Содержание материала

 

ВСЕРЬЕЗ И НАДОЛГО

1

Из всех дошедших до нас ленинских фотографий больше всего я люблю те, что сделаны во время Третьего конгресса Коминтерна: мы видим Ленина в минуты, когда он сидит на ступеньках лестницы, ведущей в президиум, держит карандаш, что-то пишет, иногда, подняв голову, смотрит на оратора — и по лицу его, по выражению чуть прищуренных глаз чувствуешь внимание, с которым он слушает.

Конгресс этот собрался летом двадцать первого года. Задачей его было определить стратегию и тактику коммунистических партий в новой мировой обстановке, когда стало ясно, что революционная волна пошла на убыль и вместо прямого штурма крепостей противника коммунистические партии должны готовиться к затяжной осаде и повседневным боям, победы в которых можно добиться, лишь привлекши на свою сторону большинство рабочего класса.

Основной спор на конгрессе шел с «левыми» — итальянскими, германскими, австрийскими, французскими, прочими. «Левые» проповедовали «теорию наступательной борьбы». Тактику, не направленную на немедленную схватку с буржуазией, считали оппортунизмом. Утверждали, что наступательные действия, «если даже они терпят поражения, являются предпосылкой будущей победы и единственно возможным средством для революционной партии завоевать массы...». Держались «левые» вызывающе, смотрели на себя как на единственных носителей идей рабочего класса.

«Нам, русским, эти левые фразы уже до тошноты надоели»,— отвечал на это Ленин. Показывал «левым» авантюристичность их теории и тактики. Напоминая французскую пословицу: «II faut reculer pour mieux. sauter» — «Нужно отступить, чтобы лучше прыгнуть», говорил: «Чем правее сейчас, тем вернее завтра». «Ober Nacht» moqlich, aber auch 2—3 Jahre moqlich».— Может быть, «завтра», но, может быть, также и через два-три года. Рекомендовал не бояться по возвращении сказать своим партиям: мы все вернулись из Москвы после Третьего конгресса Коммунистического Интернационала осторожнее, умнее, благоразумнее, «правее». Это стратегически правильно.

Конгресс абсолютным большинством одобрил ленинские предложения и высказался за тактику терпеливого завоевания большинства рабочего класса.

Это было пятого июля. Председательствующий звоном колокольчика призвал к вниманию и объявил, что в этот день товарищу Кларе Цеткин исполняется шестьдесят пять лет. Слово было предоставлено члену германской делегации Ф. Геккерту:

— Для всего рабочего Интернационала имя Клары Цеткин — своего рода программа...

Ответом была бурная овация. Таким уважением и любовью, как Клара, в международном коммунистическом движении не пользовался никто, кроме Ленина.

Ко всему, что было сделано ею за сорок с лишним лет революционных битв, недавно она добавила новую блистательную страницу.

В конце двадцатого года в Туре собрался съезд французской социалистической партии. Большинство его составляли сторонники присоединения к Коммунистическому Интернационалу. Известно было, что в его работах должна принять участие Клара Цеткин. Об этом узнала французская полиция, и министр внутренних дел запретил Кларе въезд во Францию.

Каково же было всеобщее изумление, когда Клара появилась на трибуне съезда.

— Друзья мои! — начала свою речь Клара.— Хотя мне отказали в паспорте, я решилась прийти к вам, чтобы своим примером старого борца пригласить вас презирать те преграды, которые ставит на нашем пути буржуазное государство...

Закончила она пламенным призывом:

— Да здравствует революция в России! Да здравствует пролетарская революция!

Как только она провозгласила эти слова, погас свет — и Клара исчезла так же таинственно, как явилась.

Ее появление, ее речь потрясли съезд. Но потрясли они и французскую полицию и правящие круги Франции. Как она смогла приехать? Ведь были приняты все меры предосторожности! Пробралась ли она на автомобиле? Или на пароходе? Быть может, на аэроплане? Переодевшись? Загримировавшись? По подложному паспорту? В мужской одежде?

А Клара, весело посмеиваясь, разослала по газетам письмо, в котором заявляла, что она не намерена помогать французской полиции в поисках разгадки, но сообщает, что она не маскировалась, не обзаводилась фальшивыми бумагами. «Пусть противники сочиняют роман о моем приезде во Францию, я же ставлю себе реальные задачи».

Монархист Вала потребовал от министра внутренних дел объяснений. Министр что-то лепетал, на правых скамьях шикали и свистели.

Тогда слово взял коммунист Марсель Кашен.

— Я преклоняюсь перед этой женщиной,— сказал он.

— Перед Лениным! — закричали справа.

— Да, и перед Лениным,— ответил Кашен. И продолжал, не скрывая иронии: — Я хочу оказать министру внутренних дел поддержку и заверяю палату депутатов, что как господин министр, так и его подчиненные сделали все, чтобы помешать въезду Клары Цеткин во Францию. Если им это не удалось, не их вина. И я пользуюсь случаем, чтоб еще раз выразить восхищение поступком старой женщины, доказавшей, что, когда душа полна горячей любви к человечеству, нет препятствий, которые невозможно преодолеть!

И вот сейчас в Москве бледная, растроганная, снежно-седая Клара стояла перед приветствующими ее товарищами по революционной борьбе.

— ...У меня есть только одно заветное желание,— сказала она,— ради исполнения которого можете трудиться вы все, а именно: работать за то, чтобы, прежде чем я сойду в могилу, мне удалось пережить революцию в Германии, а если возможно, то и в других странах.

Затем слово для доклада о тактике Российской Коммунистической партии было предоставлено Ленину. Выступая перед представителями революционного пролетариата всего мира, он объяснял, как русские коммунисты приспособили свою тактику к зигзагообразной линии истории, почему они отступили, почему не только можно, но и необходимо «торговать и революцию делать».

Выступления Ленина на конгрессе напечатаны в Полном собрании его сочинений. Но это лишь сухая стенограмма. Только тот, кто, как это было с Кларой Цеткин, присутствовал на конгрессе, кто сам слышал Ленина, может передать всю силу звучания его слов.

Вспоминая встречу с Лениным в дни работы конгресса, Клара пишет: «Первая волна мировой революции спала, вторая же еще не поднялась,— говорил Ленин.— Было бы опасно, если бы мы на этот счет строили себе иллюзии. Мы не царь Ксеркс, который велел сечь море цепями. Но разве констатировать факты — значит оставаться бездеятельным, то есть отказаться от борьбы? Ничуть. Учиться, учиться, учиться! Действовать, действовать, действовать!»

Существует карандашный портрет Ленина, сделанный художником Леонидом Пастернаком во время Третьего конгресса, быть может, в ту минуту, когда он произносил слова, запечатленные Кларой. Ленин стоит на трибуне. Глаза его чуть прикрыты. Тело устремлено вперед. Весь он — сила, напор, воля к борьбе.

Среди присутствовавших в зале была Александра Михайловна Коллонтай — член русской делегации конгресса, один из лидеров так называемой «рабочей оппозиции».

Когда Десятый съезд партии признал пропаганду идей «рабочей оппозиции» несовместимой с принадлежностью к коммунистической партии, лидеры «рабочей оппозиции» заявили, что они опротестуют это решение перед лицом международного пролетариата. Сейчас Коллонтай по поручению своих соратников должна была выступить с этим протестом перед конгрессом Коминтерна.

«Я стояла и мучилась,— записывала в тот же день А. М. Коллонтай в своем дневнике.— Смолчать—не есть ли это просто трусость?»

Она подсела к Владимиру Ильичу.

— Владимир Ильич,— сказала она.— Я хочу нарушить партийную дисциплину и взять слово.

Ленин резко к ней повернулся.

— Нарушить партийную дисциплину? И вы на это спрашиваете моего благословения? Это делают, но об этом заранее не говорят.

— Ловлю вас на слове, Владимир Ильич,— попыталась свести дело к шутке Коллонтай.— Не спрашиваю и записываюсь...

На глазах у Ленина она вырвала из блокнота листок бумаги и написала: «Прошу слова. Александра Коллонтай».

Он попытался остановить ее, как не раз уже пытался останавливать участников «рабочей оппозиции». Слишком хорошо он знал, что если они не остановятся, то покатятся по наклонной плоскости ожесточения, остановиться на которой будет уже невозможно.

— Не надо, Александра Михайловна! Честное слово, не надо,— сказал он.— Поезжайте лучше, посмотрите, что мы делаем, как разворачиваем в Кашире. И все ваши сомнения отпадут.

Но Коллонтай не вняла его совету.

«...Выступления закончились,— писала она потом в своем дневнике.— Я иду через зал к выходу. Никто меня не замечает. Я знала, что это будет. Но это больно. Очень больно... На душе у меня темно и тяжко. Ничего нет страшнее, больнее, чем разлад с партией. И зачем я выступила?»

— Зачем? Зачем? — спрашивала она себя. И она нашла мужество понять, что выступать было незачем, и признала ошибочность платформы «рабочей оппозиции».

Конгресс в своем решении заявил, что он с восхищением взирает на борьбу российского пролетариата и единодушно одобряет политику Российской Коммунистической партии, которая с самого начала и во всяком положении правильно усматривала грозящие опасности и всегда находила средства предотвращать их, оставаясь верной принципам революционного марксизма.

2

Перенесемся снова в холодную, голодную зиму двадцать первого года. Москва, Кремль. Длинный зал заседаний Совета Народных Комиссаров, кажущийся еще более длинным потому, что во всю длину его стоит длинный-длинный стол. Заседание должно начаться. Часы бьют шесть ударов. Растворяется дверь, и входит Ленин.

Он приходит точно, без минуты опоздания. Садится в свое деревянное кресло с соломенным сиденьем. Открывает заседание.

Быстро течет река докладов. По выражению А. В. Луначарского, кажется, что самое время сделалось более плотным,— так много фактов, мыслей и решений вмещалось в каждую данную минуту.

Ленин внимательно слушает, записывает. Как только вопрос становится ясен, предлагает прекратить прения. Если кто-нибудь вносит целесообразное решение, быстро схватывает его и говорит: «Ну, диктуйте, это у вас хорошо сказанулось».

Сам он говорит сжато, короткими фразами. Речь его своей экспрессивностью напоминает его записки, написанные мельчайшим бисером на крохотных листках бумаги:

«Довольно воркотни, вносите в Цека деловые предложения».

«Обе прилагаемые вещи, явно, хлам. Мы будем в дураках».

«Я не верю: одна склока; мы ее уладим».

«Прекратите саботаж и двиньте дело, как следует, иначе я буду воевать в Цека».

«Если бы хлеб, то я бы»... Как не стыдно Вам повторять этот шаблон? Конечно, если Вам дать...

Нет, потрудитесь сами достать все: и соль и на соль хлеб и пр.

Инициатива, почин, местный оборот, а не попрошайничать: если бы мне дали... Стыд!»

Его меткие, емкие слова обладают особой силой убеждения. А. 3. Гольцману запомнилось, какое сильное впечатление произвело на него ленинское выражение «безрукие люди»: в записке на имя М. П. Томского Ленин возмущался бездеятельностью профсоюзных работников в вопросе, касающемся нужд рабочих-торфя- ников, и требовал прогнать этих безруких людей вон. И другой случай, который произошел при обсуждении порядка натурального премирования рабочих, перевыполнивших нормы. Думая, как добиться того, чтоб премия воспринималась не как простая прибавка к заработной плате, но чтоб человек чувствовал, что к ней надо подтянуться, Ленин нашел выразительную формулу: «Высота премий».

3

Несколько лет спустя после смерти Ленина Яков Аркадьевич Яковлев, который на протяжении ряда лет работал в непосредственной близости к Владимиру Ильичу, задумался над вопросом: почему, когда читаешь и перечитываешь Ленина и читаешь как будто бы давно знакомые слова, всегда открываешь бесконечно много нового? Ведь большая часть того, что писал и говорил Владимир Ильич, посвящена вопросам, давно отошедшим в область истории, людям, давно умершим или покинувшим арену государственной и партийной жизни, событиям, потерявшим для нынешнего дня свое прежнее значение. И все же каждое слово Ленина живет полноценной жизнью, каждая мысль его свежа и современна, будто в первый раз прочитана, будто только что высказана, будто отвечает на вопросы сегодняшнего дня.

Так было пять лет спустя после смерти Ленина. Так остается и сегодня — после того, как миновало еще четыре десятилетия.

Бесконечно далеко ушло от нас и кажется даже неправдоподобным время, когда главным видом топлива в нашей стране были дрова, и Ленин, взвешивая хозяйственные возможности ближайшего будущего, говорил: «Нужно поднятие промышленности, а для этого нужно топливо, а раз нужно топливо, нужно рассчитывать на дрова, а рассчитывать на дрова — значит рассчитывать на крестьянина и его лошадь».

Есть ли у нас сегодня хотя бы одно промышленное предприятие, которое работает на дровах? Кто помнит топливные «двухнедельники» и «трехнедельники»? Кто знает про такое учреждение Главлеском, ведавшее добычей и подвозом дров?

Но возьмите письмо Ленина к товарищам, мобилизованным на топливный трехнедельник. Он просит их, чтобы они обратили особое внимание на проверку отчетности по заготовке и вывозу дров, ибо, наблюдая снизу, на месте, тщательно изучив дело, они смогут помочь Совету Труда и Обороны, который видит, что дело стоит плохо, но не знает, как его улучшить. Эти ленинские мысли живы по сегодня. Как живы и его слова, что бюрократы часто покрывают воровство и «артистически» его проводят, и, чтобы с этим покончить, крайне важно снизу и подетальнее изучить приемы обмана.

Давно позабыты электроплуги Фаулера, интересовавшие Ленина. Но разве не с прежней силой и убедительностью звучат слова Ленина о волоките, сопровождавшей изготовление этих электроплугов: «...с точки зрения принципа необходимо такие дела не оставлять в пределах бюрократических учреждений, а выносить на публичный суд, не столько ради строгого наказания (может быть, достаточно будет выговора), но ради публичной огласки и разрушения всеобщего убеждения в ненаказуемости виновных».

Так узкие, частные вопросы превращаются в общие и принципиальные.

Вот Анна Ильинична Ульянова-Елизарова спрашивает Ленина, как ей быть: она не сработалась со своей заместительницей. Ленин отвечает: «Основной принцип управления, по духу всех решений РКП и центральных советских учреждений, — определенное лицо целиком отвечает за ведение определенной работы».

Вот Ленин пишет управляющему делами Совнаркома Николаю Петровичу Горбунову свои соображения по поводу работы Чрезвычайной комиссии по экспорту: «По каждому «делу» надо от времени до времени... производить проверку реального выполнения. Это самое важное и самое необходимое».

Вот Ленин пишет письмо замнаркомзема Н. Осинскому, у которого сложились нездоровые отношения с коллегией наркомата: «...чтобы вести такой наркомат, как Наркомзем, в таких дьявольски трудных условиях, надо не видеть «интригу» или «противовес» в инакомыслящих или инакоподходящих к делу, а ценить самостоятельных людей».

Вот он отвечает Евгению Варге, которому поручено организовать Информационный институт для сбора материалов о современном империализме и международном рабочем движении. Варга обратился к Ленину с вопросом, для кого должен собираться этот материал?

«Я считаю постановку вопроса (информировать ИККИ или рабочую прессу или обоих?) неправильной,— отвечает на этот вопрос Ленин.— Нам нужна полная и правдивая информация. А правда не должна зависеть от того, кому она должна служить».

4

Не следует представлять себе дело так, будто все происходило без трений и шероховатостей, будто Ленин никогда не оставался в меньшинстве, слово его всегда оказывалось решающим и, как писал Владимиру Ильичу в одном из своих писем А. А. Иоффе, «Цека» и «Ленин» представляли собой одно и то же.

«Вы ошибаетесь, повторяя (неоднократно), что «Цека, это я»,— писал Ленин в письме к Иоффе.— Это можно писать только в состоянии большого нервного раздражения и переутомления. Старый Цека (1919— 1920) побил меня по одному из гигантски важных вопросов, что Вы знаете из дискуссии1. По вопросам организационным и персональным несть числа случаям, когда я бывал в меньшинстве. Вы сами видели примеры тому много раз, когда были членом ЦК.

Зачем же так нервничать, что писать совершенно невозможную, совершенно невозможную фразу, будто Цека, это я».

Нет, ЦК это не был Ленин. ЦК (а также Совнарком, и Совет Труда и Обороны, и прочие советские и партийные органы) — все это были органы партии и Советской власти. В них работали люди, имевшие свои достоинства и недостатки, свои характеры, порой весьма норовистые, свои заблуждения, люди, которые глубочайшим образом уважали Ленина, но вели при этом самостоятельную работу, искали самостоятельных решений, нередко вступали с ним в спор. Помимо своих отношений с Лениным они находились во взаимных отношениях между собой — дурных, хороших, всяких. Эти отношения не были чисто личными, они определялись деловой и политической борьбой или же согласием. «Новый Цека только вчера конституировался и «вработается» не сразу»,— писал, например, Ленин в том же письме Иоффе о ЦК, избранном на Десятом съезде партии. И сверх всей своей огромной работы Ленин должен был постоянно примирять, успокаивать, сглаживать углы в отношениях между товарищами, помогать им преодолеть обиды и конфликты и найти общую почву для работы.

Порой это удавалось ему весьма нелегко.

«Помню, как сейчас, всю картину моего спора с В. А. Аванесовым и Н. П. Брюхановым...— рассказывает Сергей Малышев, вспоминая, как Владимир Ильич редактировал проект постановления об организации передвижных хлебозакупочных и товарных пунктов.— Под давлением Аванесова Владимир Ильич переписал один пункт этого постановления. Я видел, что из-за этого пункта возникнут большие затруднения, будет стеснена инициатива, и запротестовал.

— Ну, как же вам написать? — спросил меня Владимир Ильич.— А так выйдет?..

— Нет.

— Почему?

Доказываю...

— Ну, а так выйдет?

— И так не выйдет, Владимир Ильич. Напишите же так, как было.

— Надо же соблюдать интересы ведомств,— замечает мне Владимир Ильич.— Ведь они возражают. Ну, вот так давайте напишем, как указал Брюханов.

Я говорю:

— Нет, я не ручаюсь, что из этого что-нибудь выйдет.

— Ну, вот еще слово прибавим...

Наконец я не вытерпел и говорю:

— Да, господи, ведь ничего же не выйдет из этого...

Владимир Ильич полушутя-полусерьезно прикрикнул на меня:

— Ну, господи, господи... Как же вам написать? Ну, ладно, вот так напишем. Хорошо?

— Теперь вот хорошо, Владимир Ильич.

— Ну вот, господи, господи.

И, положив карандаш, сказал:

— Ну кончено... Кончено...»

Даже явная неправота по отношению к нему не вызывает со стороны Ленина грома и молний. Характерна приписка, сделанная им в письме начальнику Центрального статистического управления П. И. Попову.

«Р. S. Добавлю, что Ваше письмо слишком полемично,— пишет он.— Я не против полемики, но ее надо выделять особо. Вы спорите против того, чего я не говорил и не думаю. Вы спорите так, будто я отрицаю пользу сделанного и т. п. Но я этого не говорил и не думаю».

Рядом с ним люди росли. Он не подавлял работников, а помогал им становиться умнее и деловитее, достигая этого прежде всего тем, что доверял им.

Людям, которые с ним общались, всегда было с ним интересно. Даже выслушав суровый разнос, человек не обижался, ибо знал, что за этим не стоит ничто личное, мелкое, мстительное, знал, что, как только он исправит свою ошибку, Ленин о ней не помянет и, во всяком случае, никогда ею не попрекнет.

Весь двадцать первый и большая часть двадцать второго года были заполнены выработкой начал новой экономической политики. Когда речь шла о деревне, Ленин требовал действовать «с величайшей, тройной осторожностью», «шаг за шагом, вершок за вершком», «по правилу: «Семь раз примерь, один — отрежь», подходя даже к самым деловым, сугубо практическим вопросам — таким, к примеру, как работа продовольственных агентов,— с тончайшим проникновением в условия крестьянской жизни.

«Чтобы свобода была на практике похожа на свободу,— говорил он,— надо, чтобы взимание налога произошло быстро, чтобы взыскатель налога недолго стоял над крестьянином...»

В письме Ленину крестьяне Урусовской волости Веневского уезда Тульской губернии писали, что, когда стало известно об отмене разверстки и переходе к налогу, «в деревне будто постом наступила пасха». «Иная старуха всю зиму не подходила к окну, а тут на радостях даже на крылечко вылезла».

Настроение деревни круто переменилось. «Голосов против Советской власти уже не слышно,— писали крестьяне в газету «Беднота».— Все заботы только об одном: как бы улучшить свое хозяйство и, узнавши наверняка о налоговом законе, посеять побольше, чтобы быть с излишками».

Разумеется, настроение это не было совсем уж всеобщим. Не говоря о тех, кто был заведомо враждебен к любому мероприятию, если только оно исходило от Советской власти, было немало «пережидающих», смотревших искоса и недоверчиво, опасавшихся, «а вдруг политика обманет», говоривших: «На посуле, как на стуле, далеко не уедешь».

Надо было переломить эти настроения. Надо было доказать крестьянину, что партия признает новую экономическую политику, как то говорил Ленин на Десятой партийной конференции в мае двадцать первого года, «установленной на долгий, рядом лет измеряемый, период времени», «всерьез и надолго».

В телеграммах, рассылаемых на места, в письмах к местным партийным организациям Ленин и Центральный Комитет ставили перед всей партией задачу: понести в деревни и села понимание того, что делает Советская власть для восстановления крестьянского хозяйства.

Для этого ЦК предлагал проводить беспартийные крестьянские конференции и деревенские сходы. Коммунист на сходе должен ставить вопросы практически, охватывая интересы данной деревни, села, волости. Он обязан найти с крестьянством общий язык и внимать не собственным резонам, а внимательно вслушиваться в то, о чем думают и что говорят крестьяне.

Вытравить «разверсточный азарт», как называли тогда въевшуюся привычку к командованию крестьянином, было нелегко.

«...С мест несутся жалобы на политику земельных отделов и других органов Советской власти,— писал Ленину заместитель наркома юстиции П. А. Красиков.— Ваше правило щадить середняка не соблюдается...»

«Знаю,— отвечал Ленин.— Безобразие. Что еще придумать? «Манифест»? Или особый «декрет»? Или в суд?»

Ленин, автор глубокого исследования капиталистического развития России, создавший совершенно новую методику изучения процессов расслоения деревни, как никто знал русского крестьянина, видел двойственность души середняка, понимал все опасности роста кулачества в условиях нэпа. И вместе с этим крестьянство, по удачному определению А. В. Луначарского, было для Ленина не только объектом его политики, но и ее субъектом, совершенно родной ему частью революции.

Ибо Ленин и знал, и любил крестьянство, крестьянский ум, крестьянский разговор, тех крестьян, что у него бывали. Без этой любви, одной лишь голой мыслью, голой политикой, голым экономическим расчетом он не смог бы создать свое учение о крестьянстве, как союзнике пролетариата.

Только благодаря этой любви расслышал он в метаниях и гении Льва Толстого голос крестьянской революции, протест и отчаяние миллионов и миллионов крестьян.

В. Д. Бонч-Бруевич рассказывает, как он, проходя по Кремлю, встретил Ленина. Они остановились у памятника Александру II, залюбовались открывавшимся от него видом Замоскворечья.

Вдруг Ленин круто повернулся и, глядя в сторону Ивана Великого и Успенского собора, спросил:

— Толстого где предавали анафеме, когда отлучали от церкви?

— В Успенском соборе прежде всего,— сказал Бонч-Бруевич.— А потом, как полагается, во всех церквах.

— Вот тут-то бы и надо поставить ему памятник,— воскликнул Ленин.— Вот этого снести,— он указал на порфироносную фигуру Александра II,— все это преобразить — и сюда Толстого! Толстого, обличающего церковь, громящего царей, бичующего богатства, собственность, роскошь...

5

При выработке законов, отвечающих основам нэпа, чрезвычайно важно было, чтобы новые законы не напластовывались бы на старые, а представляли собой элементы действительно нового, притом стройного, ясного и единого законодательства. И, наверно, нигде это не было столь насущно, как в запутанном издревле, а после революции еще более запутавшемся крестьянском землеустройстве.

Вопрос о новом своде законов о земле в конце двадцать первого года был поставлен на обсуждение Девятого съезда Советов, но предварительно его обсуждали на совещании беспартийных делегатов, среди которых было два или три рабочих, остальные же — крестьяне от сохи. Именно «от сохи», от деревянной сохи, носившей почему-то прозвище «Андреевна».

Мне не пришлось быть на этом совещании, но существует его стенограмма. Сохранились живые и яркие воспоминания участников, несколько репортерских отчетов.

Происходило оно в Кремле. Поначалу все так шумели, так перебивали друг друга, что кто-то даже закричал: «Товарищи, да на волостном сходе не бывает такого беспорядка». И когда появился Калинин, упросили его взять на себя председательство.

Калинин произнес короткое вводное слово. Сказал:

— Рабочий и крестьянин стоят друг против друга. Один говорит: «Дай хлеба!» Другой говорит: «Дай товаров!» Но каждый крестьянин знает, что прежде, чем ехать, надо кормить лошадь. Рабочему нужно дать хлеб — тогда производительность поднимется. Крестьянское хозяйство тоже нуждается в восстановлении, укреплении и улучшении. Об этом и пойдет речь на съезде...

Если за год до того крестьянских делегатов волновала разверстка, то теперь больше всего нареканий вызывала гужевая повинность. Поэтому первое слово на совещании беспартийных делегатов было представителю Наркомтруда товарищу Лембергу.

— С волнением в душе от выпавшей на мою долю великой чести докладывать хозяевам земли приступил я к докладу,— писал Лемберг под свежим впечатлением только что закончившегося совещания.— Кратко рассказал о повинностях в царское время, об усилении повинностей в годы гражданской войны, о бессистемности трудовой разверстки и круговой разрухе, о том, что повинность в течение шести дней в году необходима и необременительна.

В середине доклада Лемберга вошел Ленин. Зал сразу его узнал, зааплодировал. Старик с бородой до пояса громко сказал:

— Уж тут мы поговорим, все выложим.

Когда дошло до прений, посыпались бесконечные жалобы на действия местных властей. Деревню, мол, замучили, как Варвару-великомученицу, комтруды2 безобразят, не выполняют законы центра,— так что ж с того, что законы хороши?

— Разве нам жалко работать? — говорил делегат из Смоленской губернии.— Работали на царя, работали на помещика, ужели для своего государства пожалеем  шесть дней? Лишь бы мы знали, что только это и нужно и что не вовремя от своей работы нас не оторвут.

Ленин выступал на совещании трижды: два раза при обсуждении вопроса о трудгужналоге и раз в конце прений по земельному вопросу.

— Мое дело здесь,— сказал он,— как я понимаю, больше слушать и записывать.

Он сидел не в президиуме, а в переднем ряду. Хмуро и сосредоточенно слушал, иногда переспрашивал. Быстро заполнял мелким бисерным почерком листки блокнота.

«Бумажная волокита; от нее избавиться... Желескомы2 тяжелы, мучают людей, не дают того, что полагается. Обманывают. В рабочую пору зря требуют работу, которую нельзя сделать иначе, как в другую пору... 100 лошадей убилось. Кто вознаградит?.. (Избавиться от круговой поруки. Каждый за себя отвечает)... Налог путь правильный... Буржуев уничтожать нетрудно и хорошо. Но у нас кабала: труд превратился в кабалу... Объявляют дезертиром, когда сбежит мокрый, голодный, не получивший ни одежи, ни платы. Работу в праздник заставляют делать, а соль не выдают «из-за праздника»!! («Мутокаются, дела не делают»). Укомтруд не нравится. Надо трудналог... Отменить трудповинность, чтобы был вольный труд».

Прения затягивались. М. И. Калинин внес предложение их прекратить. Собрание взбунтовалось, послышались возгласы: «Нет уж! Добрались, так надо выложить до конца», «Мир уполномочил, надо будет ответ держать!», «Привел господь бог товарища Ленина увидеть, хотим все ему высказать».

Делегаты просили Ленина ответить на их вопросы.

— ...Все вопросы, которые здесь заданы, я записываю... но без точной справки соответственного учреждения... я сейчас ответить не могу... — сказал он.— Сможем ли мы помочь и насколько помочь? Повторяю, что я сейчас ответа дать не могу. Указания на неправильности и злоупотребления желескомов я считаю в общем, несомненно, правильными... Я все указания, которые здесь делаются, записываю и о каждом из них в соответственный наркомат или совнархоз напишу, для того чтобы можно было принять меры.

Эти меры были приняты — и несколько времени спустя после съезда трудгужналог заменен денежным обложением.

Не менее страстны были прения о едином земельном законодательстве, но тон и содержание их были уже иными: не жалобы на тяжелую крестьянскую долю, а раздумья, как эту долю улучшить.

Снова полились крестьянские речи. Кто говорил, что землеустройство ведется еще со времени Екатерины, но больше похоже на землерасстройство. Кто вспоминал, как при Столыпине создавались хутора и отруба, на которых устраивались кулаки, теперь же каждый имеет право получить равную долю, какую полагается на душу. Крестьянин Гусев из Тверской губернии сказал, что закон о новых формах землепользования он считает фундаментом возрождения хозяйства, государство должно только вести агитацию за лучшие способы землепользования, а выбор предоставить крестьянам. Крестьянин Фомин из Рязанской губернии говорил, что без знания ничего не делается, крестьяне рвутся работать,— «дайте нам дело», дайте правильную форму землепользования.

Особое внимание привлекло выступление делегата Московской губернии Головкина, седобородого старика в дубленом желтом полушубке и теплых катанках.

Пережил я трех царей, сказал Головкин, и Александра Освободителя, и Александра Миротворца, и Николая Виноторговца, и говорю, что, слава богу, этих помазанников больше нет. Пока они были, я сидел за печкой с тараканами, ни земли, ни хлеба у меня не было, а теперь гляди, где я сижу — в президиуме Всероссийского съезда. И говорю я вам: наше советское хозяйство мы наладим обязательно. Построим мы скромно, честно, чисто, только не забывайте Карла Маркса. Дело это простое: вот у человека две руки, и он обязан одной работать для государства, а другой для себя, и тогда все пойдет очень хорошо благодаря новой экономической политике. При старой разверстке я сам зарывал в землю хлеб, а теперь все держу открыто, не боюсь, так как продналог уплатил. Надо крестьянина больше удовлетворить, а он все даст своему государству. Крестьянство — это основа. Вот как в этом театре: стены — это крестьяне, крыша — рабочий, а окна и двери — интеллигенция. Подкопайте стены — рухнет все здание, сломается крыша, лопнут окна и двери. Погибнет крестьянин — все погибнет.

В своем постановлении Девятый съезд Советов поручил Наркомзему срочно пересмотреть земельное законодательство, согласовав его с основами нэпа и превратив в ясный, доступный пониманию каждого крестьянина свод законов о земле.

Проект единого кодекса законов о земле, которому суждено было заменить все действовавшие законы, был утвержден в конце октября двадцать второго года четвертой сессией ВЦИК, а затем принят Десятым съездом Советов.

Основную концепцию земельного закона составляло признание государства верховным собственником и распорядителем земли, а отдельных хозяйств и сельских общин — лишь пользователями государственной землей.

Частная собственность на землю отменялась навсегда. Каждому трудящемуся без различия пола, национальности и вероисповедания предоставлялось право на землю, если он хочет обрабатывать ее своим трудом. Право на землю бессрочно и может быть прекращено только по основаниям, указанным в законе: добровольного отказа от земли всех членов двора, выморочности двора, лишения права пользования землей по суду, занятия земли в установленном порядке для государственных надобностей.

Крестьянину предоставлялась свобода выбора форм землепользования и свобода выхода из общины во время общих переделов. Чтоб создать условия для устойчивого трудового землепользования, закон указывал, что общие переделы должны происходить не чаще трехкратного чередования севооборота, чтоб каждый землепользователь мог в течение девяти лет спокойно пользоваться предоставленной ему землей.

Так, содействуя развитию товарищеского кооперативного землепользования, закон предоставлял крестьянину свободно выбирать ту форму пользования землей, которую он пожелает.

Разумеется, при условии, что он будет хозяйственно ее обрабатывать. И не утаивать пашню. И честно вносить натуральный хлебный налог. И не превратит землю в средство кабалы и эксплуатации.

«Вопрос о земле,— говорил Ленин о новом земельном кодексе на сессии ВЦИК,— вопрос об устройстве быта громадного большинства населения — крестьянского населения — для нас вопрос коренной».

Его увлекала мысль о преобразовании земли. Вследствие своей болезни он не смог ее развить и изложить на бумаге, но Н. П. Горбунов запомнил, как Владимир Ильич несколько раз возвращался к идее обновления земли, при котором человек, вооруженный научными знаниями, извлечет из земли максимум пользы, все более и более повышая ее производительность.

7

Для этого необходимо, говорил Ленин, прочно обеспечить «дальнейший переход» крестьянского хозяйства, который состоит в том, чтобы «наименее выгодное и наиболее отсталое, мелкое, обособленное крестьянское хозяйство, постепенно объединяясь, сорганизовало общественное, крупное земледельческое хозяйство».

Только таким путем миллионные массы крестьянства могут быть избавлены от нищеты и разорения.

Всячески поощряя объединение крестьянских хозяйств в общественные крупные хозяйства, представители Советской власти, подчеркивал Ленин, не должны при этом допускать ни малейшего принуждения. «Лишь те объединения ценны,— говорил он,— которые проведены самими крестьянами по их свободному почину и выгоды коих проверены ими на практике. Чрезмерная торопливость в этом деле вредна, ибо способна лишь усиливать предубеждения среднего крестьянства против новшеств».

8

Есть у Ленина образ, навеянный словами первого из плеяды великих ученых прошлого: «...Дайте нам организацию революционеров — и мы перевернем Россию!»

Это не простая перефразировка изречения Архимеда: идея, что малая действующая сила, будучи верно приложена, способна преодолеть несоизмеримо большую силу сопротивления, пронизывает и учение Ленина о партии и ее роли в революции, и его постановку вопроса об отношениях рабочего класса и крестьянства, о значении крупной промышленности, об электрификации и многом другом.

Сегодня мысль, что крупная машинная индустрия — основа социализма, выглядит как школьная истина. Тогда Ленину приходилось ее. формулировать, доказывать, отстаивать.

Искони на Россию смотрели как на страну аграрную, самое большее — аграрно-индустриальную. Да так оно и было. Достаточно вспомнить, что, по данным переписи двадцатого года, из 137-миллионного населения страны в городах жило немногим более двадцати миллионов, а сто пятнадцать миллионов — в деревне.

Большинству экономистов, сидевших в наших плановых органах, представлялось, что так всему суждено остаться и впредь. Если России и нужна промышленность, то чтоб обслуживать нужды деревни — ткать ситцы, выдувать бутылки, выпузыривать самовары, изготовлять гвозди, косы, серпы, плуги. Именно такую промышленность увидел в будущей России известный экономист народнического толка, совершивший в своих мечтаниях путешествие в «Страну Крестьянской Утопии».

Сторонники этой точки зрения изъяснялись, цитируя чужие стихи:

Не пойдет наш поезд,

Как идет немецкий...

То прибегали к этакому простонародному говору:

— Да разве нашу жизнь железными карябами перекарябаешь?

Когда подумаешь, с чего и как мы начинали нашу крупную индустрию, прямо оторопь берет. Словами об этом не расскажешь. Рассказать об этом можно только фактами.

Вот несколько фактов, выхваченных из газет того времени.

В Екатеринбург (нынешний Свердловск) из-за границы (!!!) прибыло три рядовых сеялки из числа сельскохозяйственных машин и орудий, закупленных для Урала Внешторгом. Событие это столь значительно, что собственный корреспондент извещает о нем «Правду», а «Правда» печатает это сообщение.

Весь коммунальный транспорт Петрограда состоит из 4462 лошадей и 402 автомашин «на ходу», грузоподъемностью в 772 тонны. Этим хозяйством заправляют четыреста (!) транспортных подотделов, каждый из которых действует сам по себе. Автогужевой инвентарь распылен: там, где есть лошади, нет орудий, где есть сбруи, нет качек; где есть качки, нет дуг, где есть грузовики, нет шин.

На Мытищинском вагоностроительном заводе нет ни одной автомашины и лишь десять лошадей.

Обуховский завод выпустил за 1920 год три трактора, в 1921 году собирался выполнить программу, которую газетный корреспондент называет «грандиозной»: тридцать шесть тракторов!

Ленин лучше, чем кто бы то ни было, знает все трудности и болезни нашего хозяйства. Но уже в августе двадцать первого года он со спокойной уверенностью пишет: «Нужда и бедствия велики.

Голод 1921 года их усилил дьявольски.

Вылезем с трудом чертовским, но вылезем. И начали уже вылезать».

Так «трудно чертовски» было не только из-за сокращения объема производства. Дело было сложнее.

В годы «военного коммунизма» разорвались хозяйственные и финансовые связи предприятий, товарные фонды превратились в случайное сборище самых разнообразных фабрикатов, полуфабрикатов и сырья — нужных и никуда не годных,— в самых фантастических пропорциях и самых парадоксальных ассортиментах.

Хуже всего обстояло с топливом, запасы его приближались к нулю. Фабричные здания по большей части сохранились, но были совершенно запущены. Паросиловое хозяйство дошло до полного развала.

Вдобавок к материальным трудностям промышленность унаследовала от времен «военного коммунизма» бюрократическую систему управления, в которой — совсем как в учении средневековых схоластов — реальным бытием обладали лишь общие понятия — «универсалии», а индивидуальные, конкретные вещи являлись не более как их «атрибутами» или «акциденциями»: вместо рыбы царила лишенная субстанции Главрыба, вместо соли — Главсоль,, вместо стекла и спичек— Главстекло и Главспичка. В заработной плате преобладала натуральная часть, в учете — цифирная тьма, хозяйственного расчета не существовало, хозяйственные нули числились хозяйственными единицами.

И все это— посреди половодья первых лет нэпа, в условиях всеобщей нищеты и катастрофического падения ценности бумажных денег.

Когда промышленность начерно подсчитала свои ресурсы, обнаружилось неожиданное обстоятельство: фабричное и заводское оборудование сохранилось сравнительно неплохо.

Сберегли его рабочие — те, что звали себя «чистыми пролетариями» и в самое тяжелое время не расползлись по деревням, не покинули свои предприятия, охраняли их, подчас не получая ни пайка, ни заработной платы. Чем они жили? Что ели их дети?

Бывало и так. На Катав-Ивановском заводе белые, уходя, пытались увезти заводское оборудование. Но рабочие вместо станков стали набивать ящики камнями, тряпьем, песком, всякой дрянью. Не одного из них белые на этом поймали и расстреляли.

Единственный путь к тому, чтоб восстановить промышленное производство и добиться развития производительных сил, Ленин видел в перестройке промышленности на началах новой экономической политики.

На протяжении весны и лета двадцать первого года он уделяет этому огромное внимание. Не раз встречается с хозяйственными и партийными работниками. Пишет проекты правительственных постановлений. Изучает предложения других товарищей. Подвергает разрабатываемые документы новой и новой правке. Вносит их для тщательного обсуждения в ЦК партии, в Совнарком, в ВСНХ, проводит совещания с профсоюзами.

Итогом этой работы являются «Наказ СТО», «Постановление о местных экономических совещаниях».

Каковы идеи этих документов? Чего требуют они от тех, к кому обращены?

Прежде всего, понять, что поворот в экономической политике является не шагом назад, а шагом вперед, что он соответствует и объективному положению страны, и интересам мировой революции. Помнить, что косность и нерешительность в проведении новой политики являются нашими злейшими врагами.

Быстро и решительно перестроить хозяйство.

Покончить с распылением сил и средств, с выбрасыванием их на ветер. В кратчайший срок отобрать основные жизнеспособные предприятия и отдельные отрасли промышленности, добиться их максимального производственного уплотнения, работоспособности, рационального ведения хозяйства.

Сосредоточить общегосударственные ресурсы на важнейших предприятиях и отраслях промышленности, в первую очередь обеспечив восстановление крупной промышленности — основы социализма.

Оставить на государственном снабжении только минимум наилучше, оборудованных, имеющих запасы сырья и топлива фабрик, заводов, рудников, переведя их на точный хозяйственный расчет.

Хилые и безнадежные предприятия снять со снабжения и либо сдать в аренду кооперативам, товариществам, частным лицам, либо законсервировать.

Расширить права государственных предприятий, предоставив им право самостоятельной заготовки сырья и топлива, а также право расходования по собственному усмотрению, под их ответственность, отпускаемых им средств по различным статьям в пределах общей сметы.

Покончить с мертвящей казенщиной в управлении промышленностью, избавить промышленность от пут переписки и волокиты, а равно от мелочной опеки над отдельными сторонами ее повседневной деятельности.

Объявить войну безответственности за ведение хозяйства, сделать невозможным, чтоб управляющие тем или иным заводом могли находить тысячи отговорок для оправдания своего бездействия. Возложить на них всю полноту ответственности за правильное ведение дела.

Предельно расширить инициативу мест. Довести до наибольшей степени простоту и ясность управления. Как можно лучше приспособить это управление к тому, чтобы быстрейшим путем восстановить крупную государственную промышленность.

Путем разумно продуманной системы заработной платы и снабжения добиться повышения интенсивности и производительности труда, а также — самомобилизации пролетариата вокруг ведущих предприятий государственной промышленности.

Как великолепно найдено и сформулировано это понятие — самомобилизация пролетариата!

Именно самомобилизация! Не полумилитаризованные формы труда, задуманные Троцким в его плане создания «Трудармий», не стихийный «наем рабсилы», не приказ, не указ, не прикрепление, а глубокий процесс самомобилизации рабочего класса вокруг заводов, на которых создана такая обстановка, что завод становится для рабочего его домом, его жизнью, его счастьем!

Товарищи, участвовавшие в разработке документов о перестройке промышленности на новый лад, отмечают увлеченность, с которой работал над ними Владимир Ильич. «Он звонил мне по нескольку раз в день, а то и среди ночи,— рассказывает В. И. Милютин, который был членом комиссии по разработке «Наказа».— Спрашивал: «А что, ежели нам сделать так? А если повернуть вот этак?»

«В обсуждении проекта «Наказа» принимали участие работники с мест,— вспоминает Г. В. Циперович.— По существу возражений ни у кого не было, но зато много спорили о том, можно ли при отсутствии необходимых средств «на местах» и при слабости плановых аппаратов справиться с изучением экономической жизни с такой обстоятельностью, какую требовал проект «Наказа». Владимир Ильич заметно волновался, так как придавал «Наказу» большое значение, уговаривал «Наказ» не сокращать, и, когда голосовали по пунктам и разделам, стремительно выбрасывал руку вверх, словно боясь, что миг промедления может повредить «Наказу»...»

9

Центральной фигурой восстановления промышленности являлся русский рабочий. Тот рабочий, о котором А. В. Луначарский так хорошо сказал, что им «строится русская земля».

Питерский, московский, ивановский, донецкий. Слесарь с Путиловца и токарь с киевского «Арсенала», орехово-зуевский ткач и черемховский шахтер, железнодорожник, плотник, каменщик, металлист...

Нет и не было в истории класса, который проявил бы столько мужества, бесстрашия, такой способности вопреки неслыханным трудностям вести до конца бой во имя великих целей — и из глубин нищеты и отсталости подняться до положения авангарда человечества.

И нет в мире класса, который обладал бы таким чувством международного братства.

Перелистайте газеты тех лет. Выберите самые трудные дни — те, в которые выдавали осьмушку хлеба или только горсть овса. И в каждой из этих газет вы встретите скупые сообщения о субботниках, денежных отчислениях, о сборах теплых вещей и продуктов, проводимых рабочими в пользу бастующих английских, болгарских, итальянских, германских, испанских рабочих.

Выступая на съезде профсоюза текстильщиков с приветствием от имени Центрального Комитета партии, М. И. Калинин напомнил, что в 1855 году, при осаде Севастополя, каждому солдату месяц осады засчитывался за год службы.

— Та осада, те тяжести и подвиги, которые вынесли русские рабочие,— сказал Калинин,— не меньше, а значительно больше, чем выпавшие на долю севастопольских солдат.

Теперь, после полной героизма гражданской войны, российский пролетариат оказался на аванпостах фронта хозяйственного. Он должен был построить основу социализма — крупную индустрию.

Каким огромным трудом давался каждый шаг! Какой огромной радостью был даже ничтожно малый успех!

Помню завод в Филях, к партийной организации которого я была одно время прикреплена. К моменту национализации в восемнадцатом году он был недостроен и представлял собой неостекленную каменную коробку. Заводские рабочие свезли в Москву с разных концов страны оборудование, которое было закуплено еще старыми хозяевами до революции, но застряло в портах и на железнодорожных путях. Потом перевезли его на лошадях, а то просто перетащили волоком за пять верст от станции до завода — ни много ни мало, а около четырехсот тысяч пудов. Сами сконструировали трансмиссии, установили и наладили станки, пустили завод. И когда первый автомобиль — этакое трясущееся, подпрыгивающее, тарахтящее маленькое чудовище — был готов, на торжества, устроенные по этому случаю, приехали М. И. Калинин, главком С. С. Каменев и представители многочисленных хозяйственных и рабочих организаций. Был устроен митинг, а после него рабочие завода и прибывшие на празднества гости — с этим автомобилем впереди — отправились через весь город на Красную площадь.

Была у подвига российского пролетариата еще одна сторона: именно он выдвинул из своих рядов людей, которые в тяжелейших условиях первых лет нэпа, осуществляя принципы, сформулированные ленинским «Наказом» и «Основными положениями», взвалили на свои плечи дело управления промышленностью и добились ее возрождения.

В те годы «Правда» широко предоставляла свои страницы письмам рабочих, печатала их обычно без правки. Большое место в этих письмах занимают «красные директора».

Разные это люди, с разным опытом, разным характером, разным жизненным путем.

Такие, как бывший рабочий Саввинской мануфактуры, ставший ее директором, С. М. Максимов, о котором рабочие фабрики пишут в «Правду», что «действительно настал час освобождения рабочего класса, если во главе нас стоят такие люди. Пусть весь рабочий класс знает, что недаром была пролита наша кровь, и рабочие достигли своих долгожданных целей». Или тульский рабочий, старый большевик, делегат Второго съезда партии Сергей Иванович Степанов — директор Тульского оружейного завода: «Он нам и друг, и отец, и учитель, и воспитатель, и советник,— пишут о нем рабочие,— жизнь его — пример честной трудовой доли рабочего». Или крестьянка из деревни Оголаховки Аграфена Кожанова: в 1904 году, разорившись после деревенского пожара, она отправилась искать счастья в Иваново-Вознесенск, поступила на фабрику Щербаковых в Кохме, после революции сделалась председателем фабричного комитета, а с переходом к нэпу — директором фабрики. Но и когда она стала директором, рабочие по-старому звали ее Груней.

Наряду с такими директорами были и другие — те, о ком рабочие говорили: «Отогрели змейку на свою шейку». Среди них наиболее прославился Фирсов — директор ситценабивной фабрики (бывшей Цинделя). Спевшись с бандой хапуг, Фирсов возглавил травлю против рабочего-корреспондента Спиридонова. Травля эта привела к убийству Спиридонова, а имя Фирсова на долгие годы стало нарицательным для явления, прозванного «фирсовщина».

«Если рабочий пришел к нашему директору даже по делу, директор глух и нем,— пишут рабочие об одном из таких директоров.— Чтобы дождаться ответа, к нему нужно ходить поевши», «Электричество себе в свиной хлев провел, а в рабочей бане нет света», «Наш директор, кроме своего отдельного кабинета, нигде не бывает и не знает, где хорошо и где плохо в его хозяйстве. На все отвечает: «Пошли к чертовой бабушке!»

И так далее в том же роде — опостылевшие всем черты бюрократа, хама, а то и подлеца.

Зато сколь богаты новыми живыми чертами портреты тех, кого рабочие считают лучшими директорами: подлинных хозяйственников ленинской школы!

«Чем завоевал наш директор любовь рабочих? Тем, что с головой ушел в работу. Везде и всегда он первый. Только еще рабочие собираются на работу, а он уже тут — обходит корпуса, наблюдает за работой». «Никогда не забуду, как наш директор при первом появлении у нас на фабрике объяснил, что я пришел к вам работать не для того, чтобы вы, рабочие, были голодны, а накормить вас и ваших детей, а раз накормим, то я спрошу работу. Его первые слова оказались справедливыми, и все слова, какие бы он ни говорил, встав на тяжелый пост директора, были верны». «Сам дрова таскал с рабочими из вагонов. Всю неправду усматривал и разбирал». «Поднял на ноги спящую фабрику». «Это заслуга Коммунистической партии иметь таких товарищей, как он». «Чистый, без примеси коммунист».

Определяя роль и задачи профессиональных союзов в новых условиях, созданных переходом к нэпу, Ленин подчеркивал, что успех в восстановлении крупной промышленности требует сосредоточения всей полноты власти в руках заводоуправления. Поэтому «самым существенным является то, чтобы профсоюзы сознательно и решительно перешли от причинившего немало вреда непосредственного, неподготовленного, некомпетентного, безответственного вмешательства в управление к упорной, деловой, рассчитанной на долгий ряд лет работе практического обучения рабочих и всех трудящихся управлять нархозяйством целой страны».

Теперь стало особенно отчетливо видно, как далеко заглядывал Ленин, когда, формулируя свою позицию во время профсоюзной дискуссии, говорил о профсоюзах как о школе коммунизма.

Возвращаясь вновь к этому вопросу после года нэпа, Ленин с еще большей силой подтвердил прежнюю формулу и записал в плане тезисов о роли и задачах профсоюзов в условиях новой экономической политики часто цитируемые слова:

«Связь с массой.

Жить в гуще.

Знать настроения.

Знать все.

Понимать массу.

Уметь подойти.

Завоевать её абсолютное доверие.

Не оторваться руководителям от руководимой массы, авангарду от всей армии труда».

Эти ленинские слова относятся не только к профсоюзам и не только к первым годам нэпа.

10

Как рассказывают товарищи, работавшие вместе с Лениным, встретившись с новым для него вопросом, Владимир Ильич любил говорить: «Надо вникнуть». Попробуем восстановить один из случаев такого ленинского «вникания».

Тридцатого мая двадцать первого года Малый Совнарком поручил Народному комиссариату юстиции обследовать деятельность Межкома (Междуведомственной комиссии по ликвидации иностранного имущества при особом отделе Управления распределения Наркомпрода). Обследование вел следователь ВЧК Васильев.

Три месяца спустя Малый Совнарком, заслушав доклад ВЧК о ходе обследования, нашел, что Васильев отнесся к данному ему поручению недостаточно вдумчиво и внимательно и постановил: «Предложить ВЧК следователя Васильева от ведения дела устранить и заменить его другим лицом».

Решение это было принято после жарких прений. И ВЧК, и часть членов Малого Совнаркома резко против него возражали, считая, что Малый Совнарком превысил свои права.

Ввиду этого дело перешло в Большой Совнарком.

Для представителей ВЧК и членов Малого Совнаркома — как для тех, что были за это решение, так и для тех, что — против,— вопрос сводился к одному: правомочен или же не правомочен Малый Совнарком принимать подобные решения?

Под таким углом зрения ведет свой рассказ об этом случае председатель Малого Совнаркома Г. М. Леплевский, с чьих слов мы знаем об этом эпизоде. Он вспоминает, какой огромный интерес проявил к этому делу Ленин. Рассказывает, что вопрос рассматривался в Большом Совнаркоме три раза (случай редчайший!), что страсти накалились до предела. И до самого конца своего рассказа он видит на первом плане все ту же проблему: «компетенция — не компетенция». Читаешь воспоминания Леплевского и не понимаешь, почему же эта бюрократическая канитель могла привлечь к себе столь напряженное внимание Ленина.

Попробуем разобраться.

Когда Большой Совнарком приступил к рассмотрению дела, Ленин предложил представителям ВЧК изложить мотивы, по которым они с такой решительностью протестовали против решения Малого Совнаркома. Выслушав их объяснения, тут же подверг допросу «с пристрастием» члена коллегии Наркомата юстиции Саврасова, который входил в коллегию ВЧК для установления контакта между Наркомюстом и ВЧК. Ленин добивался от Саврасова, чтоб тот ясно и точно ответил, когда и по каким делам он, как представитель Наркомюста, опротестовывал действия ВЧК? Оказалось, что таких протестов не было.

— Почему не было? Потому, что ВЧК не нарушала законы? — спрашивал Ленин.

— Нет, не поэтому,— отвечал Саврасов. И утверждал, что по своему положению он не мог опротестовывать действия следственного аппарата.

Как же это «не мог»? Ведь это было его прямой обязанностью!

Ленин подверг объяснения Саврасова жестокому обстрелу и предложил наркому юстиции Д. И. Курскому подготовить к следующему заседанию Совнаркома общий доклад о том:

1. Какие нормы в советском законодательстве регулируют надзор за следственным аппаратом в общих судах и за следственным аппаратом ВЧК?

2. Не нуждаются ли эти нормы в дополнениях и изменениях?

3. В случае необходимости этих изменений представить проект.

Что же до следствия по делу Межкома, Ленин поручил заместителю председателя ВЧК И. С. Уншлихту его продолжать, взяв под личное наблюдение, а Д. И. Курскому — сделать доклад о заключении следствия.

Но тут возник новый вопрос, быть может, разбуженный этим: вопрос о взаимоотношениях между партийными и судебно-следственными органами.

На этот раз инициатива принадлежала Наркомюсту, опротестовавшему два параграфа циркуляра Центрального Комитета партии об отношениях партийных и судебно-следственных учреждений.

Народный комиссариат юстиции просил исключить из циркуляра параграф четвертый, который обязывал судебные власти освобождать на поруки привлеченных к суду коммунистов под персональное поручительство лиц, уполномоченных на то партийными комитетами, а также параграф пятый, предоставлявший партийным комитетам право знакомиться с делами привлеченных к судебной ответственности коммунистов и выносить по ним решения, которые являлись бы партийной директивой для суда и предопределяли судебный приговор.

Узнав об этом, Ленин написал В. М. Молотову:

«Как стоит это дело?

§§ 4 и 5, по-моему, вредны».

В ответ на свою записку Владимир Ильич получил постановление Оргбюро об утверждении циркуляра и письмо Молотова, в котором говорилось, что циркуляр изменен и вопрос можно считать исчерпанным.

Однако «изменения», внесенные в циркуляр, не коснулись главного. И Владимир Ильич написал Молотову новое письмо.

«Я переношу этот вопрос в Политбюро.

Вообще неправильно такие вопросы решать в Оргбюро: это чисто политический, всецело политический вопрос.

И решить его надо иначе.

Прошу заказать секретарше на 1 листе старую и новую редакцию.

(1) Надо, по-моему, отменить § 4.

(2)  — усилить судебную ответственность коммунистов.

(3) «суждения» парткома допустить только с направлением в центр и с проверкой ЦКК.»

Вопрос был перенесен в Политбюро и рассматривался на заседании, на котором присутствовал Ленин.

Политбюро постановило: пересмотреть циркуляр в целом, устранив всякую возможность использования положения господствующей партии для ослабления ответственности. Более того, усилить ответственность членов партии в случае совершения ими проступков, подлежащих ведению судов и трибуналов.

Тем временем следствие по делу Межкома подошло к концу. Как рассказывает Г. М. Леплевский, вопрос приобрел такую остроту, что, когда он рассматривался в последний — третий! — раз, на заседание Большого Совнаркома был приглашен Ф. Э. Дзержинский, а к началу обсуждения на заседание явились Калинин, Каменев, Сталин.

Прения были весьма бурными. Сначала был рассмотрен вопрос о следователе Васильеве и постановлении Малого Совнаркома. Семью голосами против шести постановление Малого Совнаркома было отменено, так что Ленин оказался в меньшинстве.

Затем на обсуждение был поставлен общий вопрос — о надзоре за деятельностью следственного аппарата и за соблюдением революционной законности. После доклада Д. И. Курского существовавший к тому времени порядок был признан неудовлетворительным и было принято предложение Ленина создать комиссию для разработки вопроса по существу.

Пока работала эта комиссия, всплыл еще один вопрос, непосредственно связанный с работой следственных органов, о наказаниях за ложные доносы.

Проект декрета был разработан Наркомюстом. Познакомившись с ним, Ленин предложил дополнить его «мерой усиления наказания», изменив формулировку лишение свободы на такой-то срок другой: лишение свободы «не меньше стольких-то лет».

Совнарком согласился с поправками Ленина и постановил ввести кару по суду за ложные доносы и за ложные показания.

Специальное примечание оговаривает, что мера наказания усиливается в случаях:

а) ложного обвинения в тяжком преступлении,

б) корыстных мотивов доноса или показаний на следствии,

в) искусственного создания доказательств обвинения.

Декрет этот был подписан В. И. Лениным и опубликован в «Известиях ВЦИК» первого декабря двадцать первого года.

Интересно применение, которое нашел этот декрет полгода спустя, во время крупнейшего политического процесса тех лет — суда над правыми эсерами.

Допрошенный в качестве свидетеля бывший военный министр Временного правительства Верховский заявил суду, что во время предварительного следствия допрашивавший его следователь ГПУ Агранов сказал ему, что он, Агранов, уполномочен Центральным Комитетом партии и коллегией ГПУ сообщить свидетелю, что процесс правых эсеров не преследует карательных целей и те показания, которые даст свидетель об известной ему контрреволюционной деятельности правых эсеров, нужны как бы для того, чтоб нарисовать широкое политическое полотно. Это и побудило свидетеля дать чистосердечные показания.

Верховный трибунал придал заявлению Верховского большое значение. Он запросил ЦК партии и коллегию ГПУ и на оба свои запроса получил ответ, что никаких постановлений подобного рода или близких к нему они не выносили и никаких поручений, которые могли бы быть истолкованы в подобном смысле, ни следователю Агранову, ни кому бы то ни было другому не давались и не могли быть даны.

Параллельно этому трибунал проверил материалы предварительного следствия и установил по протоколам, скрепленным подписями Верховского и Агранова, что Агранов действительно заявил Верховскому, будто его показания должны служить исключительно целям политического освещения и выяснения тактики и методов борьбы партии правых эсеров.

Действия следователя Агранова трибунал признал неправильными и постановил довести о них до сведения Народного комиссариата юстиции для принятия надлежащих мер в порядке надзора за следственными действиями ГПУ.

Вместо с тем трибунал неправомерным считал поведение свидетеля Верховского, который, будучи советским гражданином и служащим Красной Армии, считал своим правом давать или не давать соответствующим органам рабоче-крестьянской республики сведения о ее врагах в зависимости от того, послужат ли эти сведения для прямой борьбы с врагами или только для политического осведомления.

Но вернемся к основной линии нашего рассказа.

В тот же день, первого декабря двадцать первого года, когда был опубликован декрет об ответственности за ложные доносы и создание ложных доказательств обвинения, Ленин внес в Политбюро предложение преобразовать ВЧК, сузить круг ее деятельности и ее компетенции, сузить право ареста, повысить роль судов, усилить начала революционной законности, провести через ВЦИК общее положение об изменении «в смысле серьезных умягчений».

Насколько Ленина волновал этот вопрос, видно по набросанному им плану доклада о внутренней и внешней политике на Девятом съезде Советов. Вопрос о ВЧК в этом плане занимает только три строки — но какие это строки! Чтобы выделить их, составители соответствующего тома Сочинений Ленина должны были прибегнуть к самому жирному курсиву, к самой отчетливой разрядке:

«NВ. В ВЧК:

25 bis Повышение законности ВЧК и ее реформа».

ВЧК была создана в конце семнадцатого года. В протоколе Совнаркома об ее образовании было сказано: «Комиссия ведет только предварительное расследование...»

Вплоть до двадцать четвертого февраля восемнадцатого года ВЧК строго придерживалась рамок этого постановления и проводила только предварительное расследование, судебные же функции осуществляли суды и трибуналы. В этот день она вынесла свой первый приговор: решением ВЧК бывший князь Эболи, который, выдавая себя за сотрудника ВЧК, занимался шантажом и вымогательствами, был приговорен к расстрелу, и приговор в тот же день приведен в исполнение.

Это был лишь единичный приговор. Когда сейчас знакомишься с карательной политикой Советской власти в первые месяцы после Октября, мягкость ее поражает: кому только не дали уйти на Дон — и Савинкову, и Корнилову, и Краснову, и Деникину! Кого только не отпустили на свободу — достаточно назвать для примера одно только имя: ярого черносотенца Пуришкевича.

«Мы не хотим гражданской войны...— говорил Ленин 4 ноября 1917 года,— мы против гражданской войны... Террор, какой применяли французские революционеры, которые гильотинировали безоружных людей, мы не применяем и, надеюсь, не будем применять».

Но контрреволюция переходила ко все более активным действиям. Чуть ли не каждый день приносил сообщения о поджогах, взрывах, заговорах, контрреволюционных мятежах. И все же лишь после убийства Володарского ВЧК вынесла первые приговоры по политическим делам, и лишь после убийства Урицкого и покушения на Ленина взялась ВЧК за оружие.

Однако, едва положение в стране стало легче, в январе двадцатого года Совнарком постановил по предложению Ф. Э. Дзержинского отменить смертную казнь. Это решение было сорвано польской войной и войной с Врангелем.

Так вынужденно, силой обстоятельств, необходимостью дать отпор все более и более активной контрреволюции ВЧК из органа предварительного следствия превратилась в чрезвычайный орган чрезвычайного времени и объединила в себе функции и следственного, и судебно-карательного аппарата.

Самым высоким образом оценивая роль, сыгранную ВЧК в борьбе с контрреволюцией, Ленин всегда видел опасности, порождаемые подобным объединением. В момент самой обостренной гражданской войны он предупреждал работников ЧК о том, чтоб из законного политического недоверия к буржуазии они не делали выводов, что им, чекистам, дозволено нарушать революционную законность, как это сделал журнал «Красный террор», договорившийся до явной нелепости: «Не ищите (!!? — восклицательные и вопросительные знаки Ленина.— Е. Д.) в деле обвинительных улик о том, восстал ли он против Совета оружием или словом».

И сейчас, с переходом к нэпу, Ленин со всей остротой поставил вопрос о преобразовании ВЧК, о резком сужении ее прав и установлении контроля за ее деятельностью. Как писал он в одном из писем, он стремился отстоять maximum из максимумов и возложить на Наркомат юстиции «ответственность за недонесение Политбюро (или Совнаркому) дефектов и неправильностей ВЧК».

Выступая на одном из партийных собраний с докладом о преобразовании ВЧК в ГПУ, Ф. Э. Дзержинский сказал:

— Раньше мы ловили контрреволюцию неводом, а теперь будем ловить...

— Удочкой! — крикнул голос с места.

— Нет,— сказал Дзержинский.— Острогой...

11

Если б Ленину предложили ответить на шутливые вопросы, подобные тем, какие задали своему отцу дочери Маркса, то на вопрос: «Что вы больше всего ненавидите?», он почти наверняка ответил бы: «Бюрократизм!» Во всяком случае, ничто не вызвало такого его гнева, как проявления этого бюрократизма, который нас душит, который «в нашем государственном строе получил значение такой болячки, что о нем говорит наша партийная программа...».

Без пощады обрушивается он на тех, кто предается «комвранью», «сладенькому чиновно-коммунистическому вранью». Требует: «открытыми глазами через все комвранье смотреть на эту правду», «искать и... находить (сто раз испытывая и проверяя) людей», закрывать бюрократически-коммунистические... «потемкинские деревни». Иначе вся работа «нуль, хуже нуля, самообольщение новой бюрократической погремушкой».

Подходя к решению новых хозяйственных и политических задач, он более всего опасается того, чтоб оно не приняло административно-бюрократический характер.

«Ужасно боюсь,— пишет он Г. Я. Сокольникову,— что мы околеем от переорганизаций, не доводя до конца ни одной практической работы...

Я смертельно боюсь переорганизаций. Мы все время переорганизуем, а практического дела не делаем...

Ей-ей, боюсь смертельно: не впадите Вы в эту слабость, а то мы крахнем».

Особенное негодование его вызывает волокита с ответами на письма и запросы трудящихся. От этого, подчеркивает он, «не только страдают интересы частных лиц, но и все дело управления принимает характер мнимый, призрачный».

Он требует «тащить волокиту на суд гласности: только так мы эту болезнь всерьез вылечим». Считает, что в делах, связанных с волокитой и бюрократизмом, общественное значение открытого суда «в 1000 раз большее, чем келейно-партийно-цекистски-идиотское притушение поганого дела о поганой волоките без гласности». Решительно отметает доводы сторонников закрытого рассмотрения подобных дел. «Мы не умеем,— пишет он,— гласно судить за поганую волокиту: за это нас всех и Наркомюст сугубо надо вешать на вонючих веревках. И я еще не потерял надежды, что нас когда-нибудь за это поделом повесят».

Будучи непримиримо резок ко всем и всяческим проявлениям бюрократизма, он видел, однако, решение связанных с ним проблем не просто в том, чтоб «сбросить главки», как предлагали некоторые «левые» товарищи.

«Бюрократы — ловкачи, многие мерзавцы из них — архипройдохи. Их голыми руками не возьмешь...— отвечал он на предложение такого товарища.— «Главки» «сбросить»? Пустяки. Что вы поставите вместо них? Вы этого не знаете. Не сбрасывать, а чистить, лечить, лечить и чистить десять и сто раз. И не падать духом».

С законным возмущением работающего, думающего, болеющего душой за дело человека относился он к тем, кто подвергал всю советскую работу вселенской смази и, стоя в сторонке, ничего практически не делая, принимал позу критически-мыслящих личностей.

Обращаясь к одному такому критику, Ленин спрашивал:

«Где вы указали Центральному Комитету такое-то злоупотребление? и такое-то средство его исправить, искоренить?

Ни разу.

Ни единого разу.

Вы увидали кучу бедствий и болезней, впали в отчаяние и бросились в чужие объятия... А мой совет в отчаяние и в панику не впадать».

12

Как ни трудна была зима двадцать первого — двадцать второго года, однако подошел ее конец. Но если старая народная пословица говорит: «Весна красна, да голодна», то для весны двадцать второго года эта истина была верна, как никогда.

Голод в Поволжье достиг предела, а с приближением весны надвинулась новая задача: в кратчайшие сроки обеспечить голодающие губернии семенным зерном.

Государство уже отправило туда около пятнадцати миллионов пудов для сева озимых, теперь надо было собрать, подвезти и раздать почти сорок миллионов пудов для ярового сева.

Где было их взять? В Сибири?

Но тоненькая ниточка заметаемой снежными заносами железной дороги не справлялась с перевозками. Чтобы наладить бесперебойную работу транспорта, нужен был человек исключительной энергии и воли. Партия послала в Сибирь Феликса Эдмундовича Дзержинского.

На Украине?

Но убедить украинских крестьян, по земле которых столько раз, сметая все на своем пути, прокатывались волны гражданской войны, чтоб они поделились с голодающими Поволжья своим тоже ведь последним куском хлеба, мог только человек, пользующийся доверием народа. Партия послала туда Михаила Ивановича Калинина.

Когда Михаила Ивановича спрашивали, в чем состоит секрет его умения разговаривать с людьми, он отвечал: «В том, чтоб подразумевать в собеседнике не меньшее количество ума, сообразительности и понимания своих интересов, чем в нас самих». Именно этим достиг он успеха в поездке на Украину за зерном для Поволжья.

Наконец, можно было закупить зерно за границей. Но добиться того, чтобы это зерно не было расхищено, заражено, испорчено, чтоб оно было немедленно разгружено и немедленно же отправлено по назначению, способен был только человек редкой честности и преданности этому делу. Ленин доверил его питерскому рабочему Николаю Александровичу Емельянову, у которого он скрывался в семнадцатом году в Разливе и к которому относился с особой любовью и уважением.

Разумеется, и Дзержинский, и Калинин, и Емельянов действовали не в одиночку.

Дзержинский взял с собой группу сильных работников. Вместе с Калининым поехали крестьяне из голодающих деревень, выступали на митингах, рассказывали об ужасах голода. Емельянов подобрал себе помощников из петроградских рабочих.

Как ни. напряженно все они работали, зерна не хватало. Необходимо было расширить закупки за границей. Но где взять на это средства? Золотой запас республики подходил к концу, экспорт был ничтожен. Между тем в стране имелось огромное количество золота, серебра, драгоценных камней, накопленных веками за счет грошей и копеек, собиравшихся с народа.

Это были церковные ценности.

Первые решения, требовавшие передать церковные ценности на покупку хлеба голодающим, были вынесены прихожанами сельских церквей. Вслед за этим волость за волостью стали выносить такие же решения. Со всех концов советской земли в Москву потянулись ходоки, посыпались телеграммы и резолюции, к которым присоединилась и часть низового священства.

Советское правительство приняло декрет об изъятии церковных ценностей в пользу голодающих. В ответ на это патриарх Тихон разослал воззвание к духовенству и верующим, в котором объявил изъятие и даже добровольное пожертвование церковного имущества святотатством, которое карается для мирян отлучением от церкви, а для священнослужителей — извержением из церкви и анафемой, и призвал подняться против «миродержателей тьмы», чтоб «с помощью божьей иссещи сей лукавый и прелюбодейный род, дерзновенно восставший на неотъемлемое достояние наше».

Помню, солнечным весенним днем я проходила по Пятницкой. Пахло талым снегом, лужи отсвечивали голубизной — и от этого света и блеска особенно дико было видеть вылезавших из кривых переулков Замоскворечья сморщенных, сгорбленных старух, одинаково повязанных черными глухими платками, одинаково одетых в черные глухие платья до пят. Крестясь мелким дробным крестом, они сползались к церкви, а там на паперти черный поп накликал проклятия на работавшую в церкви комиссию по изъятию ценностей, и старухи стоном вздыхали и вскрикивали: «Разрази их, господи!», «Пригвозди охульников, о господи!», «Пошли на них дождь смертоносный, о господи!», «Пролей грозу огненную, иссуши им руки, отыми у них ноги, вырви им глаза, о господи!»

Но вот одна из старух, зайдясь криком, упала на землю и забилась в припадке, за ней — другая. И уже все они катались по земле, изгибаясь в судорогах. На колокольне набатом ударил колокол, а чёрный поп, дрожа и раскачиваясь, выкрикивал: «Анафема! Анафема! Анафема!»

По стране прокатилась волна беспорядков. В Москве до открытого сопротивления не дошло, но положение порой создавалось тревожное.

Надо же было, чтоб именно в эти дни произошло нелепейшее событие, которое...

Впрочем, расскажу все по порядку.

В один из первых дней апреля мой отец был у Ленина. Кажется, это было после заседания Политбюро ЦК. Зазвонил телефон.

Ленин поднял трубку.

— Слушаю,— сказал он.

— Что? — сказал он.

— Повторите,— сказал он.

— Да не может быть,— сказал он.

— Да, да, слышу,— сказал он и прижал руку ко лбу, как это делает человек, внезапно почувствовавший острую боль.

И не глядя положив трубку, он сказал отцу, что на Театральной площади происходит что-то дикое: какая-то женщина схватила какого-то старика-еврея, несшего мешок. В мешке оказался детский труп. Собралась толпа. Она кричит, что это евреи убили христианского мальчика, так как приближается еврейская пасха и евреям нужна христианская кровь для приготовления мацы. Старика чуть не растерзали. Лишь с трудом удалось уговорить толпу отвести его в милицию. Сейчас его ведут по улице, а за ним идет все растущая толпа, выкрикивающая погромные лозунги.

Вспомним, с каким омерзением относился Ленин к антисемитизму, с какой ненавистью звучали его слова о подонках, ведущих травлю евреев, и мы поймем, каково было ему выслушать такое сообщение. Буквально за мгновение лицо его посерело и осунулось.

Проклиная в душе тех, кто так растревожил Владимира Ильича, отец тут же отправился в милицию, пообещав все точно узнать и принять необходимые меры.

Что же произошло?

Примерно за неделю до описываемого нами дня на трамвайной остановке у Лубянской площади среди ожидающих трамвая стоял старый еврей, державший в руках какой-то сверток, завернутый в одеяло. Когда подошел трамвай, старик пытался сесть, но была сильная давка, старик упал, выронил сверток, сверток развернулся и из него вывалился труп мальчика. Труп был голый, обглоданный и исколотый чем-то острым.

Все это, конечно, обратило на себя внимание ждущих трамвая, и они отвели старика в милицию. Там старик рассказал, что ребенок этот — еврейский мальчик, который умер на приемно-пропускном пункте от крупозного воспаления легких, о чем у него, старика, есть удостоверение врача. Родители мальчика не имели средств, чтоб его похоронить, и труп около недели лежал в подвале, кишевшем крысами. Потом родители через Таганскую еврейскую общину разыскали этого старика-нищего, жившего тем, что он помогал хоронить бедняков. Отец ребенка дал ему труп, завернутый в старое одеяло, и старик понес его на Дорогомиловское еврейское кладбище. По дороге он устал, решил сесть на трамвай. Остальное известно.

Было сделано вскрытие, установлено, что мальчик умер естественной смертью. На тот раз дело на этом кончилось. Но прошла примерно неделя — и трамвайная стрелочница, на глазах которой разыгралась та история, увидела на Театральной площади этого самого старика Меера Гиндина с мешком, в котором лежал какой-то длинный предмет. Она потребовала, чтоб он раскрыл мешок и показал, что он в нем несет. Когда старик спросил, какое ей до этого дело, она закричала на всю площадь, собирая прохожих, что старик-еврей несет в мешке зарезанного христианского ребенка.

Мигом собралась огромная толпа и потребовала, чтоб старик развязал мешок. И когда он его развязал, в нем оказался трупик годовалого мальчика.

Тут словно из-под земли в толпе появились какие-то личности, выкрикивавшие: «Жиды ребенка зарезали!», «Бей его, старого черта!», «Бей жидов, спасай Россию от христопродавцев, от бандитов, что грабят церкви и иконы!»

Нашлись все же люди, которые уговорили толпу пойти со стариком в милицию. История повторилась: ребенок-еврей, бедняки родители, только не приезжие, а москвичи; смерть от воспаления легких. Но на этот раз, так как события приняли острый оборот; был вызван судебно-медицинский врач и приглашены понятые из толпы, а также священник из церкви в Столешниковом переулке.

Однако по городу уже успели расползтись зловещие слухи. Чтоб положить им конец, решено было провести по этому делу открытый судебный процесс.

Суд был назначен на следующий же день в Большой аудитории Политехнического музея. На скамье подсудимых сидели Меер Гиндин, заведующий Дорогомиловским еврейским кладбищем и комендант пропускного пункта, обвиняемые в нарушении санитарных правил захоронения умерших, а рядом с ними — три человека, призывавшие к расправе над Гиндиным.

Зал судебного заседания был так полон, что с трудом удалось поставить скамью подсудимых. Наконец раздалось «Суд идет!» Судили председатель Московского горсуда Смирнов и два присяжных заседателя.

— Обвиняемый Гиндин!

Со скамьи подсудимых поднимается согбенный в три погибели старик, одетый в лохмотья.

— Признаете себя виновным?

— Мне давали, так я нес...

— С какой целью вы это делали?

— Цель? Какая цель? Кусок хлеба моя цель...

— Обвиняемая Романова! Кем вы работаете?

— Стрелочницы мы, трамвайные стрелочницы.

— Что можете показать...

— Чего мне показывать, господин мировой? Ничего не видала, слыхом не слыхала...

— Но вы были на Театральной площади?

— Была... Пропустила это я на стрелке шестой номер трамвая. Смотрю: толпа кричит «Жид ребенка тащит». Все бегут, ну и я побежала...

— Вы били обвиняемого Гиндина?

— Ничего я не била, только за бороду таскала...

— Обвиняемый Серафимов, чем вы занимаетесь?

— Да вот так вот... Ну, значит, занимаюсь...

— Чем же занимаетесь?

— Да вот так вот, гражданин судья, денег вот так вот не хватает... Ну и купишь билетик в театр...

— Почему ж, если вам не хватает денег, вы покупаете билеты в театр?

— Так что купишь, а потом билетик этот продашь...

— Значит, вы театральный барышник?

— Барышнику капитал нужен, а у меня еле для оборота хватает.

— Вы призывали избивать евреев?

— Нет, гражданин судья. Я только спросил у своего приятеля, возможно ли, что евреи пьют христианскую кровь? А когда он сказал, что да, пьют, я вот так вот вполне интеллигентно высказался, что жидов...

— Обвиняемый Ефременков, как было дело?

— А вот как было. Аккурат иду это я пообедамши. Гляжу: толпа-толпища! Спрашиваю у этой вот тетеньки, у стрелочницы-та: «Зарезали кого али што?» А тут сзади кричат: «Бейте их!» Аккурат и я тут. Ну, меня и забрали. А больше ничего не было.

— А вы-то сами что-нибудь крикнули?

— Ну, конешно, она — мне, я — другому болтнул, — от человека к человеку и пошло. А потом милиционер-та говорит мне, что я кричал: «Бей жидов»...

— А вы это кричали?

— Да кто его знает? Аккурат шел это я пообедамши. Гляжу: толпа-толпища. Эти вот тетенька стоят, стрелочница-та...

И пошла сказка про белого бычка!

Свидетели показали: родители — что они дали Гиндину отнести труп ребенка потому, что они бедны; священник — что никаких признаков насильственной смерти на трупе не было. Судебно-медицинские эксперты подтвердили факт естественной смерти. Допрошенный в качестве эксперта раввин Мазе разъяснил, что по еврейскому обычаю обряду похорон не придается большого значения, чем и объясняются действия родителей и обвиняемого Гиндина.

Суд выслушал общественного обвинителя Иннокентия Стукова, считавшего, что комендант пропускника и заведующий кладбищем, зная о напряженности атмосферы в связи с проводимым изъятием церковных ценностей, проявили преступную небрежность и этим привели к событиям, которые могли закончиться трагически, а посему они должны понести наказание. Что до Романовой, Серафимова и Ефременкова, в них общественный обвинитель видел лишь слепое орудие контрреволюционной агитации.

Защитники заведующего кладбищем и коменданта пропускника считали, что их подзащитные не могли предусмотреть того, что случилось. Это не их вина, а несчастный случай. Защитник Романовой, Серафимова, Ефременкова говорил, что его подзащитные — жертвы духовной слепоты. Не их вина, что они невежественны. Невежество нельзя искоренить тюрьмой...

Суд удалился на совещание...

Он совещался шесть часов, но в зале не редело, а наоборот, с улицы, несмотря на все усилия охраны, просачивалась новая и новая публика, в жарких спорах толпилась в зале и в коридорах. Тут были и свои прокуроры, и свои защитники.

Уже за полночь раздался возглас: «Суд идет!»

 

С глухим шумом все поднялись с мест. В полнейшей тишине председатель суда Смирнов огласил приговор.

Считая безусловно доказанным, что оба мальчика умерли естественной смертью, суд в то же время признал виновными в преступной халатности коменданта пропускника и заведующего кладбищем и приговорил их к принудительным работам по месту службы.

Романову, Ефременкова и Серафимова суд признал виновными в ведении черносотенно-антисемитской агитации. Учитывая их невежество и считая их слепым орудием в руках опытных черносотенцев и врагов Советской власти, суд счел возможным ограничиться строгим общественным порицанием.

В отношении старика Гиндина, вина которого в нарушении санитарных правил доказана, суд, считая, что нельзя карать дряхлого и голодного человека, таскающего на кладбище трупы за кусок хлеба, постановил: 1) от наказания Гиндина освободить; 2) предложить Собесу обеспечить его необходимым для существования.

Огласив приговор, председатель суда Смирнов обратился к присутствующим в зале с напутствием:

— Пусть каждый честный и сознательный гражданин, уходящий отсюда, считает своим долгом, своей добровольной и святой обязанностью разъяснять всем этим Романовым, Ефременковым и Серафимовым настоящую сущность этого процесса; пусть каждый уйдет отсюда не только со смехом, но и со скорбью в душе; пусть каждый поможет нам побороть темноту и средневековье — это наследие царско- церковного мракобесия...

Как-то странно встает в памяти та зима.

Словно долгий запутанный сон, в котором идешь- идешь по длинной улице посреди сплошных деревянных заборов, сверху донизу залепленных налезающими друг на друга, пестрыми афишами. Кино сулит любовные трагедии: «Молчи, грусть, молчи!»., «Позабудь про камин» или же обещает «Комический боевик длиной две тысячи метров», «Дамы курорта не боятся даже черта!» Кабаре и варьете зазывают то на «Вечер беспрерывного смеха», то на «Флирт богов». Рестораны приглашают на блины, пироги, расстегаи, водки, вина, коньяки, уху стерляжью, уху белужью, лучшие артистические силы, отдельные кабинеты, радостные настроения, танцы до утра.

А над этим блудом, над свиными рылами вместо лиц бьет по сердцу плакат: черный фон, белый, иссохший от голода старик, воздетые в мольбе руки: «ПОМОГИТЕ!»

К середине мая Советская власть доставила в Поволжье двадцать пять миллионов пудов семенного зерна. Сто пять процентов задания!

И произошло чудо: лежавшая пластом деревня собрала остаток своих сил и поднялась, готовая к новому напряжению, к новой схватке со смертью.

На пункты раздачи семян потянулись не люди, а тени с мешками за спиной. Редко у кого была — тоже похожая на тень — лошаденка.

Семена тащили на себе. Пахали на себе, впрягаясь в соху по десять человек. Падали, лежали на земле, поднимались, снова пахали. Если не могли тянуть соху, ковыряли землю лопатами. Ели курай, помет, падаль, но высеяли все семена до единого зернышка. Те, которые получили, и те, что нашли в изголовьях умерших голодной смертью.

Это был необыкновенный подвиг, перед которым тогда же преклонялась страна, назвавшая этот сев «Великим севом», «Героическим севом».

Весна в тот год выдалась не ранняя и не поздняя. Перед самым севом прошли обильные дожди. Зерно ложилось во влажную молодую пашню. Быстро зазеленели густые всходы. К концу мая выколосилась яровая рожь. Пшеница пошла в трубку. Все обещало хороший урожай. И те, кто буквально кровью своей засеяли эти поля, мечтали теперь об одном: дожить до нового хлеба!

Когда в Поволжье посылали семенное зерно, кое- кто предполагал, что не меньше третьей его части, а то и половину крестьяне съедят: «Это неизбежно, инстинкт жизни заставит».

Эти люди не знали русского крестьянина, его чувства к земле: человек может умереть, но земля должна быть засеяна, в ней — жизнь...

13

Хотя в ту зиму Владимир Ильич и сказал в одной из своих речей, что его болезнь несколько месяцев не давала ему возможности непосредственно участвовать в политических делах и вовсе не позволяла исполнять советскую должность, на которую он поставлен, но когда пытаешься охватить взглядом все, что сделано им за это время, то — в который уже раз! — потрясает огромность и неисчерпаемое богатство того, чтo им написано, сказано и претворено в жизнь за столь короткий срок.

Ровно за год — с двадцать седьмого марта 1921 года (дата первого большого выступления Ленина после Десятого съезда партии) по двадцать седьмое марта 1922 года (день открытия Одиннадцатого партийного съезда) — статьи Ленина, планы к ним, важнейшие письма и стенограммы его речей занимают в пятом издании Собрания его сочинений около тысячи страниц убористого печатного текста.

Но дело не только в количестве страниц. Это особенные статьи и особенные речи: в них Ленин обогащает учение о построении социализма разработкой положений, которые получили наименование новой экономической политики.

В конце марта в Москве открылся Одиннадцатый съезд партии. Последний съезд, в работе которого принимал участие Ленин.

Каждое историческое событие происходит в свой месяц и час. В тот же месяц и час происходят иные положенные этому месяцу и времени года явления в мире природы. Было бы глупостью устанавливать между этими двумя рядами событий и явлений причинную или иную связь. И в то же время порой невозможно отделаться от какого-то подсознательного ощущения, что природа с чутьем истинного художника подбирает наиболее выразительные фоны и обрамление для деяний человеческой истории: вспомним хотя бы бурные порывы октябрьского ветра в незабываемую осень семнадцатого года, вспомним ливни и летние грозы в дни, когда в Москве заседал Пятый съезд Советов и левые эсеры подняли свой мятеж, вспомним неверную белизну и полыньи кронштадтского ледового поля во время Десятого съезда партии, вспомним мороз, сковавший землю в дни, когда Россия прощалась с Лениным.

Одиннадцатый съезд партии связан в моей памяти с приходом весны — русской весны, которая долго подступает тихими шагами, а потом словно в одну ночь наполняет мир пением птиц и шумом вешних вод.

Откуда же пришло чувство внутренней связи между поэтическим расцветом русской весны и, казалось бы, сугубой прозой вопросов, которые обсуждал Одиннадцатый съезд партии? Быть может, оно возникло потому, что съезд этот происходил весной? Нет! Десятый съезд тоже ведь происходил весной.

Причина в том, что зимний перевал был преодолен. Впереди — весна.

И таким же весенним был доклад Ленина.

«Речь товарища Ленина,— писал в отчетной корреспонденции сотрудник «Известий»,— дышала его обычным оптимизмом, несмотря на ряд упреков, которые он бросал по адресу нашей неумелости, несуразности и бестолковщины. Ряд остроумных шуток, характерных интонаций и жестов способствовали установлению внимательной и товарищеской связи между докладчиком и аудиторией. Съезд проводил товарища Ленина дружными аплодисментами».

Так вспоминал эту речь человек, который только что ее слышал. Такое же чувство вызывает она, когда перечитываешь ее сейчас, четыре десятилетия спустя.

Между тем Владимир Ильич в эти дни писал товарищам: «Я болен. Совершенно не в состоянии взять на себя какую-либо работу», «Нервы у меня все еще болят, и головные боли не проходят». Он чувствовал себя настолько плохо, что даже просил пленум Центрального Комитета партии назначить на съезд дополнительного докладчика, ибо не был уверен, что у него хватит сил сделать этот доклад.

Ни врачи, ни он сам еще не поняли истинного характера его болезни и относили ее на счет крайнего переутомления. Но он словно предчувствовал, что ему недолго осталось жить, и торопился сказать и сделать как можно больше. Казалось, мозг его работает неустанно. Владимир Ильич набрасывал краткие заметки, планы, зачины и фрагменты будущих статей, иногда один лишь намек, одно указание из нескольких фраз, содержавших новые повороты, новые оттенки мысли, новые вехи на еще не исследованной тропе.

И выступил на съезде. Выступил так, что никто из присутствующих не мог и подумать, что он болен.

Его выступление трудно даже назвать речью, скорее это была свободная, непринужденно разворачивающаяся беседа в доверительном, разговорном тоне. Ленин тщательно продумал свой доклад, до нас дошло четыре варианта составленного им плана, но кости этого плана нигде не торчали наружу. Ленин говорил без бумажки. У слушателей создавалось ощущение вольной импровизации, в которой идеи и мысли рождаются у них на глазах.

В такие минуты Ленин — позволим себе применить к нему образ, заимствованный нами из одной его речи,— напоминал строителя, который проводит нитку, помогающую найти правильное место для кладки, указывающую на конечную цель общей работы, дающую возможность пустить в ход не только каждый камень, но и каждый кусок камня, который, смыкаясь с предыдущим и последующим, возводит законченную и всеобъемлющую линию.

Ленин щедро прибегал в своей речи к столь любимому им сталкиванию, казалось бы, далеких понятий — пример: «О вреде уныния, о пользе торговли»,— добиваясь этим постижения явлений во всем их охвате и взаимосвязанности. Сопоставлял коммуниста, сделавшего величайшую революцию, «на которого смотрят если не сорок пирамид, то сорок европейских стран с надеждой на избавление от капитализма», и до того святого, что в рай живым просится, с рядовым приказчиком, который бегал в лабаз десять лет, остался беспартийным, а может быть, и даже наверно белогвардейцем,— и после этого спрашивал коммуниста: «А дело делать умеете?» И отвечал, что в отличие от приказчика, который это дело знает, «он, ответственный коммунист и преданный революционер, не только этого не знает, но даже не знает и того, что этого не знает».

С естественной простотой, источником которой была его постоянная близость к народу, Ленин пересыпал свою речь обыденными словами, оборотами, выражениями, что делало ее особенно впечатляющей: «плохенький», «малюсенький», «загвоздка», «навоз», «шумиха», «трескотня», «бестолковщина и безалаберщина», «сутолока, суматоха и ерунда», «деляги и мошенники», «пересол», «гвоздь вопроса», «у нас направо и налево махают приказами и декретами, и выходит совсем не то, чего хотят», «погрязнем, потонем в мелких интригах», «откуда это вытекает? Это ниоткуда не вытекает», «либо мы это докажем, либо он нас пошлет ко всем чертям»... А рядом с этими словами и оборотами, почерпнутыми из обиходной русской речи, прибегал к словечкам, которые придумывал сам, подтрунивая при этом над тем, до чего довели всяческие сокращения великий русский язык.

Если попытаться свести к сжатому пересказу все богатство поставленных Лениным вопросов и выплывавших из них обобщений и выводов, то он говорил в этом своем докладе о Генуэзской конференции («Мы себя в обиду не дадим. Нас не побили — и не побьют, и не обманут») и об итогах первого года новой экономической политики. Снова и снова подчеркивал, что новая экономическая политика важна нам прежде всего как проверка того, что мы действительно достигли смычки между социалистической работой по крупной промышленности и сельскому хозяйству с той работой, которой занят каждый крестьянин.

«Надо показать эту смычку, чтобы мы ее ясно видели,— подчеркивал он,— чтобы весь народ ее видел и чтобы вся крестьянская масса видела, что между ее тяжелой, неслыханно разоренной, неслыханно нищенской, мучительной жизнью теперь и той работой, которую ведут во имя отдаленных социалистических идеалов, есть связь... Наша цель—восстановить смычку, доказать крестьянину делами, что мы умеем ему помочь, что коммунисты... ему сейчас помогают на деле... Вот какой экзамен на нас неминуемо надвигается, и он, этот экзамен, все решит в последнем счете: и судьбу нэпа и судьбу коммунистической власти в России.

Но достичь этого, напоминал Ленин, можно, лишь умея хозяйничать. А мы хозяйничать умеем? Нет, отвечал Ленин, мы хозяйничать не умеем.

Не страшась самой горькой правды, он обрушивался на обломовщину, с одной стороны, а с другой — на тягу к администрированию и реорганизациям, при которых «все суетятся, получается кутерьма; практического дела никто не делает, а все рассуждают...».

Вот тут-то и рождались его бичующие словечки о «комкуклах», «комчванстве», «комспеси», «сладеньком комвранье», от которого «тошнит».

— ...В новом, необыкновенно трудном деле надо уметь начинать сначала несколько раз,— говорил он,— начали, уперлись в тупик — начинай снова,— и так десять раз переделывай, но добейся своего, не важничай, не чванься, что ты коммунист...

Требовал от партии бережного отношения к людям, к их труду и творческим возможностям. Ко всем, даже к бывшим буржуям.

— Это еще полдела, если мы ударим эксплуататора по рукам, обезвредим и доконаем,— говорил он.— А у нас, в Москве, из ответственных работников около 90 человек из 100 воображают, что в этом все дело, т. е. в том, чтобы доконать, обезвредить, ударить по рукам.

И ставил всем в пример замечательного весьегонского коммуниста Александра Ивановича Тодорского, рассказавшего в своей книге «Год — с винтовкой и плугом», как он в восемнадцатом году, приступая к оборудованию двух советских заводов, привлек к работе бывших буржуев.

Среди представителей печати, присутствовавших на Одиннадцатом съезде партии, находился Максимилиан Гарден, которого звали «великаном» германской публицистики. Не коммунист, не социал-демократ, но левый радикал, он прославился смелыми разоблачениями германской придворной среды и верхов буржуазии и был героем нескольких судебных процессов. Германские фашисты не могли ему этого простить и в середине двадцатых годов пытались убить его,

По духу, по темпераменту, по мировоззрению он принадлежал к породе обличителей. Статьи его исполнены насмешкой, гневом, сарказмом. То, что он пишет о Ленине,— это в его деятельности редкое, может быть, даже единственное исключение.

«Тот самый Ленин,— пишет он,— который немилосердно высмеял призыв Струве «идти на выучку к капитализму», произнес, при совершенно другой обстановке, можно сказать, под другим небом, знаменитые слова: у каждого дюжинного приказчика мы можем и должны учиться. Он никогда не был более великим, чем в этой своей речи на Одиннадцатом съезде партии, в этой величественно-жестокой откровенности своего признания... Червь болезни уже подтачивал его тогда, но, прежде чем закатилось солнце его мысли, небо еще раз засияло под его лучами,— и не было еще утра, не было еще полдня с таким ослепительным блеском...»

Снова и снова повторял Ленин мысль, что построить коммунистическое общество руками одних только коммунистов невозможно. С презрением отзывался о тех, кто думают о народе свысока,— неразвитой, мол, народ, не учился, мол, коммунизму.

— Нет, извините,— отвечал на это Ленин,— не в том дело, что крестьянин, беспартийный рабочий не учились коммунизму, а в том дело, что миновали времена, когда нужно было развить программу и призвать народ к выполнению этой великой программы. Это время прошло, теперь нужно доказать, что вы при нынешнем трудном положении умеете практически помочь хозяйству рабочего и мужика...

Несколько раз возникает в его речи любимый им образ цепи и ее звеньев:

— Политические события всегда очень запутанны и сложны,— говорил он.— Их можно сравнить с цепью. Чтобы удержать всю цепь, надо уцепиться за основное звено.

Но чем-то этот образ его не удовлетворяет. Он ищет другой. Находит. Записывает в план речи: «Гвоздь момента» (звено цепи)...

 

В различной связи, поворачивая то так, то этак, возвращается он к этому образу, чтоб в речи при закрытии съезда сказать:

— Весь гвоздь теперь в том, чтобы авангард не побоялся поработать над самим собой, переделать самого себя, признать открыто свою недостаточную подготовленность, недостаточное уменье. Весь гвоздь в том, чтобы двигаться теперь вперед несравненно более широкой и мощной массой, не иначе как вместе с крестьянством, доказывая ему делом, практикой, опытом, что мы учимся и научимся ему помогать, его вести вперед. Такую задачу при данном международном положении, при данном состоянии производительных сил России можно решить, лишь решая ее очень медленно, осторожно, деловито, тысячу раз проверяя практически каждый свой шаг...

Партия в целом поняла и делами теперь докажет, что поняла необходимость построить в данный момент свою работу именно так и только так. А раз мы это поняли, мы сумеем добиться своей цели!

Газета, в которой был напечатан отчет о речи Ленина на Одиннадцатом съезде, дошла до села Гладкие Выселки Михайловского уезда Рязанской губернии. Там ее прочел крестьянин И. Перепухов. Первой мыслью его было: «Достукались коммунисты! И возрадуются же кулаки и попы, когда узнают, как Ленин их начистил...» А потом поразмыслил и решил: так и надо, правильно. Правильно поступает Ленин, когда открыто, честно признает, что за первый год хозяйствования коммунисты не научились вести хозяйство хотя бы не хуже, чем вели его капиталисты. Ну а мы, крестьяне, которые хозяйствуем на земле не один год, а многие века, мы-то научились вести хозяйство как следует?

Все эти мысли и вопросы так взволновали И. Перепухова, что он решил написать о них в «Бедноту».

— Пусть Владимир Ильич ругает коммунистов,— писал он.— Пусть учит. На то у него право. Был бы от этой учебы прок!

Я пытаюсь вспомнить Ленина, каким он был на этом съезде,— я видела его тогда в последний раз. Свидетельствовало ли хоть что-нибудь о его болезни? Нет, решительно нет!

Он был такой же, как всегда, быстрый, подвижный, веселый.

И съезд был веселый, хотя кругом еще стоял густой частокол опасностей и трудностей.

Почему ж так было? Думается мне, потому, что как ни полна была речь Владимира Ильича суровой, хлещущей правды, но ее «подпочвой», говоря словами Ленина, была мысль, которую он уже высказал незадолго до того и снова повторил на съезде и которая для всех нас была так же радостна, как победа в боях гражданской войны: отступление окончено!

Та цель, которая преследовалась отступлением, была достигнута. Маневр отступления для будущего наступления — отступить, чтоб получить разбег для нового прыжка,— завершен.

Подводя итог этому отступлению, Ленин писал: «Вполне достаточно у нас средств для победы в нэпе: и политических и экономических. Вопрос «только» в культурности!»

И отсюда следовало:

«...Наше экономическое отступление мы теперь можем остановить. Достаточно. Дальше назад мы не пойдем...»

В самом ритме этих слов заложен веселый звон:

«Дальше назад мы не пойдем».

Мне вспоминается теплый синий вечер, полный многоголосого шума. Любимое место Москвы, которое на тогдашнем «телеграфном» языке молодежи называлось: «Твербуль у Пампуша» (Тверской бульвар у памятника Пушкину). Церковный благовест. Слабый запах весны.

Только что мы устроили у себя в студенческом общежитии роскошный пир: в складчину купили на два миллиона рублей селедок, на миллион заварку чая, на три миллиона белого хлеба. Пир на весь мир в честь того, что отступление окончено и дальше назад мы не пойдем!

Счастливые и сытые сидим на Твербуле у Пампуша. С добродушным презрением посмеиваемся над проплывающими мимо нас нэпманами. Раскачиваемся в такт перезвону колоколов ближней церкви. Не стесняясь Пушкина, который глядит на нас с высоты своего величия, складываем строфы чего-то, что, как и «все церковное», именуем «акафистом»:

Радуйся диалектике Гегеля, тобой углубленной, с головы на ноги установленной,

Радуйся, о Марксе, чудотворец великий?

Радуйся, Энгельс, брадатого Маркса вернейший сподвижник.

Радуйся ты, о Ильич, великий и мудрый, к Октябрю нас победно приведший.

Нэп породивший, но нэпову скверну аду предавший.

Политически и поэтически весьма малограмотно. Но нашим чувствам вполне соответствует...

Примечания:

1 Ленин, видимо, имеет в виду пленум ЦК РКП (б) 7 декабря 1920 года, на котором он остался в меньшинстве и была принята при поддержке Троцкого резолюция, внесенная Бухариным.

2 Комтруды и желескомы — органы, ведавшие гужевой, дровяной и прочими трудовыми повинностями.