходилось видеться с Ильичем после Октябрьской революции. Ни он, ни Надежда Константиновна не жили больше вместе с нами; находясь почти безвыездно в Смольном, Владимир Ильич жил и работал там,

Марк Тимофеевич, назначенный первым наркомом путей сообщения, несколько раз по моей просьбе брал меня с собой в Смольный, даже кормил меня скудным обедом в тамошней столовой. Путаясь в длинных и полутемных сводчатых коридорах Смольного, кипевшего, как улей, своей новой, шумной и стремительной жизнью, навещал я Владимира Ильича, то оживленного, то озабоченного, вечно окруженного людьми. Мне было немного грустно от сознания, что ему некогда, как прежде, уделить мне частицу себя: он не принадлежал даже самому себе, он принадлежал всем!

Как коротка была радость этих мимолетных свиданий!

В марте 1918 года было принято решение о переезде Советского правительства; столицей России стала древняя Москва.

Примечания:

1 Поповка — пригородная дачная местность под Ленинградом. Иван Николаевич Чеботарев был знаком с семьей Ульяновых еще с 80-х годов; товарищ Александра Ильича Ульянова и Марка Тимофеевича Елизарова по Петербургскому университету, в 1886 году входил вместе с ними в группу студентов Симбирского землячества.

2 Н. Г. Полетаев вместе с В. А. Шелгуновым и М. И. Калининым познакомились с Владимиром Ильичем в Петербурге еще в 1893 году.

3 1 В связи с попытками отдельных товарищей опровергать факт, что упомянутое совещание имело место, напоминаю, что мои воспоминания были впервые опубликованы еще в 1924 году издательством «Работник просвещения» в сборнике «Час Ленина в школе» после предварительного ознакомления с рукописью М. И. Ульяновой и Н. К. Крупской, которые под сомнение этот факт не ставили.


Глава девятая

КРАСИВ ТЫ, КРЕМЛЬ!

КРЕМЛЬ В 1918 ГОДУ

В том, что переезд Ленина и других членов молодого Советского правительства из Петрограда в Москву был сопряжен с известной опасностью и не обошелся без приключений, нам стало известно значительно позднее. Но попытка вооруженного нападения анархистов глубокой ночью на правительственный поезд была ликвидирована без единого выстрела, а состав, в котором находились эти бандиты, загнали в тупик на одной из станций.

В своем письме, отправленном в Петроград с кем-то из знакомых вскоре после прибытия в Москву, Мария Ильинична об этом инциденте предпочла не упоминать, чтобы не встревожить сестру. Письмо было спокойным:

«Пользуюсь оказией, чтобы немного с тобой поразговаривать... Завтра мы, вероятно, переедем в Кремль — я буду жить с Володей. Все здесь пока очень плохо организовано, но думаю, потом наладится. Может быть, Митя уже в Феодосии, — я, к сожалению, его адреса не знаю. Что же у вас? Когда думаете двигаться? Поскорее бы.

На этих днях много оказий из Петрограда — можно бы кое-что послать. Очень бы хотелось мне получить «Правду» полностью...

С пищей здесь, по-видимому, лучше. Молока много продают и в лавках и на улицах и других продуктов больше. Ну, пока до свидания, целую крепко. Привет Марку и Горе. Писать можно на «Дрезден», вероятно, буду там работать».

...В Москву мы прибыли рано утром в ясный, солнечный майский день 1918 года и остановились временно в большом номере гостиницы «Метрополь», выходившем окнами на просторную Театральную площадь1. Пока разрешался вопрос о нашем устройстве на жительство в Кремле, я часами, не отрываясь, смотрел из окна гостиницы, наблюдая суетливую жизнь незнакомой Москвы.

Мне еще не приходилось бывать в Москве; все было ново для меня в этой древней столице Руси.

Направо высился величественный и массивный, опирающийся на толстые белокаменные колонны Большой театр, увенчанный над портиком колесницей Аполлона, запряженной «квадригой» — четверкой коней.

Посреди площади, прямо напротив окон гостиницы, бил фонтан, украшенный скульптурными фигурками амурчиков; вода переполняла мраморную чашу фонтана.

Слева примыкала к «Метрополю» старинная, местами обветшалая зубчатая стена Китай-города.

А дальше стройным ансамблем в русском стиле красовались: изящной архитектуры здание бывшей городской думы, двойная арка Иверских ворот с прилепившейся в середине часовней и ажурное строение Исторического музея, как бы устремившееся ввысь своими остроконечными башенками.

За ними виднелись в утренней дымке башни и стены Кремля.

Во все стороны сновали по площади звонкие московские трамваи на больших колесах. После петроградских они казались непривычно высокими и узкими.

Мелькали многочисленные извозчичьи пролетки; неторопливо и шумно, оставляя позади дымный шлейф, двигались неуклюжие и редкие автомобили — в те годы их еще мало было в Москве, — причем легковые машины, с их открытым сиденьем для шофера, сильно напоминали своим видом кареты без лошадей.

Это была старая Москва, с ее кривыми и узкими улицами, носившими старинные и необычные, словно клички, названия — Арбат, Щипок, Балчуг, Разгуляй, Собачья площадка и тому подобные, — с ее сотнями тупиков и сорока сороками церквей и соборов, чьи золотые купола издалека были видны на подъездах к Москве.

На другой же день мы перебрались в Кремль, где нам была предоставлена квартира на втором этаже Кавалерского корпуса, состоявшая из нескольких комнат, сообщавшихся между собой внутренними проходами без дверей. Длинный и широкий внутренний коридор объединял несколько подобных квартир.

Обслуживал новых жильцов старый дворцовый лакей Алексей Николаевич Ступишин. Трудно было определить, сколько ему лет. Революция ничем не задела его, и он спокойно остался на своем привычном посту, не выражая ни симпатии, ни вражды к революции, к Октябрьскому перевороту, к новым хозяевам России.

Однако человеческое чувство, чувство собственного достоинства, все же сохранилось в нем и именно теперь, после многих лет, неудержимо, хотя и робко, просилось и выходило наружу.

Алексей Николаевич был скромным, всегда вежливым и предупредительным. Освоившись немного с нами, он охотно рассказывал обо всех, кого только ни пришлось перевидать ему за долгие годы дворцовой службы. И признался-таки наконец, что только теперь впервые, после Октябрьского переворота, с ним стали обращаться, как с человеком, величая по имени-отчеству, говоря как с равным, не унижая его.

В комнатах, предоставленных нам под жилье, незадолго до нас некоторое время жили Владимир Ильич с Надеждой Константиновной и Марией Ильиничной — «наши», как мы их кратко, по-семейному, называли.

Об этом нам доложил тот же Алексей Николаевич. Рассказывая об этом, он не мог скрыть своего восхищения общительностью и доступностью Ленина, любившего в минуты отдыха поговорить запросто с видавшим виды стариком.

— Да ведь Владимир Ильич всегда и со всеми так просто обращается, — заметил я, — такой уж он человек.

— Нет, не скажите, — возражал Ступишин (он и меня упорно называл на «вы», несмотря на мои протесты),— все-таки он не простой человек, как все; можно сказать, самый главный надо всеми и большого, большого ума, а даже со мной, знаете ли, обязательно  за руку здоровался. Ну кто я перед ним — маленький человек. Любил поговорить, поинтересоваться, как жил я в старые времена, при государях... А разговаривать начнет, так непременно: «Да вы садитесь, садитесь, Алексей Николаевич!» Никак не любил, чтобы перед ним стоял. А ведь у меня в привычку это годами вошло, чтобы стоять! Многих я на своем веку перевидал, ну это — нет! Замечательный, особенный человек, дай ему бог!..

Кто-то специально, видимо, для Владимира Ильича раздобыл двухтомное богато иллюстрированное издание— «Московский Кремль в старину и теперь»2. Оба тома я обнаружил в нашей квартире и так ими заинтересовался, что за короткий срок запомнил наизусть все восемнадцать кремлевских башен и их многолетнюю историю, запомнил их старые и новые наименования, знал наперечет все двадцать пять (!) находившихся в Кремле церквей и их расположение — от крохотного собора XII века, «Спаса на бору, что за золотой решеткой», до стометровой колокольни Ивана Великого, гордо возвышавшейся надо всею Москвой.

Вместе с таким же любознательным пареньком из кремлевских новоселов — звали его Сергеем — мы облазили буквально весь Кремль, что называется, ощупали своими руками все его достопримечательности.

Мы побывали в огромном гулком жерле Царь-пушки, держались за вздрагивающие, в несколько метров длиной, минутные стрелки часов Спасской башни, сидели на троне русских царей в Андреевском зале Большого дворца3. Прицеливались в воображаемого врага из старинных пушек на площадке Тайницкой башни, забирались в трубу подземного хода, ведущего от Большого дворца к устью заключенной в тоннель реки Неглинки, собрали целую коллекцию осколков снарядов на крышах и стенах Кремля — безмолвных свидетелей революции 1917 года. Словом, обследовали в Кремле все, что оказалось доступным для наших рук и ног, принимая во внимание, что в те дни не было еще свободного доступа и прохода ко всему этому. Пытались даже пробраться в несколько церквей, чтобы полюбопытствовать, что там внутри, но церкви оказались крепко запертыми, а окна были защищены снаружи тяжелыми коваными решетками.

Я полюбил спокойный и величественный Кремль и не мог удержаться, чтобы не выразить свои чувства в посвященном ему стихотворении. В моей памяти сохранились лишь последние строки его:

Красив ты, Кремль, — угрюмый, величавый;

Молчат колокола во всех твоих церквах;

Блестят на зимнем солнце их златые главы.

Красив ты, Кремль! Гордись Кремлем, Москва!

ЗДЕСЬ ЖИЛ И РАБОТАЛ ИЛЬИЧ

Владимир Ильич, Надежда Константиновна и Мария Ильинична занимали квартиру на верхнем этаже бывшего здания Судебных Установлений, протянувшегося своим фасадом вдоль всей Красной площади и увенчанного огромным зеленовато-голубым куполом, с водруженным на его вершине красным знаменем. В нижних этажах разместились служебные помещения Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета, а верхний этаж занимал Совет Народных Комиссаров.

Квартира была немного тесной и нескладной по расположению, но особенно удобной в том отношении, что находилась в нескольких шагах от служебного кабинета Владимира Ильича, в одном коридоре с Совнаркомом.

Состояла она всего из четырех комнат, с большими светлыми окнами, выходившими на Сенатскую площадь Кремля, мощенную в те времена булыжником. Это были спальня, домашний кабинетик Владимира Ильича, крохотная и тесная столовая, проходная, размером 8—9 квадратных метров, и сравнительно просторная комната, предназначенная для Марии Ильиничны. На ее плечах лежала трудная, но добровольно взятая обязанность — руководство семейным хозяйством, и домашние называли ее любовно-почтительно: «наша главная хозяюшка».

Обставлена была квартира разностильной мебелью, только в одной столовой, кажется, было несколько одинаковых стульев с плетенными из рисовой соломы сиденьями и спинками. Столовую посуду притащили откуда-то с дворцовой кухни, и в простом кухонном шкафу в квартире Ленина как-то странно было видеть толстые, массивные тарелки, заклейменные черным с золотом царским двуглавым орлом. Даже неприятно было есть из тарелок с орлами, но где же было взять другие? Смеялись, подшучивали, но ели.

Интересен рассказ бывшего латышского стрелка Э. Э. Смилги о том, как обставлялась ленинская квартира мебелью:

«Когда с ремонтом было покончено, нам дали задание обставить квартиру мебелью. Так как в нашем распоряжении был весь Кремль, то мы натаскали в новую квартиру самую лучшую мебель, какую только можно было найти. Мы заставили квартиру Ильича позолоченными стульями и креслами, обитыми шелком и бархатом, зеркальными шкафами, массивными столами и т. д. Уж очень хотелось нам сделать любимому человеку удовольствие!

Но когда Ленин осмотрел приготовленную квартиру, то остался недоволен. Ему не понравилась роскошная мебель, и он велел заменить ее простой, обыкновенной.

Мы были разочарованы: старались, старались, и оказалось, что перестарались. Ленин посмеялся над нашим огорчением и подбодрил нас. Поступок Владимира Ильича мы восприняли как урок: быть в жизни всегда скромным, никогда не гнаться за роскошью»4.

Нужно ли говорить, что первой мыслью по переселении в Кремль было как можно скорее пойти к «нашим» и повидаться с ними, особенно с Владимиром Ильичем, с которым за последние месяцы почти не приходилось встречаться. Поэтому я был несказанно обрадован, когда Марк Тимофеевич принес и вручил мне пропуск, текст которого свидетельствовал, что «Георгию Яковлевичу Лозгачеву разрешается вход в здание Рабоче-Крестьянского правительства».

Мы застали «наших» дома: было как раз обеденное время. Марк Тимофеевич и я едва успевали отвечать на расспросы, благополучно ли мы добрались из Питера, как устроились на новом месте, все ли здоровы. Владимир Ильич был по-прежнему веселый, шумный и оживленный и, пользуясь свободными минутами, с увлечением принялся возиться со мной, вспоминая наши шумные прошлогодние игры на Широкой. Добросердечная Надежда Константиновна тщетно унимала своего супруга:

— Володя! Люди в гости пришли, а ты сразу уж принялся ребенка мучить! — Разняла нас и увела меня на кухню, чтобы покормить. Она искренне обрадовалась нашему прибытию в Москву, по-матерински приласкала меня.

Владимир Ильич заглянул на кухню посмотреть, что я делаю. Он вытянул из жилетного кармашка часы с болтавшимся на шнурке заводным ключиком и, взглянув на них, заторопился к себе на работу. Я немедленно отправился с ним, и рука об руку мы зашагали по залитому солнечным светом коридору. Надо же мне было посмотреть его служебный совнаркомовский кабинет, такой светлый и просторный, куда мне впоследствии было разрешено заходить без доклада в любое время (конечно, если Владимир Ильич бывал один).

Две стены кабинета, по бокам большой изразцовой печи, были сплошь заставлены высокими шведскими книжными шкафами с откидными стеклянными дверцами, доверху наполненными книгами. Каких тут только не было книг! И энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, и труды Маркса, Энгельса, западноевропейских философов и экономистов, различная политико-экономическая литература, произведения русских классиков и множество других. На отдельном столике — подшивки газет; справа от входа, на стене, — смонтированная на рулонах передвижная карта крупного масштаба.

Рабочее место Владимира Ильича состояло из очень небольшого письменного стола со старинным чернильным прибором, с торчащими в медных подсвечниках двумя свечами (на всякий случай!). Стол этот во время работы Ильича был всегда завален газетами, книгами, бумагами; и, несмотря ни на что, во всем чувствовался строгий, хозяйский порядок. По обе стороны стола стояли Две невысокие вертящиеся этажерки с нужными материалами, на столе — два эриксоновских телефона без звонков, с загорающимися при вызове лампочками.

Поперек, образуя букву «Т», стоял второй стол, накрытый темно-зеленой или синей скатертью тонкого сукна с бахромой, для посетителей. Для них же предназначались и два глубоких мягких кожаных кресла. Садясь, бывало, на них, я проваливался куда-то с головой, поэтому предпочитал становиться на них коленями, держась за высокие мягкие боковины. Я не замечал, чтобы Владимир Ильич когда-либо сидел в этих креслах; он всегда пользовался старинным стулом с плетенным из рисовой соломы полужестким сиденьем, с такой же спинкой. Точно такой же стул или кресло для него стояло по соседству в зале заседаний Совнаркома.

На «приемном» столе красовалась большая пепельница. К ней была прислонена карточка с лаконичной печатной надписью: «Курить воспрещается». Между строк красным карандашом рукой Владимира Ильича весьма выразительно было добавлено: «Строго». Он не курил и очень не любил, когда курили в его присутствии.

Первое, что я всегда видел, открывая дверь кабинета, была голова Владимира Ильича, низко согнувшегося в пылу работы над какой-нибудь статьей, газетой, книгой, по вечерам — освещенная скудным зеленоватым отсветом от абажура настольной лампы. Верхнюю люстру Владимир Ильич без надобности не зажигал, экономя электроэнергию.

Когда я без стука и без спроса входил к Владимиру Ильичу, он не выражал недовольства моим приходом. Прерывая работу или чтение, приветливо произносил свое излюбленное «здравствуй, здравствуй» (обязательно почему-то повторяя это приветствие дважды) и, повернувшись на стуле, принимался разговаривать со мной с таким живым и неподдельным интересом, расспрашивая о нашем житье-бытье, о здоровье, даже о мальчишеских делах, что я искренне удивлялся про себя: «Как это он, занятый большими государственными делами, находит возможность расспрашивать о мелочах вроде моего здоровья или моих ребячьих приключениях?»

Беседуя с кем-либо, Владимир Ильич никогда не принимал «позы»; Разговаривая, он улыбался своей доброй, подкупающей улыбкой. Сидел, чуть наклонившись вперед, как бы устремившись навстречу собеседнику. Облокотившись правой рукой на стол и лукаво прищурив один глаз, Владимир Ильич становился доступным и в то же время словно видящим своего собеседника насквозь.

Конечно, Владимир Ильич бывал серьезен, когда это диктовалось условиями и обстановкой. Но уж если рассмеется, так обязательно громко, раскатисто и даже голову назад запрокинет. Смеялся он всей грудью, от души; кажется, и сейчас звучит в ушах его смех, такой хороший и заразительный.

Или вдруг встанет быстро со стула, пройдется взад- вперед по кабинету, заложив большие пальцы в проймы жилета, причем спиной к собеседнику при разговоре не поворачивался, держал его все время в поле зрения. Если спросит что-нибудь, то обязательно резко повернется и чуть наклонится, остановившись на мгновение.

Прощаясь с ним и уходя, я знал, что Владимир Ильич проводит меня внимательным взглядом, слегка задумавшись, и, только когда за мной закроется бесшумно дверь, снова примется за прерванную работу...

ВЫСТРЕЛЫ ОТРАВЛЕННЫМИ ПУЛЯМИ

С переездом в Москву Анна Ильинична взяла на себя работу по заведованию отделом охраны детства Наркомсобеса, руководимого знакомым по Вологде В. П. Милютиным, а позднее — старым большевиком А. Н. Винокуровым.

Анна Ильинична помогла мне завязать новые и восстановить некоторые давние знакомства с моими сверстниками, дружба с которыми позволила мне быстрее осмотреться и освоиться в новой обстановке. В 1918 году в Кремле жили многие партийные работники со своими семьями. Заселили они в основном единственную в Кремле улицу, получившую название Коммунистической (это название за ней сохранилось навсегда).

Появилось много ребят всех возрастов. Отцы и матери их были поглощены своей работой. До осени еще далеко, а ребята были предоставлены самим себе. Родители не знали, что предпринять.

Тогда по инициативе Анны Ильиничны в дачной местности Кунцево, неподалеку от Москвы, была организована детская колония человек на шестьдесят, представлявшая собой нечто вроде прообраза нынешних пионерских лагерей. Сюда и отправили своих «птенцов» на все лето родители.

Колония разместилась в нескольких бесхозяйных и довольно ветхих дачах в сосновом лесу на высоком берегу Москвы-реки.

«Птенцы» быстро обжились, освоились, перезнакомились и подружились и чувствовали себя как дома. Объединившая их дружба и общие интересы сыграли полезную роль в дальнейшем при создании первой кремлевской комсомольской организации.

Помимо дач, занятых под колонию, оставалось еще несколько свободных. В одной из них поселилось семейство Владимирских. Другую облюбовали для воскресного отдыха Марк Тимофеевич и Анна Ильинична и решили осмотреть ее. Но едва Марк Тимофеевич грузными шагами вступил на крыльцо, ступеньки не выдержали, и он всей тяжестью провалился, сломав при этом два ребра.

Какого-либо определенного распорядка в колонии не существовало, если не считать, что трижды в день лес оглашался звонким призывом веселой Марты, поварихи-латышки: «Де-ти! Обе-е-дуть!» У нее именно получалось «обедуть», а не «обедать». Утром и вечером соответственно раздавался призыв к завтраку и ужину. Мы охотно спешили к столу, так как питание не было слишком обильным и желудки успевали опустеть раньше, чем разносился долгожданный призыв.

Воспитательной работы с детьми или организованных занятий и игр никто не проводил, поэтому обитатели колонии развлекались кто как умел, в одиночку или группами.

Приближалась осенняя пора; деревья понемногу одевались в цветной наряд. Небольшой группой в поисках интересных приключений мы разгуливали по окрестностям. Забрели однажды довольно далеко на железнодорожную станцию, вдосталь полюбовались на поезда. Кто-то предложил заглянуть в аптеку: не удастся ли раздобыть мятных лепешек, редкого лакомства в те трудные времена.

Продавец в аптеке был увлечен оживленным разговором с единственным посетителем. Он даже не обратил внимания на вторжение босоногой команды, скромно ожидающей окончания их беседы. Невольно прислушиваясь к отдельным словам и восклицаниям, я уловил волнующие, тревожные нотки. Несколько раз было упомянуто почему-то имя Ленина.

Не будучи в силах сдержать своего любопытства, я подошел ближе и, вмешавшись в разговор, спросил аптекаря: о чем они ведут разговор и почему все про Ленина вспоминают?

— Да вот, — неожиданно развел тот руками, — человек из Москвы только что; рассказывает, что там кто-то в Ленина стрелял. Не то убили, не то ранили, толком сами не знаем, что и думать.

Выскочив из аптеки, мы бегом пустились в колонию сообщить о тревожном известии.

Новость о происшедшем с Лениным несчастье встревожила ребят, и после короткого обмена мнениями все единогласно решили, что мне следует, не медля ни минуты, отправиться в Москву разузнать все подробности. Решили также пока ничего не говорить руководительнице: как бы она не запретила мне уходить из колонии.

Кто-то сбегал в спальню и принес мне ботинки, кто- то с сочувствием сунул в карман припрятанный для себя кусочек съестного, и друзья отправились небольшой группой проводить меня до шоссе на Москву. Денег ни у кого не было, предстояло пройти до Москвы около 15 километров.

Провожаемый сочувственными взглядами, зашагал я по тропинке вдоль шоссе по направлению к Москве с тревожными мыслями, не зная правды о случившемся.

Уже на окраине города, в начале Большой Дорогомиловской улицы, я заметил группу людей, столпившихся у наклеенного на заборе небольшого листка, и подошел к ним. «Бюллетень о состоянии здоровья Председателя Совета Народных Комиссаров Владимира Ильича Ульянова-Ленина», — громким голосом читал кто-то.

«Значит, Владимир Ильич жив!» — пронеслось в голове, и я облегченно вздохнул. Не задерживаясь, заторопился дальше; до Кремля было еще далеко, а я уже чувствовал усталость.

Почти бегом, несмотря на большой и утомительный путь, пришел я домой, в Кремль. Анна Ильинична встретила меня с изумлением.

— Гора? Откуда это ты, почему вдруг приехал домой?

— Да я не приехал, а пешком шел, от самого, Кунцева. Мы узнали там про Владимира Ильича, я и прибежал. Скажите, где он, что с ним случилось?

Видя мой усталый и расстроенный вид и слезы на глазах, Анна Ильинична была тронута и сразу же смягчила свой первоначально строгий тон. Усадив меня, она подробно рассказала о том, что произошло 30 августа. Владимир Ильич выезжал на один из московских заводов, где выступал на митинге, организованном прямо в цехе. По окончании митинга рабочие провожали Ленина дружной толпой к выходу. В момент, когда он, прощаясь, собирался уже садиться в машину, неизвестная женщина тяжело ранила его в спину двумя выстрелами из пистолета и бросилась было бежать, но ее догнали и схватили. Упавшего Владимира Ильича подняли на руки и уложили в автомобиль, после чего шофер Гиль привез его домой, в Кремль. Владимир Ильич нашел еще в себе столько самообладания, что велел шоферу подъехать с черного хода, чтобы никто не видел его в таком состоянии, и сам, почти без посторонней помощи, поднялся домой по лестнице на самый верх.

— Что это за женщина была? Я бы ее на месте убил! — возмущался я.

— Да ее рабочие и так готовы были растерзать, когда поймали, но их удержали от самосуда. Это оказалась эсерка-террористка Фанни Каплан. Действовала она по заданию своего руководства. Ты успокойся и не нервничай, — сказала Анна Ильинична, видя мое возбужденное состояние. — Владимир Ильич уже более или менее чувствует себя ничего. Он находится дома.

Узнав, что Владимир Ильич лежит дома, я стал настойчиво упрашивать дать мне возможность увидеться с ним, обещая ничем не потревожить больного.

— Я только хочу увидеть его, и больше мне ничего не нужно! — с жаром убеждал я.

Анна Ильинична не могла устоять, и, когда пришел с работы Марк Тимофеевич, она обратилась к нему:

— Сходи с ним, Марк, к нашим. Ничего слышать не хочет, как я ни уговаривала. Объясни там Манечке сам.

Марк Тимофеевич собрался, и мы пошли. Нас встретила Мария Ильинична. Ревностно охраняя покой раненого, она и слышать не хотела о том, чтобы пустить меня к нему. Получилось так: разговаривая, мы стояли так близко от дверей спальни, что Владимир Ильич слышал, как мы воюем, и встал на мою сторону. Марии Ильиничне пришлось уступить.

Я вошел в спальню один, напутствуемый твердым наказом: оставаться возле больного не больше двух минут и никоим образом не беспокоить его разговорами. На одной из кроватей, стоящей ближе к двери, лежал Владимир Ильич, слабый и бледный. Превозмогая боль, он приветливо улыбнулся.

— Здравствуй, здравствуй! — произнес он и протянул навстречу здоровую руку. Пожимая ее, я обратил внимание, что рука была заметно горячей.

Не выпуская его руки из своей, я уселся на стул возле Владимира Ильича и, волнуясь, рассказал, как мне случайно привелось услышать о происшедшем с ним несчастье и как я, встревоженный, бежал в Москву. На мой вопрос, как он себя чувствует и очень ли больно сейчас ему, Владимир Ильич, тронутый моим волнением, ответил с улыбкой:

— Да сейчас уже ничего, не то, что в первый день, но болеть-то болит, конечно: еще бы, ведь две пули во мне сидят. В общем, более или менее благополучно все обошлось. Как видишь, живой остался!

В полуоткрытую дверь я увидел, как Мария Ильинична, делая угрожающие глаза, выразительно машет мне рукой. Позабыл я про ее строжайший наказ — не больше двух минут! Вздохнув с сожалением, я сочувственно погладил руку Владимира Ильича, встал и попрощался, успокоенный и ободренный этим свиданием, показавшимся мне коротким, как миг. Уходя, я был убежден, что жизни Владимира Ильича более ничто не угрожает.

Однако состояние Владимира Ильича оставалось тяжелым.

Одна из пуль, пробив лопатку и верхушку левого легкого, совершила опасный рикошет, пройдя в немыслимо узкий промежуток между гортанью и позвоночником, и засела в мышцах с правой стороны шеи в непосредственной близости от сонной артерии.

По свидетельству хирурга В. Н. Розанова, «уклонись эта пуля на один миллиметр в ту или в другую сторону, Владимира Ильича, конечно, уже не было бы в живых»5. Ранение это вызвало такое обильное кровоизлияние в грудную полость, что сердце было сдвинуто с места. В течение двух суток раненый находился почти без пульса.

Как было установлено, пули имели крестообразный надрез для придания им разрывной силы и были отравлены сильнодействующим ядом кураре. По случайности яд не оказал смертоносного действия.

В народе до сих пор распространена легенда о том, что благодаря вмешательству Владимира Ильича Фанни Каплан якобы избежала наказания за совершенное ею преступление.

Но это была выдумка, вымысел неведомого происхождения. На самом деле по постановлению Всероссийской Чрезвычайной Комиссии Фанни Ройд (она же Кап- лай) была расстреляна в 4 часа дня 3 сентября 1918 года на территории Кремля комендантом Кремля П. Д. Мальковым по поручению председателя ВЦИК Якова Михайловича Свердлова.

Убийца-террористка понесла заслуженную кару за преступление, которого ей никогда не простил бы освобожденный Лениным народ...6

ГОРКИ

Благодаря многолетней физической закалке, поддерживаемый неутомимой волей к жизни, Владимир Ильич сравнительно быстро оправился от полученных ранений. Несмотря на болезнь и слабость, он почти не выключался из жизни страны, Еще не поднявшись с постели, он фактически начал работать. Уже 7 сентября 1918 года, на девятый день после тяжелого ранения, Владимир Ильич пишет записку тогдашнему наркому земледелия по поводу хлебозаготовок в одном из уездов Орловской губернии:

«Тов. Середа! Очень жалею, что Вы не зашли: Напрасно послушались «переусердствовавших» докторов»7.

Оказывается, врачи, по мнению Ленина, проявляли излишнее усердие, заботясь о его покое!

Кипучая натура Ильича не выносила безделья. Ясно было, что он не даст себе необходимого покоя, оставаясь дома, в Москве. По категорическому настоянию «усердствующих» врачей, поддержанному родными и партийным руководством, 24 сентября Владимира Ильича все же отправили на отдых и поправку в Горки.

Дня через два туда неожиданно попал и я. Случилось это так. В Москве в тот год свирепствовала эпидемия так называемой испанки — тяжелой формы гриппа, сопровождавшегося серьезными осложнениями, высокой температурой и нередко имевшего смертельный исход. От этой коварной болезни 30 сентября умерла Вера Михайловна Бонч-Бруевич, жившая по соседству с нами в Кремле. Жертвой испанки был и Яков Михайлович Свердлов, первый советский президент, скончавшийся в марте 1919 года.

Статистика приводит астрономические цифры, связанные с мировой эпидемией вирусного гриппа-испанки (1918—1919 годы), облетевшей весь земной шар и охватившей 500 миллионов человек; 20 миллионов из них умерло, Анна Ильинична заболела испанкой и лежала дома с высокой температурой. Ухаживавший за ней Марк Тимофеевич также чувствовал уже начинавшееся недомогание— явный предвестник болезни. Справедливо опасаясь, что и я могу заразиться возле них, он написал записку Марии Ильиничне и договорился с П. Д. Мальковым о том, что тот отвезет меня в Горки. По телефону связаться тогда было не так-то легко.

Поздним вечером в начале октября ехали мы с Мальковым по незнакомой дороге, показавшейся мне тогда необыкновенно длинной. Яркий свет фар выхватывал из темноты стоящие по обеим сторонам булыжного шоссе деревья, проносились назад сонные деревеньки с мелькающими изредка еле освещенными оконцами.

Все это сильно напоминало театральные декорации: в окружающей темноте освещенные сильным светом предметы выступали не рельефными, а какими-то плоскими, нарисованными; сильно хотелось дремать.

Еще одна узкая аллея, словно две сплошные декорации из расцвеченных осенними днями берез и кленов,— и мы у крыльца с ослепительно белыми толстыми колоннами. У машины — старый знакомый, Роберт Габалин, выходит удивленная Мария Ильинична...

Горки!

Расположенное километрах в 25—30 к югу от Москвы в направлении Каширы, в нескольких километрах от железнодорожной линии Москва — Саратов, имение «Горки» было в свое время собственностью известного фабриканта Морозова; впоследствии, в качестве приданого его дочери, оно перешло в руки московского градоначальника А. А. Рейнбота, который и был его последним хозяином.

Все внутреннее убранство и обстановка большого барского дома были сохранены в абсолютной неприкосновенности — вся эта старинная с бронзовыми украшениями вычурная мебель, обитая дорогим шелком, тяжелые гобеленовые занавеси, зеркала, часы с бронзовыми скульптурными украшениями на мраморных каминах, портреты неведомых морозовских предков, картины и гравюры времен 1812 года, античные статуэтки и статуи из белоснежного мрамора, большая библиотека.

Ослепительно белый на солнце двухэтажный дом с открытыми обширными террасами по бокам, с шестью массивными колоннами по фасаду и такими же колоннами со стороны парка можно увидеть и сегодня из окон поезда, пролетающего без остановки мимо станции Ленинская, бывшей в те дни незаметным полустанком (без разъезда), носившим название Герасимовская..

Дом этот мы называли «большой дом», в отличие от двух симметрично расположенных по сторонам небольших особнячков-флигелей, прозванных «маленькими домиками».

Со стороны фасада к «большому дому» вплотную примыкал старинный парк с прямыми аллеями метров по 300 в глубину, усаженными липами. Прямо напротив дома по бокам цветника возвышались две столетние, ел и; одна из открытых террас пряталась в тени широко раскинувшихся ветвей огромнейшего клена, возраста которого никто не знал; ствол его, не выдерживавший тяжести кроны, был стянут массивными железными шинами, скрепленными болтами. В самом начале широкой, так называемой «большой», аллеи стояли два могучих приземистых дуба в несколько обхватов толщиной8.

Большая аллея на всем протяжении граничила с обширным фруктово-ягодным садом. С противоположной стороны «большого дома» располагался двор с хозяйственными строениями: службами, каретниками. Непосредственно к ним примыкало здание электростанции с высокой круглой водонапорной башней. Электроэнергию вырабатывали поочередно два мощных паровых двигателя. Владимир Ильич заинтересовался их мощностью с чисто практической стороны. Некоторое время спустя по его распоряжению была протянута линия электропередачи в близлежащую деревню Горки; в избах крестьян, не всегда имевших достаточно даже керосина, вспыхнул свет первых лампочек Ильича!

Естественно, что привыкшему к простоте в быту Владимиру Ильичу не очень-то по душе была вся эта барская обстановка: для себя он облюбовал самую меньшую по размерам комнату. Видимо, желая особо подчеркнуть, что Горки для него являются не более как временным пристанищем, что богатый дом и его мебель не принадлежат ему ни в какой мере и чужды ему по духу, Владимир Ильич наказал всем домашним: ни одного предмета в доме не переносить из комнаты в комнату и, по возможности, не менять его постоянного местоположения.

Владимир Ильич был в восхищении от прекрасного тенистого парка с окружающими его рощами и лугами, от живописной реки Пахры, пейзажи которой удивительно напоминали картины Левитана. Устраивала, наконец, и возможность за 35—40 минут домчаться в автомобиле до Кремля, при необходимости. Это, пожалуй, было наиболее важным для Владимира Ильича.

Отдыхая в Горках, Владимир Ильич много гулял, набираясь сил, но много и работал, писал. Раны заживали, и нетерпеливый пациент, следуя советам врачей, упражнял больную руку, развивая ее в плече. Работоспособность раненой левой руки он измерял тем, что, поднимая ее постепенно выше и выше, старался достать до собственного уха. Такой момент, между прочим, был как раз запечатлен кинооператором, когда Владимир Ильич был на прогулке в Кремле у Царь-пушки и во время беседы с управделами Совнаркома Владимиром Дмитриевичем Бонч-Бруевичем. Эти кадры включены в демонстрирующийся ныне документальный фильм о В. И. Ленине.

Некоторое время Владимиру Ильичу пришлось носить прикрепленный к повязке на плече пятифунтовый мешочек с дробью: опасались укорочения левой руки. Этот груз изрядно надоедал ему, болтаясь и мешая движениям, и Владимир Ильич охотно избавился от него, отдав мне для гимнастических упражнений, а для него был изготовлен специальный кожаный корсетик, надеваемый на больное плечо.

18 октября, не дожидаясь полного заживления руки, Владимир Ильич возвратился в Москву, где немедленно приступил к работе. Мои приемные родители еще были больны, и я вынужден был временно поселиться у «наших». Мария Ильинична приютила меня в своей комнате.

ПЕРВЫЙ ЮБИЛЕЙ ОКТЯБРЯ

Накануне первой годовщины Октябрьской революции состоялось открытие VI Всероссийского Чрезвычайного съезда Советов, на котором мне посчастливилось присутствовать.

Красный с золотом зал Большого театра был до отказа заполнен делегатами и гостями съезда. Высоко вверху, на круглом потолке вокруг огромной люстры, лучами звезды были протянуты красные полотнища с праздничными лозунгами. Сцена была украшена декорациями к опере «Борис Годунов», изображавшими Грановитую палату.

Торжественно зазвучал «Интернационал», исполняемый тысячами голосов. Долго не мог начать свою речь Владимир Ильич, встреченный овацией. Он говорил горячо, просто, о трудном пути, пройденном революцией, народом и Советской властью за один-единственный год своего существования; о том, что, хотя впереди и много трудностей, нет ни малейшего основания предаваться отчаянию или пессимизму.

Мы с Надеждой Константиновной сидели на сцене, где-то позади длинного стола президиума. Она чувствовала себя не вполне здоровой; меня, по молодости, не слишком привлекали речи выступавших ораторов. Поэтому, не дожидаясь конца заседания, прослушав приветствие шведского коммуниста в переводе Александры Михайловны Коллонтай, мы уехали домой, тем более что Владимир Ильич должен был еще побывать в Доме Союзов.

Наутро, 7 ноября, делегаты съезда собрались у Большого театра для участия в общей праздничной демонстрации. Владимир Ильич позвал с собой Анну Ильиничну, Марка Тимофеевича и меня. Мы шли в первом ряду колонны делегатов.

У здания бывшей Городской думы (ныне Центральный музей В. И. Ленина), фасад которого украшал транспарант с выразительным изречением Маркса — «Революция — вихрь, отбрасывающий назад всех, ему сопротивляющихся!» — состоялось открытие временного памятника Марксу и Энгельсу.

В этот же день в Кремле, в Митрофаниевском зале (ныне Свердловском), курсанты Кремлевской школы имени ВЦИК выступили с концертом.

Квартира Владимира Ильича находилась как раз над этим залом. Узнав о начале концерта, Владимир Ильич и Надежда Константиновна спустились вниз.

Появление Ленина в зале, как ни старался он это сделать незаметно, было встречено дружными приветствиями курсантов, сидевших в зале вперемежку с руководителями партии и правительства. Обстановка царила самая непринужденная. Потеснившись, освободили место для Владимира Ильича с супругой; я пристроился возле Демьяна Бедного, сидевшего неподалеку. Тогда еще мало кто знал его в лицо, а между тем в первом отделении были театрализованы и его произведения.

Во время перерыва я подошел к одному из товарищей— распорядителей концерта и сказал, что Демьян Бедный здесь, вот он, сидит почти в центре зала. Но, когда я возвращался обратно на свое место, Ефим Алексеевич, заметив направляющуюся прямо к нему «депутацию», метнул на меня недовольный взгляд, быстро поднялся с места и улизнул через запасной выход.

В заключение выступил хор Митрофана Пятницкого.

После концерта я с неразлучным товарищем Сережей вышел из ворот Кремля у Манежа. Праздник продолжался: улицы и площади, прилегающие к Кремлю, были заполнены толпой, шипением и пальбой ракет, шумным многоголосым гомоном, песнями, смехом. Можно поверить, что ни один москвич в тот вечер не оставался дома...

Примечания:

1 Ныне площадь Свердлова.

2 Н. К. Крупская писала в своих воспоминаниях, что Владимир Ильич любил перелистывать этот альбом.

3 Ныне переоборудован под зал заседаний Верховного Совета СССР.

4 Сб. «Незабываемое». Рига, 1957, стр. 24.

5 «Воспоминания о В. И. Ленине», изд. 2, т. 2. М., с.тр. 398.

6 См.: П. Д. Мальков. Записки коменданта Московского Кремля М., 1959, стр. 159—161.

7 Приводится по брошюре секретаря Совнаркома Л. Фотиевой «Из жизни Ленина», 1956, стр. 70.

8 К большому сожалению, в наши дни от одного из дубов и от роскошного гиганта клена не осталось и следа. Возраст второго Дуба-близнеца, по утверждению специалистов, достигает 800 лет, и для его сохранности принимаются особые меры.


Глава десятая

ГОД ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ

ШКОЛА НА ЗНАМЕНКЕ

По возвращении в Москву я возобновил  прерванные занятия в школе, куда еще в начале осени устроила меня Анна Ильинична. 37-я единая трудовая школа второй ступени — так называлась эта школа, большое старинное здание с облупленными колоннами на фасаде, в глубине обширного и пустынного двора, на углу Знаменки (улица Фрунзе) и Крестовоздвиженского переулка, напротив здания Реввоенсовета. На фронтоне сохранилась прежняя вывеска: «Гимназия П. Н. Поповой».

Я был зачислен в четвертый класс; здесь оказались уже знакомые по Кремлю Николай Владимирский, Ида Авербах — племянница Я. М. Свердлова. В других классах тоже нашлись знакомые — Валя и Шура Калинины, Ясик Дзержинский и другие.

Как и в гимназии Лентовской в Петрограде, здесь также среди учащихся старших классов заметно было определенное политическое расслоение. У нас в классе оказались сторонники меньшевиков, эсеров и даже монархистов. Крышки парт в скором времени оказались изрезанными соответствующими партийными эмблемами и девизами.

В первый год, пока осваивались, дальше этого дело не шло; даже издаваемый классный журнал был не политического содержания. Разногласия вспыхивали частично лишь на уроках французского языка, и то больше, пожалуй, из озорства: по курсу обучения француженка разучивала с нами одну песенку эпохи французской революции не то 1789, не то 1848 года, и мы дружным хором повторяли за учительницей слова куплетов. Однако, когда доходили до задорного припева, заканчивающегося словами:

Vive les rouges, a bas les blancs!

что означает по-русски: «Да здравствуют красные, долой белых!» — в классе поднимался страшный шум, потому что одни пели «долой белых», другие — «долой красных», и те и другие старались изо всех сил перекричать друг друга. Француженка махала на нас руками, в ужасе зажимала уши, и, глядя на ее комический вид, противники объединялись в дружном хохоте, и шум прекращался.

Совершенно неожиданно для себя среди наших учителей я увидел бывшего классного наставника из гимназии Лентовской Золотавина. Он нисколько не изменился за год, не скрывал по-прежнему своих реакционных убеждений и даже не пытался приспосабливаться к новой политической обстановке. Не встретив симпатий не только в среде учеников, но и в учительском коллективе, Золотавин довольно быстро исчез с горизонта.

Учащиеся к тому времени добились введения некоторых элементов самоуправления. Очень живо и ярко описана школа этого времени в небольшой книге Н. Огнева «Исход Никпетожа», в которой под именем Николая Петровича Ожегова — Никпетожа — автор нарисовал самого себя. Как и в книге, мы тоже наделили кличками и прозвищами не только друг друга, но и всех почти учителей. В знак протеста против реакционно настроенных преподавателей устраивали бунты и забастовки, выражавшиеся то в баррикадах из нагроможденных у входной двери парт, то в организованном уходе всем классом из школы.

Бедный историк и наш классный наставник Алексей Николаевич, в общем безобидный и носивший прозвище «Козлик» за его остроконечную бородку, тщетно бегал по улице, разыскивая своих воспитанников, но мы лучше его изучили все проходные дворы поблизости, и он возвращался ни с чем. А к началу следующего урока мы так же организованно являлись в класс и с, целинным видом садились на свои места.

Большинство преподавателей мы все же ценили и уважали, особенно прекрасного математика Василия Алексеевича Ефремова1, весьма справедливого и в тоже время беспощадного и строгого к лентяям.

ЖИЗНЬ У «НАШИХ»

Надежда Константиновна имела привычку выезжать в свой Главполитпросвет, который помещался на Покровском бульваре, за добрый час до начала занятий. По утрам она тихонько заходила в комнату Марии Ильиничны, где я спал на кушетке, и будила меня.

Мы завтракали вместе на кухне и спускались вниз; у подъезда уже ожидал в машине пунктуальный шофер Петр Сидорович Космачев. Надежда Константиновна подвозила меня к воротам школы, хотя это ей было не совсем по пути; я прощался и бежал в класс, а она уезжала на свою службу.

К концу дня всей семьей сходились за обеденным столом, обменивались новостями и шутками.

Владимир Ильич проводил целые дни за работой в своем кабинете, засиживаясь нередко до поздней ночи. Лично для себя он не признавал восьмичасового рабочего дня. Когда наступало время обеда или ужина, бывало, стоило немалых трудов оторвать Владимира Ильича от работы и дозваться к столу. В столовой висел телефон; Мария Ильинична обычно вызывала брата через так называемый верхний коммутатор и приглашала:

— Володя, приходи обедать, суп на столе, мы ждем тебя!

Это было маленьким преувеличением: до прихода главы семьи миска с супом стояла на плите, но надо же было поторопить его! С другого конца провода обычно доносилось:

— Сейчас, Маняша, приду!

Несмотря на обещание, Владимир Ильич иногда задерживался в кабинете. Тогда, случалось, я начинал звонить к нему, выдумывая что-нибудь насчет остывшего по его вине обеда, либо просто бежал к нему в кабинет и, убедившись в том, что Владимир Ильич находится один и попросту никак не оторвется от работы, принимался бессовестным образом мешать ему. Делая вид, что уступает мне, Владимир Ильич, притворно и шутливо вздыхая, оставлял работу, и я, торжествуя, с видом победителя сопровождал его к столу. Надежда Константиновна предпринимала добродушное наступление  на мужа:

— Что же это ты, Володя, сам уже не можешь вовремя прийти, когда зовут, ждешь, чтобы обязательно за тобой специально посла посылали?

На это Владимир Ильич, весело посмеиваясь, отвечал:

— Да, уж только Горку и посылать! Пришел, безо всяких перо из рук отобрал и тащит вон из-за стола. Я вот в другой раз скажу часовому не пускать его в кабинет! Да,— спохватывается он, — а где же ваш «холодный» суп?

— Теперь в наказание сиди и жди, — отшучивалась Мария Ильинична, — ему надоело тебя ждать, и он ушел обратно на плиту погреться!

Обед проходил оживленно и весело, за столом много шутили, особенно Владимир Ильич.

К концу обеда обязательно приносили почту, всегда обильную, которую мне было позволено сортировать тут же. Свежие газеты и чисто служебные пакеты я передавал Владимиру Ильичу, откладывал в сторону конверты с официальными сводками о положении на фронтах (Владимир Ильич знал уже об этом раньше и поэтому не читал их), вручал Надежде Константиновне адресованные лично ей письма, а Марии Ильиничне, кроме того, передавал также корреспонденцию частного характера, поступавшую ежедневно в большом количестве в адрес Ленина. Чаще всего это были жалобы с мест и просьбы личного порядка, и Мария Ильинична взяла на себя труд предварительно просматривать их, передавая после брату те из них, которые заслуживали его внимания или требовали его вмешательства. Многие письма содержали пустячные и порой даже нелепые просьбы, так что совершенно нецелесообразно было заставлять Владимира Ильича затрачивать время на их чтение.

В свою пользу я забирал иллюстрированные журналы, с согласия старших просматривал их первым. С обычной ласковой шутливостью Владимир Ильич прозвал меня своим личным секретарем, чем я был очень доволен, и как-то искренне заявил ему:

— Как жалко, Владимир Ильич, что я не родился пораньше! Мне так хотелось бы быть старше, чтобы я мог по-настоящему помогать вам!

На это Владимир Ильич не то серьезно, не то шутя (трудно было угадать, потому что он улыбался при этом) сказал мне:

— Ничего, будешь и ты старше, всему свое время придет. Ты уже и сейчас помогаешь, как можешь; старайся пока учиться лучше, чтобы после стать настоящим помощником. Ну, пошли на отдых!

И, поблагодарив «нашу главную хозяюшку» за обед, прихватив письма и газеты, уходил в свой домашний кабинет полежать на кушетке.

Мария Ильинична, работавшая ответственным секретарем «Правды», неоднократно брала меня с собой в редакцию, помещавшуюся тогда в глубине двора на Тверской улице в доме № 48 (ныне улица Горького). В период 1913—1914 годов я привык целые дни проводить с Анной Ильиничной в Петербурге в редакции «Правды», и мне очень нравилась эта обстановка, сам не знаю почему. Особенно любил я бывать в типографии, где меня интересовали умные машины, выбрасывавшие отпечатанные и уже сложенные свежие газеты.

Мария Ильинична, кажется, осталась довольна тем, что я вскоре нашел себе дело в редакции и почти не мешал ей работать. Дело в том, что ни на одной двери не было ни вывесок, ни надписей, и я решил, что это непорядок. Имея за спиной известный «опыт» по рисованию лозунгов-плакатов под руководством той же Марии Ильиничны в 1917 году, я с ее одобрения в течение нескольких дней украсил все двери редакции соответствующими надписями и указателями, выполнив их в несколько цветов и даже с некоторым художественным вкусом. Отныне каждый посетитель мог прочитать, где ответственный секретарь и где какой отдел находится. Помню, что все остались довольны этой инициативой, а я больше всех, радуясь, что сделал полезное дело. Мои произведения красовались довольно долго, пока не были заменены настоящими вывесками, написанными масляными красками.

За то время, что Владимир Ильич поправлялся в Горках после полученных ранений, на крыше здания, прямо над квартирой, в самом срочном порядке была построена крытая застекленная веранда, устроена лестница, ведущая наверх из квартиры, а в 1922 году оборудован лифт. Все было сделано с той целью, чтобы Владимир Ильич при желании мог в любое время и любую погоду подняться туда подышать свежим воздухом и даже немного размяться, не выезжая для этого за город и не тревожа не вполне еще зажившие раны ездой по тряским булыжным мостовым (гладких асфальтовых еще и в помине не было). Я не раз поднимался туда и вместе с Владимиром Ильичем любовался широкой панорамой Москвы, открывающейся с веранды на все четыре стороны.

ЛЕНИН ЛЮБИЛ ИСКУССТВО

Владимир Ильич любил и ценил музыку, театр, искусство вообще. Любовь к музыке была привита ему с раннего детства, когда он с наслаждением, закрыв глаза, внимал мощным звучаниям бессмертных сонат Бетховена, мелодиям Чайковского, нежным напевам Мендельсона, исполняемым с большим чувством его матерью в их симбирской гостиной.

Из театров, как видно, его любимым был Художественный общедоступный. В одном из писем к матери из Мюнхена в феврале 1901 года Владимир Ильич спрашивал с интересом:

«Бываете ли в театре? Что это за новая пьеса Чехова «Три сестры?» Видели ли ее и как нашли? Я читал отзыв в газетах. Превосходно играют в «Художественном— общедоступном» — до сих пор вспоминаю с удовольствием свое посещение в прошлом году...»2

Через два года из Лондона Владимир Ильич сообщал в письме к Марии Александровне:

«Недавно были первый раз за эту зиму в хорошем концерте и остались очень довольны, — особенно послед

ней симфонией Чайковского (Symphonie pathetique). Бывают ли у вас в Самаре хорошие концерты? В театре немецком были раз, — хотелось бы в русский Художественный, посмотреть „На дне“...»3

В послереволюционный период в разгар гражданской войны, когда:

Сжавши Россию в железном кольце,

Белые были в победе уверены,

Владимиру Ильичу было не до развлечений. Редко мог он выбрать время насладиться искусством, посетить театр. Мне запомнились всего два случая, когда Владимир Ильич пригласил Анну Ильиничну и меня побывать вместе с ним в Художественном театре.

Это были спектакли — «Село Степанчиково и его обитатели» Достоевского — с участием И. М. Москвина (2 июня 1918 года) и «На всякого мудреца довольно простоты» — пьеса Островского, главную роль в которой исполнял К. С. Станиславский (15 декабря 1918 года)4.

Мы располагались в служебной директорской ложе бельэтажа, очень близко от сцены: впереди — Анна Ильинична, рядом с ней я, Владимир Ильич — во втором ряду, чтобы быть менее заметным. Он знал, что в случае чего — ему не миновать восторженных приветствий публики.

С другими лицами, присутствовавшими в ложе, я тогда не был знаком5. На одном из спектаклей присутствовала и Надежда Константиновна: по состоянию здоровья она редко куда отваживалась выезжать, кроме своей работы.

Владимир Ильич, захваченный великолепной игрой таких мастеров сцены, как Москвин и Станиславский, не только внимательно следил за развитием действия, но наравне со всеми бурно реагировал на наиболее острые или комичные моменты спектакля. Иногда до того бурно, что всегда тихая, уравновешенная Надежда Константиновна оглядывалась на него с укоризной — что, мол, ты хохочешь, как мальчишка!

Едва начинался антракт, Владимир Ильич сразу же поднимался и уходил в глубину аванложи, где и начиналась живая, непринужденная беседа с театральными деятелями и артистами о работе театра, насущных нуждах МХАТа и т. д.

Мне посчастливилось присутствовать на двух-трех домашних концертах, организованных Марией Ильиничной для Владимира Ильича в их кремлевской квартире. Это было в 1920—1921 годах. Концерты эти не отличались сложной и утомительной программой. Единственными исполнителями на них были юная певица Сарра Крылова и ее подруга-пианистка, выступавшие с разнообразным репертуаром: романсы, русские и украинские песни.

Владимир Ильич приходил и скромно усаживался в сторонке; облокотившись на ручку кресла и прикрыв верхнюю часть лица рукой, он с нескрываемым удовольствием слушал концерт.

Придя однажды на квартиру к «нашим» (было это в 1919 году), я узнал, что Владимир Ильич отдыхает на веранде. Поднявшись туда, я застал его расхаживающим из угла в угол по диагонали, с заложенными за спину руками. Лицо его было хмурое, озабоченное, и, поздоровавшись, я даже спросил, здоров ли он.

Не отозвавшись на мой вопрос, Владимир Ильич вдруг остановился и, словно обращаясь в моем лице к какому-то другому собеседнику, горячо заговорил:

— Понимаешь, Гора, стоит вопрос: закрыть Большой театр. Говорят: чересчур дорого обходится его содержание, убыток большой приносит, дров нету, топить нечем! Вот как, по-твоему, быть с этим, жалко ведь, а?

Не сознавая, может быть, всей глубины и серьезности вопроса, я наивно протянул:

—Жа-алко, Владимир Ильич, не надо закрывать!

— Вот и я тоже думаю, что не надо, — ответив Владимир Ильич и зашагал снова по веранде. Он мог разгуливать таким образом подолгу, углубившись в свои мысли.

Этот маленький эпизод запомнился мне навсегда. Но разъяснение всему этому я .обнаружил . много лет спустя в воспоминаниях старой большевички О. Б. Лепешинской. Со слов своего мужа, члена коллегии Наркомпроса, она рассказывает, как было дело на одном из заседаний Совнаркома:

«Обсуждались разные вопросы, в том числе и... вопрос об отоплении государственных театров. Доклад делал представитель Малого Совнаркома Галкин. Он говорил, что на данном этапе Большой и Малый театр не нужны рабоче-крестьянской республике, так как в их репертуаре все те же старые «буржуазные» пьесы и оперы вроде «Травиаты», «Кармен», «Евгения Онегина», и что не следует бросать драгоценное топливо в прожорливые печи московских театров.

Владимир Ильич поставил вопрос на голосование, бросив предварительно, как бы мимоходом, несколько слов:

— Мне кажется, — сказал Ильич, сверкнув смеющимися глазами, — что Галкин имеет несколько наивное представление о роли и назначении театра.

И Владимир Ильич предложил тем, кто согласен с Галкиным, поднять руки.

Ни одна рука не поднялась. Театры, составляющие гордость русской национальной культуры, продолжали работать»6.

МУЗЫКАЛЬНОЕ ВОСПИТАНИЕ

Музыка была неотъемлемой принадлежностью быта Ульяновых. В том, что я рано полюбил музыку и театр, была заслуга Анны Ильиничны.

На первых порах не обходилось без курьезов. Я попал в Мариинский театр (ныне — Театр оперы и балета имени Кирова) впервые еще до революции. Мне было около девяти лет. Судя по письму покойной Марии Александровны, это было 5 апреля 1915 года:

«Наши собираются нынче на оперу, берут и Горю, вернутся с Чеботаревыми, которых пригласили к нам обедать...»

В тот день давали «Демона» А. Рубинштейна.

«Демона» я немного знал по Лермонтову; об этом заранее позаботилась Анна Ильинична. Знакомы были в домашнем исполнении некоторые запоминающиеся арии.

Поразил меня сам театр и его внутреннее убранство — голубое с золотом, огромная сверкающая люстра под потолком, этажи-ярусы, заполненные людьми, приглушенный гомон разодетой по-театральному публики. Помню, что я пытался пересчитать бросавшееся в глаза обилие лысин внизу, в партере, и Марк Тимофеевич, улыбаясь, остановил меня — неловко было перед соседями слева и справа (мы сидели в ложе 1-го яруса).

Исполнитель роли Демона был жутким и таинственным, как и положено пришельцу из «надзвездных краев». Он появлялся на сцене из полной темноты, внезапно, освещенный узким, ярко-синим, откуда-то сверху падающим лучом, который двигался вместе с ним по сцене: на груди Демона, у самого ворота, вспыхивала синяя электрическая лампочка. Ослепительно белый, с большими крыльями на спине, Ангел появлялся почему-то из-под сцены, через люк, становился на пути Демона, и они спорили — кому завладеть несчастной Тамарой.

Сидя позади меня, Анна Ильинична вполголоса рассказывала, что именно происходит на сцене, обращала мое внимание на декорации, изображавшие Кавказские горы. Менялось освещение, и они представали то в вечерних сумерках, то в розовом рассвете.

Иногда я возмущался:

— Ну зачем оркестр так громко играет? Из-за музыки не разберешь, какие слова поют.

Или:

— Анна Ильинична, почему они сразу вместе поют и каждый — свое? Поют трое, все разное — только мешают друг другу. Лучше пели бы по очереди, и всем бы понятно было.

Анна Ильинична, смеясь, шептала на ухо: «Тише, тише, Горушка, так полагается. Это же — опера! Потом, в антракте, объясню».

Второй раз побывали с семьей Беккеров на опере «Лакме». У них была абонированная на весь сезон ложа, и в тот вечер пел Леонид Собинов, кумир петербургских поклонников оперного искусства. Самой оперы я не понял: запомнилась только красивая ария с колокольчиками.

В Москве, уже после революции, в 1918 году, Марк Тимофеевич впервые повел меня посмотреть балет «Конек-Горбунок», в котором танцевала Царь-девицу М. П. Кандаурова, потом «Спящую красавицу» и «Щелкунчика». Балет меня очаровал: балерины казались неземными существами, и дома я продолжал долго, лежа в постели, грезить виденными сценами. А потом, с помощью Анны Ильиничны, я пересмотрел весь оперный и балетный репертуар Большого театра — «Садко», «Князя Игоря», «Бориса Годунова», «Корсара», «Раймонду», «Евгения Онегина», и никакие сценические условности оперы и балета уже не служили помехой к художественно-эстетическому восприятию.

СМЕРТЬ ПРИЕМНОГО ОТЦА

Марку Тимофеевичу, имевшему солидный опыт в страховом деле, вскоре после переезда в Москву было поручено создать и возглавить Народный комиссариат по страхованию и борьбе с огнем, именовавшийся сокращенно Наркомстрахжар. Не умеющий ничего делать наполовину, Марк Тимофеевич, как всегда, работал с полной отдачей энергии.

Покладистый и добродушный Марк Тимофеевич обладал удивительной способностью ладить с людьми и завоевывать их симпатию и любовь, переходившую в искреннюю преданность. Его большую терпимость некоторые даже способны были принимать за чрезмерную доверчивость; однако я не знаю случая, чтобы он ошибся в людях.

В числе рядовых работников наркомата состояла некая Елизавета Федоровна Алексеева, скромная и исполнительная женщина, в возрасте около 40 лет, страдавшая глухотой. Она рассказывала, что происходит из небогатой семьи, была «выгодно» выдана замуж за одного из отпрысков небезызвестного семейства баронов Розенов. В революцию 1917 года незадачливая баронесса осталась у разбитого корыта: муж-аристократ, прихватив все фамильные ценности, бежал за границу.

Придя как-то к Марку Тимофеевичу в наркомат, я увидел за одним из столов занятого какой-то конторской работой... дьякона, одетого в рясу. Когда я выразил удивление по поводу присутствия здесь «духовного лица», Марк Тимофеевич благодушно и просто возразил:

— Ну, а что особенного, пусть работает. Трудится человек, зарабатывает на хлеб. Знаешь ведь — «не трудящийся да не ест!» Он от нетрудового хлеба отказался сам, давно уж не дьякон, отрекся от церкви. А что в рясе, так это по бедности, переодеться не во что. Видишь, какая она у него потрепанная.

— А что, если он верующий? — осведомился я.

— Кто его знает, я не расспрашивал, может, в душе еще и верующий, только скорее по привычке, наверно. Это уж дело его совести.

Оба эти «обломка прошлого», как я заметил, просто обожали Марка Тимофеевича за его глубокую человечность. Елизавета Федоровна после его смерти долгое время навещала убитую горем Анну Ильиничну.

Марку Тимофеевичу после переселения в Москву шел пятьдесят шестой год; возрастом он не слишком тяготился и на здоровье не любил жаловаться.

Анна Ильинична удрученно вздыхала, видя, что брюки мужа в поясе становятся ему все более и более широки, а пиджаки на его некогда массивной фигуре начинают выглядеть, словно на вешалке. Да и можно ли было этому удивляться, если хлеб тогда выдавался в микроскопических дозах, а одним из наиболее привычных блюд в семейном меню была «затируха» из муки, остатки которой ухитрялась сберегать одной ей известными путями бедная Анна Ильинична!

Сердце у Марка Тимофеевича давно уже пошаливало. Перенесенная осенью 1918 года испанка, во время которой он, сам едва держась на ногах, вынужден был ухаживать за больной женой, серьезно ухудшила его здоровье. Анна Ильинична не раз с укоризной убеждала мужа: «Наркомстрахжар, умерь свой жар!»

Сам он не терял своего благодушно-шутливого тона и посмеивался над тревогами жены. Целыми днями пропадал в своем наркомате; вечера нередко проводил на заседаниях Большого или Малого Совнаркома.

— Блажен му-уж, иже не иде на совет нечестивых,— шутливо возглашал он на церковный лад, собираясь на очередное заседание. И, возвратившись домой, долго и оживленно рассказывал о происходивших на Совнаркоме спорах и дебатах, особенно о позиции и мнениях Владимира Ильича по разным вопросам, рассматривавшимся на заседании. Марк Тимофеевич частенько записывал его наиболее острые и сильные выражения на полях газеты либо на клочке бумаги, чтобы после поделиться с Анной Ильиничной.

В середине февраля 1919 года Марк Тимофеевич собирался в Петроград в служебную командировку, приурочив ее к торжествам 100-летнего юбилея Петроградского университета, питомцем которого он был.

Последние дни он чувствовал легкое недомогание, что-то пошаливало сердце. Обеспокоенная Анна Ильинична настойчиво уговаривала супруга отложить поездку, но он пошутил над ее тревогами и уехал.

21 февраля Марк Тимофеевич, будучи больным, все- таки выступил на торжественном акте в университете. После этого сразу же почувствовал себя плохо. У него оказался сыпной тиф.

Анна Ильинична немедленно выехала в Петроград, предварительно отправив меня снова на попечение «наших». Были приняты все возможные меры к поддержанию деятельности сердца, но состояние больного не улучшалось. Утром 10 марта Марка Тимофеевича не стало...

Я узнал об этом уже на другой день, возвратившись из школы. Открывая дверь, домработница «наших» Саня Сысоева первая сообщила мне о смерти Марка Тимофеевича и дала прочесть открытку, только что полученную от Анны Ильиничны. Пораженный и растерянный, стоял я в передней. Из комнаты вышла Мария Ильинична; утешая меня, она мягко посоветовала, чтобы я подготовился к отъезду.

В тот же вечер Владимир Ильич, Мария Ильинична и я выехали в Петроград на похороны Марка Тимофеевича.

Прямо с вокзала мы проехали в клинику, где и нашли убитую горем Анну Ильиничну. Выйдя к нам навстречу, она обняла брата и зарыдала, припав головой к нему на грудь. Владимир Ильич нежно и ласково пытался утешить ее, гладя, как ребенка, по волосам и целуя руки сестры.

Я смотрел на гроб и, подавленный случившимся, не мог заставить себя подойти ближе для последнего прощания. Близко от меня безразлично-спокойный лежал человек, которого я любил больше, чем родного отца. Окруженный венками, огромный, молчаливый, он казался каким-то чужим. Было тяжело, но слезы не приходили; в горле стоял ком.

Похоронная процессия медленно двигалась по Расстанной улице, ведущей к воротам Волкова кладбища. Следом за гробом шли, поддерживая заплаканную и обессилевшую сестру, Владимир Ильич и Мария Ильинична, двоюродные сестры, близкие знакомые, друзья и сослуживцы покойного.

Я шел перед катафалком, неся небольшой венок. Кинооператоры снимали процессию. Все происходящее вокруг меня было словно во сне. На кладбище, у открытой могилы, я не мог стоять на месте, не знал, как себя держать. В эти тяжелые минуты Анне Ильиничне было совсем не до меня. Владимир Ильич, все время следивший за мной, несколько раз нагибался ко мне и тихо увещевал, чтобы я взял себя в руки...

Рядом со свежей могилой стояли скромные кресты с надписями на жестяных дощечках: «Мария Александровна Ульянова», «Ольга Ильинична Ульянова»... Оглядываясь на них и унимая слезы, Анна Ильинична тихо промолвила, обращаясь к родным: «Вот и меня надо здесь похоронить, когда умру, вместе с ними. Здесь есть еще место для меня...»7

ИЛЬИЧ ПЕРЕД НАРОДОМ

В тот же день, вскоре после похорон, Владимиру Ильичу пришлось выступать на многолюдном митинге в Народном доме. Огромный зал был переполнен; даже железные опоры, в виде мостовых ферм, поддерживающие перекрытие, были сверху донизу усеяны людьми, стремившимися устроиться где угодно и как угодно, лишь бы быть поближе к сцене, к трибуне, чтобы получше видеть Ленина, услышать его (радио тогда еще не было).

Ленина встретили такой бурей приветствий и оваций, что он никак не мог начать речь и долго стоял и, улыбаясь, вопросительно поворачивал голову в сторону президиума, как бы упрекая: «К чему так много шума ради меня?» Однако весь состав президиума приветствовал Ильича с неменьшим воодушевлением: малейшее движение его, попытка остановить бурю вызывали новый, еще более мощный порыв.

Тогда он сам поднял руки и жестом, словно хотел обнять всех разом, призвал к тишине.

Мгновенно воцарилась глубокая тишина, и Ленин начал говорить, почти не напрягая голоса вначале.

Как живо и ясно представляю я себе и сегодня, спустя пятьдесят лет, Ильича, стоящего на трибуне, все его жесты, манеру и интонации речи! Как на кинопленке, живет эта картина в моей памяти, но как трудно передать ее словами!

Произнося речь, Ленин словно загорался и своими словами зажигал всех слушавших его. Было и есть немало ораторов, привязанных к трибуне пачкой тезисов или заранее написанной речью, говорящих монотонно и скучно, скупыми и однообразными жестами подкрепляющих свои доводы. Они или не отрывают взгляда от бумажки, или смотрят куда-то поверх голов слушателей.

Не таким был Ленин: если у него и были вспомогательные записи, он лишь мельком взглядывал на них и нередко свободно продолжал речь, жестикулируя зажатыми в кулаке «тезисами». Трибуна была тесна ему: он не мог оставаться неподвижно на месте, а устремлялся, перегнувшись через край трибуны, вперед. Он говорил так, что каждому казалось, что именно к нему одному обращается Ленин, подчеркивая неповторимыми жестами то одной, то другой руки свои фразы.

Иногда он покидал трибуну, подходил быстрыми шагами к самому краю сцены и, пригнувшись, выбрасывал навстречу аудитории обе руки, не переставая говорить и в то же время лукаво улыбаясь. И снова возвращался к трибуне под гул одобрительных возгласов и аплодисментов, никогда не поворачиваясь при этом спиной к своим слушателям.

Невозможно описать богатство интонаций ленинской речи: в ней звучала огромная сила убедительности в сочетании с удивительной простотой и непосредственностью. Я никогда не перестану поражаться тому, как слушали Ленина люди: затаив дыхание и не сводя с него восхищенных взглядов. Надо же было обладать такой способностью — проникать в самую глубину души человеческой,— какой обладал Владимир Ильич, да, пожалуй, только он один!

Многих, очень многих приходилось мне слышать выступавшими с трибуны, но ни от кого не было того впечатления. И неудивительно, что простого и по-настоящему близкого Ленина так искренне любил народ, так безгранично верил ему!

Примечания:

1 Человек неиссякаемой энергии, В. А. Ефремов до глубокой старости работал учителем и пользовался любовью и уважением своих воспитанников. 26 января 1965 года ему присвоено звание заслуженного учителя РСФСР.

2 В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 55, стр. 204.

3 В. И. Ленин. Поли собр. соч., т. 55, стр. 229.

4 Точные даты посещения В. И. Лениным спектаклей установил писатель-искусствовед С. Д. Дрейден. См. его книгу «В зрительном зале — Ильич». М., «Искусство», 1967.

5 Артистка МХАТа Н. И. Комаровская в мемуарах «Виденное и пережитое» (Л.—М., «Искусство», 1965) рассказывает, что этими «другими лицами» были сама Комаровская и М. Ф. Андреева.

6 «Воспоминания о В. И. Ленине», т. 1. М., 1956, стр. 171.

7 Желание ее было исполнено: Анна Ильинична похоронена 23 октября 1935 года на Волновом кладбище рядом с сестрой, матерью и мужем.


Глава одиннадцатая

ШТРИХИ КРЕМЛЕВСКОГО БЫТА

РОЖДЕНИЕ КОМСОМОЛА

Укреплению дружбы среди кремлевской молодежи во многом способствовал тот факт, что весь Кремль в первые послереволюционные годы представлял собой огромное общежитие. Мы постоянно встречались друг с другом на каждом шагу: в огромных длинных коридорах, куда выходили наши квартиры, на прогулках в Тайницком саду или на площадке перед Кремлевским дворцом, в школе на Знаменке, где все мы учились.

Родители в большинстве знали друг друга еще по совместной подпольной работе.

Анна Ильинична познакомила меня со многими моими сверстниками, родителей которых она знала давно.

Одними из первых, ставших впоследствии моими школьными товарищами, были Коля и Сережа Владимирские. С Владимирскими Анна Ильинична была знакома еще с 1890-х годов. Михаил Федорович Владимирский был близким соратником Владимира Ильича и долгое время жил с ним в эмиграции во Франции. Ребят— двух черноглазых пареньков в изящных французских курточках с белыми бантами — я видел еще раньше на парижской фотографии, присланной в подарок «тете Ане». Позднее мне стало известно, что Николай, с которым мы учились в одном классе, был племянником (по матери) известного революционера Н. Э. Баумана.

Завязалась вскоре и дружба с Димой и Валей Цюрупами, тихими и скромными детьми А. Д. Цюрупы, руководившего комиссариатом продовольствия, Володей Стекловым, сыном редактора «Известий», и многими другими.

Среди кремлевских жителей оказались и мои давние знакомые — Ниночка Воровская и Леля Бонч-Бруевич, с которыми я подружился в Петрограде. В Москве жили и сестры Лежава, Нина и Леля, мои друзья еще по Саратову. А над нами, на третьем этаже Кавалерского корпуса, поселился их родной дядя Михаил Степанович Ольминский, тот самый «дедушка», которого я когда-то принял за Карла Маркса.

Быстро возникали знакомства и дружба и со «старожилами», детьми кремлевских дворцовых рабочих и служащих.

В ближайшем соседстве с нами, в том же коридоре Кавалерского корпуса, куда выходили двери нашей квартиры, оказалась и семья Михаила Ивановича Калинина. Сыновья его, Валерьян и Александр, были скромными и немного стеснительными, но душевными товарищами. Их отец, «всероссийский староста», был приветливым и гостеприимным, держался запросто и, помню, не раз приглашал за общий семейный стол попить чайку из самоварчика.

Не менее просто держался Михаил Иванович и на трибуне. Помню, как он произносил речь на VI съезде Советов в ноябре 1918 года в Большом театре. Он даже не стоял за трибуной, как остальные, а, выйдя вперед и заложив руки за спину, медленно ходил перед длинным столом президиума съезда и говорил негромким, спокойным голосом. У него не было ораторского таланта, как, например, у Александры Михайловны Коллонтай, но слушали «старосту» с не меньшим вниманием и любили за простоту и непосредственность.

Большую часть поселившихся в Кремле в 1918 году составляли семьи старых большевиков, много перенесших в годы самодержавия, познавших и радость борьбы, и боль страданий. Они старались и в детях воспитывать трудолюбие и скромность, умение довольствоваться малым. Наше детство протекало в атмосфере борьбы и лишений, и поэтому такие черты, как зазнайство, кичливость, эгоизм, стремление пользоваться особыми благами, благодаря высокому положению родителей, были нам чужды. И если в нашей среде и оказывался такой выскочка, то его осуждали или просто-напросто презирали.

Общее стремление к объединению в организации, охватившее тогда разнообразные слои общества, затронуло и кремлевскую молодежь, в большинстве школьного возраста.

Первая сколоченная нами юношеская организация носила весьма примитивный характер и получила название «Кружок детей Кремля». Политических задач мы перед собой не ставили, действовали совершенно самостоятельно и независимо от взрослых. Сами нашли подходящее помещение в здании пустовавшего Вознесенского монастыря возле Спасских ворот1, разыскали кое- какую мебель и стали объединять вокруг себя неорганизованное юное кремлевское племя.

Выработали даже некий неписаный статут организации, сильно напоминающий устав Тимура и его команды. В основном это было: дружба и взаимопомощь, помощь родителям в семье и примерное поведение, стремление к трудовым навыкам. Большое внимание уделено было созданию художественной самодеятельности, участие в которой было признано обязательным для каждого.

Первым, кого мы изгнали из своей среды за зазнайство, был сын Каменева Александр, или Лютик, как его именовали дома. Будучи одних лет с нами, он строил из себя взрослого и задирал нос, разъезжая в отцовском автомобиле. Немного позднее, узнав, что Лютик ходит всегда с револьвером в кармане, мы силой обезоружили его и передали оружие в комендатуру Кремля. Каменев-отец не решился вмешаться в наши действия.

Мы искали связи с молодежью за стенами Кремля. В одном из домов на Волхонке мы обнаружили существование подобной нам организации «юных коммунистов», сокращенно называвших себя «юки». Было трудно понять, кого именно они объединяли. Это были тоже «искатели» вроде нас, и, познакомившись, мы кое-что позаимствовали у них новое и полезное для себя. Они ввели у себя обязательные занятия физкультурой и даже изучали политграмоту. Этот опыт мы немедленно переняли и перенесли в свой «Кружок детей Кремля».

Мы вторглись без всяких разрешений в Митрофаниевский зал, служивший в то время местом спортивных занятий курсантов школы ВЦИК и оснащенный гимнастическими снарядами. Здесь мы и проводили свои занятия по физкультуре, копируя приемы гимнастических упражнений курсантов на брусьях, кольцах и коне. Среди нас оказались довольно способные легкоатлеты и гимнасты.

Особенной ловкостью и гибкостью в выполнении упражнений на различных снарядах выделялся Яша, старший сын И. В. Сталина, замечательный товарищ, отличавшийся большой скромностью, добротой и прекрасными душевными качествами2. Своего сурового отца Яша немного побаивался и не скрывал этого перед нами. Рос он без матери, и, когда его отец женился на работавшей в секретариате Совнаркома Надежде Сергеевне Аллилуевой, Яша сразу полюбил и искренне привязался к названной матери, которую он по-братски звал Надей; мачеха была старше его не более чем на 10 лет.

Занятия политграмотой у нас не привились: некому было руководить. Мы сами не обращались за помощью к старшим товарищам, зато кремлевская партийная организация внимательно следила за нашими успехами и промахами. Вскоре же после основания комсомола было решено приступить к созданию кремлевской комсомольской организации.

Мы с жаром принялись за это новое дело. Инициативная группа подобралась из ребят одного возраста; под руководством партийной организации была взята на учет вся молодежь комсомольского возраста, причем большинство оказалось не старше 16 лет.

Процедура приема в комсомол была простой: принимались все живущие в Кремле, выразившие желание вступить в ряды РКСМ. Членский билет представлял собой удлиненную книжечку в красной бумажной обложке за подписью и печатью секретаря партийной организации. Кремлевская организация РКСМ, аналогично партийной организации, подчинялась Замоскворецкому райкому Москвы.

Мы были в восторге от сознания, что наша организация наконец оформилась и притом — под руководством партии. Даже посерьезнели как-то от чувства ответственности, которую налагал на нас хранимый в кармане комсомольский билет.

С гордостью показал я свою красную комсомольскую книжечку Владимир Ильичу. Из частых бесед со мной, когда я навещал его в рабочем кабинете, он был прекрасно осведомлен о нашем детско-молодежном движении. Во время своих прогулок по Кремлю он всегда останавливался возле нас и, окруженный постоянно стайкой ребят, с интересом расспрашивал о жизни «Кружка детей Кремля».

— Ну, что же, поздравляю, Гора, —сказал Владимир Ильич, полюбовавшись моим комсомольским билетом,— становись теперь старше и умом и учись хорошенько, товарищ комсомолец и будущий большевик! Впрочем, ты ведь давно уж большевик, — с лукавой улыбкой заключил Владимир Ильич, явно намекая на бывшего редактора журнала «Заря».

В 1919 году к годовщине Октябрьской революции Кремлевской комсомольской организации было торжественно вручено собственное бархатное Красное знамя, и в день 7 ноября мы впервые шли по Красной площади в рядах демонстрантов Замоскворецкого района, оспаривая друг у друга право и честь нести знамя. Стоявшие на трибуне большевики, в том числе и Владимир Ильич, сердечно приветствовали молодежь.

«НАШ ИЛЬИЧ»

Я очень любил сопровождать Владимира Ильича в его поездках куда-либо, и нужно сказать, что он редко мне в этом отказывал. Увидев у подъезда Совнаркома знакомую огромную машину «Делоне-Бельвиль» с неизменным шофером Степаном Казимировичем Гилем и выходящего из дверей Владимира Ильича, я прибегал к нему и спрашивал:

— Владимир Ильич, вы куда?

Он называл какой-нибудь профсоюзный съезд или митинг.

— Можно и мне с вами?

— Ну, поедем, коли хочешь. А ничего, что я не скоро обратно? Аня тебя ругать не будет?

— Да нет, ничего, не будет. Я ведь скажу, что с вами ездил! — И забирался в автомобиль.

Анна Ильинична, конечно, и не подозревала, куда я исчез.

А я тем временем входил следом за Владимиром Ильичем в зал, где он должен был выступать.

Вместе с Владимиром Ильичем мне пришлось побывать на Шестом и Седьмом съездах Советов в Большом театре. Во время заседания я устраивался в крайней ложе у самой сцены, так называемой директорской, и, сидя там, не сводил глаз с Владимира Ильича.

Он сидел совсем близко, в президиуме, в каких-нибудь десяти шагах от меня, на крайнем стуле, поближе к трибуне, и, прислушиваясь к выступлению очередного оратора, быстро набрасывал что-то карандашом в небольшом блокноте, держа его на коленях. Время от времени Владимир Ильич взглядом подзывал меня к себе. Через кулисы, я подходил к нему на сцену, и он, вырвав листок из блокнота, поручал мне передать записку тому или иному товарищу.

Я с величайшим удовольствием исполнял эти маленькие поручения, радуясь тому, что и я хоть чем-нибудь могу быть полезным, оказать хоть маленькую услугу дорогому для меня человеку.

Мне прочно врезалось в память то обстоятельство, что, где бы Владимиру Ильичу ни приходилось бывать, он не был никогда один, отделен, изолирован. Наоборот, его постоянно окружали люди. К нему свободно и беспрепятственно мог подойти любой человек, обратиться к нему, заговорить с ним, и Ленин охотно откликался, охотно говорил с каждым и сам засыпал своего случайного собеседника вопросами.

Люди всей душой стремились к Ленину. Еще более страстно стремился к ним он сам. В этом было проявление настоящей, тесной, нерасторжимой связи вождя с массами, с народом. Этим он становился близким и родным народу, недаром и называли его так любовно и просто: «наш Ильич».

Хочется привести высказывание старого большевика В. Антонова-Саратовского об исключительной человечности Владимира Ильича:

«Владимир Ильич с необычайным вниманием, с замечательной чуткостью и глубоким интересом относился к каждому трудящемуся человеку. Для него не было так называемых неинтересных людей. Он в каждом находил денное.

Вокруг Ленина всегда была атмосфера товарищества. Ленин никогда не подчеркивал своего превосходства. В беседе с ним забывалось, что перед тобой человек, занимающий высокий пост... Мы все видели в Ленине большого человека и мудрого друга...»3

Многочисленные выступления на митингах, съездах, с балкона Моссовета, на огромной Красной площади, где многие десятки тысяч людей в мертвой тишине жадно ловили каждое слово вождя, стоили ему огромной затраты физической и нервной энергии, но в своем святом служении народу Владимир Ильич не считался ни с силами, ни со здоровьем, отдавая себя всего, без остатка...

В первые годы после революции Москва сильно страдала от недостатка продовольствия. Рабочий класс, все население столицы жили впроголодь.

Не намного лучше жилось тогда и в Кремле; вожди революции делили невзгоды со всем народом.

В эти трудные времена народ не забывал своего Ильича. С трогательной любовью, порой урывая от самих себя, отсылали люди скромные продовольственные посылки по адресу: Москва, Кремль, товарищу Ленину. Владимир Ильич был настолько щепетильным в таких делах, что наотрез отказывался пользоваться какими бы то ни было льготами или привилегиями, особенно в питании. Забывая о себе, Владимир Ильич всегда осторожно, но заботливо выспрашивал, достаточно ли обеспечены другие товарищи продуктами питания, особенно семейные, не бедствуют ли, не испытывают ли нужды, и делил между ними получаемые посылки.

Не менее других, если, пожалуй, не больше, беспокоился и заботился Владимир Ильич о детях. Невозможно в связи с этим не вспомнить замечательную историю одной продовольственной посылки, собранной в подарок Ленину рабочими Московско-Курской железной дороги. Вот что рассказывается о ней в воспоминаниях железнодорожников:

«...принесли из дому, что у кого было самого лучшего припасено — пакетики сахару, риса, пшена, гороха, сушеной воблы. Но по тем временам самым драгоценным в посылке был большой окорок. В общем, получилась посылка пуда на три.

...Так с двумя мешками и пришли мы в Кремль. Спрашивают нас:

— Что несете, кому?

— Так и так, — говорим, — посылку Ленину от рабочих вагонных мастерских.

Проверили, что в мешках, и пропустили нас.

...Только мы уселись, открылась входная дверь, вошел Владимир Ильич. Увидев нас, он поздоровался и спросил:

— Откуда, товарищи?

Мы встали. Указывая на мешки, я сказал:

— Это, Владимир Ильич, для вас продовольственная посылка... Рабочие от всей души просят принять ее.

Ленин тепло взглянул на нас и ласково промолвил:

— Хорошо, товарищи, очень хорошо. Большое вам спасибо!..

И неожиданно для нас обратился к секретарю:

— Примите, пожалуйста, посылку у товарищей, сделайте опись, и немедленно отправьте все в детский интернат...

Старый беспартийный кузнец Захаров, выслушав рассказ об этом, сказал:

— Беречь надо Ленина пуще своего глаза. Такие люди, как он, в тысячу лет один рождаются...»4

Приведенный случай был далеко не единичным: он был лишь одним из многих...

Владимира Ильича нисколько не смущало, что его немногочисленные костюмы уже изрядно поношены, что ходить ему приходится в носках, заштопанных руками Марии Ильиничны либо Надежды Константиновны, что кепка его всегда безжалостно измята — сам же он подчас запихивал ее в карман, выступая где-нибудь на рабочем митинге, или жестикулировал ею, зажав в кулаке. Но если Ильич узнавал, что кто-либо другой нуждается, бедствует, он сердился, настаивал и добивался, чтобы этому товарищу была оказана помощь и поддержка.

Жить для других, думать и заботиться о других — вот что было естественным и закономерным для Владимира Ильича Ленина.

ТАК ОН ОТДЫХАЛ

Стоит ли говорить, что при такой непосильной нагрузке и огромном напряжении сил Владимир Ильич нуждался в серьезном отдыхе?

Однако он был слишком строгим по отношению к себе. В рабочие дни он разрешал себе лишь небольшие передышки. Пользуясь автомашиной, Владимир Ильич любил раз в неделю выехать за город, подышать чистым воздухом, освежить утомленный мозг. Прогулки эти, как правило, были очень короткими, не более полутора часов.

Он частенько звонил по телефону к нам на квартиру (в 1919 году мы переехали из Кремля и жили на Манежной улице, близ Троицких ворот) и предлагал:

— Анюта, хотите с Горой прокатиться за город? Я подъеду за вами через несколько минут.

Услышав предупредительный гудок автомобиля внизу, я выскакивал на балкончик, махал рукой сидевшему в машине Владимиру Ильичу и одним духом слетал по лестнице с четвертого этажа вниз. Следом неторопливо спускалась Анна Ильинична, и мы отправлялись за город. Москва тех времен не была такой необъятной, как сейчас, и пригородные сосновые и березовые рощи начинались близко, сразу же за кольцом Окружной железной дороги.

Там, в районе Покровского-Стрешнева или Серебряного Бора, мы выходили из машины и углублялись в прохладную тенистую рощу. Анна Ильинична была страстной любительницей собирать цветы. Я охотно помогал ей в этом.

Владимир Ильич отделялся от нас и потихоньку, сняв кепку, расстегнув пальто и заложив руки за спину, прогуливался в стороне между деревьев. Мы в это время не подходили к нему, предоставляя ему полную возможность побыть наедине со своими мыслями: в этом и состоял краткий будничный отдых Владимира Ильича.

Сейчас мы вернемся домой, а он уйдет в свой кабинет и снова, освеженный небольшой прогулкой, засядет за прерванную работу до поздней ночи...

Раз в неделю, по субботам, совершались поездки в Горки на все воскресенье. В этих поездках принимали участие все или почти все члены семьи, в том числе и возвратившийся в 1921 году из Крыма Дмитрий Ильич.

В ясные воскресные дни иногда устраивались общесемейные вылазки в окрестные леса. Владимир Ильич с братом Дмитрием часами неутомимо бродил по лесу, охотясь за зайцами и пернатой дичью. Владимира Ильича привлекала не столько перспектива подстрелить дичь, сколько сама охотничья обстановка, полная отдыха и свежих впечатлений, возможность на время забыть о работе и побыть среди природы.

Время от времени, правда, устраивались и чисто охотничьи экскурсии, с выездом куда-нибудь за добрую сотню километров, с ночевками вповалку в сарае на охапках душистого сена, в компании с завзятым спортсменом и альпинистом, народным комиссаром Николаем Васильевичем Крыленко. На время подобных экскурсий к Владимиру Ильичу специально прикомандировывали дядю Мишу — Плешакова, подсобного рабочего гаража Совнаркома. Это был заядлый охотник, знавший все ближние и дальние места, где гнездилась интересующая охотников дичь. Владимир Ильич целиком подчинялся охотничьему авторитету дяди Миши и требовал того же от остальных своих спутников.

Одним из любимых развлечений в Горках была игра в городки на большой аллее у двух старых дубов. В этой увлекательной и полезной игре вместе с сотрудниками охраны и шоферами часто с удовольствием принимал участие Владимир Ильич, реже —Дмитрий Ильич, предпочитавший больше посидеть с удочками на пруду. И при этом, как и на охоте, забывалось различие в возрасте, в положении. Все держались свободно, как равные между собой, не было и тени чинопочитания и низкопоклонства, которых Владимир Ильич терпеть не мог.

В предобеденные часы в летнюю пору Владимир Ильич отправлялся купаться на берег реки Пахры, протекавшей в одном-полутора километрах от «большого дома». Спустившись с обрывистого берега к лодке, Владимир Ильич усаживался за весла, и мы переезжали на луговую сторону. Быстро раздевшись, он с размаху бросался в воду, подымая тучу брызг, нырял с головой и, шумно фыркая, плыл, высоко и сильно взмахивая руками. Едва я только присоединялся к нему, как начиналась наша неизменная игра в кошки-мышки. «Мышкой», конечно, всегда оказывался я, ибо не мог состязаться с Владимиром Ильичем в искусстве плавания. Повернувшись ко мне с угрожающими возгласами и делая при этом страшное лицо, он бросался в погоню: мгновенно настигнув, с хохотом окунал меня с головой в воду до тех пор, пока я не запрашивал пощады. Сменив гнев на милость, победитель великодушно отпускал меня с миром, и я, пыхтя и отплевываясь, плыл рядом с ним к берегу. Накупавшись и вдосталь нарезвившись, одевались, переезжали обратно через реку и возвращались домой к обеду шумные и проголодавшиеся.

— Маняша, Маняша, обедать скорее, мы с Горкой голодные! — торопил Владимир Ильич сестру, усаживаясь на свое место в конце стола. Шутя, он всегда выговаривал ее имя с ударением на последнем слоге.

В летние месяцы стол накрывали обычно на веранде, выходившей в сторону тенистого парка и хорошо защищенной от солнечных лучей. После обязательного «мертвого часа» там же устраивали чай. Владимир Ильич имел привычку со стаканом в руке без конца мерить шагами веранду взад и вперед, о чем-то раздумывая. Мы старались в эти минуты не отвлекать его разговорами. Напившись чаю и поблагодарив ласково «главную хозяюшку», Владимир Ильич уходил к себе и принимался писать.

Небольшие загородные прогулки Владимир Ильич любил и в зимнее время. Анна Ильинична и я неоднократно принимали участие в этих выездах по его приглашению. Однако не всегда прогулки проходили удачно.

Так, однажды Владимиру Ильичу захотелось побывать на Воробьевых горах — любимое им место, откуда открывается красивая панорама Москвы. В начале обратного пути тяжелая машина, имевшая парные задние скаты, прочно застряла в неокрепшем снегу. Около двух часов провозились мы, то расчищая лопатой тропу, то раскачивая машину втроем — шофер Гиль, Владимир Ильич и я, пока выбрались на наезженную и твердую дорогу.

Такие непредвиденные случайности не устраивали Владимира Ильича, так как отнимали много времени и нарушали его планы. Некоторое время спустя в гараже появилась оригинальной конструкции автомашина фирмы «Паккард», с подвешенными на передних осях лыжами с прорезями для колес и оборудованная резиновыми гусеницами на катках, вместо задних колес. Это были автосани; они могли двигаться по зимнему бездорожью со скоростью не более тридцати километров в час. Автомобиль был открытого типа, так что приходилось в дорогу надевать теплые шубы и валенки. Зато Владимир Ильич получил возможность свой воскресный отдых проводить по-прежнему в Горках, а не в Москве.

ЕГО ВЕРНАЯ ПОДРУГА. ГОРЬКИЙ В КРЕМЛЕ.

Обладая уравновешенным, покладистым, добродушным характером, Надежда Константиновна в любом положении, при любой обстановке никогда не повышала голоса, не выдавала ничем ни тревоги, ни волнения. Это была поразительно спокойная, ровная натура, наделенная врожденным юмором, который постоянно сквозил в ее разговорах и письмах.

Ее письма из далекой ссылки, из Шушенского, куда она вызвалась добровольно ехать, чтобы разделить все тяготы и лишения вместе с любимым человеком, всегда дышали жизнерадостностью. Красочно описывая их немудреный быт и доступные развлечения, неизменно добродушно посмеиваясь над собой и над Владимиром Ильичем, его занятиями и отдыхом, она писала в Подольск Анне Ильиничне (22 ноября 1898 года):

«Володей мама5 недовольна: он недавно самым добросовестным образом принял тетерку за гуся, ел и хвалил: хороший гусь, не жирный. Да, еще есть развлечение. На рождество мы собираемся в город, и Володя к тому времени шахматы приготовляет, собирается сразиться не наживот, а на смерть с Лепешинским. Шахматы Володя режет из коры, обыкновенно по вечерам, когда уже окончательно «упишется». Иногда меня призывает на совет: какую голову соорудить королю или талию какую сделать королеве. У меня о шахматах представление самое слабое, лошадь путаю со слоном, но советы даю храбро, и шахматы выходят удивительные...»

Мария Александровна искренне полюбила свою невестку, вела с ней переписку, расспрашивая в своих письмах о жизни в суровом крае. Со свойственной ей мягкостью и тактичностью интересовалась она и семейными отношениями «молодых», мечтая дождаться известия о появлении первого внучка. Питая надежды на то, что это приятное событие совершится, Мария Александровна серьезно намеревалась приехать в гости в Шушенское, невзирая на дальнюю и трудную дорогу.

Отвечая на вопросы свекрови по этому поводу, с чувством скрытого огорчения, сквозившим между строк, Надежда Константиновна сообщала в письме от 4 апреля 1899 года:

«Что касается моего здоровья, то я совершенно здорова, но относительно прилета пташечки (курсив мой.— Г. Л.-Е.) дела обстоят, к сожалению, плохо: никакой пташечки что-то прилететь не собирается...»

Судьбой не дано было иметь детей человеку с таким большим сердцем, каким была Надежда Константиновна. Страстно любя их, она впоследствии перенесла свою любовь на миллионы советских детей, плативших не меньшей любовью «бабушке Крупской», как они называли ее в своих многочисленных письмах к ней.

В автобиографии «Моя жизнь», написанной для пионеров, Надежда Константиновна так и писала:

«Я всегда жалела, что у меня не было ребят. Теперь не жалею. Теперь их у меня много—комсомольцы и юные пионеры. Все они — ленинцы, хотят быть ленинцами.

По заказу юных пионеров написана эта автобиография.

Им, моим милым, родным ребятам, я ее и посвящаю»6.

Надежда Константиновна перенесла в Швейцарии 23 июля 1913 года трудную операцию щитовидной железы (базедова болезнь), но приступы болезни продолжали периодически повторяться и после этого: сильно затруднялось дыхание, да и сердце было не в порядке.

Однако она относилась к своей болезни с присущим ей юмором.

Нельзя было без улыбки слушать рассказ о том, как ей делали операцию:

— Усадили меня в специальное операционное кресло и говорят: «Усыплять мы вас не будем, потому что рискованно; но во время операции, пока будем резать, вы, пожалуйста, обязательно все время разговаривайте, а то как бы не задеть голосовые связки». Вот так и было: хирург меня режет, я разговаривать-то разговариваю, а сама думаю: «Перережет он мне горло или не перережет?» Ничего — не перерезал!

На самом же деле положение Надежды Константиновны тогда было далеко не веселым: болезнь затянулась и приняла серьезные формы. Образовавшаяся опухоль душила ее, резко ухудшилось состояние сердца. Европейская знаменитость, швейцарский хирург Кохер признал необходимой операцию.

Владимир Ильич писал своей матери в Вологду через три дня после операции:

«Дорогая мамочка! В среду наконец после 2-недель- ной «подготовки» в клинике Надю оперировали... Операция была, по-видимому, довольно трудная, помучили Надю около трех часов — без наркоза, но она перенесла мужественно. В четверг была очень плоха — сильнейший жар и бред, так что я перетрусил изрядно. Но вчера уже явно пошло на поправку, лихорадки нет, пульс лучше и пр.

Кохер все же хирург замечательный...»

Однажды зимой шофер Владимир Иванович Рябов, везя Надежду Константиновну с работы в Кремль, едва не столкнулся с вылетевшей из-за угла машиной. Чтобы избежать опасного столкновения, Рябов на полном ходу направил машину в большой сугроб. От сильного толчка Надежда Константиновна стукнулась о раму окна, набив при этом шишку. Рябов стал извиняться за свою оплошность, но Надежда Константиновна отшутилась:

— Ничего, пройдет! Не было фонаря, так теперь с фонарем буду. У вас хуже: было два фонаря, а теперь один остался, — намекнула она на изуродованную переднюю фару автомобиля.

С появлением в гараже Совнаркома автосаней Надежда Константиновна по «приговору» врачей была отправлена на некоторое время в Горки и шумно возмущалась своим положением «ссыльнопоселенца». Когда я приехал на зимние каникулы в Горки, она в шутку пожаловалась мне:

— Загнали меня в ссылку; в Москву не пускают, работать не велят. Сижу здесь и жирею, как гусь в мешке; знаешь, как гусей к рождеству откармливают: посадят в мешок, одна голова наружу торчит, и пичкают насильно орехами и всякой всячиной. А сердце у меня, наверно, не человечье, а лошадиное, — добавила она, подшучивая над врачами, нашедшими у нее чрезмерное расширение сердца.

Удивительна была ее способность относиться шутливо даже к некоторым весьма несмешным приключениям.

Мне запомнился ее рассказ из детства, когда она, по ее словам, на спор лизнула языком кипящий самовар, стоявший на столе, и, конечно, жестоко обожгла язык.

— Ну, и ходила целую неделю с высунутым языком, рот не могла закрыть. — И она изобразила, какой у нее был при этом вид. Я смеялся над ее рассказом, а самого меня в это время мороз пробирал по коже от одного представления: каково это лизнуть горячий самовар.

Надежда Константиновна откровенно называла себя неспособной хозяйкой и в шутку сравнивала себя с некоей принцессой «Соломенные лапки».

— Я тоже вроде принцессы «Соломенные лапки»,— говаривала она, — за что ни возьмусь, все из рук валится. Даже штопать как следует не научилась: напетляю всегда не знаю как!..

В 1921 году, в один из приездов Горького в Москву, Владимир Ильич пригласил Алексея Максимовича к себе в гости. Пригласил запросто вечерком на чашку чаю. Когда он давал распоряжение послать за Горьким свою машину, я находился тут же и напросился съездить за гостем и привезти его: жил он тогда в Москве, в Машковом переулке.

Мне посчастливилось еще в 1916 году несколько раз увидеть знаменитого писателя в Петрограде, в его квартире на Кронверкском проспекте, когда Анне Ильиничне пришлось встречаться с ним по каким-то литературно-издательским делам.

На обратном пути в Кремль я напомнил Алексею Максимовичу об этом, и, как оказалось, он прекрасно запомнил наши посещения, но удивился, что я так мало вырос за прошедшие 4—5 лет.

Владимир Ильич тем временем ожидал гостя дома и с дружеской сердечной радостью встретил его при входе. Мария Ильинична тут же организовала небольшой домашний чай. Все расположились в крохотной и тесной столовой, весело шутя насчет ее мизерной площади, а Алексей Максимович, не без труда усаживаясь за стол, сокрушался и извинялся, что он один своими длинными ногами занимает половину столовой. Извинения гостя были встречены, конечно, веселым смехом.

После чая перешли в другую комнату, где Алексею Максимовичу, как дорогому и редкому гостю, было позволено курить. Владимир Ильич дружеским тоном пожурил Горького за то, что тот много курит и плохо бережет легкие. В тон хозяину Алексей Максимович возразил, что, мол, кому-кому, только не Владимиру Ильичу об этом читать «мораль» своим гостям, когда всем хорошо известно, с каким пренебрежением он сам относится к своему здоровью и нисколько не бережет свои силы.

Долго продолжалась беседа двух больших, хороших людей, много шутили и смеялись оба. Навсегда осталась в моей памяти эта задушевная встреча...

ЗА ЛИНИЮ ЛЕНИНА

Зимой 1919/20 года в школе, где я учился, была создана впервые комсомольская ячейка из 32 человек, ядро которой составили кремлевские комсомольцы. Секретарем ячейки оказался старший сын Троцкого Лев, учившийся в одном классе со мной.

Неприятным свойством нового секретаря было его непревзойденное честолюбие. Неплохо развитой политически, он чувствовал в этом превосходство над остальными и стремился подавлять других своей начитанностью. Массово-политическую работу в ячейке Троцкий подменил грубым единоличным командованием без всякого такта и смысла. Деятельность в ячейке была сведена к голой политике, что и привело к тому, что ячейка изолировала себя, замкнулась в своей скорлупе. Настоящей связи с остальными учащимися не было, а отсюда— не было и никакого роста организации.

Увлечение политикой было чрезмерным и нелепым, если принять во внимание, что средний возраст комсомольцев не превышал 16 лет. В конце учебного года между мной и грозным секретарем произошел такой разговор:

— Слушай, Елизаров (в школе меня кремлевские сверстники чаще всего называли по фамилии приемных родителей), тебе поручается на ближайшем заседании ячейки прочитать реферат на тему: «Крах капитализма и рабочий класс».

— Да ты же знаешь, что я не разбираюсь в таких серьезных вещах, — возразил я, — а потом сейчас конец года, мне нужно большое сочинение по литературе писать. Что мне из-за твоего реферата на второй год, что ли, оставаться?

— Нечего там особенно разбираться, — авторитетно заявил Левка, — возьми «Азбуку коммунизма» и спиши оттуда. Не сделаешь реферат, выговор влепим, так и знай!

Я все же наотрез отказался, сказав, что списыванием не занимался и не буду и что считаю глупым делать доклад на такую тему, в которой мало что смыслю.

Обещанный Троцким выговор я вскоре заработал, зато за успешное сочинение на тему о масонстве получил отличный отзыв и перешел в следующий класс. Что же касается «грозного» секретаря, то политическая броня не застраховала его от провала в учебе: он остался на второй год. Впрочем, осенью он как-то сумел выкрутиться и сохранил свое место в классе.

В стенах школы нередко происходили диспуты на чисто политические темы, на которых выступали специально приглашенные ораторы из числа старших учащихся, отстаивающих разные политические программы и взгляды. Ораторам было по 20—22 года; молодежь с любопытством наблюдала за их словопрениями и за тем, как они с азартом громили друг друга с классной кафедры, но ничего полезного не приобретала.

В упоении властью секретаря Левка Троцкий не замечал, что его грубые замашки отпугивают учащуюся молодежь от комсомола. Гораздо больше способствовали дружбе и сплочению школьные вечера самодеятельности, спектакли и тому подобные мероприятия.

Прекрасным, например, был вечер, посвященный памяти Льва Толстого: ставились отрывки из пьес, выступали чтецы и декламаторы. Школьный зал был украшен художественными плакатами на толстовские темы, исполненными нашим художником Николаем Владимирским. С успехом прошла также постановка на школьной сцене «Принцессы Турандот» с участием наших сверстников, сыновей известных артистов — Евгения Москвина, Игоря Ленина и Сережи Вахтангова.

В конце 1921 года наш секретарь назначил комсомольское собрание почему-то не в стенах школы, а на квартире у нашей одноклассницы Нины Даниловой. Явка на собрание была стопроцентной.

Не избирая президиума, Троцкий-младший прочел доклад по поводу шедшей тогда дискуссии о профсоюзах, по существу, выступил с пропагандой взглядов троцкистской оппозиции, не потрудившись даже осветить позицию Ленина и большинства партии в этом вопросе.

По окончании докладчик, он же председатель собрания, безо всякого обсуждения доклада поставил на голосование: кто за позицию Троцкого по вопросу о профсоюзах? Не поняв и наполовину политической сущности дела, тем более что о ленинской позиции умышленно даже не было упомянуто, большинство механически подняло руки. На губах Левки блуждала торжествующая улыбка.

— Кто против?

Поднялись две руки: Николая Владимирского и моя. Злобным тоном Левка обратился почему-то только ко мне:

— Мотивируй, почему голосуешь против большинства?

— Нечего мне мотивировать, — ответил я, — и ни причем тут твое большинство. Я считаю правильной только линию Ленина и против нее никогда не пойду.

Побледнев от злости, Левка выкрикнул:

— Я буду ставить вопрос о твоем исключении из ячейки!

— Ставь, пожалуйста, но по-твоему все равно не будет!

На собрании я вел себя храбро, но когда вскоре тем же большинством был исключен из ячейки, у меня все- таки на душе кошки скребли. Мне было обидно, когда я поведал Анне Ильиничне о постигшей меня неудаче.

— Нет, просто зло берет на то, что я еще не так политически силен, чтобы бороться с ним! —говорил я.— А что теперь Владимир Ильич скажет? — И я вопросительно взглянул на Анну Ильиничну.

Анна Ильинична ответила мне словами сочиненного ею стихотворения.

Все в мире зреет постепенно,

Дается лишь одной борьбой;

Чего ты хочешь непременно,

За то борися всей душой.

За всей истории идеи,

За всякий в мире идеал

Боролся смело, не робея,

Тот, кто прихода их желал!

— Я думаю, Горушка, что и Володя на моем месте сказал бы приблизительно то же, что и я, — добавила она, чтобы успокоить меня.

Она не ошиблась. Когда я несколько дней спустя зашел, как обычно, в кабинет Владимира Ильича, он встретил меня как-то особенно внимательно и приветливо. Я догадался, что Владимир Ильич знает уже о моем исключении из комсомола, и после одного-двух наводящих вопросов он сказал:

— Ничего, пусть это тебя сильно не смущает. Против всех говоришь, вместе с Колей голосовали? (Колю Владимирского он знал давно, еще в Париже.) Здорово! А сейчас не изменил своего мнения? Нет? Считаешь, что правильно поступили? Вот это важно; а то, что вы вдвоем оказались как бы в меньшинстве, это — случайность: одна ячейка — не большинство. С нами тоже случалось когда-то, что против большинства шли, и — ничего, чувствовали себя правыми и в конечном счете — победили! — засмеялся Владимир Ильич и ободряюще похлопал меня по спине.

Я повеселел и окончательно успокоился. В комсомол я вскоре вернулся, но с Левкой Троцким раз и навсегда порвал отношения.

В начале 1919 года, как уже было сказано, мы переселились из Кремля на Манежную улицу: Анне Ильиничне надоедали постоянные хлопоты со звонками в комендатуру и пропусками в Кремль для друзей и знакомых, посещавших нас. А на новой квартире мы все равно жили у самого Кремля.

Анна Ильинична уделяла огромное внимание моему воспитанию и духовному росту.

Она стремилась передать мне как можно больше познаний, которыми владела сама, старалась привить мне интерес и любовь к литературе, искусству, научить меня необходимым в жизни трудовым навыкам, особенно к самообслуживанию. Я научился искусно штопать носки, сам себе умел починить белье и даже немного шить на ручной швейной машинке; всю жизнь я останусь благодарным своей приемной матери за ее уроки!

Несколько лет я обучался игре на фортепьяно, но, к сожалению, у меня не хватало выдержки часами разыгрывать скучнейшие технические упражнения, и в 1922 году я забросил музыкальные занятия вообще.

Зато, к удовольствию своей воспитательницы, я пристрастился к писанию стихов, причем большинство из них носило горячий, агитационный характер. Писал я больше для себя или для Анны Ильиничны, никогда не задумываясь о возможности где-нибудь печататься. Впоследствии, уже после смерти Ленина, я с пользой употребил свои литературные способности в клубной работе, будучи руководителем, режиссером и автором эстрадно-агитационной живой газеты, типа распространенной в те годы «Синей блузы».

С моей любовью к книгам Анне Ильиничне пришлось даже вести борьбу, так как я зачитывался по ночам, нередко до самого рассвета.

Иностранные языки давались мне очень легко, в частности французский. Во время IV конгресса Коминтерна в 1921 году я смело вызвался водить по Кремлю делегацию французских коммунистов, показывая им достопримечательности Кремля и давая пояснения. Делегаты остались довольны своим 15-летним проводником, который, к слову сказать, сам был вне себя от удовольствия, выполняя роль экскурсовода.

К моему политическому развитию Анна Ильинична подходила чрезвычайно умно и педагогично. Она сумела преподать в интересной форме основные начала марксистской теории: диалектического и исторического материализма.

Удовлетворяя охотно мое любопытство, Анна Ильинична отвечала на вопросы о старшем брате Александре Ильиче. Она рассказала мне о сущности партии «Народная воля», о ее преобразовании и делении на «Землю и волю» и «Черный передел», об их теоретических ошибках и заблуждениях, о принципиальном вреде идеи индивидуального террора.

Как живые, вставали передо мной в ее рассказах Софья Перовская, Желябов, Кибальчич, Петр Кропоткин и другие замечательные революционеры. Помню, как по поручению Анны Ильиничны я пришел на квартиру Веры Фигнер и как с почтительным благоговением пожал сухую старческую руку, принимая от нее томик написанного ею «Запечатленного труда» для передачи Анне Ильиничне.

Я запоем читал книги журнала «Былое», где помещались воспоминания старых народовольцев-шлиссельбуржцев Морозова, Новорусского, Фигнер и других. С не меньшим интересом прочитывал и книжки из серии «Воспоминания старых большевиков», редактировавшиеся Анной Ильиничной.

Анна Ильинична читала мне многие стихи, когда-то запрещенные царской цензурой. Особенно запомнились мне строки стихотворения «Есть на Волге утес»:

...Но зато если есть на Руси хоть один,

Кто с корыстью житейской не знался,

Кто неправдой не жил,

Бедняка не давил,

Кто свободу, как мать дорогую, любил

И во имя ее подвизался, —

Пусть он смело идет,

На утес тот взойдет,

И к нему чутким ухом приляжет:

И утес-великан

Все, что думал Степан,

Все тому смельчаку перескажет

Примечания:

1. На его месте ныне выстроен Кремлевский театр.

2 Яков Джугашвили героически погиб во время Великой Отечественной войны.

3 «Коммунист», 1957, 22 апреля (Саратов).

4 «Встречи с Лениным». Воспоминания железнодорожников. М.» 1958, стр. 107.

5 Мать Н. К. Крупской, Елизавета Васильевна, жила постоянно вместе с дочерью и зятем до конца своей жизни. Умерла в 1915 г. в Швейцарии.

6 Вера Дридзо. Н. К. Крупская. М., 1958, стр. 95.


Глава двенадцатая

ДВАДЦАТЫЕ ГОДЫ

ИЛЬИЧ В ГОСТЯХ У НАС

Летним днем 1920 года раздался звонок у парадной двери. Как всегда, промчавшись по коридору, я открыл дверь. Передо мной стоял неожиданный гость — Владимир Ильич. Он не бывал еще ни разу в нашей квартире на Манежной улице.

— Анюта дома? — спросил он, заходя в переднюю.

— Дома, дома, пойдемте, — потащил я его в комнаты, сияя от радости, и закричал: — Анна Ильинична, смотрите, кто к нам пришел!

Анна Ильинична поспешила навстречу из своей комнаты и, увидев брата, нежно обняла его, поцеловав в лоб. Владимир Ильич поцеловал ей руку, и, обнявшись, они подошли к дивану и сели.

— Как же это ты, Володюшка, хоть бы позвонил, что собираешься нас навестить. Ведь мог и не застать случайно, — сказала Анна Ильинична.

— Да что же предупреждать, не на званый пир, да и рядом совсем. Я ведь случайно. Вышел прогуляться да и махнул через Троицкие ворота. Зашел поглядеть, как вы устроились, — возразил Владимир Ильич, осматриваясь, и шутя добавил: — Да вы, я вижу, куда просторнее живете, чем мы на своей верхотуре!

— А что, переселяйтесь к нам! Мы вам самую большую комнату отдадим, да еще с какой картиной! Уральские горы! — вмешался я в разговор, но в этот момент раздался снова звонок.

Анна Ильинична насторожилась и встревожено посмотрела на брата, который вдруг весело расхохотался, закинув голову.

— Ты что, Анечка? Держу пари, что это мои «хвосты» потеряли меня в Кремле и теперь разыскивают! Узнай там, Гора, кто это?

Мы его, конечно, поняли: «хвостами» он иронически называл свою охрану, с присутствием которой после покушения в 1918 году ему пришлось мириться, хотя он по-прежнему ворчал и считал ее вовсе ненужной.

Действительно, когда я спросил через дверь: «Кто там?» — послышался голос Роберта Габалина, начальника охраны:

— Это я, Гора!

Я открыл дверь. Роберт встревоженным голосом спросил:

— Скажи, пожалуйста, Владимир Ильич у вас?

— Здесь, у нас. Он только несколько минут как пришел.

— Ну, слава богу, а то мы с ног сбились, потеряли его. Понимаешь, взял и ушел потихоньку из квартиры через черный ход, а наши ребята не проследили и потеряли его из виду. Хорошо, догадались у часовых спросить в Троицких воротах. Ты ему ничего не говори, что я здесь, — попросил Габалин, но я не выдержал и рассмеялся.

— Чего уж там — не говори! Он сам раньше нас догадался, что это вы его разыскиваете, кто еще может быть?

Выслушав мой рассказ о его поисках, Владимир Ильич только посмеялся. Анна Ильинична стала выговаривать брату за его пренебрежительное отношение к своей безопасности. На его жизнь покушались не раз. В январе 1918 года в Петрограде, когда Владимир Ильич ехал в автомобиле с швейцарским коммунистом Платтеном, их машина была неожиданно обстреляна; Платтен тогда рукой пригнул голову Ленина, и благодаря этому Владимир Ильич остался невредим. Время было тревожное, обстановка — напряженная, опасность подстерегала всюду.

Иностранные и белогвардейские агенты шныряли по Москве, учиняя диверсии, совершали убийства партийных и государственных руководителей, дипломатических представителей.

Был случай, когда бандиты напали на машину Ильича в Сокольниках, на окраине Москвы, высадили всех и уехали, к счастью никого не тронув.

В другой раз, это было при мне, мы ехали в Горки в большой открытой семиместной машине. Впереди сидели шофер Степан Гиль и Роберт Габалин; на приставном кресле, как всегда, Владимир Ильич — это было его излюбленное место, — на заднем сиденье располагались Мария Ильинична и я.

При выезде на Серпуховское шоссе у деревни Нижние Котлы, перед железнодорожным мостом, дорогу машине преградила группа вооруженных лиц, одетых в штатское, и, когда мы остановились, потребовала документы. В волнении Мария Ильинична схватилась за борт машины так, что побелели пальцы. Шофер тихо сказал одному из них, видимо старшему, подошедшему к машине с револьвером в руке: «Это — Ленин!» — «Отставить, товарищи!» — крикнул тот своим, чтобы они опустили оружие, и, сунув голову под брезентовый верх, узнал Ильича.

— Простите, товарищ Ленин, что задержали вас; рабочий патруль, проверяем... мало ли кто!..

Мы спокойно тронулись дальше в путь, и я заметил при этом, как Мария Ильинична прятала в сумочку небольшой браунинг: она готова была оружием защищать своего брата.

ВНИМАНИЕ КО ВСЕМУ, ЗАБОТА ОБО ВСЕХ

Владимир Ильич был неизменно аккуратным и строгим, требовательным как по отношению к окружающим работникам, так и к самому себе. Он мог быть справедливо жестким и суровым, когда этого требовали интересы революции, интересы государства.

В нем совершенно отсутствовали элементы эгоизма и честолюбия: Ленин оставался простым и для всех доступным. Его обращение с людьми покоряло своей непосредственностью; его личная скромность, чуткость и заботливость до мелочей заслуживают того, чтобы быть примером для любого работника — большого и малого.

Все, кому привелось в жизни хоть раз встретить с В.И. Лениным и побеседовать с ним, с необычайной теплотой вспоминают о его чуткости и заботливом отношении к человеку.

Курсант Барменков, который нес в Кремле караульную службу, получил летом 1921 года письмо от своих родителей, тамбовских крестьян. В письме они сообщали, что их постигло несчастье: во время пожара сгорела хата, и в огне погибло все имущество. Расстроенный Барменков написал письмо Ленину о помощи и попросил своего друга Шлика, исполнявшего обязанности разводящего, попробовать передать письмо родителей и его заявление товарищу Ленину. Шлик передал оба письма в тот момент, когда Владимир Ильич шел утром по коридору в свой кабинет.

Не прошло и двух недель, как Барменков получил новое письмо, на этот раз радостное. Его старики сообщали, что по какому-то распоряжению из Москвы волостной исполком предоставил им денежную помощь и отпустил лес на постройку новой избы. Это было результатом личного вмешательства Владимира Ильича.

Таким же чутким был Владимир Ильич и в семейной жизни. В течение семи лет мне приходилось соприкасаться с ним в домашней обстановке, и я никогда не забуду, как отечески внимательно и заботливо относился он всегда к своим близким, в том числе и ко мне.

Известно, что условия жизни в период военного коммунизма, когда повсюду дарила разруха, отличались многими несообразностями, отсутствием привычного порядка.

В начале 1920 года, через год после смерти Марка Тимофеевича, Анна Ильинична собралась съездить в Петроград— навестить родные могилы на Волковом кладбище. Узнав об этом, Владимир Ильич уговорил сестру взять на всякий случай нечто вроде охранной грамоты, чтобы мы могли без особых приключений совершить эту поездку и возвратиться благополучно в Москву.

Адресовалась записка тогдашним петроградским руководителям и «всем товарищам железнодорожникам». Текст ее, написанный рукой Ильича, гласил:

«Прошу оказать содействие для скорейшего (это слово было дважды подчеркнуто) проезда из Москвы в Петроград и обратно Анне Ильиничне Елизаровой и ее приемному сыну Георгию Лозгачеву. С коммунистическим приветом Вл. Ульянов (Ленин)».

Не оставлял Владимир Ильич без внимания и некоторые мои просьбы.

Ответственные работники Совнаркома, в том числе и сам Владимир Ильич, пользовались пропусками в Кремль иного образца, нежели остальные сотрудники. Невинное мальчишеское тщеславие подмывало меня получить такой пропуск с золотыми буквами на обложке. И вот в конце 1920 года, когда истекал срок действия пропусков, я зашел в кабинет к Владимиру Ильичу, предварительно убедившись, что у него нет посетителей.

— Владимир Ильич, у меня пропуск кончается! Нужно новый.

— Ну что же, я скажу, чтобы выписали новый, раз кончается.

Я подошел поближе и, поглядывая на него, замялся.

— Ну, говори, что у тебя там еще на уме, что-то никак не выговоришь! — улыбнулся Владимир Ильич.

— Да... мне хочется, такой же пропуск чтобы был, как у вас!

Владимир Ильич весело рассмеялся:

— Я уже по глазам вижу, что ты не просто так стоишь, мнешься! — И нажал кнопку звонка.

Вошла Лидия Александровна Фотиева, секретарь Владимира Ильича. Продолжая смеяться, Владимир Ильич обратился к ней, показывая на меня:

— Вот вам, пожалуйста, Лидия Александровна! Пришел Горка и требует наркомовский пропуск, чтобы был такой же, как у меня. Придется дать, как вы думаете? Выпишите ему, пожалуйста, новый пропуск, так и быть.

Обрадованный, я быстро обнял Владимира Ильича, прижавшись щекой к плечу, и помчался за Лидией Александровной. Владимир Ильич добродушно улыбался и ласково махнул мне рукой, принимаясь за прерванную работу.

В начале 1921 года, завидуя некоторым своим сверстникам, я признался Анне Ильиничне, что мне страшно хотелось бы иметь велосипед. Она разочаровала меня своим ответом:

— Ну где же его взять, Горушка? Их ведь не продают, да и стоит он, верно, немалые деньги.

Я больше не возобновлял этого разговора, поняв, что не так-то легко Анне Ильиничне исполнить мое желание. Пришлось забыть об этом. Вдруг в один прекрасный день на квартиру приводят велосипед. Я обращаюсь к Анне Ильиничне:

— Это вы мне достали велосипед?

— Нет, — смеется, — я уж, наверно, сразу бы сказала. А что, ты доволен подарком?

— Ой, ну как же, мне давно хотелось! Но кто же тогда, скажите, пожалуйста?

— А про Володю ты забыл? Это он, его подарок. Дошел до него слух, что ты очень уж мечтаешь о велосипеде, ну и решил тебе сделать это удовольствие. Не забудь поблагодарить его!

Я бросился к телефону, вызвал кабинет Владимира Ильича и с жаром стал благодарить его за замечательный подарок. Он только добродушно смеялся в ответ.

С этим велосипедом, однако, в первый же день получился конфуз. Позабыв о необходимости приобрести для него номер, как это положено, я принялся беспечно разъезжать по московским улицам, что и привело к печальному результату: первый же попавшийся милиционер отобрал у меня велосипед и сдал его в отделение милиции. Опечаленный, я прибежал в Кремль и явился со своим горем к Владимиру Ильичу:

— Владимир Ильич, я к вам!

— Вижу, что ко мне; у тебя случилось что-нибудь?

— Велосипед у меня забрали.

— Кто забрал, где, как это могло быть?

Немного смущенный, ибо я же, собственно, и был виноват в происшедшем, объясняю, что ездил на велосипеде без номера и теперь он находится в милиции.

Пожурив меня немного за оплошность, Владимир Ильич написал на служебном бланке ходатайство с просьбой возвратить велосипед.

— Смотри же, Гора, я поручился за тебя, не подведешь?

— Ну конечно же, не подведу, Владимир Ильич! Так уж случилось, сам я виноват!

Поблагодарив, я взял записку и помчался в 8-е отделение милиции, где дежурный с удовольствием выполнил необычную просьбу, подписанную самим товарищем Лениным. Все сотрудники, бывшие на работе в эту минуту, сгрудились вокруг дежурного: каждому захотелось собственными глазами прочитать написанную Лениным записку.

В 1921 году жестокая засуха почти полностью погубила урожай на огромной территории от Поволжья и Дона до Западной Сибири, особенно поразив степные края. Голод и эпидемии охватили сорок губерний с населением более 30 миллионов человек.

Был образован Комитет помощи голодающим (ЦК Помгол). Не оставались в стороне и кремлевские большевики: жертвовали всем, что имели, брали в свои семьи голодающих сирот. Семья Ф. В. Ленгника (товарища В. И. Ленина по сибирской ссылке) кроме осиротевшей Нины Барамзиной, потерявшей в один день отца и мать, взяла к себе еще маленького сироту-башкира Нургату; Анна Ильинична, принявшая к себе Митю Барамзина, отдала в фонд помощи хранившееся в «заветном» сундуке старинное столовое серебро, некоторую сумму денег.

Не мог остаться в стороне и Владимир Ильич. Однажды я зашел на квартиру к «нашим». В прихожей, на сундуке, лежали кучкой бумажные деньги, кое-какие ценности, вроде брошек, колечек. Скорее всего — Марии Ильиничны. Узнал ее золотые карманные дамские часики (точно такие же были у Анны Ильиничны). С любопытством открыл невзрачную на вид коробочку, оклеенную коленкором.

Внутри, на бархатной подкладке, лежала большая золотая медаль с тисненой надписью «преуспевающему». Я видел ее впервые, но угадал — это же медаль, полученная 35 лет тому назад лучшим учеником Симбирской гимназии Владимиром Ульяновым! О ней мне не раз рассказывала Анна Ильинична. Я направился в спальню; Надежда Константиновна работала за письменным столом. Недомогала, опять запретили врачи посещать службу в Наркомпросе. Не помню уж, в каких выражениях, но я забормотал что-то насчет медали, что надо бы ее «спасти». Что, мол, конечно, я все понимаю, но все- таки...

Надежда Константиновна, выслушав мои излияния, спокойно ответила:

— Ну и что же? Что ты в этом нашел особенного, о чем жалеть? Как все, так и мы. Что у Володи было, то и отдал. А у меня — так и вовсе нет ничего.

У Владимира Ильича была одна-единственная ценность, с которой он не расставался. Остались у него, как дорогая память, старенькие отцовские часы с ключиком на черном шелковом шнурке. Многие видели их в руках Владимира Ильича. До самой своей смерти пользовался ими Ленин, не признавая никаких новых.

Спустя 35 лет, в 1956 году, проходя по залам Центрального музея В. И. Ленина, я с удивлением и радостью увидел в витрине, под стеклом, в знакомой коробочке, знакомую медаль. Она была все-таки «спасена», и, разумеется, без ведома ее хозяина.

ШАХМАТНЫЕ БАТАЛИИ

Дмитрий Ильич окончательно покинул Крым в конце 1921 года и по приезде в Москву поселился с супругой в нашей квартире на Манежной улице. Характер его за прошедшие годы почти не изменился, это был по-прежнему живой и общительный человек.

Мне шел шестнадцатый год; я становился, по выражению Дмитрия Ильича, «маленьким мужчиной», которому заметно недоставало мужской дружбы и мужского влияния, особенно после смерти Марка Тимофеевича.

Может быть, поэтому я так крепко привязался к Дмитрию Ильичу.

Дмитрий Ильич, как и Владимир Ильич, был не только страстным охотником, но и отличным шахматистом. Память у него была феноменальная; для него, например, не представляло труда играть вслепую, не глядя на доску. Он частенько приходил ко мне в комнату, ложился на широкий диван, закуривал и предлагал сыграть партийку-другую в шахматы.

Я усаживался за свой стол, расставлял на доске фигуры, и, как положено, мы загадывали, кому играть белыми, кому — черными. Дмитрий Ильич задавал убийственный вопрос, от которого страдало мое самолюбие:

— Ну, так сколько тебе дать вперед?

Это означало, что мой партнер, зная о своем превосходстве, еще до начала игры великодушно предлагал лишить себя одной крупной фигуры, а то и двух, чтобы Уравнять силы и повысить мои шансы Пытаясь соблюсти достоинство, я протестовал:

— Дмитрий Ильич, ну что это за игра будет, совестно же!

И тут же сдавался, снимал с доски «лишние» фигуры противника.

Бесполезное дело: все равно я неизбежно проигрывал! Лежа на диване вверх лицом, Дмитрий Ильич курил и, глядя в потолок, диктовал мне ходы. Как он мог их запомнить и следить за положением фигур на доске, которая стояла передо мной? Во время игры он мог разговаривать о совершенно посторонних вещах, и все- таки помнил каждый ход. Мало того, он еще ловил меня на ошибках и предупреждал об опасности. Даже милостиво разрешал брать ход назад. Я старался изо всех сил, но в результате получал мат. Редко-редко мне удавалось выиграть партию, а если я оказывался способен на серьезное и длительное сопротивление, Дмитрий Ильич радовался вместе со мной, а я забывал, что он-то вел всю партию без королевы или пары сильных фигур.

Помимо обычной игры, Дмитрий Ильич любил придумывать несложные шахматные задачки и заставлял меня решать их самостоятельно. Шахматист из меня серьезный не получился, но под влиянием таких людей, как Мария Александровна, Марк Тимофеевич, Дмитрий Ильич, я навсегда полюбил эту умную и серьезную игру.

К сожалению, мне ни разу не приходилось наблюдать шахматной баталии между Владимиром Ильичем и Дмитрием Ильичем. У Владимира Ильича не находилось свободного времени для этого, и для меня так и осталось неизвестным, кто из двух братьев был сильнее за шахматной доской.

ПУТЕШЕСТВИЕ В АНГЛИЮ

Весной 1922 года я завершил среднее образование, впервые за все время проведя четыре года в стенах одной и той же школы. К этому времени я изучил еще и латинский, прослушав курс в добровольной группе.

Анна Ильинична поинтересовалась как-то, не желаю ли я познакомиться с английским языком. Я согласился довольно равнодушно и на протяжении трех месяцев ходил по вечерам к одной полуслепой старушке, Елизавете Циммерман, англичанке по рождению, бывшей замужем за поляком, дальней родственнице наркоминдела Г. В. Чичерина — что-то вроде двоюродной тетки.

За короткий срок я усвоил основы грамматики и правописания, одолел трудное английское произношение и научился беглому разговорному языку, не задаваясь даже вопросом, для какой цели все это мне нужно. Я и не подозревал, что об этом за меня заранее подумали Анна Ильинична и Владимир Ильич.

В середине лета я уехал в Саратов погостить у родных. Не прошло и месяца, как мы получили телеграмму довольно странного содержания: «Выезжай срочно, чтобы поспеть на морской пароход. Высылаю тридцать рублей на дорогу. Елизарова».

Я терялся в догадках: о каком пароходе (да главное— морском!) говорится в телеграмме? Единственное, что мне в конце концов пришло в голову, это то, что Анна Ильинична собралась съездить куда-то за границу и хочет взять меня с собой.

«Куда же? Наверное, во Францию, — почему-то решил я. — Эх, да ведь это же было бы замечательно!»

Не дожидаясь моего возвращения, Анна Ильинична уже начала готовить меня в дорогу, пересматривая и приводя в порядок мой несложный гардероб. Однако приехав, я не заметил, чтобы Анна Ильинична сама готовилась к путешествию.

После обеда раскрылись все тайны и загадки.

— Ты в этом году закончил среднее образование, Гора, — начала приемная мать, усадив меня около себя на диван, — и мне хотелось как-то особенно отметить это немаловажное событие в твоей жизни. Я решила посоветоваться с Володей, и знаешь, что за мысль пришла ему в голову? «А что ты скажешь, — говорит, — насчет поездки за границу? Не пассажиром, конечно, а, например, простым матросом? Теперь это, пожалуй, можно будет обмозговать. Пусть потрудится наравне с другими, все-таки ему уж семнадцатый год, не маленький, вот и будет у него приятное с полезным».

— Понимаешь ли, мы этот вопрос давно уж обсуждали. Самое трудное было для меня решить, куда же именно отправить тебя. Я специально поехала для этого  в Петроград и разговаривала там с одним руководящим товарищем из Балтийского пароходства — Иваном Ионовичем Яковлевым, и он привел мне несколько возможных вариантов, которые один за другим пришлось отвергнуть, и вот почему. Пароход «Декабрист» пойдет в Аргентину, в Южную Америку, но, честное слово, я что-то просто побоялась тебя туда послать. Другой — «Трансбалт»— отправится вокруг Европы и Азии в рейс до самого Владивостока...

— Эх, мне бы такое путешествие проделать,— вырвалось у меня, — вот интересно!

— Да, сама знаю, что интересно, но ты представь себе, ведь «Трансбалт», проделает этот путь чуть ли не за полгода! Ты, я надеюсь, не отказался от намерения учиться дальше? Год-то пропадет, июль месяц у нас сегодня, а не январь. И этот вариант пришлось отвергнуть.

— Когда я вернулась обратно, — продолжала Анна Ильинична, — мы решили остановиться вот на чем: ровно через четыре дня отправляется с грузом леса в Лондон торговое судно «Карл Маркс». Если ты не прочь, можешь на нем совершить плавание в качестве матроса, как член команды. Тебе, кажется, даже и жалованье будут платить, как рядовому матросу. Зато, конечно, ты и работать должен будешь, как и все, ничем не отличаясь от других. Ну, как ты решаешь?

— Да что там спрашивать меня? — воскликнул я.— Поеду, конечно, кем угодно поеду!

— Ну, тогда имей в виду: завтра же нужно выезжать в Петроград, не теряя времени. «Карл Маркс» возвращаться будет через два-три месяца.

Я был в возбужденно-радостном настроении.

— Ну и ну! Здорово! — все еще не мог я прийти в себя. — Так вы, значит, давно уже все с Владимиром Ильичем обсудили! А мне-то невдомек, что это Анна Ильинична агитирует меня английский язык учить, с ребятами из коминтерновской молодежи вдруг знакомит, английские газеты выписала — практиковаться в чтении! Я только сейчас все по-настоящему понял. Большое спасибо вам! — И я от души расцеловал Анну Ильиничну.

— Это Володю в первую очередь надо благодарить,— сказала Анна Ильинична, — я без него ничего не  сумела бы сделать. Но поблагодаришь, когда возвратишься, а сейчас надо поспешить со сборами, некогда в Горки ехать, да и Володя все еще прихварывает что-то, переутомился.

— Теперь вот еще что, — добавила она, — мы наметили в спутники тебе Мишу Ленгника. Фридрих Вильгельмович1 дал свое согласие. Миша постарше тебя, а главное — посерьезнее, ты же у меня частенько легкомысленным бываешь, а с Мишей я буду поспокойнее за тебя. Одно плохо: Миша совершенно не знает английского языка. Тут уж придется тебе быть за старшего и помогать ему.

Через несколько дней груженное лесом чуть ли не до трубы торговое судно «Карл Маркс» водоизмещением 5000 тонн покинуло Петроградский порт и по Морскому каналу взяло курс на видневшийся в утренней дымке Кронштадт. На его борту отплывали в качестве матросов Георгий Лозгачев и Михаил Ленгник. Они уже чувствовали себя «морскими волками»: обоим вместе исполнилось 35 лет.

Семисуточный переход до берегов Англии, сопровождавшийся порядочной качкой, я выдержал превосходно. Мои скромные познания в английском языке безусловно пришлись как нельзя более кстати. Прогулки по Лондону и знакомство с его достопримечательностями, посещение Гулля, где наш «Карл Маркс» грузился углем, поездка через Кильский канал с его двенадцатью воздушными мостами, шторм в Балтийском море — все это наполнило меня, 16-летнего юношу, неизгладимыми впечатлениями.

Отправив меня в плавание, Анна Ильинична под именем Анны Ивановны Егоровой выехала тоже за границу, в Латвию (Прибалтика тогда еще не входила в Советский Союз), подлечиться в санатории на Рижском взморье, откуда вела переписку со мной через наше торгпредство в Лондоне.

Нечего и говорить, насколько горячо благодарил я Владимира Ильича за его чудесный подарок, встретившись с ним по возвращении в Москву!

КРАЙНИЙ ШКАФЧИК

За девять лет обучения я вынужден был переменить шесть школ. Учился я в годы, насыщенные такими значительными событиями, как первая мировая война, Февральская и Октябрьская революции. В период 1918—1921 годов в школе, как и всюду, царил настоящий хаос. Все это не могло не отразиться на качестве обучения, и, посоветовавшись с Анной Ильиничной, я решил затратить еще год на улучшение своего общего образования, поступив на последний курс рабфака при механико-электротехническом институте. Это одновременно давало возможность быть принятым в вуз без вступительных экзаменов.

Владимир Ильич одобрил наш план и потом живо интересовался моими успехами, расспрашивая обо всем, что касалось учебы.

Расспрашивая меня о том, в чем я в настоящий момент нуждаюсь, Владимир Ильич вызвался помочь необходимой литературой, которую не всегда было легко приобрести.

— Тут мне, знаешь, приходит масса всяких книг,— сказал он, — посмотри, может быть, кое-что и для тебя найдется полезного?

Ему, действительно, доставляли массу книг, нужных и ненужных. Издательства, видимо, высылали обязательный экземпляр каждой вышедшей книги, не задумываясь, в какой степени они интересны Ленину.

Пользуясь разрешением Владимира Ильича, я довольно бесцеремонно копался у него в шкафах, ища нужные мне книги и пособия. Вряд ли ему могло быть по душе подобное хозяйничание.

Во время одного такого визита Владимир Ильич, указав на нижнее отделение стоявшего у входной двери шкафа, заявил:

— Гора, видишь тот крайний шкафчик внизу, слева? Это будет твой шкафчик, и здесь ты можешь в любое время выбирать, что тебе нужно из книг. — И, улыбнувшись, так как вид у меня был недоумевающий, добавил:—Я сам буду туда откладывать все книги, которые могут оказаться подходящими и полезными для твоих занятий на рабфаке. Только не забывай, если меня не будет, показывать Лидии Александровне, что берешь: она запишет себе для порядка.

Объяснив все это, Владимир Ильич добродушно рассмеялся, откинулся на спинку стула и добавил, лукаво прищурившись и погрозив мне пальцем:

— И давай договоримся, чтобы больше по всем шкафам самовольно не лазить! Согласен?

— Ну еще бы! — воскликнул я. — Да вы бы давно мне так сказали!

— А теперь иди, Горка, — взглянув на часы, посерьезнел сразу Владимир Ильич. — Ко мне сейчас должны прийти с деловыми разговорами.

В середине 1956 года мне пришлось впервые ознакомиться с небольшой запиской Владимира Ильича, адресованной Анне Ильиничне. Записка, по-видимому, относится к концу 1922 года. В ней говорится о книге, скорее всего по политэкономии, которую я просил Владимира Ильича достать для меня.

«Дорогая Анюта! Вышло вот что:

Оказалось, что книга эта из «Соц. Академии», откуда книги запрещено давать на дом.

Для меня сделали исключение!

Вышло неловко, — по вине моей, конечно. Надо теперь особенно строго присмотреть за тем, чтобы Гора быстро и дома книгу прочел и вернул.

Если надо, я могу поручить поискать в другом месте,— чтобы книгу эту мне достали в собственность.

Твой В. У.».

Подчеркивания в тексте записки были сделаны самим Владимиром Ильичем.

Примечания:

1 Ф. В. Ленгник, отец Михаила, старый большевик, был в енисейской ссылке одновременно с В. И. Лениным, в 1898 году.


Глава тринадцатая

ПОСЛЕДНИЕ ВСТРЕЧИ

ТРЕВОЖНЫЕ СИГНАЛЫ

«Колоссальный склероз мозговых сосудов, и только склероз. Приходилось дивиться... тому, что он так долго мог жить с таким мозгом», — вспоминал в 1924 году известный хирург В. Н. Розанов.

Первый серьезный сигнал, или «первый звонок», по выражению самого Владимира Ильича, прозвучал в мае 1922 года, через месяц после операции по извлечению пули. Четыре месяца вынужден был провести тогда Ильич в Горках. Отдохнув и поправившись, он с новым рвением приступил к работе.

А в один из декабрьских дней 1922 года, поднимаясь утром с постели, Владимир Ильич почувствовал внезапное головокружение, пошатнулся и, чтобы не упасть, ухватился за стоящий рядом шкаф. Вызванные врачи склонны были определить этот симптом как признак сильного переутомления и старались успокоить больного. Однако Владимир Ильич лучше их чувствовал надвигавшуюся опасность и покачал головой.

— Нет, это настоящий «первый звонок», — возразил он с грустной улыбкой...

Все силы были направлены на поддержание организма Владимира Ильича. Мария Ильинична, всегда заботливо охранявшая покой брата, категорически запретила всякие свидания с ним кому бы то ни было, невзирая на лица. К больному допускались только врачи и дежурный медперсонал. Разумеется, Мария Ильинична и Надежда Константиновна в любую минуту были около него.

Я болезненно переживал вынужденную разлуку. Мне было обидно, что в тяжелую минуту я не могу быть рядом с Владимиром Ильичем.

В январе—феврале 1923 года наметилось некоторое улучшение. Воспользовавшись этим, Владимир Ильич диктовал свои, ставшие последними, статьи и замечания.

Но 9 марта снова прозвучал грозный сигнал, состояние резко ухудшилось. Началась длительная борьба сильного организма Ленина с охватившей его тяжелой болезнью.

В середине лета я, как обычно, приехал в Горки на летний отдых, успешно окончив рабочий факультет. Встретив меня, Мария Ильинична, без сомнения догадывавшаяся о моей обиде, решила начать серьезный разговор.

— Видишь ли, Гора, мне кажется, ты плохо представляешь себе степень серьезности состояния Владимира Ильича. Он был настолько опасно болен последние месяцы, что то «значительное улучшение», о котором было позволено объявить в печати, еще не означает окончательного поворота к полному выздоровлению.: Поэтому до сих пор к нему почти никто не допускается. Он давно не видит никого, кроме меня да Нади. Всякий новый человек, хотя бы и близкий, которого Володя не видел продолжительное время, может вызвать в нем волнение, а всякое, — подчеркнула Мария Ильинична,— волнение не только вредно для него, но может оказаться даже опасным. Я думаю, что ты уже достаточно взрослый, чтобы понять все это.

Я утвердительно кивнул головой, и Мария Ильинична продолжала:

— Я хорошо знаю, что ты очень привязан к Володе и что тебя огорчает невозможность видеться с ним. Пока еще нельзя этого, Гора: Володино здоровье дороже всего. Больше того, я хочу предупредить тебя вот о чем. Владимир Ильич каждый день совершает прогулки по парку; возят его в кресле: сам он не может ходить. Ты, я знаю, тоже часто в парке гуляешь. Так вот, я прошу тебя ни в коем случае не встречаться с Володей, если ты действительно его любишь.

В последующие дни я старался забираться в такие уголки, куда, по моему мнению, не могли завезти больного Владимира Ильича. И, несмотря на предосторожности, я все-таки увидел его.

Я сидел на боковой, или косой, как ее еще называли, аллее в глубине парка на скамье, считавшейся у нас любимым местом отдыха Владимира Ильича. В отдалении от большого дома, в затишье, словно оберегаемая широкими лапами высокой ели, полускрытая скамья в самом деле располагала к задумчивому отдыху и спокойным размышлениям. И я не сразу расслышал приближавшиеся со стороны большой аллеи голоса. Вскочив с места, я быстро спрятался за толстым стволом ели, замаскированный спускавшимися до самой земли ветвями.

В нескольких шагах от меня провезли в больничном кресле на колесах Владимира Ильича. Коляску вез старый чекист Паккалн; рядом шел молодой дежурный врач Николай Семенович Попов в повернутой козырьком назад кепке и с ореховым прутиком в руках. Наклоняясь к больному, он что-то говорил про грибы. Я догадался, что они развлекаются поисками грибов, которые обильно росли в этой части парка. Их нарочно оставляли на виду, не рвали.

От волнения колотилось сердце, но я не пошевельнулся, помня наказ Марии Ильиничны.

В другой раз я избрал для прогулки противоположный конец парка, возле беседки на шести колоннах, с круглым зеленым куполом. Отсюда с холма открывался вид на деревню Горки и на Подольское шоссе; вдали виднелся железнодорожный мост через Пахру. На залитой солнцем лужайке красовалась цветочная клумба с высокими душистыми флоксами, окаймленная белыми нарциссами. Я решил нарвать небольшой букет для Владимира Ильича, зная, что он любит цветы, и принялся собирать нарциссы.

Нагнувшись, чтобы сорвать цветок, я не заметил, как из-за беседки на лужайку вывезли Владимира Ильича, а когда заметил, то было уже поздно. На этот раз за коляской шли Мария Ильинична, Надежда Константиновна и профессор Розанов, в белом халате, с засученными по привычке хирургов рукавами. Розанов слегка улыбнулся при виде оторопевшего парня. Мария Ильинична, строго посмотрев на меня, поняла, что мне невозможно было скрыться, и только молча сделала предостерегающий знак.

Широко раскрыв глаза, я остался стоять на месте, растерянный, но довольный в душе этой новой встречей.

Владимир Ильич, одетый в белую летнюю рубашку с расстегнутым воротом, сидел в кресле, и, показывая рукой вперед, просил везти дальше. Голову его прикрывала старенькая кепка. Правая рука как-то неестественно лежала поперек колен...

Владимир Ильич, видимо, не заметил меня, хотя я стоял на открытом месте посредине поляны.

На глаза навернулись непрошеные слезы; цветы выпали из рук, и я медленно поплелся обратно к дому....

ДОЛГОЖДАННАЯ ВСТРЕЧА

Я пожелал поступить в Петроградский политехнический институт. Выехал в Петроград и был зачислен студентом механического факультета.

Анна Ильинична посоветовала мне отказаться от государственной стипендии, на которую я имел право, как окончивший рабфак, и аккуратно сама высылала мне почтой сумму, равную стипендии. В письмах она сообщала, к моей радости, что в состоянии здоровья Владимира Ильича намечается явное улучшение.

21 декабря 1923 года я получил возможность поехать на зимние каникулы домой. Через пару дней после приезда Анна Ильинична удивила меня приятным сообщением:

— Знаешь, Горушка, мы сегодня в Горки поедем, к Володе в гости, так что ты никуда надолго не уходи.

Я просто опешил от неожиданности.

— Как — в гости? — удивился я. — Разве к нему можно теперь?

— Теперь уже можно, — улыбнулась Анна Ильинична. — Володя последнее время хорошо себя чувствует, так что тебе можно будет повидаться с ним. Ты рад?

Вместо ответа я обнял и расцеловал ее.

— Фу, Горка! Растрепал всю, — притворно сердилась Анна Ильинична. — Ты же студент теперь, должен себя солидно вести.

— Это от радости, — оправдывался я, смеясь.

Путешествие в Горки мы проделали в автосанях, одевшись потеплее. Дни стояли самые короткие, так что уже стемнело, когда мы подъехали к заметенному снегом крыльцу большого дома Выйдя из машины, мы прошли в большой зал на первом этаже, служивший в те дни местом сбора всей семьи Ульяновых.

Нас радушно встретили Надежда Константиновна, Дмитрий Ильич и Мария Ильинична. За большим круглым столом было уже накрыто к ужину, и ожидали лишь Владимира Ильича. Я страшно волновался и что- то невпопад отвечал Надежде Константиновне, расспрашивавшей про Питер, где она не бывала вот уже шесть лет.

Наконец у входа в зал показалось знакомое передвижное кресло, на котором сидел радостно улыбающийся Владимир Ильич, свежий, побритый. Выглядел он бодрым и оживленно-веселым; словом, был прежний, как всегда, такой привычный. Ничто в его внешности не напоминало изменившегося, исхудавшего человека, виденного мною несколько месяцев назад на дорожках парка.

И только лежавшая по-прежнему безжизненно на коленях правая рука да то, что сидел он в этом больничном кресле на колесах, напоминало, что тяжелый недуг еще не покинул Ильича.

Мария Ильинична предупредила заранее брата о моем приезде, и он еще издали, ласково улыбаясь, приветствовал меня отрывистым, чуть задыхающимся голосом.

Много раз, мысленно представляя себе нашу встречу, я думал, что брошусь к Владимиру Ильичу, обниму его; хотелось много сказать ему хорошего-хорошего... И вдруг словно кто-то сковал мой язык, мои движения (может, смутило меня то, что все смотрели на нас в эту минуту), и я будто на чужих ногах подошел и осторожно пожал протянутую Владимиром Ильичем руку, пробормотал что-то пустое, незначительное...

Только за столом, кажется, я пришел в себя и обрел дар речи. Благодаря вниманию Марии Ильиничны мой прибор оказался рядом с прибором Владимира Ильича, и во время ужина я не столько ел, сколько глядел счастливыми глазами на него, рассматривая заново каждую черточку на лице, радуясь знакомой милой улыбке и его неиссякаемой жизнерадостности.

Не без некоторой гордости рассказал я Владимиру Ильичу, что за прошедший год успел окончить рабфак и стал настоящим студентом, учусь в Петрограде. С улыбкой, сопровождая мой рассказ одобрительными «вот-вот», Владимир Ильич слушал меня.

— Только у нового студента легкомыслия еще многовато, Володенька, — улыбнувшись, заметила Анна Ильинична, — помнишь их путешествие в Англию прошлый год на торговом судне «Карл Маркс»?

Владимир Ильич утвердительно кивнул головой.

— Горка же вернулся просто влюбленным и в море, и в этот пароход. Осенью «Карл Маркс» пришел из плавания и стоял на Неве; он, узнав об этом, помчался в город, позабыв даже комнату запереть, и целую неделю пропадал на корабле. А за это время у него в общежитии готовальню похитили, ту самую, что ему Манечка подарила, немецкую. Вот так настоящий студент!

Я смутился и укоризненно посмотрел на Анну Ильиничну: разоблачила, мол, меня, а Владимир Ильич громко рассмеялся и погрозил мне пальцем.

Как и прошедшим летом, у Владимира Ильича была по-прежнему сильно затруднена речь, но окружающие почти всегда понимали его, хотя иногда и не обходилось без маленьких недоразумений.

За столом, как правило, велся живой, непринужденный разговор на разные общие темы в веселом тоне и направлялся так, чтобы Владимир Ильич принимал в нем участие. Перебрасывались шутливыми замечаниями, часто обращаясь непосредственно к нему с легкими вопросами, но так, чтобы он мог ответить утвердительно или отрицательно, не затрудняясь сложным ответом.

Родные и близкие стремились поддерживать в нем бодрость духа. Спокойно, без навязчивости окружали Владимира Ильича вниманием, незаметно создавая обстановку, при которой не подчеркивалось бы его исключительное положение больного.

Все дни, что я провел в Горках, я старался не разлучаться с Владимиром Ильичем, насколько это позволялось обстановкой. Он по-прежнему занимал все ту же небольшую комнату на втором этаже, которую выбрал еще в 1918 году.

По соседству, через площадку внутренней лестницы, была расположена обширная комната Надежды Константиновны (к величине которой она, кажется, никогда не могла привыкнуть).

Мария Ильинична предупредила меня, чтобы я не ходил наверх, так что я вначале не знал, как проводит время Владимир Ильич в своей комнате.

Проснувшись утром, он одевался с помощью дежурного медика, проходил, опираясь на палку, через комнату Надежды Константиновны, желая ей доброго утра, и шел умываться в ванную.

К завтраку, обеду и ужину он спускался по лестнице сам; внизу усаживался в свое кресло на колесах, на котором и въезжал в зал, свежий и улыбающийся, здороваясь с родными радушным «вот-вот». Одет он был по-зимнему, в свой старенький зеленый френч, бывший на нем в день нашей первой встречи в Петрограде в апреле 1917 года.

После завтрака, как правило, устраивалась прогулка по парку, по расчищенным от снега дорожкам, в кресле на колесах, которое толкал Петр Петрович Паккалн. Надежда Константиновна обязательно сопровождала мужа во время этой прогулки, а теперь к ней присоединился и я. Мы старались развлекать больного интересными разговорами и веселыми шутками, на которые особенно была изобретательна Надежда Константиновна.

Словно по расписанию, прибегали два неразлучных больших щенка, живших у кухни санатория, и сразу же затевали бесшабашную возню, гоняясь друг за другом по сугробам. Владимир Ильич, который одинаково любил и кошек и собак, весело смеялся, забавляясь кувырканьем расшалившихся щенков. Надежда Константиновна не забывала захватить в карман сахару: щенки ловко ловили на лету лакомство и, жмурясь от удовольствия, с аппетитом грызли сахар, помахивая хвостами.

Еще больше нравились Ильичу дальние прогулки, носившие ироническое название поездок «на охоту». Они заключались в следующем: тепло одетый Владимир Ильич усаживался в легкие сани, рядом с ним устраивался Паккалн, бережно поддерживая Ильича. В простых деревенских розвальнях размещалось человек 5—6 из охраны, вооруженных кто карабином, кто охотничьим ружьем. Шумная кавалькада отправлялась неторопливой рысью кататься по зимним лесным дорогам в окрестностях Горок.

Можно догадываться, что, заслышав за полверсты таких охотников, все зайцы разбегались.

Часа через полтора или два, в зависимости от погоды, экспедиция весело и шумно прикатывала домой. Владимир Ильич сидел посвежевший, разрумянившийся от мороза, неизменно улыбающийся.

Ел Владимир Ильич то же, что подавалось и остальным. Несмотря на бодрящие прогулки на свежем воздухе, аппетит у него был неважный. Если ему не нравилось какое-нибудь блюдо, он начинал строить жалобно-уморительные гримасы. И, рассмешив других, громче всех заразительно смеялся сам.

После ужина на дверях натягивалась простыня, служившая экраном, приносили ручной киноаппарат, и начинался сеанс. Роль киномеханика выполнял Петр Паккалн. Все располагались кому где удобно; я обычно устраивался на полу, у ног Владимира Ильича.

Домашние киносеансы были непродолжительными; особенно серьезные фильмы не демонстрировались, чтобы не вызывать у Владимира Ильича хотя бы малейшего нервного напряжения. Находчивая Мария Ильинична добывала в Москве коротенькие видовые фильмы и комические картины дореволюционного производства.

Повеселившись, все расходились по своим комнатам. Владимир Ильич с Надеждой Константиновной удалялись наверх, Мария Ильинична, как главная хозяйка, оставалась ненадолго, чтобы распорядиться на завтрашний день.

Я чаще всего проводил время за книгой в библиотеке или уходил к сотрудникам охраны, размещавшимся над гаражом в хозяйственном дворе. Туда в один из вечеров пришел за мной дежурный.

— Гора, собирайся и иди скорей наверх. Владимир Ильич тебя зовет.

Я не поверил и принял его слова за шутку, зная, что Мария Ильинична запрещает мне ходить наверх. Однако дежурный товарищ через несколько минут снова вернулся.

— Ты все еще здесь? Понимаешь, Мария Ильинична сердится, почему ты до сих пор не идешь — заявил он вполне серьезно.

На этот раз я последовал за ним без разговоров. Поднявшись по лестнице, я вошел в комнату Владимира Ильича. Он встретил меня довольным «вот-вот» и жестом пригласил сесть возле него.

На столе, выдвинутом на середину комнаты, стоял стереоскоп. Целая серия двойных картинок — снимки пейзажей Африки и ее обитателей — в беспорядке лежали на столе.

Мария Ильинична потихоньку от брата объяснила, в чем дело. Владимир Ильич с самого начала вдруг отказался развлекаться стереоскопом и стал оглядываться вокруг, словно кого-то искал. Они вместе с Надеждой Константиновной долго старались угадать его желание, прежде чем вспомнили про меня, и после того, как Владимир Ильич подтвердил их догадку, решили послать за мной.

С тех пор я каждый вечер приходил в спальню Владимира Ильича, и мы, сидя за столом, час или два развлекались чем-либо или просто беседовали. Я рассказывал что-нибудь про Петроград или описывал наш быт в дружной коммуне студентов-водников имени Ленина, где вся организация и отношения между членами коммуны были построены на подлинно коммунистических началах. Коммуна и ее опыт были совершенно новыми, и поэтому мои рассказы весьма. заинтересовали Владимира Ильича.

Читать Владимир Ильич немного мог, свежие газеты ему доставляли в Горки ежедневно. Между прочим, я впервые заметил, что Владимир Ильич стал пользоваться очками: у него начала развиваться дальнозоркость. Оттого-то летом в парке он так легко со своего кресла различал растущие среди травы грибы, которые не замечал его спутник, молодой близорукий врач Николай Семенович Попов.

Для удобства Владимира Ильича в его спальне стояло большое, приземистое, мягкое кресло. Перед ним, на таком же низеньком столике, лежали газеты, несколько книг, тетради. Владимир Ильич просматривал их, любил, чтобы ему читала что-нибудь вслух Надежда Константиновна. Здесь же происходили его терпеливые упражнения в писании левой рукой под ее же руководством, чтобы немного возместить досадную утрату речи, лишающую его свободного общения с окружающими.

В один из этих дней мне пришлось наблюдать небольшой эпизод, из которого стало ясно, что Владимир Ильич глубоко переживает свой вынужденный отрыв от государственной и партийной жизни. В связи с приближающимся партийным съездом в «Правде» печатались дискуссионные материалы. Среди статей встречались и такие, авторы которых выражали ошибочные и даже антипартийные взгляды, с которыми партия и сам Ленин вели непримиримую борьбу.

Просматривая однажды газеты, Владимир Ильич остановил свое внимание на одной из статей, помещенных на странице «Дискуссионного листка». Не дочитав ее до конца, он досадливо сморщился и, слегка смяв газету, отбросил ее от себя. Газета упала со столика на пол. Немного удивленный, я поднял газету и с любопытством взглянул на статью, вызвавшую досаду Ильича. Это была статья Троцкого.

НА ЕЛКЕ У ДЕДУШКИ ЛЕНИНА

Приближался новый, 1924 год. Желая доставить удовольствие Владимиру Ильичу и зная, с какой любовью и нежностью всегда относился он к детям, Мария Ильинична решила организовать в «большом доме» елку и пригласить на нее детей. Правда, врачи высказали некоторое опасение, не слишком ли утомит больного шумное детское общество, но сам он, узнав о предполагаемом празднестве, решительно «проголосовал» за то, чтобы оно состоялось.

За елкой задержки не было. Огромная пушистая зеленая красавица была доставлена из леса в тот же день. Мария Ильинична отправилась в город и возвратилась оттуда, нагруженная множеством елочных украшений, подарков и лакомств для маленьких гостей.

К оформлению елки Мария Ильинична привлекла многих обитателей дома. Стоя на лестницах-стремянках, они развешивали украшения, разбрасывали по ветвям металлический дождь, прислушиваясь к указаниям Марии Ильиничны, которая подавала им снизу игрушки.

Механик электростанции Хабаров водрузил на верхушку дерева звезду, внутри которой была скрыта электрическая лампочка, и смонтировал гирлянду из разноцветных лампочек. Ее оказалось недостаточно, и пришлось половину елки оборудовать свечами, которые предусмотрительно закупила Мария Ильинична.

И вот наступил вечер 25 декабря. Сопровождаемые матерями, по одному, по два, на крыльцо «большого дома» поднимались маленькие гости. Все это были детишки рабочих и служащих совхоза, санатория и местной больницы. Среди них и школьники, и малыши трех-четырех лет; ни один не был обойден приглашением.

Раздевшись и оставив одежду в дежурной комнате при входе, ребята входили в зал, робко озираясь в непривычной для них обстановке. Все их удивляло: и мраморные скульптуры у окон, и огромный красный шелковый занавес, и сверкающая люстра под потолком. Матери, остановившись при входе в зал, торопливо вытирали носы своим чадам и, одернув на них костюмчики, подталкивали их вперед, поближе к пятиметровой елке, еще затемненной, но уже привлекавшей восхищенные детские взоры блестящими украшениями.

Мария Ильинична, Анна Ильинична и Надежда Константиновна принимали маленьких гостей. Через несколько минут от их робости не осталось и следа. Добродушный глуховатый голос Надежды Константиновны словно обладал притягательной силой, и к ее широкому сарафану вскоре прочно прилепилось несколько малышей. Наклонившись к детям, она уже импровизировала какую-то увлекательную сказочку, и ребятишки, тараща глазенки, доверчиво смотрели ей в рот.

В это время неожиданно для всех появился в передвижном кресле сияющий улыбкой Владимир Ильич.

— Ну, дети, давайте поздороваемся с дедушкой Лениным! Это он пригласил вас к себе на елку, — предложила Надежда Константиновна.

Ребятишки моментально окружили Владимира Ильича, вразнобой здороваясь с ним. Оторвавшись от Надежды Константиновны, младшие заинтересовались коляской, облепили ее, трогали колеса. Кто-то самый умелый бесцеремонно пытался вскарабкаться на колени. Посыпались вопросы.

— А зачем у ней колесики?

— Дедушка, а эта ручка у тебя болит?

Надежда Константиновна старалась отвлечь малышей от чересчур нескромных вопросов, отвечая на них сама. Довольный, Владимир Ильич нежно гладил детские головенки; глаза его влажно блестели.

Мария Ильинична захлопала в ладоши, чтобы привлечь к себе внимание маленьких гостей:

— Ребята, давайте все в круг! Сейчас будем зажигать елку!

Погасла люстра, и тотчас же вспыхнули звезда и цветные огоньки гирлянды. Вместе с детьми в круг встали Анна Ильинична и Надёжда Константиновна и повели хоровод. Мария Ильинична уселась за пианино; прозвучала знакомая мелодия.

В лесу родилась елочка...—

запела Надежда Константиновна, и дети дружно подхватили слова знакомой им песенки.

Затем началась ребячья самодеятельность. Охотно, наперебой выступали один за другим дети, раскрывая свои маленькие таланты, вызывая одобрение и аплодисменты присутствующих. К ним присоединялись с наивной простотой и сами «артисты», вознаграждая аплодисментами не только других, но и самих себя. Каждый получал из рук Марии Ильиничны подарки, подбираемые в соответствии с возрастом. Все остались довольны.

За столом, заранее накрытым по числу гостей, их ожидало вкусное угощение и мешочки с гостинцами.

Пока механик Хабаров устанавливал киноаппарат, вконец освоившиеся ребята взапуски носились по просторному залу, оглашая его криками и веселым визгом.; Двое или трое поменьше гонялись, ловя друг друга, вокруг кресла, в котором сидел Владимир Ильич; кто-то из них растянулся, зацепившись за ковровую дорожку, хотел было зареветь, но тут же раздумал, вскочил, и игра продолжалась.

Владимир Ильич, глядя на бесшабашную ребячью возню, громко и заразительно смеялся, вытирая слезы.

Снова погас свет в зале. На экране появился освещенный прямоугольник. Дети, прекратив возню, рассыпались на полу, теснясь и толкая друг друга: каждый старался выбрать местечко у самых-самых ног дедушки.

Застрекотал аппарат, и на экране, смешно дергаясь, замелькали комические фигурки, вызывая взрывы шумного восторга маленьких зрителей...

Но вот кончилась лента, а вместе с ней закончился и веселый праздник в гостях у Ленина, Довольные и радостные прощались с ним дети. Они прижимали к груди подарки и совали свои ручонки дедушке:

— До свидания, дедушка Ленин!

— Спасибо! Теперь ты приходи тоже к нам на елку!

Долго щебетали в «большом доме» звонкие голоса одевающихся ребят. Когда дети наконец разошлись, в зале стало как-то непривычно тихо...

— Володя, ты не очень утомился? — с беспокойством спрашивали родные.

Счастливо улыбаясь, Владимир Ильич отрицательно качал головой. Вечер детской радости был настоящим праздником и для него.

Быстро и незаметно, как счастливый сон, промелькнули дни, проведенные в Горках возле Ильича. Заканчивались мои зимние каникулы; меня ждала учеба в институте. Это было 10 января 1924 года.

Неохотно расставался я с Владимиром Ильичем. Долго и тепло прощался я с ним в этот день, не подозревая, что вижу его в последний раз и расстаюсь с ним навеки...

Через три дня я возвратился в Петроград, исполненный глубокого убеждения, что Владимир Ильич находится на пути к выздоровлению. Я не сомневался, что хоть и не слишком скоро, но он встанет на ноги, вернется к жизни и к работе.

НЕУМОЛИМАЯ ПРАВДА

Я занимал небольшую комнату в общежитии коммуны водников поблизости от института.

22 января был выходной день, занятий в институте не было. С утра бесновалась вьюга. Весь Лесной район отрезан от города: не было ни писем, ни газет, улицы и трамвайные пути занесло сугробами. Температура ко

23 лебалась между двадцатью пятью и тридцатью градусами мороза. Разыгравшаяся непогода нагоняла тоску.

Сидя один перед топящейся печкой, я задумчиво смотрел на перебегающие по поленьям трепетные язычки пламени. Не заметил, как и стемнело; разморенный жаром, я не спешил включать электричество. Так было даже лучше — устремив глаза в огонь, о чем-то думать под свист бури, швыряющей в окна целые охапки сухого колючего снега.

Вспоминались прошедшие каникулы, первые в моей студенческой жизни; в голове проносились, словно меняющиеся кинокадры, картины поездки в Горки, встречи с Владимиром Ильичем, дни, проведенные в его обществе. Живо представилось его приветливо улыбающееся лицо. С удовольствием припомнил веселый ребячий праздник.

Я вздохнул, помешивая горящие угли. Как-то там Владимир Ильич теперь, становится ли ему лучше? Не узнаешь ничего: газет-то сегодня не приносили...

Я вздрогнул от неожиданно резкого звука открывшейся двери. Вошел коммунар и долго обтопывал у порога налипший на валенки снег. В темноте я не мог различить его лица.

— Бросай печку, пошли на собрание, — сказал он.

По голосу я угадал Толю Александрова, земляка-саратовца.

Собрание в коммуне было явление привычное.

— Не торопи, идти-то полминуты, рядом. Погоди, сейчас печку закрою, и пойдем вместе. Какая повестка на собрании? — спросил я, не поднимаясь с места.

— Да не в коммуне, в третьем общежитии собрание. Всего института, экстренное... Владимир Ильич скончался...

— Что ты? — вскочил я.

— Да, это так, — подтвердил Толя.

...По-прежнему валил густой снег; сбивая с ног, бушевал ветер. Не было и следа дорог и тропинок. Отовсюду спешили идущие на собрание студенты. Ноги проваливались в снегу, а в голове ужасная весть боролась с сознанием, упорно отказывающимся верить. Я не мог и не хотел верить в смерть того, которого так недавно оставил живым и жизнерадостным, а в мозгу продолжало, как бурав, сверлить одно: «Умер, умер, умер!»

Не сознавая того, что свершилось, вошел я в клубный зал, переполненный студентами. Отдернулся матерчатый занавес. Посредине пустой сцены стояла черная классная доска с приколотым на ней портретом Ленина, наспех обвитым куском красного кумача.

Все сразу притихли, лица стали строгими, серьезными. На сцену поднялся секретарь партийного коллектива института Меерсон.

— Товарищи! — медленно, тяжело произнес он.— Вчера, в семь часов вечера, в Горках скончался Владимир Ильич Ленин...

Больше он ничего не смог сказать. Да и не нужно было. Студенты разом поднялись и запели: «Вы жертвою пали в борьбе роковой...» Большинство плакало, не стыдясь и не утирая слез. А я —не мог, и это было страшно тяжело: я находился в каком-то оцепенении...

ПРОЩАЙ, ИЛЬИЧ!

Ранним утром следующего дня я отправился в город пешком. Буря уже прекратилась, но трамваи еще не могли ходить, а мне предстояло преодолеть пятнадцать километров, отделяющих Лесной от центра Петрограда. Впрочем, я и сам не заметил, как прошел их.

Денег на билет, конечно, не было, и я зашел в Балтийское пароходство. Встретивший меня, как старого знакомого, Иван Ионович Яковлев, организовавший когда-то наше путешествие в Англию, не стал задавать мне вопросов. Он вынул из кармана свой служебный билет и подал его мне, сердечно пожав на прощание руку.

Утром 24 января я очутился в Москве. Траурные флаги, наклеенные на стенах домов газеты, обрамленные черными траурными полосами, бесконечная извивающаяся живая человеческая лента у Дома Союзов, теряющаяся где-то в дымной морозной мгле пылающих уличных костров, — все, все говорило о великом горе. Но я упрямо продолжал ничему не верить...

Дома я не застал никого. Пошел в Кремль в надежде найти Дмитрия Ильича; кто-то подсказал мне, где его можно разыскать. Он тоже, видимо, не мог оставаться дома, и я нашел его на квартире Паккална. Глаза обоих были красными от недавних слез.

Дмитрий Ильич, увидев меня, поднялся навстречу и обнял меня.

— Гора, Гора, кого мы потеряли! — И разрыдался.

Придя немного в себя и успокоившись, он оделся, и мы вместе отправились в Дом Союзов. Мы поднялись по лестнице наверх, в Колонный зал, и там увидели лежавшего в гробу Ильича.

Стоя в почетном карауле у самого изголовья — короткие пять минут, — я в последний раз, не отрываясь, всматривался в дорогие, такие близкие мне черты лица, удивительно спокойного в своей неподвижности, как будто Ильич просто спал, так естественно склонив чуть- чуть набок голову. Меня сменили, и, стоя в стороне, я смотрел, как мимо гроба двумя рукавами текла непрерывно живая река, не иссякавшая ни ночью ни днем. Раздавались горестные возгласы, громкий плач; по лицам всех текли слезы. То и дело кто-нибудь падал без чувств у самого гроба, и люди в белых халатах быстро выносили его из зала.

Четверо долгих суток провел я в те дни у гроба Ленина.

Под сводами Колонного зала круглые сутки текла людская река, и гроб, осененный четырьмя высокими пальмами и черно-красными знаменами, словно остров, покоился в ее волнах...

В последний раз приходил народ к своему любимому вождю. И в первый раз он молчал перед своим народом.

— Прощай, Ильич! — взмахнул шапкой старик рабочий, пройдя мимо гроба и оглянувшись еще, чтобы бросить последний взгляд.

Словно изваяние, неподвижно стояла у гроба неразлучная подруга Ильича — Надежда Константиновна, не отводя глаз от родного лица. Несмотря на глубокое горе, глаза ее были сухими.

А звуки похоронного марша ширились, разрастались...

В сердце моем навсегда сохранилось неизгладимое впечатление о Владимире Ильиче, самом близком и родном для всех человеке, о самой искренней, безграничной и чистой любви к нему народа, за счастье которого Ильич так рано отдал свою замечательную, яркую жизнь!


ПОСЛЕСЛОВИЕ

Когда умер Владимир Ильич, мне было 18 лет. Обстоятельства сложились так, что я вынужден был оставить институт и поступил на завод. Полтора года проработал в рязанской глуши на чугунолитейном заводе. Потом поступил на Тульский патронный завод. Здесь трудился в течение семи лет. Работал техником-нормировщиком, мастером токарного цеха, инженером по труду. Тульский патронный завод я называю своим «университетом». Все годы моего «становления» я чувствовал материнскую заботу о себе Анны Ильиничны.

Анна Ильинична после смерти Владимира Ильича вела большую работу в Истпарте и Институте Ленина, редактировала журнал «Пролетарская революция», руководила изданием серии книг «Воспоминания старого большевика», среди которых были и ее воспоминания о Владимире Ильиче. Написала также книгу «А. И. Ульянов и дело 1 марта 1887 года». Начиная с 1927 года Анна Ильинична часто и серьезно болела, а последние три года жизни— 1932—1935 — почти не вставала с постели. Несмотря на болезнь, она неустанно заботилась о моем развитии.

17 августа 1926 года. «Да, Горушка, надо тебе становиться человеком! А я этим знаешь что называю? Что у тебя будет чувство своего достоинства, что на твое слово можно будет положиться, что ты никогда, ни для какой выгоды, не покривишь душой.

...Желаю тебе успехов во всем! Налаживайся на серьезное чтение. Пиши не только письма, а упражняйся для печати. Целую тебя!»

1 сентября 1926 года. «Мне верится, что ты сбросишь все не по годам мальчишеское, что еще есть в тебе, укрепишь свою волю... научишься трудиться, станешь сознательным и взрослым. Но я считаю, что только при самостоятельной жизни сможешь ты выковать характер, что тебе нужно в первую очередь, как ты и сам чувствовал, стремясь поселиться отдельно...»

21 октября 1926 года. «Вот как ты встаешь на путь Ленина не на словах только, — а на деле?.. Ильич основывал свои знания на фактах, на цифрах и много и упорно занимался статистикой, что близко НОТу. Рабкорство? Как усердно исписывал Ильич вороха бумаг, прежде чем стать писателем. О политической работе — нечего и говорить: без нее Ильич не мыслил себе самостоятельного человека, чувствуя тотчас огромную симпатию ко всякому малообразованному человеку, когда тот живо переживал судьбы родины.

...Зная его, вдумываясь, можешь в массе различных житейских мелочей определить, как поступил бы он, чтобы идти по его пути.

...Уделяй сначала хоть по часу в день на серьезное чтение (но обязательно); тебе важно сначала решительно оттолкнуться от берега бездействия в море борьбы и достижений, чтобы начать находить в этом счастье, чтобы содержательнее и богаче становилась жизнь».

Я принимал близко к сердцу советы и указания Анны Ильиничны: с жаром брался за рабкорство, за пропагандистскую и клубную работу. Анна Ильинична регулярно посылала мне литературу по ленинизму, по вопросам научной организации труда, расспрашивала о моих литературных опытах.

7 декабря 1926 года. «Пьесы твоей еще не видела. Вот в писании всякого рода надо тебе упражняться, в корреспондировании.

Керженцева (книгу по организации труда. — Г.Л.-Е.) пошлю. 3-го тома Ленина еще не получала... Я рада, что рабочие тебя любят, я знаю, что натура у тебя хорошая».

В январе 1928 года Анна Ильинична вновь тяжело заболела. Около года тому назад она случайно уколола палец, откупоривая пузырек с чернилами. Неожиданно

развилось заражение крови, пришлось перенести несколько мучительных операций, изуродовавших правую руку от кисти до плеча.

23 февраля 1928 года. «Я ведь теперь больна гораздо серьезнее, чем была в прошлом году... Силы очень слабо восстанавливаются. Правая рука представляет из себя рану... о самостоятельном управлении ее не может быть и речи».

В августе 1928 года, во время пребывания в подмосковном санатории «Чайка», Анну Ильиничну постиг новый приступ заболевания, вызвавший частичный паралич. Только в сентябре она снова начинает переписку со мной.

2 декабря 1928 года. «Понемногу начала работать для Истпарта. Очень рада, что ты имеешь работу, которая интересует тебя...»

С начала 1929 года Анна Ильинична стала чувство- вать себя значительно бодрее. Весной выезжала в Ленинград на открытие памятника Марку Тимофеевичу в 10-ю годовщину со дня его смерти. Затем Анна Ильинична навестила меня в Туле.

Мое вступление в ряды партии в декабре 1929 года Анна Ильинична встретила с радостью.

Летом 1931 года Анна Ильинична совершила поездку по родной Волге. В Нижнем Новгороде (Горький) развертывалось строительство автозавода, и она, считая, что я успешно уже освоил «мои университеты», писала о своих планах перевести меня на новый завод.

24 июня 1931 года. «Может быть, все же попробовать? Интереснее работа будет, как завод развернется... Пиши, как думаешь, и как хочется. Попробую тогда поговорить, хотя, конечно, за успех ручаться не могу... Не мешало бы просто место переменить».

Новый приступ болезни помешал Анне Ильиничне осуществить намеченный план. Снова — паралич, довольно стойкий, с последующим медленным улучшением.

7 января 1932 года. «Мое здоровье приблизительно таково же. Немного поднимаюсь с постели и возят в кресле по комнатам...»

Письма приходили все реже и реже. Временами Анна Ильинична писала мне, несмотря на запрещение врачей. По-прежнему в письмах сквозила материнская забота, чтобы я старался быть всегда полезным членом общества, достойным их славной семьи. Не забыла она и о том, что в апреле 1933 года, помимо моего дня рождения, наступает еще и особо памятный день.

7 апреля 1933 года. «Дорогой Горушка! Шлю тебе привет и поздравления к 12.IV, — ко дню твоего рождения. В этом году у нас с тобой исполняется 20-летний юбилей того, как мы с тобой живем вместе...»

Так и написала — «живем», хотя я почти шесть лет жил в Туле, отдельно от нее! Мне исполнилось двадцать семь лет, но Анна Ильинична была всегда «вместе», и я это чувствовал всем сердцем. И опять в письме было маленькое традиционное стихотвореньице в честь нашего памятного юбилея, где Анна Ильинична назвала меня «рядовым» партии.

Не вдумавшись достаточно в значение этого выражения, я ответил, что чувствую себя немного обиженным, а как же, секретарь ячейки ВЛКСМ, член райкома, парторг цеха, руководитель нескольких политшкол —и вдруг рядовой!

Со свойственной ей мягкостью и убедительностью Анна Ильинична откликнулась новым письмом.

9 мая 1933 года. «Дорогой Гора! Пробую опять намазать тебе ответ, хотя мне это нелегко, глаза очень плохуют, вследствие чего я уже несколько месяцев нахожусь накануне рецидива неграмотности. Не знаю уж, какой ликбез возьмется возвращать меня в лоно грамотеев.

Теперь я хоть пенсионерка, а с осени считалась еще научным сотрудником Института Ленина, так совсем срамота была.

Ну, может, потрудишься, так прочтешь! Очень рада, что стихи тебе понравились. Они, конечно, хуже первых, которые ты поминаешь. Но главная мысль их не понравилась! Этим я разочарована: я не ожидала, что ты будешь иного мнения и обиделся на термин «рядовой». Это пусть другие говорят, что человек выдается над прочими, а самому ему о себе говорить неприлично. Ты говоришь, что тебе стыдно было бы вырасти в нашей семье и быть рядовым. А по-моему, тебе должно стыдно проявлять такую нескромность. Ты должен был чувствовать, что скромность была отличительной чертой нашей семьи. Нас так воспитывал отец, ненавидевший самохвальство.

И я вспоминаю, что как раз скромные клички брали в нелегальный период выдающиеся люди, как Богданов— взял псевдоним «Рядовой», а Ольминский — «Галерка»…

Так как, по-моему, тебе несвойственно было самовозвеличиваться, то мне кажется, нет ли у тебя смешения слова «рядовой» с «неинтеллигентным». Интеллигентным ты, конечно, взрасти в нашей семье должен бы. И если ты занимаешься политграмотой с комсомольцами, для этого ты должен быть интеллигентным. Но нисколько не следует, что ты не рядовой.

Ну, привет! Желаю всего хорошего и дальнейших успехов в качестве рядового пропагандиста».

Только через год, борясь с болезнью, Анна Ильинична нашла в себе силы написать мне. Письмо было отрывочным, строки, написанные карандашом, переплетались между собой, набегали одна на другую, и разобрать текст полностью так и не удалось. По некоторым фразам я понял, что пишет Анна Ильинична тайком, что, оберегая покой, ей не передавали моих писем.

«...Весть о тебе получаю с оказией. Оказия сообщила, положим, что у тебя все благополучно, и с партнагрузкой, но этого мне мало...»

Анну Ильиничну удручало положение безнадежной больной, не хотелось ей чувствовать себя бременем для других.

«Третий год идет моей болезни, должно быть, мне не суждено поправиться; не впасть бы только в особо большую расслабленность, чтобы не быть очень уж в тягость всем окружающим, и без того уж я не в малую ...»

Конец письма был почти неразборчив. И письмо это было последним.

С февраля 1934 года я находился в Москве, где заканчивал по партийной путевке юридическую школу. Анна Ильинична была тяжело больна, и мне не разрешали с ней видеться. По окончании учебы, огорченный, я взял разрешение на выезд в Саратов, для работы в прокуратуре.

О смерти приемной матери, скончавшейся в Горках 19 октября 1935 года, мне удалось узнать лишь на вторые сутки к вечеру. При всем желании (воздушного, сообщения не было) я не мог успеть проститься с ней.

Прах Анны Ильиничны был перевезен, согласно ее желанию, в Ленинград, где и похоронен рядом с могилами мужа, матери и сестры.

 

Мария Ильинична в течение многих лет была бессменным секретарем «Правды». После XVII съезда партии она возглавила Бюро жалоб Комиссии советского контроля, проработав на этом посту до последнего дня. 12 ноября 1935 года она писала мне:

«Хочется тебе сказать по-дружески на прощание, чтобы ты в своей повседневной жизни и работе почаще вспоминал те указания, которые тебе Аня давала при жизни. Помни, как много сил она положила на тебя и как и ей, и Марку Тимофеевичу хотелось, чтобы ты был действительно хороший человек во всех смыслах и всех своих проявлениях...»

Последняя встреча с Марией Ильиничной произошла примерно в мае 1937 года, когда мне пришлось обратиться к ней за поддержкой, которую она оказала. Кроме того, я передал Марии Ильиничне часть писем Анны Ильиничны, относящихся к 1922—1925 годам, для Музея Ленина. Письма эти впоследствии бесследно исчезли.

Находясь в Средней Азии, куда забросила меня судьба, я узнал, что Мария Ильинична умерла 12 июня 1937 года на работе, отдав всю свою жизнь делу партии Ленина и народу. Урна с прахом ее покоится в Кремлевской стене, на Красной площади.

 

Верная подруга Ильича, Надежда Константиновна все послереволюционные годы отдавала свои силы любимому делу народного просвещения. Она пользовалась огромной популярностью в народе, как необычайно чуткий и отзывчивый человек. К ней постоянно обращались с письмами женщины, учащаяся молодежь, рабочие к крестьяне, сельская интеллигенция. Надежда Константиновна, безмерно загруженная работой, досадовала, что не в состоянии откликаться на весь поток обращений.

Здоровье ее было неважным, но она не мыслила себе жизни без работы и, попадая куда-либо на отдых, тосковала от безделья. Со свойственным ей юмором Надежда Константиновна писала в 1937 году из Кисловодска:

«Тут плохо, по-моему, очень курортно, я себя чувствую без работы, как рыба, выброшенная на берег,— совсем дико»1.

Всегда, всю жизнь, ее переполняла неиссякаемая любовь к детям. В письме к дочери Инессы Арманд — Варе, у которой родилась дочь, Надежда Константиновна писала: «...о том, чтобы понянчить его (ребенка.— Г. Л.-Е.), не приходится мне и мечтать, а хорошо бы было. Подумай, привыкла бы ко мне, ручонки протянула, улыбнулась... Так я хотела когда-то ребенка...

Ты знаешь, что я умею очень быстро завоевывать симпатии малышей, умею такие рожи выкидывать и такие глаза запускать, что они начинают ко мне тянуться вовсю»2.

Пионеры и школьники получали от «бабушки» Крупской теплые дружеские письма. Не случайно и последнее письмо Надежды Константиновны было адресовано ребятам, спрашивавшим, какие песни она больше любит.

«Самая любимая моя песнь, — ответила она, — „Интернационал"».

26 февраля 1939 года советский народ поздравлял Н. К. Крупскую в день ее семидесятилетия. А ранним утром 27-го перестало биться ее благородное сердце...

Возвратившись в 20-х годах из Крыма в Москву, Дмитрий Ильич Ульянов работал в Коммунистическом университете имени Я. М. Свердлова и лечебно-санитарном управлении Кремля. Впоследствии он вынужден был навсегда оставить работу. Причиной этого было прогрессирующее заболевание кровеносных сосудов обеих ног. Позже пришлось ампутировать обе ноги.

Дмитрий Ильич скончался в Москве 16 июня 1943 года и похоронен на Новодевичьем кладбище.

Так ушли из жизни близкие родные Владимира Ильича Ленина. Такими останутся навсегда они в моей памяти и в моем сердце — честные и чистые люди.

Незабываемое — это годы моей юности, прожитые в семье Ульяновых.

Незабываемое — это они сами в моей жизни.

Саратов 1965—1968 гг.

Примечания:

1 Сб. «Славные большевички». М., 1958, стр. 44.

2 Там же, стр. 47.