Что Ленин — великий вождь, величайший теоретик марксизма после Маркса, об этом нет надобности напоминать, потому что это постоянно присутствует в памяти каждого, как таблица умножения. А вот о том, что Ленин был самым терпеливым человеком на земном шаре, что Ленин умел вести свою политическую линию среди самых ужасных, самых невыносимых условий, ни минуты не теряясь, не выходя из равновесия и не отступая ни на йоту от этой линии,— об этом полезно вспомнить нам, благодаря Ленину работающим в комфортабельнейших условиях, не имея понятия и о сотой доле тех препятствий, какие стояли на его пути, и теряющим равновесие поминутно.
Передо мной пачка швейцарских открыток. Они совсем не старые — последней из них по времени только что минуло десять лет. Меньше года отделяет эту переписку от Октября! Меньше чем через год Ленин был Председателем Совета Народных Комиссаров. А в это время он был, как и все мы, одним из узников империалистской войны и, как полагается арестанту, «подавал» все письма открытками, найдя в этом остроумный способ оштрафовать империалистов. Вы хотите читать все письма всех граждан? Превосходно — читайте! Но за что же я буду платить лишнее и обременять вас лишними трудами по вскрытию конверта? А ленинским бисерным почерком и ленинским изумительным стилем и на открытке можно было написать больше, чем другой напишет на четырех страницах.
Но прежде два слова о поводе этой переписки, чтобы было понятно читателю. Весною 1916 года я получил в Париже письмо от М. Горького, где мне предлагалось организовать силами заграничных литераторов серию брошюр под названием «Европа до и во время войны». Серия должна была дать понятие «самым широким кругам» (читай: рабочим) о том, кто такие наши союзники и наши противники в войне. И понятие о смысле самой этой войны; конечно, об этом в письме, прошедшем военную цензуру, сказано не было, но это было ясно из всего его содержания.
Я до сих пор помню, как будто это было вчера, впечатление, произведенное на меня этим письмом. До этого момента я дышал русским воздухом только через вонючую яму, именовавшуюся «патриотической печатью». Патриотические миазмы заглушали все. Изредка приходили письма, унылые, написанные эзоповским языком, косвенно, собственно, подтверждавшие, что весь мир превратился в кучу нечистот. В письмах от товарищей-литераторов и издателей тянулась одна нота: «Ничего печатать нельзя, кроме...» Ну, значит, для нас просто ничего печатать нельзя. И вдруг оказывается, что печатать не только можно вообще, но можно печатать нашу пропагандистскую литературу. Ибо письмо не оставляло тени сомнения, что под заграничными литераторами никак нельзя было разуметь ни Плеханова, ни Алексинского, да и обращение ко мне в таком случае было бы верхом нелепости. Нет, писать и печататься приглашали нас, «пораженцев». На этот счет не могло быть, повторяю, тени сомнения. Что-то там, на родине, сдвинулось, что-то пошло... Вместо миазмов первый раз за два года легкие глотали чистый воздух.
Мы живо разобрали конкретные темы — характеристики отдельных стран. А. В. Луначарский должен был писать об Италии, Зиновьев — об Австро-Венгрии, я вместе с тов. Лозовским — о Франции; Англию пытались взвалить на Ф. А. Ротштейна, но он отказался, и брошюру написал Херасков, чуть было не сказал «покойный». Тогда он казался очень стойким большевиком, а теперь сотрудник «Современных записок».., Для Германии в самом письме указывался тов. Ларин, ко до него очень трудно оказалось добраться, и мы списались окончательно только перед самой Февральской резолюцией, которая, конечно, упразднила всю серию Теперь можно и нужно было писать не о том и не так...
Брошюры, впрочем, вышли (к ним присоединились еще брошюры тов. Павловича о внеевропейских странах) и даже переиздавались потом уже советскими издательствами.
Но сразу встал вопрос об общем введении — о вводной брошюре, дающей смысл и освещение всей серии, брошюре об империализме. И ясно было с первого же взгляда, что, кроме Ленина, некому ее писать. У меня не сохранилось открытки с согласием Владимира Ильича взять на себя эту работу, возможно, что ее и не было, так как сношения с «Социал-демократом» во время войны я вел через Зиновьева. Как бы то ни было, первая открытка моей серии, помеченная 8 июня 1916 года, говорит уже об отсрочке. «Я работаю усиленно,— писал Владимир Ильич,— но в силу сложности материала и болезни опаздываю. Очень боюсь, что не успею к этому предельному сроку» (половине июля).
Само собою разумеется, что к предельному сроку Ленин поспел раньше других. Уже открытка от 2 июля извещала, что одновременно с нею идет заказной бандеролью рукопись «Империализма». Перед этим я, очевидно, смутил Ильича письмом, где упоминалось, что издательство, испугавшись собственного размаха, вдруг предложило сократить объем брошюры с пяти листов до трех. «Весь материал, план и большая часть работы были уже окончены по заказанному плану на 5 листов (200 страничек рукописных), так что сжать еще раз до 3-х листов было абсолютно невозможно,— писал Ленин.— Ужасно обидно будет, если не издадут! Нельзя ли хоть ходатайствовать тогда о помещении в журнале того же издателя?» «Что касается до имени автора, то я предпочел бы обычный свой псевдоним, конечно. Если неудобно, предлагаю новый: Н. Ленивцын. Хотите, возьмите любой иной. Насчет примечаний очень и очень просил бы оставить их; Вы увидите из № 101, что они для меня сугубо важны; затем в России читают ведь и студенты etc.: им указания литературы нужны. Я нарочно выбрал архиэкономную (в смысле места, бумаги) систему. При мелком шрифте 7 страничек рукописных — это каких-нибудь две странички печатных. Очень прошу оставить примечания или походатайствовать перед издателем об оставлении их. Насчет заглавия: если неудобно данное \ если слово империализм желательно избегать, тогда поставьте: «Основные особенности новейшего капитализма». (Подзаголовок «Популярный очерк» безусловно необходим, ибо ряд важных материй изложен применительно к такому характеру работы.) Первый листочек с перечнем глав, из коих некоторые озаглавлены, может быть, не совсем удобно, с точки зрения строгостей, посылаю для Вас: ежели удобнее и безопаснее, оставьте его у себя, не посылайте дальше». Письмо кончалось постскриптумом: «Изо всех сил применялся к «строгостям»: трудно для меня это ужасно, чувствую, что неровностей тьма из-за этого. Ничего уж не поделаешь!»
Я нарочно выписал почти все письмо. Во-первых, из него видно, как много мог написать Ленин на открытке. Во-вторых, с какой он предвещающей будущего Председателя Совнаркома тщательностью предусматривал точнейшим образом все деловые мелочи, до бумаги и шрифта включительно. И в-третьих, в каких условиях приходилось работать величайшему революционеру нашего времени с небольшим за год до его полнейшего торжества. «Походатайствуйте перед издателем...» А через год ходатаем выступал уже сам издатель.
И конечно, опасения Ленина насчет издателя, точнее, «издательства», ибо Алексей Максимович был, к сожалению, не один, оказались правильными. Именно 101-е примечание и подвело — недаром Ильич о нем так заботился. Если вся брошюра была прототипом знаменитого «Империализма», то примечание было зародышем не менее знаменитой брошюры о «ренегате Каутском». Впервые позиция бывшего идеолога левого крыла германской социал-демократии была здесь, в десятке строк, охарактеризована в прямых и точных выражениях. И конечно, это делало примечание совершенно неприемлемым для издательства. Тут не в цензуре было дело — цензура позволила бы ругать немца Каутского сколько душе угодно,— а в, с позволения сказать, «общественном мнении», общественном мнении будущей «Новой жизни». Как, «величайший теоретик марксизма» никуда не годится?! Как, пацифист Каутский — «ренегат»?! Не забудьте, дорогой читатель, что ведь это в 1927 году в СССР «пацифист» есть бранное слово, а во время войны в России на всякого, не кричавшего «ура» или хотя бы и кричавшего, но вполголоса и прикрыв рот рукой, смотрели с уважением. Нет. Напечатать этого «приличное» издательство не могло. И через пару месяцев, списавшись с Питером (тогда это требовало не меньше времени), мне пришлось извещать Владимира Ильича, что брошюра пойдет без примечаний, как ни экономно они составлены.
В промежутке оба корреспондента пережили ряд типично «военных» треволнений, когда казалось, что «Империализм» пропал. Французская цензура долго читала рукопись, переписанную несравненно убористым почерком Надежды Константиновны, и я получил бандероль недели три спустя после открытки. Тем временем и туда и оттуда летели открытки и даже телеграммы: где? когда послали? да получили ли наконец? — Справьтесь на почте и т. д. и т. д. Не могу не привести выдержки из одной открытки этого тревожного периода как образчика Ильичева юмора. «Ужасно грустное известие о пропаже заставило автора известного Вам плехановского по духу произведения прибегнуть к способу Г. З. (ах, эти немцы! ведь они виноваты в пропаже! хоть бы французы победили их!)». Читатель догадывается, что «плехановское по духу произведение» — это и есть «Империализм».
И только уже 8 (21) декабря на мое конфузливое извещение о судьбе «примечаний» я получил ответ — более мягкий, чем ожидал. Попеняв мне, что я дал свое, редакторское, согласие на ампутацию («Не лучше ли попросить издателей: напечатайте, господа милые, прямиком: мы, издательство, удалили критику Каутского. Право, так бы надо сделать...»), Владимир Ильич заканчивал: «Вы пишете «не вздуете?», т. е. я Вас за согласие выкинуть сию критику?? Увы, увы, мы живем в слишком цивилизованном веке, чтобы так просто решать дела...
Шутки в сторону, а грустно, черт побери... Ну, я в другом месте посчитаюсь с Каутским».
Я не видел первого русского издания «Империализма», но, кажется, он вышел в неизуродованном виде, ибо случилось это уже после Февральской революции и, если не ошибаюсь, даже независимо от «издательства»3. Все это было без меня: я вернулся в Россию только в начале сентября 1917 года. И у меня осталось только воспоминание, что однажды в жизни я был редактором Ильича, как видит читатель, не совсем удачно...
Правда. 1927. 21 января