Содержание материала

Воспоминания об Ильиче

(Из 10-томника "Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине, Т. 1. Воспоминание родных)

I. СЕМЕЙНАЯ ОБСТАНОВКА

(Родители В. И. Ульянова-Ленина и их время)

Отец Владимира Ильича, Илья Николаевич Ульянов, был родом из бедных мещан города Астрахани. Семи лет лишился он отца. Своим образованием — а он получил не только среднее, но и высшее — он обязан всецело своему старшему брату Василию Николаевичу. Не раз в жизни вспоминал Илья Николаевич с благодарностью брата, заменившего ему отца, и нам, детям своим, говорил, как обязан он брату. Он рассказывал нам, что Василию Николаевичу самому хотелось очень учиться, но умер отец, и он еще в очень молодых годах остался единственным кормильцем семьи, состоявшей из матери, двух сестер 1 и маленького брата. Ему пришлось поступить на службу в какую-то частную контору и оставить мечты об образовании. Но он решил, что, если самому ему учиться не пришлось, он даст образование брату, и по окончании последним гимназии отправил его в Казань, в университет, и помогал ему и там, пока Илья Николаевич, с детства приученный к труду, не стал сам содержать себя уроками.

Василий Николаевич не имел своей семьи и всю жизнь отдал матери, сестрам и брату.

Студенческие годы Ильи Николаевича пришлись в тяжелое царствование Николая I, когда родина наша страдала под игом крепостного права, большая часть населения была рабами, которых владельцы их, помещики, могли сечь, ссылать в Сибирь, продавать, как скотину, разрознивать семьи, женить по своему усмотрению. Задавленная, забитая крестьянская масса была совсем некультурной, безграмотной. Там и сям вспыхивали бунты против особо жестоких помещиков, пускались им «красные петухи» (поджоги), но все это было неорганизованно, сурово подавлялось, и опять в деревнях стояли беспросветная тьма и отчаяние, заливаемые единственным утешением, единственным спасением — водкой. А для самых непокорных, для тех, кто не мог подчиниться, оставалось одно: бежать в степи, леса и жить разбоем.

 

Знать, в старинный тот век
Жизнь не радость была.
Коль бежал человек
Из родного села,

Отчий дом покидал,
Расставался с женой
И за Волгой искал
Только воли одной.

Так пелось в одной народной песне.

Тяжкий гнет над большинством населения, «низшим» сословием, как тогда говорилось, не давал жить спокойно и счастливо честно и искренно любящим свою родину людям сословия «высшего». Они возмущались бесправием своей страны, откликались на западноевропейские революции, говорили о необходимости свободы слова, печати, собраний, о преимуществе выборного начала в управлении и прежде всего о необходимости отмены крепостного права — этого позора, которого ни в одной европейской стране давно уже не было. Те, которые выступали особенно смело, гибли на каторге и виселицах (процесс декабристов 1825 года, петрашевцев 1848 года 2 и др.); остальные затихали и шептались по уголкам и опять, по выражению поэта:

Лежит вокруг мгла предрассветная,
Вихрь злобы и бешенства носится.
Над тобою, страна безответная;
Все живое, все честное косится.

 

Особенно тяжел стал этот гнет после революции 1848 года, прокатившейся по всей Европе. Как общеевропейский жандарм, стоял тогда на страже самодержавия Николай I, посылая русских солдат проливать кровь, усмиряя революцию в Венгрии. Так сильно еще было тогда самодержавие, что могло позволить себе роскошь подавления восстаний не только в своей стране, но и в соседних.

А в своей было задавлено всякое проявление свободной мысли. Тяжелый гнет лежал и на студенчестве. Лишь в тесных кружках решалась молодежь отводить душу разговорами, петь свои запрещенные песни на слова Рылеева и др. Эти песни слышали потом от Ильи Николаевича его дети вдали от города, в прогулках по лесам и полям 3.

Надо было пережить то трудное время, чтобы почувствовать огромное облегчение, когда, со смертью Николая I и со вступлением на царство его сына Александра II, началась для России полоса реформ. Прежде всего, решено было отменить крепостное право. Решение это вызывалось, конечно, главным образом необходимостью получить свободные рабочие руки для развивающейся капиталистической промышленности и возраставшим недовольством и бунтами крепостных. Недаром Александр II сказал: «Надо торопиться дать свободу сверху, пока народ не возьмет ее снизу». Освобождение крестьян было таким большим сдвигом, что общее ликование стояло в стране. Это настроение хорошо выражено Некрасовым:

Знаю, на место сетей крепостных Люди придумали много иных, Так... Но распутать их легче народу. Муза, с надеждой приветствуй свободу.

Конечно, скоро началось отрезвление. Первым ударил в набат наш великий провидец Чернышевский, заплативший за это целой жизнью в тюрьмах глухой Сибири; начали возникать и революционные организации молодежи. Но для людей типа мирных, культурных работников открылось все же широкое поле деятельности после тисков николаевского режима, и они с жаром устремились туда. Новые суды, несравненно большая свобода печати, наконец, народное образование — все это звало к себе передовых людей того времени. Народное образование — возможность просвещать вчерашних рабов — это было увлекательно для многих и многих.

Илья Николаевич был из их числа. Он с радостью пошел на вновь открывшуюся должность инспектора народных училищ в Симбирской губернии. До того он был учителем гимназии и был очень любим своими учениками. Внимательно и терпеливо объяснял он им уроки, снисходительно относился к их шалостям, бедных учеников готовил бесплатно к экзаменам. Он был педагогом в душе, любившим свое дело. Но ему хотелось поля работы пошире и хотелось применять ее не для более обеспеченных учеников гимназии, а для самых нуждающихся, для тех, кому всего труднее получить образование, для детей вчерашних рабов.

И поле открылось действительно широкое. В Симбирской губернии было очень немного школ, да и те старинного типа: ютились они в грязных и тесных помещениях, учителя были малообразованные и вколачивали учебу больше тумаками. Надо было насаждать все снова: убеждать крестьян на сходах, чтобы строили новые школы, добывать и другими путями средства для них, устраивать для молодых учителей педагогические курсы, чтобы обучить их преподаванию по новым требованиям педагогики. Надо было всюду поспевать, а Илья Николаевич был один на всю губернию. Затрудняли очень работу тогдашние дороги: тряские, непролазные в грязь или распутицу, ухабистые зимою. Приходилось уезжать из дому на недели и даже месяцы, питаясь и ночуя в грязных въезжих избах. А здоровье у Ильи Николаевича было некрепкое. Но любовь к делу и большая исполнительность и настойчивость побеждали все, и за 17 лет работы Ильей Николаевичем было построено в губернии около 450 школ, были открыты курсы, воспитавшие новых учителей, которые так и звались «ульяновскими».

Дело разрасталось. Илье Николаевичу стали понемногу подбавлять помощников — инспекторов, а сам он был назначен директором. Ему пришлось уже больше руководить делом, но он оставался таким же усердным работником, таким же простым в образе жизни и обхождении человеком. Учителя приходили к нему запросто советоваться, в школах он заменял иногда заболевших педагогов. Большая семья, воспитание детей поглощали весь его заработок, на себя он тратил очень мало, не любил большого общества и удовольствий. Для отдыха от дела любил разговоры с людьми, которых это дело интересовало, любил отдыхать в семье, следя за воспитанием детей, любил игру в шахматы. Требовательный к себе и к другим во время работы, он умел быть увлекательным, веселым собеседником во время отдыха, шутил с детьми, рассказывал им сказки и анекдоты. В разговорах и играх (шахматы, крокет) держал себя с детьми по-товарищески, увлекаясь не меньше их.

Он рано сгорел на большой работе и умер внезапно от кровоизлияния в мозг 12 января 1886 года на 55-м году от роду.

Мать Владимира Ильича, Мария Александровна, была дочерью врача очень передового по своему времени человека. Большую часть своего детства и юности она провела в деревне. Средства у отца были очень ограниченные, семья большая, и молодая девушка, воспитанная строгой теткой5, рано привыкла к труду и бережливости. Отец воспитывал дочерей 6 по-спартански: девочки носили лето и зиму ситцевые платья с короткими рукавами и открытой шеей, и платьиц таких было только по две смены на каждую. Пища была простая: даже взрослыми они не получали ни чаю, ни кофе, которые отец считал вредными. Это воспитание закалило здоровье Марии Александровны, сделало ее очень выносливой. Она отличалась ровным, твердым, но в то же время веселым и приветливым характером. Одаренная хорошими способностями, она изучала иностранные языки и музыку и много читала.

Страстно хотелось ей учиться больше, и она всю жизнь вспоминала с сожалением, что отсутствие средств не дало ей этой возможности.

Не находя интереса в нарядах, сплетнях и пересудах, составлявших в то время содержание дамского общества, Мария Александровна замкнулась в семье и отдалась со всей серьезностью и чуткостью воспитанию детей. Подмечая недостатки детей, она терпеливо и настойчиво боролась с ними. Никогда не возвышала она голоса, почти никогда не прибегала к наказаниям и умела добиться большой любви и послушания детей. Любимым удовольствием ее была музыка, которую она страстно любила и очень одухотворенно передавала. И дети любили засыпать под ее музыку, а позднее — работать под нее.

Не было также между родителями, жившими очень дружно, споров или несогласий в вопросах воспитания, что действует всегда так вредно на детей. Всякие сомнения на этот счет обсуждались ими обычно наедине, и дети видели всегда перед собой «единый фронт».

Чувствуя искреннюю любовь, видя, что их интересы всегда на первом плане у родителей, дети и сами приучились отвечать тем же. Дружной, спаянной была наша семья. Жила она очень скромно, только на жалованье отца, и лишь при большой экономии матери удавалось сводить концы с концами, но все же ни в чем необходимом дети не нуждались, и их духовные запросы, по возможности, удовлетворялись.

Мы видим, таким образом, что семейная обстановка и условия воспитания были очень благоприятны для развития ума и характера детей. Детство Владимира Ильича и его братьев и сестер было светлое и счастливое.

 

 


 

II. ДЕТСКИЕ И ЮНОШЕСКИЕ ГОДЫ ВЛАДИМИРА ИЛЬИЧА

Владимир Ильич родился в Симбирске 10(22) апреля 1870 года. Он был третьим ребенком в семье 7.

Живой, бойкий и веселый, он любил шумные игры и беготню. Он не столько играл игрушками, сколько ломал их8. Лет пяти он выучился читать, затем был подготовлен приходским учителем 9 Симбирска к гимназии, куда и поступил в 1879 году осенью, девяти с половиной лет, в первый класс.

Учение давалось ему легко. С младших классов шел он лучшим учеником и, как таковой, получал при переходе из класса в класс первые награды. Они состояли в то время из книги с вытисненным на переплете золотом «За благонравие и успехи» и похвального листа. Кроме прекрасных способностей, лучшим учеником его делало серьезное и внимательное отношение к работе. Отец приучал к этому с ранних лет его, как и его старших брата и сестру, следя сам за их занятиями в младших классах 10. Большое значение имел также для маленького Володи пример отца, матери, постоянно занятых и трудящихся, и особенно старшего брата Саши. Саша был на редкость серьезный, вдумчивый и строго относящийся к своим обязанностям мальчик. Он отличался также не только твердым, но и справедливым, чутким и ласковым характером и пользовался большою любовью всех младших. Володя подражал старшему брату настолько, что мы даже посмеивались над ним,— с каким бы вопросом к нему ни обратиться, он отвечал неизменно одно: «Как Саша». А если пример важен в детстве вообще, то пример несколько старших по возрасту братьев важнее примера взрослых 11.

Вследствие привычки серьезно относиться к делу, Володя, как он ни был шаловлив и боек, на уроках слушал внимательно. Эта большая внимательность, как отмечали в то время его учителя, вместе с бойкими способностями давала ему возможность хорошо усваивать еще в классе всякий новый урок, так что ему почти не приходилось повторять его дома. Помню, как быстро оканчивал он уроки в младших классах, а потом начинал шалить, ходил колесом и мешал нам, старшим, учившимся в той же комнате. Отец уводил его иногда к себе в кабинет, чтобы проверить уроки, и спрашивал латинские слова по всей тетради, но обычно Володя все знал. Много также читал он в детстве. Отцу присылали все вновь выходящие детские книги и журналы; подписывались мы и в библиотеке

Постоянной подругой игр Володи была сестра Оля (родилась 4 ноября 1871 г.). Очень способная, живая и бойкая девочка, она четырех лет выучилась около него читать и училась тоже очень легко и охотно. Кроме того, напоминая некоторыми чертами характера брата Сашу, Оля была чрезвычайно трудолюбива. Помню, как в одном из последних классов гимназии Володя, слушая из соседней комнаты бесконечные этюды Оли на фортепиано, сказал мне: «Вот чьей работоспособности можно позавидовать». Сознав это, Володя стал развивать и в себе трудоспособность, которой все мы удивлялись в его позднейшие годы и которая, наряду с его прекрасными способностями, помогла ему достичь таких блестящих результатов.

Охотно делился Владимир Ильич своими познаниями с товарищами по школе, объясняя им трудные уроки, задачи, сочинения и переводы с греческого и латинского 11. А в последних двух классах гимназии он, кроме своих уроков, занимался с одним учителем чувашенином 12, подготовляя его к выпускному экзамену для поступления в университет. Занимался бесплатно, так как платить последнему было нечем. И Владимир Ильич подготовил-таки своего ученика, несмотря на его малоспособность. Он сдал экзамен и смог заниматься в университете своей любимой математикой.

Пришлось и мне лично, на самой себе познакомиться с Владимиром Ильичем как с преподавателем, хотя он был на пять с лишним лет моложе меня и был еще гимназистом, а я была уже на предпоследнем курсе Высших женских курсов. И тем не менее он помог мне ликвидировать один прорыв. Весной 1886 года мне предстояло сдать несколько экзаменов, в том числе латынь за целых три года. Латынь была тогда обязательным предметом на историко-словесном отделении. Преподавалась она в те годы преобладания классического образования очень казенно и была в забросе у меня, как и у большинства курсисток. Молодежь по окончании гимназической учебы тянулась, понятно, к чему-либо более живому и общественному, и я порывалась даже, чтобы бросить латынь, перейти в вольнослушательницы московских курсов. Когда этот план был оставлен, мне пришлось взяться за латынь всерьез, и я намечала подогнать ее во время зимних каникул, но ничего сделать не успела. А после смерти отца (12 января 1886 года) все занятия пошли у меня особенно туго, и латынь не двигалась с места. Тогда Володя предложил помочь мне в этом, несмотря на то что у него и у самого в предпоследнем классе гимназии было немало уроков и он занимался еще с учителем чувашской школы Охотниковым. Мальчик, которому не исполнилось еще 16 лет, взял на себя так легко и охотно эту новую обузу. И не только взял — мало ли за что готова бывает взяться сгоряча молодежь, чтобы бросить при первом же затруднении,— а вел занятия очень серьезно и усидчиво и продолжал бы их, если бы я не уехала в марте в Петербург. И вел их так внимательно, с такой живостью и интересом, что вовлек скоро в «противную латынь» и меня. Пройти предстояло много, требовалось прочесть и перевести Юлия Цезаря «О старости» , а главное, знать и уметь объяснять все встречающиеся правила сложной латинской грамматики. Я испытывала, конечно, чувство неловкости, что не сумела преодолеть своего прорыва самостоятельно, а прибегла к помощи младшего брата, который сам-то умел работать без прорывов. Была тут, несомненно, и некоторая доза ложного самолюбия, что я стала заниматься под руководством младшего брата-гимназиста. Но занятия у нас пошли так оживленно, что скоро всякое чувство неловкости исчезло. Помню, что Володя отмечал для меня с увлечением некоторые красоты и особенности латинского стиля. Конечно, я слишком мало знала язык, чтобы уметь оценить их, и занятия сосредоточивались больше на объяснении разных грамматических форм, свойственных латинскому языку, как супинум герундий и герундив (отглагольное прилагательное и существительное), и изобретенных для более легкого запоминания изречений и стихотворений вроде (герундив):

Gutta cavat Iapidem
Non vi sed saepe cadendo;
Sic homo sit doctus
Non vi sed multo studendo.

Капля камень долбит
He силой, а частым паденьем,
Так человек становится ученым
Не силой, а многим ученьем.

Помню, что я высказывала Володе сомнение, чтобы можно было пройти в такой короткий срок восьмилетний курс гимназии, но Володя успокаивал меня, говоря: «Ведь это в гимназиях, с бестолково поставленным преподаванием там, тратится на этот курс латыни восемь лет,— взрослый, сознательный человек вполне может пройти этот восьмилетний курс в два года», и в доказательство указывал мне, что пройдет его в два года с Охотниковым, и действительно прошел, несмотря на более чем посредственные способности последнего к изучению языков. Очень оживленно, с большой любовью к делу шли у нас занятия. Это не был первый ученик, усердно вызубривший уроки,— это был, скорее, молодой лингвист, умевший находить особенности и красоты языка.

Так как вкус к языковедению был присущ и мне также, я была очень скоро покорена, и эти занятия, перемежаемые веселым смехом Володи, очень подвинули меня вперед. Я сдала весной успешно экзамен за три года, а через несколько лет знание основ латыни облегчило мне изучение итальянского языка, которое дало мне возможность иметь заработок и доставило много удовольствия.13

Любопытно отметить, что некоторые современные писатели находят в стиле Ленина сходство с латинским классическим стилем (см. статьи Эйхенбаума, Якубовского и Тынянова в журнале «Леф») 14.

В 1886 г., когда Володе не исполнилось еще 16 лет, умер его отец, Илья Николаевич, а годом позже семью постигло другое тяжелое несчастье: за участие в покушении на царя Александра III был арестован, приговорен к смертной казни и затем казнен — 8 мая 1887 г.— его старший любимый брат Александр. Несчастье это произвело сильное впечатление на Владимира Ильича, закалило его, заставило серьезнее задуматься над путями, которыми должна была идти революция. Собственно, уже и Александр Ильич стоял на перепутье между народовольцами и марксистами. Он был знаком с «Капиталом» Карла Маркса, признавал намеченный им ход развития, что видно из составленной им партийной программы 15. Он вел кружки среди рабочих. Но почвы в то время для социал-демократической работы еще не было. Рабочих было мало; они были разъединены и неразвиты; к ним тогда было трудно подступиться интеллигентам, да и гнет царского деспотизма был так силен, что за малейшую попытку общения с народом сажали в тюрьму, высылали в Сибирь. И не только с народом: если студенты-товарищи организовывали какие-нибудь самые невинные кружки для чтения, для общения друг с другом, то кружки разгоняли, а студентов высылали на родину. Лишь те из молодежи, кто помышлял только о карьере да о спокойном проживании, мог оставаться безразличным к такому режиму. Все более честные, искренние люди рвались к борьбе, прежде всего, рвались хотя немного расшатать те тесные стены самодержавия, в которых они задыхались. Самым передовым это грозило тогда гибелью, но и гибель не могла устрашить мужественных людей. Александр Ильич принадлежал к числу их. Он не только, не задумываясь, оставил университет и любимую науку (его прочили в профессора), когда почувствовал, что не в силах больше терпеть давящий всю страну произвол, но, не задумываясь, отдал и жизнь. Он взял на себя рискованные работы по подготовке снарядов и, признаваясь в этом на суде, думал только о том, чтобы выгородить товарищей.

Александр Ильич погиб как герой, и кровь его заревом революционного пожара озарила путь следующего за ним брата, Владимира.

Несчастье это случилось как раз в год окончания Володей гимназии.

Несмотря на свои тяжелые переживания, которые он сумел выносить с большой твердостью, Володя, как и сестра Оля, окончил в этом году гимназию с золотой медалью.

Естественно, что тучи от пронесшейся над семьей грозы сгустились и над головами остальных ее членов, что на следующего брата власти склонны были смотреть очень подозрительно, и можно было опасаться, что его ни в какой университет не пустят.

Тогдашний директор симбирской гимназии Ф. Керенский очень ценил Владимира Ильича, относился очень хорошо к умершему за год перед тем отцу его, Илье Николаевичу, и желал помочь талантливому ученику обойти эти препятствия. Этим объясняется та в высшей степени «добронравная» характеристика его, которая была направлена Керенским в Казанский университет и подписана другими членами педагогического совета. Покойный Илья Николаевич был очень популярной, любимой и уважаемой личностью в Симбирске, и семья его пользовалась вследствие этого большой симпатией. Владимир Ильич был красой гимназии. В этом характеристика Керенского совершенно верна. Правильно также указывает он, что это происходило не только вследствие талантливости, но и вследствие усердия и аккуратности Владимира Ильича в исполнении требуемого, качеств, воспитанных той разумной дисциплиной, которая была положена в основу домашнего воспитания.

Керенский, конечно, с целью подчеркивает, что в основе воспитания лежала религия 16, так же как старается подчеркнуть «излишнюю замкнутость», «нелюдимость» Владимира Ильича Говоря, что «не было ни одного случая, когда Ульянов словом или делом вызвал бы непохвальное о себе мнение», Керенский даже грешит немного против истины. Всегда смелый и шаловливый, метко подмечавший смешные стороны в людях, брат часто подсмеивался и над товарищами, и над некоторыми преподавателями. Одно время Владимир Ильич взял мишенью для насмешек учителя французского языка, по фамилии Пор.

Этот Пор был очень ограниченный фат, говорят, повар по профессии, пролаза, женившийся на дочке симбирского помещика и пролезший через это в «общество». Он терся постоянно около директора или инспектора; порядочные педагоги относились к нему с пренебрежением. Разобиженный вконец, он настоял на четверке из поведения дерзкому ученику в четверть.

Ввиду того что брат был уже в седьмом классе, это происшествие пахло серьезным. Отец рассказал мне о нем зимой 1885 года, когда я приехала на каникулы, добавив, что Володя дал ему слово, что этого больше не повторится 17.

Но разве не в таких же пустяках коренилось часто исключение и порча всего жизненного пути непокорному юноше?! Отношение к отцу и ко всей семье, а также исключительная талантливость Владимира Ильича избавили его от этого.

На тех же соображениях, что и характеристика Керенского, основывалось решение моей матери не отпускать Владимира Ильича в университет одного, а переехать в Казань всей семьей.

В Казани была снята с конца августа 1887 года квартира в доме б. Ростовой, на Первой горе, откуда Владимир Ильич переехал через месяц со всей семьей на Ново-Комиссариатскую, в дом Соловьевой.

В те годы затишья и безвременья, когда «Народная воля» была уже разбита, социал-демократическая партия еще не зародилась в России и массы еще не выступали на арену борьбы, единственным слоем, в котором недовольство не спало, как в других слоях общества, а проявлялось отдельными вспышками, было студенчество.

В нем всегда находились честные, горячие люди, открыто возмущавшиеся, пытавшиеся бороться. И его поэтому давила всего сильнее лапа правительства. Обыски, аресты, высылки — все это обрушивалось всего сильнее на студентов. С 1887 года гнет еще усилился, вследствие попытки покушения на жизнь царя, произведенной весной этого года в Петербурге, участниками которой были почти одни студенты.18

Мундиры, педеля, самый тщательный надзор и шпионство в университете, удаление более либеральных профессоров, запрещение всяких организаций, даже таких невинных, как землячество, исключение и высылки многих студентов, бывших хотя сколько-нибудь на примете,— все это подняло настроение студентов с первых же месяцев академического года.

Волна так называемых «беспорядков» прошла с ноября по всем университетам. Докатилась она и до Казани.

Студенты Казанского университета собрались 4 декабря, шумно требовали к себе инспектора, отказывались разойтись; при появлении последнего предъявили ему ряд требований — не только чисто студенческих, но и политических. Подробности этого столкновения, переданные мне в свое время братом, не сохранились в моей памяти. Помню только рассказ матери, ходившей хлопотать о нем, что инспектор отметил Володю, как одного из активнейших участников сходки, которого он видел в первых рядах, очень возбужденного, чуть ли не со сжатыми кулаками. Владимир Ильич был арестован на квартире с 4 на 5 декабря и просидел несколько дней с другими арестованными при участке (всего 40 человек). Все они были высланы из Казани. В. В. Адоратский рассказывает о переданном ему позднее Владимиром Ильичем следующем разговоре с приставом, отвозившим его после ареста.

— Что вы бунтуете, молодой человек? Ведь перед вами стена.

— Стена, да гнилая, ткни — и развалится,— ответил, не задумываясь, Владимир Ильич.

Вся история с исключением произошла очень быстро. Владимир Ильич был выслан в деревню Кокушкино, в 40 верстах от Казани, в благоприобретенное имение деда его по матери Александра Дмитриевича Бланка, где в то время проживала под гласным надзором сестра его Анна (пишущая эти строки), которой пятилетний гласный надзор в Сибири был заменен, по ходатайству матери, высылкой в эту деревню. Пятая часть этого имения принадлежала моей матери, и во флигеле одной из двух хозяйничавших там теток 19, очень холодном и неблагоустроенном, провела наша семья (некоторое время спустя мать с меньшими переселилась тоже в Кокушкино) зиму 1887/88 года.

Никаких соседей у нас не было. Провели мы зиму в полном одиночестве. Редкие приезды двоюродного брата да посещения исправника, обязанного проверять, на месте ли я и не пропагандирую ли я крестьян,— вот и все, кого мы видели. Владимир Ильич много читал — во флигеле был шкаф с книгами покойного дяди очень начитанного человека, были старые журналы с ценными статьями; кроме того, мы подписывались в казанской библиотеке, выписывали газеты. Помню, каким событием были для нас оказии из города и как нетерпеливо раскрывали мы заветный пещер (корзинка местной работы), содержавший книги, газеты и письма. Равно и обратно при оказии пещер нагружался возвращаемыми книгами и почтой. Связано у меня с ним и такое воспоминание. Раз вечером все сидели за корреспонденцией, готовя почту, которую должен был забрать ранним утром в упакованном пещере работник тетки.20

Мне бросилось в глаза, что Володя, обычно почти не писавший писем, строчит что-то большое и вообще находится в возбужденном состоянии. Весь пещер был нагружен; мать с меньшими уже улеглись, а мы с Володей сидели еще, по обыкновению, и беседовали. Я спросила, кому он писал. Оказалось, товарищу по гимназии, поступившему в другой — помнится, в один из южных — университет. Описал в нем, конечно, с большим задором студенческие беспорядки в Казани и спрашивал о том, что было в их университете.

Я стала доказывать брату никчемность отправки такого письма, совершенно бесплодный риск новых репрессий, которым он себя этим шагом подвергал. Но переубедить его было всегда нелегко. В повышенном настроении, прохаживаясь по комнате и с видимым удовольствием передавая мне те резкие эпитеты, которыми он награждал инспектора и других властей предержащих, он подсмеивался над моими опасениями и не хотел менять решения. Тогда я указала ему на риск, которому он подвергает товарища, отправляя письмо такого содержания на его личный адрес, на то, что товарищ этот, может быть, находится тоже среди исключенных или состоящих на примете и подобное письмо принесет ухудшение его участи.

Тут Володя призадумался, а потом довольно быстро согласился с этим последним соображением, пошел в кухню и вынул, хотя и с видимым сожалением, из пещера злополучное письмо.

Позднее, летом, я имела удовольствие услышать от него в одной беседе по какому-то случаю между нами и двоюродной сестрой полушутливое, полусерьезное заявление, что за один совет он мне благодарен. Это произошло после того, как он перечел провалявшееся несколько месяцев в его ящике письмо и подверг его уничтожению.

Кроме чтения Владимир Ильич занимался в Кокушкине с младшим братом, ходил с ружьем, зимой на лыжах. Но это была его первая, так сказать, проба ружья, и охота была всю зиму безуспешная Я думаю, что это происходило и потому, что охотником в душе, как другие два брата мои, он никогда не был.

Но жизнь протекала, конечно, скучно в занесенном снегом флигельке, и тут-то и помогла Володе привычка к усиленным занятиям. Помню особенно ярко крутую, раннюю весну, после этой утомившей нас одинокой зимы, первую весну, проводимую нами в деревне. Помню долгие прогулки и беседы с братом по окрестным полям под аккомпанемент неумолчно заливавшихся невидимых жаворонков в небе, чуть пробивавшуюся зелень и белевший по оврагам снег...

Летом приехали двоюродные братья — у Володи появились товарищи для прогулок, охоты, игры в шахматы, но все это были люди без общественной жилки и интересными собеседниками для Володи быть не могли. Они, хотя и более старшие, сильно пасовали перед метким словцом и лукавой усмешкой Володи..21

С осени 1888 года Владимиру Ильичу разрешено было переселиться в Казань, куда переехала мать с меньшими. Несколько позже дозволено было перебраться туда и мне.

 


 

III. ЖИЗНЬ В КАЗАНИ

Квартира была снята в доме Орловой, на Первой горе, недалеко от Арского поля, во флигеле. При квартире был балкон и довольно живописный садик по горе. В первом этаже были почему-то две кухни, а в верхнем — остальные комнаты. Володя выбрал себе вторую, лишнюю, кухню потому, что она была уединеннее и удобнее для занятий, чем верхние комнаты, окружил себя книгами и просиживал за ними большую часть дня. Здесь начал он изучать I том «Капитала» Карла Маркса.

Помню, как по вечерам, когда я спускалась к нему поболтать, он с большим жаром и воодушевлением рассказывал мне об основах теории Маркса и тех новых горизонтах, которые она открывала. Помню его, как сейчас, сидящим на устланной газетами плитке его комнаты и усиленно жестикулирующим. От него так и веяло бодрой верой, которая передавалась и собеседникам. Он и тогда уже умел убеждать и увлекать своим словом. И тогда не умел он, изучая что-нибудь, находя новые пути, не делиться этим с другими, не завербовать себе сторонников. Таких сторонников, молодых людей, изучавших также марксизм и революционно настроенных, он скоро нашел себе в Казани.

Вследствие особого поднадзорного положения нашей семьи, знакомые эти почти не ходили к нам, а уходил обыкновенно Володя на квартиры, где они собирались. Из фамилий, упоминаемых им, помню лишь две: Четверговой, пожилой народоволки, о которой

Володя отзывался с большой симпатией, и студента — не помню уже, исключенного ли — Чирикова, будущего писателя-беллетриста, отошедшего потом от революции и даже перешедшего в лагерь врагов. Владимир Ильич был все же довольно осторожен из внимания к матери. Исключительное мужество, с которым она переносила несчастье с потерей брата Александра, вызывало удивление и уважение даже со стороны посторонних людей. Тем более чувствовали это мы, дети, ради которых, для забот о которых она страшным усилием воли сдерживала себя. Надежда Константиновна 22 говорила мне, что Владимир Ильич рассказывал и ей о том удивительном мужестве, с которым мать перенесла потерю брата, а позднее — сестры Ольги.

Влияние ее на нас с детства было огромное. Подробнее я скажу об этом в другом месте, здесь же укажу только на один эпизод из казанской жизни. Володя начал покуривать. Мать, опасаясь за его здоровье, бывшее в детстве и юношестве не из крепких, стала убеждать его бросить курение. Исчерпав доводы относительно вреда для здоровья, обычно на молодежь мало действующие, она указала ему, что и лишних трат — хотя бы копеечных (мы жили в то время все на пенсию матери) — он себе, не имея своего заработка, позволять бы, собственно, не должен. Этот довод оказался решающим, и Володя тут же — и навсегда — бросил курить. Мать с удовлетворением рассказала мне об этом случае, добавляя, что, конечно, довод о расходах она привела в качестве последней зацепки.

Говорил Володя мне о рефератах, которые читались у них, о некоторых собраниях рассказывал с большим оживлением. К весне, как это всегда бывает, деятельность кружков стала энергичнее, и Володя стал чаще отсутствовать по вечерам.

В то время, как мы видим по вышедшим теперь исследованиям тогдашней кружковой работы, в Казани было несколько кружков. Объединяться, даже встречаться, по требованию конспирации, они не могли. Некоторые члены даже не знали о существовании других кружков, а некоторые если знали или догадывались, то были не осведомлены о том, кто в них входил. Фамилии без надобности не назывались. В центральном кружке состоял в то время очень активный молодой революционер, убежденный социал-демократ Николай Евграфович Федосеев23.

Исключенный еще из последнего класса гимназии, Федосеев повел энергичную революционную работу. При центральном кружке имелась библиотека нелегальных и неразрешенных книг, а с весны стала налаживаться техника для воспроизведения местных изданий и для перепечатки редких нелегальных. Владимир Ильич слышал об этих планах, но сам в этот кружок не входил. И самого Федосеева он лично не знал, а лишь слыхал о нем. Но все же он говорил мне, услыхав об аресте, происшедшем в Казани в июле 1889 года, что он влетел бы, вероятно, также: был арестован Федосеев, разгромлен его кружок, а также забраны некоторые члены того кружка, в котором состоял Владимир Ильич. Спас тогда Ильича переезд всей нашей семьи в мае 1889 года в Самарскую губернию, на хутор близ деревни Алакаевки, купленный моей матерью через М. Т. Елизарова 24. С осени того же года, по выходе моем замуж за М. Т. Елизарова, вся наша семья обосновалась в Самаре 25.

Таким образом, Владимир Ильич счастливо ушел от казанского погрома, стоившего Федосееву около двух с половиной лет тюремного заключения — сначала предварительного, а потом, по приговору, в «Крестах» (так называлась Выборгская тюрьма в Петербурге, куда сажали приговоренных к отсидке). Переезд в более глухую Самару дал ему возможность заниматься спокойнее выработкой своего марксистского мировоззрения, а позднее — подготовкой к экзамену при университете. А летнее пребывание на хуторе в очень здоровой, прекрасной местности укрепило, несомненно, его здоровье.

 


 

IV. ЖИЗНЬ В САМАРЕ

Владимир Ильич стремился поступить вновь в университет, но ему упорно отказывали в этом, а когда разрешили наконец вместо того сдать окончательный экзамен при университете, то он засел вплотную за зубрежку разных юридических наук и в 1891 году сдал экзамен при Петербургском университете. Тогда многие удивлялись, что, будучи исключенным из университета, он в какой-нибудь год без всякой посторонней помощи, не сдавая никаких курсовых и полукурсовых испытаний, подготовился так хорошо, что сдал вместе со своим курсом. Кроме прекрасных способностей Владимиру Ильичу помогла в этом большая трудоспособность.

Помню, как летом в Самарской губернии он устроил себе уединенный кабинет в густой липовой аллее, где дал вкопать в землю скамейку и стол. Туда уходил он, нагруженный книгами, после утреннего чая с такой точностью, как будто бы его ожидал строгий учитель, и там, в полном уединении, проводил все время до обеда, до трех часов.

Никто из нас не ходил в ту аллею, чтобы не мешать ему.

Кончая с учебой в утренние часы, он после обеда уходил в тот же уголок с книгой по общественным вопросам — так, помню, читал по-немецки Энгельса «Положение рабочего класса в Англии». А потом догуляет, выкупается, и после вечернего чая выносится лампа на крылечко, чтобы комары в комнату не налетели,— и опять Володина голова склонена над книгой. Но если усиленные занятия не делали Владимира Ильича угрюмым, книжным человеком в более поздние годы, то тем более не делали его таким в молодости. В свободное время, за обедом, гуляя, он обычно шутил и болтал, развеселяя всех других, заражая своим смехом окружающих.

Умея работать, как никто, он умел и отдыхать, как никто.

В Самаре революционно настроенной молодежи было, конечно, меньше, чем в Казани — городе университетском, но и там она была. Были, кроме того, и пожилые люди, бывшие ссыльные, возвращавшиеся из Сибири, и поднадзорные. Эти последние были, конечно, все направления народнического и народовольческого. Для них социал-демократия была новым революционным течением; им казалось, что для нее нет достаточной почвы в России. В глухих ссыльных местах, в улусах Сибири они не могли следить за теми изменениями в общественной жизни, в ходе развития нашей страны, которые происходили без них и начинали создаваться в крупных центрах. Да и в центрах представителей социал-демократического направления, начало которому было положено еще в 1883 году группой «Освобождение труда» за границей, было еще немного,— главным образом, это была молодежь.

Направление это лишь пробивало себе путь. Столпами общественной мысли были еще народники: Воронцов (В. В.), Южаков, Кривенко, а властителем дум — критик и публицист Михайловский, имевший раньше тесные связи с народовольцами. Этот последний выступил, как известно, в 1894 году с открытой борьбой против социал-демократов в самом передовом тогдашнем журнале «Русское богатство». Для борьбы с устоявшимися взглядами надо было прежде всего вооружиться как теоретическим знанием — изучением Маркса, так и материалом по приложению этого знания к русской действительности — изучением статистических исследований развития нашей промышленности, нашего землевладения и т. п. Обобщающих работ в этом смысле почти не было: надо было изучать первоисточники и строить на основании их свои выводы. За эту большую и непочатую работу взялся в Самаре Владимир Ильич.

Продолжая серьезное изучение всех сочинений Маркса и Энгельса (некоторые из них, как «Нищета философии», имелись тогда лишь на иностранных языках), он познакомился и со всеми сочинениями народников и взялся для проверки их и для выяснения возможности социал-демократии в России за статистические исследования. Новые данные самарского отдела Истпарта показывают нам, какое большое число книг брал по этим вопросам Владимир Ильич из городской библиотеки. Читая и изучая, он писал и рефераты по прочитанному. Одним из таких рефератов, разросшихся в объемистую тетрадь, является его работа о книге Постникова «Южно-русское крестьянское хозяйство» под заглавием «Новые хозяйственные движения в крестьянской жизни» 26.

Как известно, на юге России крупное капиталистическое хозяйство в земледелии стало развиваться раньше, чем в центре и на севере,— там возникли крупные сельскохозяйственные экономии с большим количеством безземельных рабочих-батраков. Поэтому положение земледелия на юге России было особенно интересно с точки зрения того, в какую сторону развивается наше хозяйство. Постников стоял, конечно, далеко не на революционной точке зрения, и Владимир Ильич оставил без рассмотрения его указания на разные реформы: он взял у него фактический материал и сделал из него свои выводы.

Этот реферат, как и другие, ранее написанные рефераты по изучению марксизма (например, краткое изложение «Нищеты философии» и против народников — В. В. (Воронцова), Южакова), читался Владимиром Ильичем в кружках местной молодежи. Раньше других Владимир Ильич познакомился в Самаре с Вадимом Андреевичем Ионовым, приятелем Марка Тимофеевича Елизарова, моего мужа. Ионов был старше Владимира Ильича и стоял на народовольческой точке зрения. В то время он был, пожалуй, самой видной фигурой среди самарской молодежи и пользовался влиянием. Владимир Ильич постепенно перетянул его на свою сторону. Вполне своим стал сразу однолеток Владимира Ильича Алексей Павлович Скляренко (Попов), исключенный из самарской гимназии и отбывший уже заключение в «Крестах» по своему первому делу27. Вокруг Скляренко группировалась молодежь из семинаристов, учениц фельдшерской школы. В этом кружке, а также в народнических и выступал Владимир Ильич; в последних велись страстные прения. Много споров бывало также при встречах и беседах со старыми народовольцами. Из них всего чаще видался Владимир Ильич с Александром Ивановичем Ливановым, которого очень ценил за его революционный закал.

Умея брать отовсюду все лучшее, Владимир Ильич не только оспаривал воззрения Ливанова и других народовольцев, он впитывал от них революционные навыки, с интересом выслушивал и запоминал рассказы о приемах революционной борьбы, о методах конспирации, об условиях тюремного сидения, о сношениях оттуда; слушал рассказы о процессах народников и народовольцев. Располагали очень к Александру Ивановичу чуткость и деликатность, отсутствие того подчеркивания, что молод, мол, ты, зелен, которое было свойственно многим старикам. Большая смелость и непримиримость Владимира Ильича казались большинству спорщиков лишь молодым задором и чрезмерной самоуверенностью. И в самарские годы, и позднее ему не прощались резкие нападки на таких признанных столпов общественного мнения, как Михайловский, В. В., Кареев и др. И во все четыре зимы, проведенные Владимиром Ильичем в Самаре, более солидные слои передового общества смотрели на него как на очень способного, но чересчур самонадеянного и резкого юношу. Лишь в кружках молодежи, будущих социал-демократов, пользовался он безграничным уважением. Рефераты Владимира Ильича о сочинениях В. В., Южакова, Михайловского, читанные в самарских кружках, позднее подвергшись некоторой обработке, составили три тетради под общим заглавием «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?». Одна из таких тетрадей до сих пор не найдена, а две другие вошли в Полное собрание его сочинений и, как справедливо указывалось, заключают уже в себе все главные основы развитых им позднее взглядов, основы ленинизма.28

Но в самарский период Владимир Ильич прошел не только теоретическую школу. Жизнь его в этой такой типичной для русского крестьянства губернии дала ему много того знания и понимания этого общественного слоя, которое так удивляло всех нас позднее. Как в формулировке аграрной части нашей программы и во всей дореволюционной борьбе, так и в строительстве нашей партии после победы это знание сыграло огромную роль. А черпать его Владимир Ильич умел отовсюду.

Скляренко служил секретарем у мирового судьи Самойлова, человека идейного и передового. Вместе со своим патроном ему приходилось выезжать на разбор дел по деревням, принимать приезжавших в город с жалобами крестьян и получать таким образом ценные данные о положении крестьянства в уезде. Он делился этими наблюдениями с Владимиром Ильичем. Беседовал по этому вопросу Владимир Ильич и с самим Самойловым, и с остальными знакомыми, у которых было много связей в крестьянстве. Но больше всего материала почерпал он из рассказов Марка Тимофеевича Елизарова, происходившего из крестьян Самарской губернии и сохранившего тесную связь со своими односельчанами. Беседовал он и со старшим братом Марка Тимофеевича, Павлом Тимофеевичем. Это был так называемый «крепкий» крестьянин, разбогатевший арендой близлежащих удельных (то есть принадлежащих царскому дому) земель и пересдачей их крестьянам. Самое популярное лицо в деревне, он бессменно выбирался в земские гласные. Как все люди его типа, он стремился к округлению капиталов, лез в купцы, чего позднее и добился. Помню, что меня удивляло, как подолгу, с каким интересом мог говорить Володя с этим полуграмотным, чуждым каких бы то ни было идеалов кулаком, и лишь позднее поняла я, что он почерпал у него данные о положении крестьян, о расслоении, идущем среди них, о взглядах и стремлениях этой экономической верхушки деревни. Заразительно, как всегда, хохотал он над некоторыми рассказами купца, и тот был чрезвычайно доволен оказываемым ему вниманием и проникнут большим уважением к уму Владимира Ильича. Но он не мог понять, что хохочет Володя часто не над тем, как ловко устраивают свои делишки деревенские купчины, а над народниками, над их наивной верой в крепость крестьянского уклада, в крепость общины, в возможность привить крестьянам социализм.

В этих разговорах проявлялось характерное для Ильича умение разговаривать со всякой публикой, вытягивать из каждого нужное ему; умение не отрываться от почвы, не быть задавленным теорией, а трезво вглядываться в окружающую его жизнь и чутко прислушиваться к ее звукам. В этом умении стать стойким последователем известной теории и в то же время трезво учитывать все особенности и все изменения неустанно бьющей вокруг него жизненной волны, ни на минуту не терять из виду общей принципиальной линии, а также ни на момент не отрываться от родной российской почвы, на которой он стоял,— в этом сочетании, как уже не раз указывалось, заключался главный источник силы и значения Ильича. Но в его юные годы, за оживленной болтовней и шутками, за беззаботно звучащим смехом вряд ли кто заметил бы этот источник. Он никогда не говорил книжно, никому не навязывал своей теории, он умел быть веселым, бесхитростным товарищем в часы досуга, но и досуг этот он умел использовать для чуткого прислушивания к окружающей жизни и выбора из нее всего ценного и нужного для своего пути, для задачи своей жизни.

Много заимствовал Владимир Ильич и из непосредственного общения с крестьянами в Алакаевке, где он провел пять летних сезонов подряд, по три-четыре месяца в год, а также и в деревне Бестужевке, куда ездил с Марком Тимофеевичем к родным последнего. Но, знакомясь в разговорах с общим положением крестьян, Ильич старался больше узнать от них, чем говорил сам,— во всяком случае, убеждений своих не высказывал. И не только потому, что ему приходилось считаться с поднадзорным положением. Нет, он знал, что крестьян непосредственно революцией и социализмом не проймешь, что с этим надо идти к другому слою, к слою промышленных рабочих; он берег себя для них. Ему была чужда всякая фраза, а дела, он знал, из разговора с крестьянами в то время не вышло бы.

Таким образом, развивался и рос незаметно в провинциальном городе и в тиши уединенного хуторка тот Ленин, который заложил основы РКП (б) и повел ее к победе, а после победы — к строительству на этих основах 29.

Годы жизни в Самаре и еще ранее год в Казани являлись лишь подготовительными для его работы, разлившейся затем так широко. Но эти годы были вместе с тем самыми важными, пожалуй, годами в жизни Владимира Ильича: в это время складывалась и оформилась окончательно его революционная физиономия.

 


 

V. НАЧАЛО РЕВОЛЮЦИОННОЙ РАБОТЫ ВЛАДИМИРА ИЛЬИЧА УЛЬЯНОВА (Н. ЛЕНИНА)

 

1. ИЗ САМАРЫ В ПЕТЕРБУРГ

Владимир Ильич переехал из Самары в Петербург осенью 1893 года 30 с целью взяться за революционную работу. Окончательные экзамены при университете были им сданы еще в 1891 году. Самара не могла дать простора его деятельности, она давала слишком мало пищи его уму. Теоретическое изучение марксизма, которое он мог взять и в Самаре, было уж взято им 31.

Почему же не уехал он с осени 1892 года, когда уже окончил университетский курс, зачем сидел еще год в Самаре?

На этот вопрос я могу ответить: сидел для матери.

Я говорила уже в описании его детских и юношеских лет, каким большим авторитетом, какой горячей любовью пользовалась и с его стороны, как и со стороны всех нас, наша мать. Той твердости, с которой она переносила свои тяжелые несчастья, удивлялись все, кто ее знал,— тем более чувствовали это дети. Несчастье с потерей старшего брата было из ряда вон выходящим, и все же оно не подавило ее, она выказала так много силы воли, что, скрывая, по возможности, свои слезы и тоску, заботилась, как прежде, еще больше, чем прежде, о детях, потому что после смерти мужа ей одной приходилось заботиться о них.

Она старалась, по мере возможности, не омрачать их молодую жизнь, давать им строить свое будущее, свое счастье... И она понимала их революционные стремления.

Эти заботы были так удивительны, пример, который она показывала детям, был так прекрасен, что и им хотелось еще больше, чем прежде, скрасить ей жизнь, облегчать ее горе. А в год окончания Владимиром Ильичем университета над семьей стряслось новое несчастье: умерла в Петербурге от брюшного тифа его сестра Ольга. Владимир Ильич приехал как раз тогда, весной, для сдачи первой половины своих экзаменов. Ему пришлось отвезти сестру в больницу (попала, к несчастью, в очень плохую), потом, когда ей стало плохо, вызвать телеграммой мать. Владимир Ильич был один с матерью в первые, самые тяжелые, дни. Он привез ее домой в Самару. Он видел, как и при этом новом ударе проявилось ее мужество, ее чуткость к другим прежде всего.

Стараясь преодолеть свое горе, мать все же, конечно, сильно страдала. Ольга была прекрасная, с выдающимися способностями и большой энергией девушка 32.

Осенью 1890 г. она поехала в Петербург на Высшие женские курсы. Ни в Казани, ни тем более в Самаре высшего женского заведения не было, а она страстно рвалась к учению. На курсах она выделилась в первый же год своими знаниями, своей работоспособностью, и подруги ее — 3. П. Невзорова-Кржижановская, Торгонская, покойная А. А. Якубова — говорили о ней, как о выдающейся девушке, бывшей центром их курса. Со всем неясным или непонятным подруги шли к ней, и она повредила себе тем, что, уже больная, объясняла им по химии и другим Предметам к начавшимся экзаменам. Она искала также путей и для общественной работы, и из нее вышла бы, несомненно, выдающаяся и преданная революционерка. После ее потери одно могло облегчить несколько горе матери: близость к ней остальных детей. И Володя остался еще на год дома, в Самаре.

Но к концу этой последней зимы он уже иногда порядочно скучал, стремясь к более оживленному центру, к простору для революционной работы: Самара в те годы была как бы только станцией из Сибири, из настоящей ссылки, в центры умственной жизни, которыми были столицы и университетские города.

Остался у меня в памяти разговор с Володей о появившейся в ту зиму в одном из журналов новой повести А. Чехова «Палата № 6». Говоря о талантливости этого рассказа, о сильном впечатлении, произведенном им,— Володя вообще любил Чехова,— он определил всего лучше это впечатление следующими словами: «Когда я дочитал вчера вечером этот рассказ, мне стало прямо-таки жутко, я не мог оставаться в своей комнате, я встал и вышел. У меня было такое ощущение, точно и я заперт в палате № 6». Это было поздно вечером, все разошлись по своим углам или уже спали. Перемолвиться ему было не с кем.

Эти слова Володи приоткрыли мне завесу над его душевным состоянием: для него Самара стала уже такой «Палатой № 6», он рвался из нее почти так же, как несчастный больной Чехова. И он твердо решил, что уедет из нее следующей же осенью. Но ему не захотелось основаться в Москве, куда направилась вся наша семья вместе с поступающим в Московский университет меньшим братом Митей. Он решил поселиться в более живом, умственном и революционном также центре — Питере. Москву питерцы называли тогда большой деревней, в ней в те годы было еще много провинциального, а Володя был уже сыт, по горло сыт провинцией. Да, вероятно, его намерение искать связи среди рабочих, взяться вплотную за революционную работу заставляло его также предпочитать поселиться самостоятельно, не в семье, остальных членов которой он мог бы компрометировать.

Поздней осенью, устроившись в Москве, мы с матерью ездили в Питер навестить Володю. У матери была при этом специальная цель: купить ему зимнее пальто. Володя был всегда очень непрактичен в житейских обыденных вещах — он не умел и не любил покупать себе что-нибудь, и обычно и позже эту задачу брали на себя мать или я. В этом он напоминал всецело отца, которому мать заказывала всегда костюмы, выбирала материал для них и который, как и Володя, был чрезвычайно безразличен к тому, что надеть, привыкал к вещам и по своей инициативе никогда, кажется, не сменил бы их. Володя и в этом, как и во многом другом, был весь в отца.

 

2. НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА И СВЯЗИ

Знакомства по приезде в Петербург Владимир Ильич стал заводить понемногу, осмотрительно: он знал, что правительство смотрело на него предубежденно, как на брата Александра Ильича, он видел, как часто за неосторожную болтовню влетала молодежь, не успев ничего сделать. Всякая болтовня и фраза были чужды ему: он хотел нести свои знания, свою работу в тот слой, который — он знал — совершит революцию, в слой рабочих. Он искал знакомства с людьми, которые разделяли его взгляды, которые считали, что революцию можно ждать не от крестьянства, якобы социалистически настроенного, якобы разделявшего коммунистические верования и навыки предков, и не от представителей интеллигенции — самоотверженных, готовых идти на смерть, но одиноких. Он искал таких, которые знали твердо, как и он, что революция в России будет произведена рабочим классом или ее не будет вовсе (слова Плеханова). Таких людей, социал-демократов, было тогда меньшинство. Большинство революционно настроенных образованных людей придерживались народнических и народовольческих взглядов, но так как организация была уже разрушена, дела никакого не было, то активно мало кто проявлялся, а было больше разговоров, шумихи. От этой интеллигентской болтовни и старался держаться подальше Владимир Ильич. Полиция, власти считали тогда тоже опаснее представителей народовольчества, идущих на насилие, несущих смерть для других и ставящих на карту и свою жизнь. По сравнению с ними социал-демократы, ставящие себе целью мирную пропаганду среди рабочих, казались мало опасными. «Маленькая кучка, да когда-то что будет — через пятьдесят лет»,— говорил о них директор департамента полиции Зволянский.

Таково же приблизительно было воззрение на социал-демократов и в обществе. Если такой руководитель умов того времени, как Михайловский, настолько не понимал взглядов Маркса, что не видел — или затушевывал — революционное значение их, то чего же можно было ожидать от широких слоев. Маркса почти никто не читал, представление о социал-демократах имелось главным образом по легальной парламентской деятельности их в Германии. В России парламентом в то время и не пахло, поэтому нетерпеливой, рвущейся к революционной работе молодежи казалось, что русские социал-демократы просто избирают себе спокойный удел: почитывая Маркса, дожидаться, когда заря свободы взойдет над Россией. Им казалось, что объективизм Маркса прикрывал тут попросту вялость, старческую рассудочность в лучшем смысле, а в худшем — шкурнические интересы. Так смотрели на русских учеников Маркса авторитетные для молодежи старые революционеры, возвращавшиеся с каторги и ссылки. Их молодость была горячим и дерзким порывом борьбы со всесильным самодержавием, они, направляясь в народ, забрасывали книжки, плевали на дипломы... И они с тоской и непониманием взирали на новую, какую-то не по юному солидную молодежь, которая считала возможным обкладывать себя толстыми томами научных книг в то время, как ничто не сдвинулось еще в устоях самодержавия и положение народа было плачевным по-прежнему. Они видели в этом какую-то холодность. Они готовы были применить к этой молодежи слова Некрасова:

Не будет гражданин достойный
К отчизне холоден душой.
Ему нет горше укоризны...

Каждое время выставляет свои требования, и обычно бывает, что представители старого поколения плохо понимают идеалы и стремления молодого, начавшего мыслить при изменившихся общественных условиях. А если политические условия остались в России прежние, то экономические начали сильно меняться: капитализм захватывал все большие области, все несомненнее становилось, что ход развития пойдет у нас так же, как на Западе, что вожаком революции будет и у нас, как и там, пролетариат. А сторонникам старых, народнических воззрений, не понимавшим, что дело тут не в чьем-то безразличии и не в чьей-то злой воле, что таков ход развития и против него никаким самым самоотверженным порывом ничего не поделаешь, казалось, что марксисты, слепо идя по пути Запада, хотят выварить всех крестьян в фабричном котле. Крестьянам же, по их убеждению, были присущи коммунистические взгляды, с которыми они могли бы миновать тяжелый путь через капитализм, несущий, особенно в первой своей стадии, неисчислимые бедствия и страдания для народа. «Лучше бы без капитализма»,— говорили они устами В. В. (Воронцова), Южакова и других народников и старались найти доказательства, что это «лучше бы» возможно. Они негодовали на марксистов, как негодует человек, не понимающий необходимости какой-либо операции, на холодность и сухость врача, спокойно подвергающего больного всем связанным с нею страданиям, не пытаясь обойтись «лучше» без них.

Это добренькое «лучше без капитализма» Владимир Ильич высмеивал очень ядовито и в устных своих выступлениях в тот период, и в первых своих работах, посвященных главным образом критике народничества. Отсылаем читателя к упомянутому уже нами сочинению его «Что такое «друзья народа»...», которое дает наилучшее представление о взглядах Ильича в тот период и которое в перепечатанных тогда на мимеографе тетрадках зачитывалось до дыр молодежью.

Еще раньше, чем тетрадки эти появились,— зимой 1893 года Владимир Ильич выступал против народников в Москве. Это было во время рождественских каникул, когда он приехал побывать к нам. На праздниках устраивались обычно вечеринки. Так и тут на одной вечеринке с разговорами в студенческой квартире выступил против народников Владимир Ильич. Ему пришлось здесь сцепиться главным образом с известным писателем-народником — В. В. (Воронцовым)33. Не встречаясь с В. В. лично, Владимир Ильич не знал, против кого он выступает, и потом даже рассердился на знакомую 34, приведшую его на эту вечеринку, что она не сказала ему, кто его противник. Выступал он со свойственной ему великолепной смелостью, во всеоружии своих знаний и со всей силой убеждения, сосредоточив на себе весь интерес вечеринки. Сторонникам противной стороны дерзость неизвестного молодого человека казалась чрезмерной; вся марксистски настроенная молодежь была страшно рада неожиданной поддержке и жалела, что, отчитав В. В., незнакомец быстро ускользнул с вечеринки. А Владимир Ильич ругал себя потом, что, раззадоренный авторитетностью, с которой В. В. высказывал свои устарелые взгляды, дал вызвать себя на обличения в неконспиративной обстановке. Но сошла эта вечеринка благополучно: на праздниках и полиция в Москве любила попраздновать, а потом имени Ильича никто не знал, его называли «петербуржец». Значение же его выступления для московской молодежи было большое: оно разъяснило молодым марксистам многое, оно дало им опору, толкнуло их вперед.

И в Питере в ту зиму у Владимира Ильича было мало знакомств. Он сошелся с кружком технологов, группировавшихся вокруг братьев Красиных , с которыми связался через Нижний Новгород, затем познакомился с несколькими сознательными и активными рабочими, как Бабушкин (расстрелянный после революции 1905 года в Сибири 35) и В. А. Шелгунов, давно уже ослепший, который и теперь выступает в Москве со своими воспоминаниями 36. Он познакомился с некоторыми легальными литераторами-марксистами, как с П. Б. Струве, А. Н. Потресовым, с которыми его сближала общая борьба против народников. Потресов, впрочем, был его ближайшим товарищем и позднее, по работе в «Искре», вплоть до раскола на II съезде в 1903 году. Но, направляя вместе со Струве удары против народников, Владимир Ильич раньше других почувствовал в нем чуждые струнки нереволюционера, не делающего всех выводов из учения Маркса, останавливающегося на чисто легальном, профессорском, буржуазном марксизме. Он почуял в нем будущего кадета и тогда же напал горячо на это вредное уклонение в статье под псевдонимом К. Тулин помещенной в сборнике «Материалы к характеристике нашего хозяйственного развития», изданном Потресовым в 1895 году. Сборнику этому не удалось проскочить через цензуру, как изданной ранее книге Плеханова под псевдонимом Бельтов «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю». Мудреное заглавие спасло книгу Плеханова, содержавшую ярые нападки на народников и определенно высказывавшую точку зрения революционных марксистов. А сборник «Материалов», несмотря на несколько сухих, кишащих цифирью статей, влетел за статью Тулина и был сожжен. Удалось спасти только несколько экземпляров, и немногие поэтому прочли тогда статью Владимира Ильча.

Таким образом, цензура быстро разобрала разницу между марксизмом революционным — социал-демократией — и марксизмом легальным. Стали понимать эту разницу и кое-кто из народников-революционеров, стали замечать, что собственно их противники социал-демократы также революционеры и что нельзя валить их в одну кучу с «легальными марксистами», которые, устанавливая факт, что Россия «идет на выучку к капитализму» (эпиграф к книге Струве «Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России»), никакого вывода в смысле необходимости борьбы с существующим строем из этого не делают. Кое-кто из молодых народовольцев, не признававших значения нашей общины (мы видели в одной из предыдущих глав, что ее не признавали уже Александр Ильич с товарищами в 1887 году), стали подходить ближе к социал-демократам, убеждаясь, что они не только не против политической борьбы, а выставляют ее на своем знамени. Так, народовольцы, имевшие свою типографию в Петербурге (Лахтинская типография), сами предложили социал-демократам печатать их листовки и брошюры, считая, что разница между двумя направлениями лишь в том, что социал-демократы обращаются к рабочим, а не к другим классам общества, но что направление их также революционное. В Лахтинской типографии были напечатаны многие листовки Владимира Ильича и его брошюра «О штрафах» 39; вторая, «О стачках», была забрана там при аресте типографии и погибла.

Но это было уже позднее. Лето 1894 года — после первой зимы в Петербурге — Владимир Ильич проводил с нами под Москвой, в Кузьминках, неподалеку от станции Люблино, Курской железной дороги. Жил довольно уединенно и много занимался. Для отдыха гулял с меньшим братом и сестрой по окрестностям и заложил в них основы социал-демократического учения. Из московских социал-демократов виделся с Мицкевичем, с которым познакомился еще раньше в Нижнем Новгороде, с Ганшиным и братьями Масленниковыми. Эти товарищи взялись печатать его тетрадки «Что такое «друзья народа»...», которые появились осенью 1894 года в Москве и Петербурге, размноженные на мимеографе 40.

Помню, что не успела прочесть его тетрадку о Михайловском в рукописи и разыскивала ее потом в Москве.

Это было не так-то легко, потому что выступление Михайловского против социал-демократов возмутило многих, и в Москве ходило несколько рукописных или доморощенно напечатанных ответов ему. Легально ответы эти напечатаны быть не могли, это-то и возмущало против Михайловского, что он нападает и клеплет на людей, которым зажат рот. Мне стали рассказывать о двух-трех ответах и, характеризуя их, заявили: «Один более основательный, только выражения очень уже недопустимые».— «А какие, например?» — спросила я с живостью. «Да, например, Михайловский сел в лужу».— «Вот этот, пожалуйста, мне и достаньте»,— заявила я, решив совершенно определенно, что этот и должен был принадлежать перу Володи. И потом мы смеялись с ним относительно того признака, по которому я безошибочно определила его работу.

 

3. БОРЬБА С «ЭКОНОМИСТАМИ»

Кроме народников и «легальных марксистов» Владимиру Ильичу пришлось сражаться еще с так называемыми «экономистами». Это было направление, отрицавшее необходимость политической борьбы со стороны рабочих и агитацию за таковую в рабочих массах. Вытекало оно из здорового и естественного стремления подходить к рабочим, политически совершенно неразвитым, сохранившим еще в массе веру в царя, с точки зрения их повседневных нужд и требований. Дело шло о первых шагах в этих массах, которые надо было пробудить, в которых надо было развить стремления к защите своего достоинства, сознание, что спасения можно искать только в объединении, в сплочении, и содействовать этому сплочению. А объединить можно было только на непосредственных, наглядных нуждах — прежде всего на протесте против притеснения со стороны хозяев. Так, призыв восстать против непомерно удлиняющегося рабочего времени, сокращаемого с помощью разных мошенничеств заработка, призыв требовать кипятка в обеденное время, более раннего окончания работы в субботу для того, чтобы пользоваться баней, отмены несправедливых штрафов, удаления грубых, зазнавшихся мастеров и т. п. был понятен самым серым, неразвитым рабочим.

Сплочаясь на таких обыденных нуждах, они научались бороться вместе, дружно, стойко, защищать общие интересы, а удача в этой борьбе давала им чувствовать свою силу и объединяла еще более. Удача первых стачек — а чем мельче и справедливее были выставленные требования, тем легче они удовлетворялись — окрыляла и толкала вперед сильнее всякой агитации. Добытые улучшения в положении давали больше досуга и возможности читать, развиваться дальше. Поэтому все социал-демократы, шедшие к рабочим массам, начинали агитацию с экономических нужд. И листовки Владимира Ильича указывали на самые насущные требования рабочих того или иного завода или фабрики, производя этим большое впечатление. В случае несогласия хозяев удовлетворить мирным путем требования рабочих, рекомендовалось прибегнуть к стачке. Успех стачки в одном предприятии побуждал к этому методу борьбы и другие

То время было временем перехода от занятий в небольших кружках — пропаганды, к работе в массах — агитации. И Владимир Ильич был одним из тех, кто стоял за такой переход. Разница между пропагандой и агитацией определялась, пожалуй, лучше всего словами Плеханова: «Пропаганда дает много идей небольшому кругу лиц, а агитация — одну идею массам».

Но если первый подход к совершенно неразвитым рабочим должен был по необходимости идти от ближайших экономических нужд, то никто не говорил с самого начала определеннее Владимира Ильича, что это должно быть лишь начальной ступенью, что политическое сознание должно развиваться с первых же бесед и с первых листков. Помню разговор с ним об этом поздней осенью 1895 года, незадолго до его ареста, когда я приехала опять к нему в Петербург.

«Как подходить с разговорами о политике к серым рабочим, для которых царь — второй бог, которые и листки с экономическими требованиями берут еще со страхом и оглядкой? Не оттолкнуть бы их только этим»,— говорила я, имея в виду еще более серых московских рабочих.

Владимир Ильич указывал мне тогда, что все дело в подходе.

«Конечно, если сразу говорить против царя и существующего строя, то это только оттолкнет рабочих. Но ведь «политикой» переплетена вся повседневная жизнь. Грубость и самодурство урядников, пристава, жандарма и их вмешательство при всяком несогласии с хозяином обязательно в интересах последнего, отношение к стачкам всех власть имущих — все это быстро показывает, на чьей они стороне. Надо только всякий раз отмечать это в листках, в статьях, указывать на роль местного урядника или жандарма, а там уже постепенно направляемая в эту сторону мысль пойдет дальше. Важно только с самого начала подчеркивать это, не давать развиваться иллюзии, что одной борьбой с фабрикантами можно добиться чего-нибудь». «Вот например,— говорил Владимир Ильич,— вышел новый закон о рабочих (не помню сейчас точно, чего он касался.— Л. .), его следует разъяснить, показать, насколько тут делается что-либо для рабочих и насколько — для фабрикантов. И вот в газете, которую мы выпускаем, мы помещаем передовицей статью «О чем думают наши министры?» 42, которая покажет рабочим, что такое наше законодательство, чьи интересы оно защищает. Мы намеренно говорим о министрах, а не о царе. Но эта статья будет политической, и такой должна быть обязательно передовица каждого номера, чтобы газета воспитывала политическое сознание рабочих». Статья эта, принадлежащая перу Владимира Ильича, входила, действительно, в первый номер «Рабочей газеты», не увидевший тогда света, забранный, как известно, при аресте Володи с товарищами 9 декабря 1895 года. Я читала ее, как и другой материал для первого номера «Рабочей газеты», подготовлявшегося тогда. Выпуск номера на мимеографе был делом громоздким и подготовлялся задолго. Помню, как ядовито был поддет в этой статье министр и какой она была популярной и боевой.

Говорю об этом так подробно, чтобы указать, насколько неправы были многие, клонившиеся тогда к «экономизму» люди, которые оправдывались позже тем, что и Владимир Ильич писал в то время листовки на экономические темы. Арест номера газеты с политической передовицей в рукописи и последовавшее затем изъятие Владимира Ильича на четыре с лишком года давали некоторую почву для таких оправданий, хотя и при кратковременном пребывании на воле перед ссылкой, да из тюрьмы и из ссылки Владимир Ильич проявлялся в этом отношении достаточно определенно, чтобы можно было не валить на него обвинения в «экономизме». Достаточно напомнить хотя бы его протест из ссылки против кусковского «Кредо» 43.

Это ярко-политическое направление было присуще Ильичу с самого начала, оно вытекало из правильно понятого учения Маркса, оно находилось также в соответствии со взглядами родоначальницы русской социал-демократии — группы «Освобождение труда», собственно ее основателя — Плеханова. Владимир Ильич хорошо знал его взгляды по его литературным работам, а кроме того, летом 1895 года, когда ездил за границу, и лично познакомился с ним. Официальной целью было отдохнуть и полечиться после воспаления легких, а неофициальной — завязать сношения с группой «Освобождение труда».

Владимир Ильич был очень доволен своей поездкой, и она имела для него большое значение. Плеханов пользовался всегда большим авторитетом в его глазах; с Аксельродом он очень сошелся тогда; он рассказывал по возвращении, что отношения с Плехановым установились хотя и хорошие, но довольно далекие, с Аксельродом же совсем близкие, дружественные. Мнением обоих Владимир Ильич очень дорожил. Позднее, из ссылки, он послал им для напечатания свою брошюру «Задачи социал-демократов в России» 44. И когда я передала ему хвалебный отзыв о ней стариков, он написал мне: «Их (стариков) одобрительный отзыв о моих работах — это самое ценное, что я могу себе представить». И после свидания с ними он еще определеннее и энергичнее вступил на путь организации политической партии социал-демократов в России.

По возвращении из-за границы Владимир Ильич был у нас в Москве и много рассказывал о своей поездке и беседах, был особенно довольный, оживленный, я бы сказала даже — сияющий. Последнее происходило главным образом от удачи на границе с провозом нелегальной литературы.

Зная, что на него, вследствие его семейного положения, смотрят особенно строго, Владимир Ильич не намеревался везти с собой что-нибудь недозволенное, но за границей не выдержал, искушение было слишком сильно, и он взял чемодан с двойным дном. Это был обычный в то время способ перевозить нелегальную литературу; она укладывалась между двумя днами. Работа производилась в заграничных мастерских чисто и аккуратно, но способ этот был все же очень известен полиции,— вся надежда была на то, что не станут же исследовать каждый чемодан. Но вот, при таможенном осмотре чемодан Владимира Ильича был перевернут вверх дном и по дну, кроме того, прищелкнули. Зная, что опытные пограничные чиновники определяют таким образом наличие второго дна, Владимир Ильич решил, как рассказывал нам, что влетел. Тот факт, что его благополучно отпустили и он сдал чемодан в Питере, где последний был также благополучно распотрошен, привел его в великолепное настроение, с которым он и приехал к нам в Москву.

 

4. СЛЕЖКА И АРЕСТ

Вполне возможно, конечно, что Владимир Ильич не ошибся, что скрытое содержание было действительно обнаружено, но, как это практиковалось, влетевший не арестовывался сразу, чтобы проследить целый ряд лиц, принимавших литературу, распространявших ее, и создать таким образом большое дело 45.

К осени 1895 года за Владимиром Ильичем сильно следили. Он говорил мне об этом в упомянутый мной приезд к нему поздней осенью этого года. Он говорил, чтобы, в случае его ареста, не пускать в Питер мать, для которой хождение в разные учреждения с хлопотами о нем было особенно тягостно, так как было связано с воспоминаниями о таком же хождении для старшего сына. В тот приезд познакомилась я у брата с В. А. Шелгуновым, тогда еще молодым, здоровым рабочим.

Рассказывал Владимир Ильич мне несколько случаев о том, как он удирал от шпиков. Зрение у него было хорошее, ноги проворные, и рассказы его, которые он передавал очень живо, с веселым хохотом, были, помню, очень забавны. Запомнился мне особенно один случай. Шпион настойчиво преследовал Владимира Ильича, который никак не хотел привести его на квартиру, куда отправлялся, а отделаться тоже никак не мог. Выслеживая этого нежеланного спутника, Ильич обнаружил его в глубоких воротах питерского дома. Тогда, быстро миновав ворота, он вбежал в подъезд того же дома и наблюдал оттуда с удовольствием, как заметался выскочивший из своей засады и потерявший его преследователь.

«Я уселся,— передавал он,— на кресло швейцара, откуда меня не было видно, а через стекло я мог все наблюдать, и потешался, глядя на его затруднительное положение; а какой-то спускавшийся с лестницы человек с удивлением посмотрел на сидящего в кресле швейцара и покатывавшегося со смеха субъекта».

Но если при ловкости и удавалось уходить иногда от преследований, то все же полиция, дворники (которые были тогда домовой полицией) и стаи шпионов были сильнее. И они выследили наконец Владимира Ильича и его товарищей, которым приходилось маленькой кучкой исполнять множество различных неразрешенных дел: встречаться на конспиративных собраниях, куда очень мудрено было не привести никому шпика, посещать рабочие квартиры, которые были приметны и за которыми следили, добывать и передавать нелегальную литературу, писать, перепечатывать и раздавать листки и т. п. Разделения труда было мало, ибо и работников было мало, и каждый поэтому быстро привлекал внимание полиции. А затем, кроме уличных ищеек, были еще провокаторы, втиравшиеся под видом «своих» в кружки; таков был в то время зубной врач Михайлов, входивший хотя не в тот кружок, где работал Владимир Ильич, но имевший сведения и о других кружках. Насаждались такие провокаторы и в рабочих кружках, а кроме того, тогдашние рабочие были наивны и легко попадались на удочку. При нелегальной работе люди «жили» в то время недолго: лишь с осени 1895 года стала она развертываться, а 9 декабря Владимир Ильич и большая часть его товарищей были «изъяты».

И вот первый период деятельности Владимира Ильича закончился дверями тюрьмы. Но за эти два с половиной года был пройден большой этап как им лично, так и нашим социал-демократическим движением. Владимир Ильич за эти годы провел решающие бои с народниками, он выявил вполне определенно свою революционную марксистскую сущность, отмежевавшись от разных уклонений, он завязал связь с заграничной группой основоположников марксизма. Но что еще важнее, он начал практическую работу, он завязал связь с рабочими, он выступил в качестве вождя и организатора партии в те годы, когда считалась еще сомнительной возможность зарождения ее в условиях тогдашней России. И хотя создалась она (1 съезд партии) уже без него, когда он был в ссылке, но создалась под его давлением и после того, как им была заложена первая политическая организация социал-демократии в Петербурге, был намечен первый политический орган, были проведены первые крупные — на весь Питер и на Москву — стачки.

 


 

 VI. ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ В ТЮРЬМЕ

Владимир Ильич был арестован измученным нервной сутолокой работы последнего времени и не совсем здоровым. Известная «охранная» карточка 1895 года дает представление о его состоянии.

После первого допроса он послал к нам в Москву Надежду Константиновну Крупскую с поручением. В шифрованном письме он просил ее срочно предупредить нас, что на вопрос, где чемодан, привезенный им из-за границы, он сказал, что оставил его у нас, в Москве.

«Пусть купят похожий, покажут на мой... Скорее, а то арестуют». Так звучало его сообщение, которое я хорошо запомнила, так как пришлось с различными предосторожностями покупать и привозить домой чемодан, относительно внешнего вида которого Надежда Константиновна сказала нечто очень неопределенное и который оказался, конечно, совсем непохожим на привезенный из-за границы, с двойным дном. Чтобы чемодан не выглядел прямо с иголочки, новеньким, я взяла его с собой в Петербург, когда поехала с целью навестить брата и узнать о его деле.

В первое время в Петербурге во всех переговорах с товарищами, в обмене шифром с братом и в личных беседах с ним на свиданиях чемодан этот играл такую большую роль, что я отворачивалась на улицах от окон магазинов, где был выставлен этот настолько осатаневший мне предмет: видеть его не могла спокойно. Но хотя на него и намекали на первом допросе, концов с ним найдено не было, и обвинение это, как часто бывало, потонуло в других, относительно которых нашлись более неопровержимые улики.

Так, доказано было сообщество и сношение с целым рядом арестованных одновременно с ним лиц, и у одного из них, Ванеева, был взят рукописный номер нелегальной «Рабочей газеты»; была доказана связь с рабочими в кружках, с которыми — за Невской заставой — Владимир Ильич занимался. Одним словом, доказательств для того, чтобы начать жандармское расследование, было вполне достаточно.

Вторым приехавшим к нам в Москву после ареста брата был Михаил Александрович Сильвин, уцелевший член его кружка; он рассказал о письме полученном от Владимира Ильича из тюрьмы на имя той знакомой, у которой он столовался. В этом первом большом письме из тюрьмы Владимир И пьич развивал план той работы, которой хотел заняться там,— подготовлением материала для намечаемой им книги «Развитие капитализма в России» 37. Серьезный тон длинного письма с приложенным к нему длиннейшим списком научных книг, статистических сборников искусно замаскировал тайные его цели, и письмо дошло беспрепятственно, без всяких помарок. А между тем Владимир Ильич в письме этом ни больше ни меньше как запросил товарищей о том, кто арестован с ним; запросил без всякого предварительного уговора, но так, что товарищи поняли и ответили ему тотчас же, а бдительные аргусы ничего не заподозрили.

«В первом же письме Владимир Ильич запросил нас об арестованных,— сказал мне с восхищением Сильвин,— и мы ответили ему».

К сожалению, уцелела только первая часть письма48, приложенного к ней списка книг нет: очевидно, он застрял и затерялся в процессе розыска их. Большая часть перечисленных книг была действительно нужна Владимиру Ильичу для его работы, так что письмо метило в двух зайцев и, в противовес известной пословице, попало в обоих. Я могу только восстановить по памяти некоторые из тех заглавий, которыми Владимир Ильич, искусно вплетая их в свой список, запросил об участи товарищей. Эти заглавия сопровождались вопросительным знаком, которым автор обозначал якобы неточность цитируемого на память названия книги и который в действительности отмечал, что в данном случае он не книгу просит, а запрашивает. Запрашивал он, пользуясь кличками товарищей. Некоторые из них очень подходили к характеру нужных ему книг, и запрос не мог обратить внимания. Так, о Василии Васильевиче Старкове он запросил: «В. В. Судьбы капитализма в России». Старков звался «Веве». О нижегородцах — Ванееве и Сильвине, носивших клички Минин и Пожарский, запрос должен уже был остановить более внимательного контролера писем заключенных, так как книга не относилась к теме предполагавшейся работы,— это был Костомаров «Герои смутного времени». Но все же это была научная, историческая книга, и, понятно, требовать, чтобы просматривающие кипы писем досмотрели такое несоответствие, значило бы требовать от них слишком большой дозы проницательности. Однако же не все клички укладывались так сравнительно удобно в рамки заглавий научных книг, и одной из следующих, перемеженных, конечно, рядом действительно нужных для работы книг была книга Брема «О мелких грызунах». Здесь вопросительный знак запрашивал с несомненностью для товарищей об участи Кржижановского, носившего кличку Суслик. Точно так же по-английски написанное заглавие: Mayne Rid «The Mynoga» — обозначало Надежду Константиновну Крупскую, окрещенную псевдонимом «Рыба» или «Минога». Эти наименования могли как будто остановить внимание цензоров, но серьезный тон письма, уйма перечисленных книг, а кроме того, предусмотрительная фраза, стоящая где-то во втором (потерянном) листке: «Разнообразие книг должно служить коррективом к однообразию обстановки», усыпили их бдительность.

К сожалению, в памяти моей сохранились лишь эти несколько заглавий, по поводу которых мы когда-то немало хохотали. Еще я вспоминаю только «Goutchoul» или «Goutchioule», намеренно сложным французским правописанием написанная фамилия фантастического автора какой-то исторической книги (названия ее уже не помню). Это должно было обозначать Гуцул, то есть Запорожец. Помню еще, что по поводу «Героев смутного времени» Сильвин рассказывал, что они ответили: «В библиотеке имеется лишь I т. сочинения», то есть арестован лишь Ванеев, а не Сильвин.

Владимир Ильич был посажен в Дом предварительного заключения, коротко называвшийся «предварилкой». То была полоса довольно благоприятных условий сидения. Свидания разрешались обычно через месяц после ареста и по два раза в неделю: одно личное, другое общее, за решеткой. Первое в присутствии надзирателя продолжалось полчаса; второе — целый час. При этом надзиратели ходили взад и вперед — один сзади клетки с железной решеткой, в которую вводились заключенные, другой — за спинами посетителей. Ввиду большого галдежа, который стоял в эти дни, и общего утомления, который он должен был вызывать в надзирателях, а также низкого умственного развития их, можно было при некоторых ухищрениях говорить на этих свиданиях почти обо всем. Передачи пищи принимались три раза в неделю, книги — два раза. При этом книги просматривались не жандармами, а чиновниками прокурора суда, помещавшегося в доме рядом, и просмотр этот, при массе приносимых книг, был, вероятно, в большинстве случаев простой формальностью. Книги разрешались к пропуску довольно широко, без больших изъятий; разрешались даже ежемесячные журналы, а потом и еженедельные. Таким образом, отрыва от жизни — одной из самых тяжелых сторон одиночного заключения — не было. Была довольно богата и библиотека «предварилки», составившаяся из разных пожертвований, так что многие товарищи, особенно из рабочих, серьезно пополняли в ней свое образование.

Владимир Ильич, налаживаясь на долгое сидение, ожидая далекой ссылки после него, решил использовать за это время и питерские библиотеки, чтобы собрать материал для намеченной им работы — «Развитие капитализма в России». Он посылал в письмах длинные перечни научных книг, статистических сборников, которые доставались ему из Академии наук, университетской и других библиотек. Я с матерью жила большую часть тюремного заключения Владимира Ильича в Питере, и мне приходилось таскать ему целые кипы книг, которыми был завален один угол его камеры. Позднее и с этой стороны условия стали более суровы: число книг, выдаваемых заключенному в камеру, было строго и скупо определено. Тогда же Ильич мог не спеша делать выписки из статистических сборников и, кроме того, иметь и другие — научные, беллетристические — книги на русском и иностранном языках.

Обилие передаваемых книг благоприятствовало нашим сношениям посредством их. Владимир Ильич обучил меня еще на воле основам шифрованной переписки, и мы переписывались с ним очень деятельно, ставя малозаметные точки или черточки в буквах и отмечая условным знаком книгу и страницу письма.

Ну и перепортили мы с этой перепиской глаза не мало! Но она давала возможность снестись, передать что-либо нужное, конспиративное и была поэтому неоцененна. При ней самые толстые стены и самый строгий начальнический надзор не могли помешать нашим переговорам. Но мы писали, конечно, не только о самом нужном. Я передавала ему известия с воли, то, что неудобно было, при всей маскировке, сказать на свидании. Он давал поручения такого же рода, просил передать что-либо товарищам, завязывал связи с ними, переписку по книгам из тюремной библиотеки; просил передать, к которой доске в клетке, в которую пускали гулять, прилеплена черным хлебом записка для того или другого из них. Он очень заботился о товарищах: писал ободряющие письма тому, кто, как он слышал, нервничал; просил достать тех или иных книг; устроить свидание тем, кто не имел его. Эти заботы брали много времени у него и у нас. Его неистощимое, бодрое настроение и юмор поддерживали дух и у товарищей.

К счастью для Ильича, условия тюремного заключения сложились для него, можно сказать, благоприятно. Конечно, он похудел и, главным образом, пожелтел к концу сидения, но даже желудок его — относительно которого он советовался за границей с одним известным швейцарским специалистом — был за год сидения в тюрьме в лучшем состоянии, чем в предыдущий год на воле. Мать приготовляла и приносила ему три раза в неделю передачи, руководствуясь предписанной ему указанным специалистом диетой; кроме того, он имел платный обед и молоко. Очевидно, сказалась благоприятно и регулярная жизнь в этой российской «санатории», жизнь, о которой, конечно, нечего было и думать при нервной беготне нелегальной работы.

Свидания с ним были очень содержательны и интересны. Особенно много можно было поболтать на свиданиях за решеткой. Мы говорили намеками, впутывая иностранные названия для таких неудобных слов, как «стачка», «листовка». Наберешь, бывало, новостей и изощряешься, как передать их. А брат изощрялся, как передать свое, расспросить. И как весело смеялись мы оба, когда удавалось сообщить или понять что-либо такое запутанное. Вообще наши свидания носили вид беспечной оживленной болтовни, а в действительности мысль была все время напряжена: надо было суметь передать, суметь понять, не забыть всех поручений. Помню, раз мы чересчур увлеклись иностранными терминами, и надзиратель за спиной Владимира Ильича сказал строго:

— На иностранных языках говорить нельзя, только на русском.

— Нельзя,— сказал с живостью, обертываясь к нему, брат,— ну, так я по-русски говорить буду. Итак, скажи ты этому золотому человеку...— продолжал он разговор со мной.

Я со смехом кивнула головой: «золотой человек» должно было обозначать Гольдмана, то есть не велели иностранных слов употреблять, так Володя немецкое по-русски перевел, чтобы нельзя было понять, кого он называет.

Одним словом, Владимир Ильич и в тюрьме проявлял свою всегдашнюю кипучую энергию. Он сумел устроить свою жизнь так, что весь день был наполнен. Главным образом, конечно, научной работой. Обширный материал для «Развития капитализма» был собран в тюрьме. Владимир Ильич спешил с этим. Раз, когда к концу сидения я сообщила ему, что дело, по слухам, скоро оканчивается, он воскликнул: «Рано, я не успел еще материал весь собрать».

Но и этой большой работы было ему мало. Ему хотелось принимать участие в нелегальной, революционной жизни, которая забила тогда ключом. Этим летом (1896 года) происходили крупные стачки текстильщиков в Петербурге, перекинувшиеся затем в Москву, стачки, произведшие эпоху в революционном движении пролетариата. Известно, какой переполох создали эти стачки в правительственных кругах, как царь боялся вследствие них вернуться в Питер с юга. В городе все кипело и бурлило. Было чрезвычайно бодрое и подъемное настроение. Год коронации Николая II с его знаменитой Ходынкой 49 отмечен первым пробным выступлением рабочих двух главных центров, как бы первым, зловещим для царизма маршем рабочих ног, еще не политическим, правда, но уже тесно сплоченным и массовым. Более молодым товарищам трудно оценить и представить себе все это теперь, но для нас, после тяжелого гнета 80-х годов, при кротообразном существовании и разговорах по каморкам, стачка эта была громадным событием. Перед нами как бы «распахнулись затворы темницы глухой в даль и блеск лучезарного дня», как бы выступил сквозь дымку грядущего облик того рабочего движения, которым могла и должна была победить революция. И социал-демократия из книжной теории, из далекой утопии каких-то марксистов-буквоедов приобрела плоть и кровь, выступила как жизненная сила и для пролетариата, и для других слоев общества. Какое-то окно открылось в душном и спертом каземате российского самодержавия, и все мы с жадностью вдыхали свежий воздух и чувствовали себя бодрыми и энергичными, как никогда.

«Союз борьбы за освобождение рабочего класса», как был назван уже после ареста Владимира Ильича основанный им союз, становился все более и более популярным. Предприятия одно за другим обращались к нему с просьбой выпустить и для них листовки. Посылали и жалобы: «Почему нас союз забыл?» Требовались и листовки общего характера, прежде всего первомайские. Товарищи на воле жалели, что их не может писать Владимир Ильич. И ему самому хотелось писать их. Кроме того, у него уже были намечены темы для брошюр, как «О стачках».

Он был занят вопросом программы. И вот он стал пробовать писать в тюрьме и нелегальные вещи. Передавать их шифром было, конечно, невозможно. Надо было применить способ незаметного, проявляемого уже на воле письма. И, вспомнив одну детскую игру, Владимир Ильич стал писать молоком между строк книги, что должно было проявлять нагреванием на лампе. Он изготовил себе для этого крошечные чернильницы из черного хлеба, с тем чтобы можно было проглотить их, если послышится шорох у двери, подглядывание в волчок. И он рассказывал, смеясь, что один день ему так не повезло, что пришлось проглотить целых шесть чернильниц 50.

Помню, что Ильич в те годы и перед тюрьмой и после нее любил говорить: «Нет такой хитрости, которой нельзя было бы перехитрить». И в тюрьме он со свойственной ему находчивостью упражнялся в этом. Он писал из тюрьмы листовки, написал брошюру «О стачках», которая была забрана при аресте Лахтинской типографии (ее проявляла и переписывала Надежда Константиновна). Затем написал программу партии и довольно подробную «объяснительную записку» к ней, которую переписывала частью я после ареста Надежды Константиновны. Программа эта тоже не увидела света: она была передана мною по окончании А. Н. Потресову и после ареста его была уничтожена кем-то, кому он отдал ее на хранение 51. Кроме работы ко мне по наследству от Надежды Константиновны перешло конспиративное хранилище нелегальщины — маленький круглый столик, который, по мысли Ильича, был устроен ему одним товарищем-столяром. Нижняя точеная пуговка несколько более, чем обычно, толстой единственной ножки стола отвинчивалась, и в выдолбленное углубление можно было вложить порядочный сверток. Туда к ночи запрятывала я переписанную часть работы, а подлинник — прогретые на лампе странички — тщательно уничтожала. Столик этот оказал немаловажные услуги: на обысках как у Владимира Ильича, так и у Надежды Константиновны он не был открыт; переписанная последнею часть программы уцелела и была передана мне вместе со столиком матерью Надежды Константиновны. Вид его не внушал подозрений, и только позднее, после частого отвертывания пуговки, нарезки стерлись, и она стала отставать.

Сначала Владимир Ильич тщательно уничтожал черновики листовок и других нелегальных сочинений после переписки их молоком, а затем, пользуясь репутацией научно работающего человека, стал оставлять их в листах статистических и иных выписок, нанизанных его бисерным почерком. Да такую, например, вещь, как подробную объяснительную записку к программе, и нельзя было бы уничтожить в черновом виде: в один день ее нельзя было переписать; и потом Ильич, обдумывая ее, вносил постоянно исправления и дополнения. И вот, раз на свидании он рассказывал мне со свойственным ему юмором, как на очередном обыске в его камере жандармский офицер, перелистав немного изрядную кучу сложенных в углу книг, таблиц и выписок, отделался шуткой: «Слишком жарко сегодня, чтобы статистикой заниматься». Брат говорил мне тогда, что он особенно и не беспокоился: «Не найти бы в такой куче», а потом добавил с хохотом: «Я в лучшем положении, чем другие граждане Российской империи,— меня взять не могут». Он-то смеялся, но я, конечно, беспокоилась, просила его быть осторожнее и указывала, что если взять его не могут, то наказание, конечно, сильно увеличат, если он попадется; что могут и каторгу дать за такую дерзость, как писание нелегальных вещей в тюрьме.

И поэтому я всегда с тревогой ждала возвращения от него книги с химическим посланием. С особенной нервностью дожидалась я возвращения одной книги: помнится, с объяснительной запиской к программе, которая, я знала, вся сплошь была исписана между строк молоком. Я боялась, чтобы при осмотре ее тюремной администрацией не обнаружилось что-нибудь подозрительное, чтобы при долгой задержке буквы не выступили — как бывало иногда, если консистенция молока была слишком густа,— самостоятельно. И, как нарочно, в срок книги мне не были выданы. Все остальные родственники заключенных получили в четверг книги, сданные в тот же день, а мне надзиратель сказал кратко: «Вам нет», в то время как на свидании, с которого я только что вышла, брат заявил, что вернул книги. Эта в первый раз случившаяся задержка заставила меня предположить, что Ильич попался; особенно мрачной показалась и всегда мрачная физиономия надзирателя, выдававшего книги. Конечно, настаивать было нельзя, и я провела мучительные сутки до следующего дня, когда книги, в их числе книга с программой, были вручены мне.

Бывало, что и брат бил тревогу задаром. Зимой 1896 года, после каких-то арестов (чуть ли не после ареста Потресова), я запоздала случайно на свидание, пришла к последней смене, чего обычно не делала; Владимир Ильич решил, что я арестована, и уничтожил какой-то подготовленный им черновик.

Но подобные волнения бывали лишь изредка, по таким исключительным поводам, как новые аресты; вообще же Ильич был поразительно ровен, выдержан и весел на свиданиях и своим заразительным смехом разгонял наше беспокойство.

Все мы — родственники заключенных — не знали, какого приговора ждать. По сравнению с народовольцами социал-демократов наказывали довольно легко. Но последним питерским инцидентом было дело М. И. Бруснева, которое кончилось сурово: 3 года одиночки и 10 лет ссылки в Восточную Сибирь — так гласил приговор главе дела.

Мы очень боялись долгого тюремного сидения, которого не вынесли бы многие, которое во всяком случае сильно подорвало бы здоровье брата. Уже и так к году сидения Запорожец заболел сильным нервным расстройством, оказавшимся затем неизлечимой душевной болезнью; Ванеев худел и кашлял (умер в ссылке, через год после освобождения, от туберкулеза 52); Кржижановский и остальные тоже более или менее нервничали 53.

Поэтому приговор к ссылке на три года в Восточную Сибирь был встречен всеми прямо-таки с облегчением:

Он был объявлен в феврале 1897 года. В результате хлопот матери Владимиру Ильичу разрешено было поехать в Сибирь на свой счет, а не по этапу. Это было существенным облегчением, так как кочевка по промежуточным тюрьмам брала много сил и нервов.

Помню, как в день освобождения брата в нашу с матерью комнату прибежала и расцеловала его, смеясь и плача одновременно, т. Якубова.

И очень ясно запомнилось выразительно просиявшее бледное и худое лицо его, когда он в первый раз забрался на империал конки и кивнул мне оттуда головой.

Он мог разъезжать в конке по питерским улицам, мог повидаться с товарищами, потому что всем освобожденным «декабристам» разрешено было пробыть до отправки три дня в Петербурге, в семьях. Этой небывалой льготы добилась сначала для своего сына мать Ю. О. Цедербаума (Мартова) через какое-то знакомство с директором департамента полиции Зволянским;

а затем, раз прецедент создался, глава полиции не счел возможным отказывать другим. В результате все повидались, снялись группой (известный снимок), устроили два вечерних, долго затянувшихся собрания: первое — у Радченко Степана Ивановича и второе — у Цедербаума. Говорили, что полиция спохватилась уже после времени, что дала маху, пустив гулять по Питеру этих социал-демократов, что совсем не такой мирный они народ; рассказывали также, что Зволянскому был нагоняй за это. Как бы то ни было, после этого случая таких льгот «скопом» уже не давалось; если оставлялись иногда до высылки, то или люди заведомо больные, или по особой уже протекции. Собрания были встречами «старых» и «молодых». Велись дебаты о тактике. Особенно таким чисто политическим собранием было первое — у Радченко. Второе — у Цедербаума — было более нервное и сутолочное. На первом собрании разгорелась дискуссия между «декабристами» и позднейшими сторонниками «Рабочей мысли» 54.

Владимиру Ильичу было разрешено провести три дня и в Москве, в семье. Повидавшись с товарищами, он решил было заарестоваться в Москве и ехать дальше с ними вместе. Тогда была только что окончена магистраль до Красноярска, и этап представлялся уже не таким тягостным, как раньше: только две тюрьмы — в Москве и Красноярске. И Владимиру Ильичу не хотелось пользоваться льготой по сравнению с товарищами. Помню, что это очень огорчило мать, для которой разрешение Володе ехать на свой счет было самым большим утешением. После того как ей доказывали, насколько важно добиться поездки на свой счет, после того как ей передавали слова кого-то из старых ссыльных: «Ссылку мог бы повторить, этап — никогда», Владимир Ильич решает отказаться от полученной с трудом льготы и добровольно пойти опять в тюрьму.

Но дело обошлось. «Декабристы», заарестованные в Питере, не прибыли еще к окончанию трех льготных дней в Москву, а между тем засуетившаяся московская охранка поставила вызванного к себе Владимира Ильича перед ультиматумом: или получение проходного свидетельства на завтра или немедленное заарестовывание. Перспектива идти в тюрьму тотчас же, даже не простившись с домашними, и ждать там неопределенное время приезда «своих»,— эта конкретная русская действительность, да еще в ее менее причесанной, чем в Питере, в ее московской форме, в этом отпечатке «вотчины» князя Сергея, навалилась на него, на его стремление идти вместе с товарищами. Естественный протест здравого ума против такой бесплодной растраты сил для того, чтобы не отличаться от товарищей, всегда присущее ему сознание необходимости беречь силы для действительной борьбы, а не для проявления рыцарских чувств, одержало верх, и Ильич решил выехать на следующий день. Мы четверо - мать, сестра Мария Ильинична и я с мужем, Марком Тимофеевичем, поехали провожать его до Тулы.

Владимир Ильич пошел в ссылку вождем, признанным многими. Первый съезд партии 1898 года наметил его редактором партийного органа и ему поручил написать программу партии. И наше социал-демократическое движение сделало за эти годы первый, а потому и самый трудный шаг к партийности, к широкой массовой борьбе. Почти все руководители были арестованы, участники I съезда были сметены почти целиком, но основы были заложены. Первый, начальный этап движения был пройден.

 

 


 

VII. ССЫЛКА

Ссылка протекла для Владимира Ильича также в сравнительно благоприятных условиях. По ходатайству матери ему было разрешено, вследствие слабости здоровья, отбывать ее в самой здоровой местности Сибири, в Минусинском уезде. Пунктом ссылки было назначено ему село Шушенское, или, как оно называлось тогда кратко, Шуша. С ним вместе было два или три рабочих-поляка Товарищи по делу были разосланы по другим селам. В худшие условия попал — очевидно как еврей — Ю. О. Цедербаум (позднее Мартов). Он был сослан в самый северный пункт, в Туруханск, отделенный непроходимыми топями и болотами, и был на все время ссылки отрезан от товарищей. Другие же имели возможность встречаться, съезжаться друг к другу на празднования, вроде свадьбы, встречи Нового года и т. п., получать разрешение проехать в Красноярск для лечения,— так, брат ездил туда для лечения зубов. С Мартовым же сношения поддерживались только перепиской, но переписка с ним была зато у Владимира Ильича самой деятельной 55.

Время Владимира Ильича проходило очень однообразно, за усиленной и напряженной работой. Он за время ссылки написал «Развитие капитализма» (вышла в марте 1899 года) и ряд статей, помещавшихся частью в тогдашнем легальном марксистском журнале «Новое слово» и собранных затем в одну книжечку под заглавием «Экономические этюды и статьи»56.

Приучивши себя работать регулярно, он не допускал больших перерывов в занятиях даже тогда, когда они обычно считаются неизбежными, например в дороге или в неопределенном, выжидательном положении. Так, он не только в течение того месяца, который провел в Красноярске в ожидании назначения, отправлялся ежедневно заниматься в библиотеку купца Юдина, версты за три от города, но даже те три дня, на которые ему разрешено было остановиться в родной семье, в Москве, ухитрился использовать частично для занятий в Румянцевской библиотеке Этим он поверг в полное недоумение одного молодого студента, Яковлева, с детства знакомого с нашей семьей, который забежал повидать его перед отъездом в трехлетнюю ссылку. Отдыхом служили для «его прогулки по окрестным лесам, охота за зайцами и дичью, которыми они в те годы изобиловали.

В одном из своих писем из ссылки Владимир Ильич описывает то село, «Шу-шу-шу»,— как он его шутливо называет,— в которое он был назначен.

«Село большое, в несколько улиц, довольно грязных, пыльных — все как быть следует. Стоит в степи — садов и вообще растительности нет. Окружено село... навозом, который здесь на поля не вывозят, а бросают прямо за селом, так что для того, чтобы выйти из села, надо всегда почти пройти через некоторое количество навоза. У самого села речонка Шушь, теперь совсем обмелевшая. Верстах в 1 — 11 /2 от села (точнее, от меня: село длинное) Шушь впадает в Енисей, который образует здесь массу островов и протоков, так что к главному руслу Енисея подхода нет. Купаюсь я в самом большом протоке, который теперь тоже сильно мелеет. С другой стороны (противоположной реке Шушь) верстах в 11 /2— «бор», как торжественно называют крестьяне, а на самом деле преплохонький, сильно повырубленный лесишко, в котором нет даже настоящей тени (зато много клубники!) и который не имеет ничего общего с сибирской тайгой, о которой я пока только слыхал, но не бывал в ней (она отсюда не менее 30—40 верст). Горы... насчет этих гор я выразился очень неточно, ибо горы отсюда лежат верстах в 50, так что на них можно только глядеть, когда облака не закрывают их... точь-в-точь как из Женевы можно глядеть на Монблан. Поэтому и первый (и последний) стих моего стихотворения 57 содержит в себе некую поэтическую гиперболу (есть ведь такая фигура у поэтов!) насчет «подножия»... Поэтому на такой вопрос: «на какие я горы взбирался» — могу ответить лишь: на песчаные холмики, которые есть в так называемом «бору» — вообще здесь песку достаточно» 58.

Дешевизна в то время в Сибири была большая. Так, первый год ссылки Владимир Ильич за свое пособие, полагавшееся ссыльным,— 8 рублей в месяц — имел комнату и полное содержание в крестьянской семье.

Через год к нему приехала вместе с матерью его невеста — Надежда Константиновна Крупская 59; Владимир Ильич переселился в квартиру побольше и стал жить по-семейному. Надежде Константиновне была назначена местом ссылки Уфа, но была разрешена по ее просьбе замена селом Шушенским, куда назначен был Владимир Ильич. Вместе с Надеждой Константиновной переводил Владимир Ильич, в целях заработка, книгу супругов Вебб о тред-юнионизме, с английского.

Переписка с Ильичем шла у меня в те годы все время самая деятельная. В обыкновенных письмах он запрашивал книги, давал поручения, писал о своих литературных работах, о своей жизни, о товарищах; в химических я ему писала о ходе революционной борьбы и работы в России, а он посылал свои статьи для отправки их в питерский «Союз борьбы» или за границу — группе «Освобождение труда» для издания. Так была переправлена им брошюра «Задачи социал-демократов в России»60, появившаяся за границей с предисловием П. Б. Аксельрода, и ответ на записку тогдашних «экономистов», составленную Кусковой и Прокоповичем и получившую название «Кредо». Вследствие этого ответ известен под именем «Антикредо». С большим жаром выступил в нем Владимир Ильич против этого самого откровенного в то время изложения тех взглядов, что рабочие должны довольствоваться экономической борьбой, предоставив политическую либералам. Изложение это было сделано, правда, не борющимся отрядом социал-демократов, но людьми, имевшими в то время авторитет среди молодежи. И кроме того, наиболее выпукло выраженные взгляды давали возможность подчеркнуть более решительно, к чему ведут уклоны в экономизм. Протест этот был зачитан при одной из упомянутых встреч социал-демократов, съехавшихся из разных сел, принят тогда же и отослан как «Ответ 17-ти социал-демократов» — заглавие, под которым он известен в партийной литературе.

В противоположность большинству ссыльных, Владимир Ильич не рвался в более оживленный центр, не стремился к перемене места. На предложение матери похлопотать о его переводе в город (через год или полтора) он писал, что не стоит, что временные наезды в Минусинск или Красноярск, по его мнению, лучше, чем постоянная жизнь там. Очевидно, потому, что жизнь в тихом селе и на одном месте давала больше простора и удобства для занятий, ничто не отвлекало от них, как в более людных колониях, где, кроме того, вынужденное безделье порождало те склоки, которые были самой тягостной стороной ссылки. По поводу одной такой склоки, вызвавшей самоубийство Н. Е. Федосеева в Верхоленске, Владимир Ильич писал мне: «Нет, не желай мне лучше товарищей из интеллигентов: эти склочные истории — самое худшее в ссылке».

Но иногда Владимир Ильич охотно ездил повидаться с товарищами в другое село, верст за 50, за 100 или встречался с ними в Шуше. Такие поездки разрешались тогда для встречи Нового года, празднования свадьбы или именин. При этих съездах на три-четыре дня время проводилось, как писал Ильич, «очень весело»: гуляли, отправлялись на дальние охоты и на купанье летом; катались на коньках и играли в шахматы зимою. Беседовали на разные темы, читали отдельные главы из книги Владимира Ильича или обсуждали различные новые направления в литературе или политике. Так, для осуждения упомянутого «Кредо» товарищи съехались под предлогом празднования рождения дочери Лепешинского 61. Охотно также ездил Владимир Ильич два или три раза за время ссылки в Минусинск и Красноярск под предлогом лечения.

Кроме компании ссыльных, в которой Владимир Ильич откровенно излагал свои взгляды, которым охотно помогал в смысле их развития, указания им литературы, он интересовался и жизнью местных крестьян, из которых некоторые помнят его и до сих пор и послали свои воспоминания о нем. Но с ними он был, понятно, сдержан в разговорах. Тогдашнее крестьянство и российское, не говоря уже о более отдаленном, сибирском, было политически совсем неразвито 62. Кроме того, в его положении ссыльного, поднадзорного, было бы не только нецелесообразно, но прямо дико вести пропаганду.

Но Владимир Ильич охотно разговаривал с крестьянами, что давало ему возможность изучать их, выяснять себе их мировоззрение; он давал им и советы во всем, что касалось их местных дел, главным образом юридические. За этими последними крестьяне стали приходить к нему и из округи, их накоплялось иногда довольно много. Об этом рассказывают в своих воспоминаниях крестьяне, а также и Надежда Константиновна. И незаметно на почве этих разговоров, на почве бесед на охоте Владимир Ильич почерпал и из этого пребывания в деревне, как раньше из пребывания в приволжских деревнях, то знание крестьянства, его психологии, которое сослужило ему такую большую службу как во время его революционной работы, так и позднее, у кормила правления 63

Он умел во время беспритязательной болтовни развязывать языки своим собеседникам, и они выкладывали ему себя как на ладонке.

Таким образом, из ссылки Владимир Ильич поехал не только революционером, имевшим опыт и определенно выкристаллизовавшуюся индивидуальность, которая была уже авторитетом в подполье; не только человеком, выпустившим научный труд, но и укрепившим, в результате трехлетней жизни в самой деревенской гуще, свое знание крестьянства — этого основного слоя населения России.

На этом заканчивается первая часть биографии Владимира Ильича, до его возвращения из ссылки, до того времени, когда — в возрасте 30 лет — он взялся снова вплотную за революционную работу, но уже в несравненно более широком масштабе; за ту работу, которая сплотила революционный российский пролетариат и привела его к победе.

 


 

VIII. ВОЗВРАЩЕНИЕ ИЛЬИЧА ИЗ ССЫЛКИ И ИДЕЯ «ИСКРЫ»

Это было в феврале 1900 года. Мы все, а особенно покойная мать, ожидали этого месяца, как праздника: ведь оканчивался срок ссылки брата, Владимира Ильича, и он должен был вернуться из Сибири. Мы не видали его три года и, конечно, с нетерпением поджидали его возвращения. Срок оканчивался, собственно, в одно из последних чисел января, в день подписания распоряжения о высылке, но предстояла еще неблизкая дорога, сперва на лошадях из села Шушенского через Минусинск в Красноярск 64 — верст 350, потом по железной дороге. А кроме того, не вполне было спокойно на сердце, подлинно ли окончилась ссылка, не вышло бы какой-нибудь зацепки. Ведь мы жили тогда под самодержавием, и это была административная ссылка, то есть полный произвол власти. Какое-нибудь столкновение с начальством, какая-нибудь мелкая месть местного сатрапа, и срок ссылки мог быть продлен 65.

И хотя, главным образом, такая судьба постигала за какие-нибудь провинности в месте ссылки, но бывали случаи, что она диктовалась и соображениями из центра, например усилением революционного движения, при котором нежелательным считалось возвращать из глухих углов влиятельных революционеров.

Поэтому Владимир Ильич, хотя жил он скромно и явным образом, по крайней мере, запретов не преступал, был непокоен относительно своей участи и, чем ближе подходил срок, тем более нервничал.

«Выеду такого-то, если не надбавят срока» — писал он нам.

Это опасение не сбылось, Владимир Ильич мог выехать, как предполагал, и мы по письмам или телеграмме (теперь не помню) знали день и час его приезда и ждали его 66.

Меньший брат, Дмитрий Ильич, проживал тогда по первому своему делу поднадзорным в Подольске Московской губернии. Он сел в сибирский поезд при остановке его в Подольске и приехал вместе с Владимиром Ильичем в Москву.

Мы жили в то время на окраине Москвы у Камер-Коллежского вала, по Бахметьевской улице. Увидав подъехавшего извозчика, мы выбежали все на лестницу встречать Владимира Ильича. Первым раздалось горестное восклицание матери:

— Как же ты писал, что поправился? Какой ты худой!

— Я действительно поправился. Я только за последнее время, перед отъездом, сдал.

Надежда Константиновна рассказывала потом, что нервность перед окончанием срока, неуверенность в том, что он подлинно настанет, съела почти всю поправку брата в Сибири 68.

— А Юлий приехал? Было письмо? Телеграмма? — забросал нас Володя вопросами тотчас после первых приветствий, едва вошел, разоблачившись, в нашу столовую.

Юлий Цедербаум, известный по более позднему псевдониму Мартова, был сослан по одному с Владимиром Ильичем делу в Туруханск и оканчивал свой срок одновременно с ним. Как еврею, ему был назначен самый отдаленный и скверный угол Енисейской губернии.

Наш ответ, что мы никаких вестей от Юлия не имели и ничего о нем не знаем, взволновал Владимира Ильича.

— Как же? Ведь мы с ним условились. Что бы это могло значить? — говорил он, бегая по комнате.— Надо послать ему телеграмму. Митя, я попрошу тебя отнести.

И он тотчас занялся составлением телеграммы и командированием брата, к некоторому разочарованию как этого последнего, так и нас всех, желавших, естественно, в эти первые минуты приезда иметь Владимира Ильича всецело для себя.

Меня это удивило, кроме того, потому, что я знала по периоду до ссылки, что с Мартовым, вступившим позже в кружок, Володя был гораздо менее близок, чем с другими его членами — с Кржижановским, Старковым; знала, что с этими последними он жил в ссылке по соседству (верстах в пятидесяти) и встречался довольно часто. При этих условиях близость обычно лишь увеличивается. Между тем о них Владимир Ильич рассказывал мало, в общих, спокойных тонах; вести же о Мартове ждал с самым горячим нетерпением.

Последующие беседы разъяснили мне это. Он считал Цедербаума своим ближайшим товарищем для дальнейшей работы, главным образом для общерусской газеты. Он восхищался революционным темпераментом Юлия и очень волновался, пока не получил известия, что тот благополучно выехал из Туруханска. Он напевал нам сложенную Цедербаумом в ссылке песенку: 

То не зверь голодный завывает,
Дико разыгралася пурга.
В стоне ветра ухо различает
Хохот торжествующий врага.
Смело, братья, смело, и над долей злой
Песней насмеемся удалой.

 Там, в России, люди очень пылки. 

Там под стать геройский им наряд,
Но со многих годы дальней ссылки
Быстро позолоту соскоблят.
И порывы эти все сведет на ноль
Сдобренный махоркой алкоголь.
И т. д.

Пел Ильич, и сестра подбирала за ним на фортепьяно также польские революционные песни, которым он научился от ссыльных рабочих-поляков, отчасти по-польски, отчасти в русском переводе их, сделанном Кржижановским.

Таковы были: «Беснуйтесь, тираны», «Вихри враждебные», «Червоны штандар». Ясно помню Володю, как он расхаживал из угла в угол по нашей маленькой столовой и пел с увлечением:

А колёр штандара червоны,
Бо на ним работников крев.

Он восхищался революционными песнями польских рабочих и указывал на необходимость создать таковые для России.

В те годы людям, возвращающимся из ссылки, было исключено для жительства около 60 пунктов России: кроме столиц и университетских городов — те промышленные пункты, которые были захвачены рабочим движением, а таковыми к 1900 году были более или менее все. Оставалось выбирать среди очень не многих городов. Владимир Ильич выбрал еще в Сибири Псков, как более близкий к Петербургу, и согласился относительно этого местожительства с Цедербаумом и Потресовым (сосланным в Вятскую губернию). С ними обоими предполагал он издавать общерусскую газету. Цедербаум проехал в Псков из Петербурга, где виделся с родными, а Потресов заезжал к нам в Москву, но уже после отъезда Владимира Ильича.

Я не помню, сколько дней пробыл у нас брат. За это время приезжал повидаться с ним из Екатеринослава его старый самарский знакомый, И. X. Лалаянц, который был в то время членом комитета социал-демократической партии и редакции газеты «Южный рабочий». Он пробыл у нас дня три. У него были с братом деловые разговоры.

Позднее Владимир Ильич рассказывал мне, что они касались главным образом созыва II съезда партии, который предполагался тогда еще в России. Повальные аресты на юге в апреле 1900 года — и Лалаянца в том числе — убедили окончательно Владимира Ильича в невозможности созывать съезд в России. Он говорил мне об этом в июне, перед отъездом за границу, когда развивал подробный план общерусской газеты, организация которой протягивала бы щупальца во все концы России, объединяя вокруг основных принципов все разбросанные по нашей необъятной стране комитеты и кружки.

«Если только подготовки к съезду вызывают такие провалы,— говорил он,— разрушают чуть не до корня организацию, ведут к аресту наиболее ценных работников, следовательно, в самодержавной России съезды являются непозволительной роскошью. Нужны другие способы объединения партии. И вот, таким способом может явиться общерусская газета, издаваемая за границей, вокруг которой, как вокруг лесов, поставленных на воздвигающемся здании, будет строиться партия».

Из этой идеи возникла «Искра» с ее эпиграфом: «Из искры возгорится пламя», и она выполнила, действительно, задачу объединения партии и разожгла пожар революции.


 

IX. ТРЕТИЙ АРЕСТ ИЛЬИЧА. ПОЕЗДКА В УФУ И ОТЪЕЗД ЗА ГРАНИЦУ

Не успели мы порадоваться возвращению Ильича из Сибири, быстро умчался он, проведя несколько дней у нас, в Москве, в Псков,— как в мае вновь тревожная весть: арестован в Петербурге. Помню, как сильно поразила она нас, особенно, конечно, мать, которая была прямо-таки в отчаянии, несмотря на неоднократно проявленную твердость характера. Но мать была уже измучена арестами: за время ссылки Владимира Ильича был арестован меньшой брат, Дмитрий, студент V курса, и просидел девять месяцев по нудному, никак не выходившему у его творцов делу. Фактов не было, из простого кружка самообразования ничего криминального не получалось, а его занятия с рабочими на заводе Гужона не были раскрыты. Брат плохо выносил московские условия сидения, и мать под конец совсем расхворалась. А незадолго до возвращения Владимира Ильича из ссылки была арестована сестра, Мария Ильинична, уже вне всякого наиневиннейшего «сообщества», были прерваны ее занятия в Брюссельском университете, и она была выслана в Нижний. И мать ездила то в Тулу к Дмитрию, то в Нижний к Мане.

Только удалось добиться возвращения последней домой и водворения Мити в Подольск Московской губернии, куда мы собирались на летние месяцы, как новая беда, грозившая быть много худшей: Володя, уже показавший себя серьезным революционером, за родство с которым брали и меньших, оказался вновь арестованным в Петербурге, куда он не имел права являться, арестован уже с заграничным паспортом.

Значит, не попасть ему за границу! Ну, конечно, если даже у Мани отобрали заграничный паспорт и не позволили ехать учение продолжать, то его-то уж, конечно, не пустят.

А мы так желали для него заграницы, мы видели, что в России с его революционным темпераментом ему несдобровать. Да и это ли только?.. Опять какое-нибудь большое дело... Мы были в полном неведении, за что, при каких обстоятельствах он арестован, и не могли, конечно, принимать всерьез успокоительных строк его письма через жандармов. Помнится, что он сам таким письмом известил нас. Знали мы по горькому опыту, во что разрастаются эти две недели, месяц, которыми успокаивают обычно родных первое время после ареста. Но на этот раз дело вышло неожиданно совсем наоборот. Володя был через две-три недели освобожден и приехал к нам в Подольск, и даже с заграничным паспортом в кармане71 Оказалось, улик не было найдено: Владимир Ильич и Цедербаум, арестованные вместе, были признаны виновными лишь в неразрешенной поездке в Петербург.

Брат рассказывал нам, как все вышло. Они поехали вдвоем с корзиной литературы в Питер и доехали бы, может быть, благополучно, если бы не переконспирировали. А именно: они решили, для того чтобы замести следы, пересесть по пути на другую железнодорожную линию, но упустили из виду, что пересели на дорогу, идущую через Царское Село, где жил царь, и слежка была поэтому много строже. В охранке над ними подтрунили за эту конспирацию. Но все же сразу их не арестовали. Корзину удалось сбыть по приезде, и навестить кое-кого они успели, не приведя хвостов. На ночлег они устроились где-то в Казачьем переулке у Екатерины Васильевны Малченко, матери их товарища 70, инженера, сосланного по общему делу в Архангельск. Но только что вышли они утром, как были схвачены на улице шпиками. Владимир Ильич рассказывал: прямо за оба локтя ухватили, так что не было никакой возможности выбросить что-либо из кармана. И на извозчике двое весь путь за оба локтя держали. Так же был схвачен и повезен на другом извозчике Цедербаум.

Владимир Ильич беспокоился главным образом за химическое письмо Плеханову, написанное на почтовом листке с каким-то счетом. В этом письме сообщалось о плане общерусской газеты, и оно выдало бы его с головой. И все три недели он не знал, проявлено ли письмо. Всего больше беспокоило его, что химические чернила иногда со временем выступают самостоятельно. Но оказалось с этой стороны благополучно: на листок не обратили внимания, и он был в этом же виде возвращен брату. Владимир Ильич приехал к нам в Подольск сияющий. Заграница для них обоих, а следовательно, и план общерусской газеты, не отпала.

Мы переехали тогда с ранней весны в Подольск, где сняли вместо дачи квартиру в доме Кедровой, в конце города, на берегу реки Пахры. Володя пробыл у нас с неделю, если не больше71принимая участие в наших прогулках пешком и на лодке по живописным окрестностям Подольска, играл с увлечением в крокет на дворе. Приезжал к нему туда Лепешинский, приезжали Шестернин с женою Софьей Павловной. Последние ночевали у нас, и я помню, как горячо обрушился Володя на позицию защищаемой ими заграничной группы «Рабочее дело». Приезжал и еще кто-то. Со всеми Владимир Ильич договаривался насчет шифра, убеждал в необходимости правильного корреспондирования в намечавшуюся общерусскую газету, о которой он говорил лишь с наиболее близкими.

До отъезда за границу у Володи было еще желание — съездить в Уфу, повидаться с женой, Надеждой Константиновной, которая должна была отбывать еще до марта 1901 года срок гласного надзора 72.

Похлопотать об этой льготе поехала в Петербург мать. К удивлению нашему, и это удалось. Мать сказала в департаменте полиции, что поедет вместе с сыном. И вот, мы втроем выехали по железной дороге, в Нижний, с тем чтобы продолжать путь на пароходе.

Путешествие это я хорошо запомнила. Был июнь месяц, река была в разливе, и ехать на пароходе по Волге, потом по Каме и, наконец, по Белой было дивно хорошо. Мы проводили все дни на палубе. Володя был в самом жизнерадостном настроении, с наслаждением вдыхая чудный воздух с реки и окрестных лесов. Помню наши с ним подолгу в ночь затягивавшиеся беседы на пустынной верхней палубе маленького парохода, двигавшегося по Каме и по Белой. Мать спускалась, утомленная, в каюту. Редкие пассажиры исчезали еще раньше. Палуба оставалась лишь для нас двоих, и вести конспиративные разговоры среди затихшей реки и сонных берегов было очень удобно. Владимир Ильич подробно, с увлечением развивал мне свой план общерусской газеты, долженствовавшей сыграть роль лесов для построения партии. Он указывал, как постоянные провалы делают совершенно невозможными съезды в России. Как раз в апреле того года огромные провалы на всем Юге вырвали чуть ли не с корнем несколько организаций, между прочим редакцию «Южного рабочего» в Екатеринославле. Там был арестован и самарский приятель Владимира Ильича И. X. Лалаянц, приезжавший к нему как раз для переговоров о подготовляющемся II съезде партии еще в феврале, когда брат по пути в Псков остановился на несколько дней у нас в Москве.

«Если одни подготовления к съезду влекут за собой такие крахи, такие жертвы, то безумно организовать его в России; только орган, выходящий за границей, сможет длительно бороться против таких направлений, как «экономизм», сможет сплотить партию вокруг правильно понятых идей социал-демократии. Иначе, если бы даже съезд и собрался, все распалось бы опять после него, как после I съезда».

Я не могу, конечно, восстановить через столько лет наши беседы, но общее содержание глубоко залегло в моей памяти. Много говорили о позиции группы «Освобождение труда» и «Рабочего дела» и коллизии между ними. Владимир Ильич был горячим рыцарем первой и Г. В. Плеханова, защищая последнего от всех нападок в нетоварищеском, высокомерном отношении, а всю группу — в инертности. Я указывала ему, как и Шестернин и другие практические работники, что нам нельзя порывать связи с «Рабочим делом», потому что лишь оно одно дает нам популярную литературу, печатает наши корреспонденции, исполняет заказы. Так, Московский комитет послал ему первомайский листок 1900 года для отпечатания, от группы же «Освобождение труда» нет ни шерсти, ни молока, даже на письма ответа не дождаться. Владимир Ильич говорил, что, конечно, они люди старые, больные, чтобы выполнять практическую работу, в этом молодые должны помогать им, но не обособляясь в особую группу, а признавая целиком их вполне правильное и выдержанное теоретическое руководство. Владимир Ильич именно так и мыслил свою с товарищами работу за границей.

Говорили мы с ним о «Кредо» и «Антикредо», о Бернштейне и Каутском, обо всех жгучих в то время вопросах. Володя был в подъемном настроении, особенно увлекателен, и это совместное с ним путешествие осталось одним из лучших моих воспоминаний.

В Уфе Владимир Ильич виделся с местными товарищами. Помню из них Крохмаля, с которым он уславливался о шифре; знаю, что из некоторых уездов приезжали ссыльные повидаться с ним. Мы с матерью уехали через три дня; он же оставался дольше 73 и назад поехал по железной дороге, причем делал остановку в Самаре. Везде он договаривался о корреспонденциях, о шифре. По возвращении в Подольск собрался скоро за границу. Недели через две после него выехала туда же и я.


 

 БРАТЬЯ75

В эту же последнюю осень76 спросила я и о Володе. Зимой 1885/86 года я много гуляла и разговаривала с Володей. Бывало это и последним летом, к концу, когда я стала понемногу оправляться от своей болезни 77 и становилась способной слушать веселые шутки, остроты, развлекаться ими, принимать в них участие.

Беседы наши носили именно такой характер. Володя переживал тогда переходный возраст, когда мальчики становятся особенно резки и задирчивы. В нем, всегда очень бойком и самоуверенном, это проявлялось особенно заметно, тем более тогда, после смерти отца, присутствие которого действует всегда сдерживающе на мальчиков. Помню, что эта резкость суждений и проявлений Володи смущала порой и меня. Обратила я также внимание, что Саша не поддерживал нашей болтовни, а пару раз, как мне показалось, неодобрительно поглядел на нас. Всегда очень считавшаяся с его мнением, я в то лето особенно болезненно чувствовала всякое его неодобрение. И вот осенью я задала вопрос и о Володе. Помню даже форму вопроса: «Как тебе нравится наш Володя?» И он ответил: «Несомненно, человек очень способный, но мы с ним не сходимся» (или даже: «совсем не сходимся» — этого оттенка я уже точно не помню, но помню, что сказано было решительно и определенно).

— Почему? — спросила я, конечно.

Но Саша не пожелал объяснить. «Так», — сказал он только, предоставив мне догадываться самой. Я объяснила это себе тем, что Саше не нравились те черты характера Володи, которые резали, но, очевидно, слабее, и меня: его большая насмешливость, дерзость, заносчивость,— главным образом, когда они проявлялись по отношению к матери, которой он также стал отвечать порой так резко, как не позволял себе при отце. Помню неодобрительные взгляды Саши при таких ответах. Так глубоко и сильно переживавший смерть отца, так болевший за мать... сам всегда такой сдержанный и внимательный, Саша должен был очень реагировать на всякую резкость по отношению к матери. Объяснение это еще подтвердилось рассказом матери следующим летом, уже после смерти Саши. А именно, она рассказала мне, что раз, когда Володя с Сашей сидели за шахматами, она напомнила Володе какое-то требование, которое он не исполнил. Володя отвечал небрежно и не спешил исполнить. Мать, очевидно, раздраженная, настаивала... Володя ответил опять какой-то небрежной шуточкой, не двигаясь с места.

— Володя, или ты сейчас же пойдешь и сделаешь, что мама тебе говорит, или я с тобой больше не играю,— сказал тогда Саша спокойно, но так твердо, что Володя тотчас встал и исполнил требуемое. Помню, с каким растроганным видом рассказывала мне об этом проявлении Саши мать.

Сопоставление этого рассказа с моими личными впечатлениями, а также и с тем, как проявлялся тогда и чем интересовался Володя, сложило во мне прочное убеждение, что именно эти черты его характера имел в виду Саша, когда высказал свое суждение о нем. Из воспоминаний о Саше, как моих, так и некоторых из товарищей, видно, что всякая насмешка, поддразниванье были абсолютно чужды его натуре. Не только сам он никогда не подсмеивался, но даже реагировал как-то болезненно, когда слышал такие насмешки от других... Володе насмешка была свойственна вообще, а в этот переходный возраст особенно. А Саша, в это лето после потери отца, когда в нем созревала, очевидно, решимость стать революционером... был в настроении особом, даже для него, далеком от всякого легкого, с кондачка, отношения.

Я этим объясняю такое решительное заявление Саши, поразившее меня, хотя различие натур обоих братьев выделялось уже с детства, и близкими друг другу они никогда не были, несмотря на безграничное уважение и подражание Саше со стороны Володи с ранних лет. Гораздо большей симпатией Саши пользовалась из меньших Оля, в характере которой было много сходства с ним.

Я знаю, что такое суждение старшего брата — участника террористического акта — о младшем — социал-демократе — вызовет во многих искушение дать всего легче напрашивающееся объяснение: братья не сошлись в политических убеждениях. Но такое, как будто бы самое естественное, объяснение было бы самым неверным. Володе в последнее лето, проведенное им со старшим братом, было только 16 лет. В то время молодежь, особенно в глухой, чуждой общественной жизни провинции, не определялась так рано политически. Зимой этого года, когда я много гуляла и говорила с Володей, он был настроен очень оппозиционно к гимназическому начальству, к гимназической учебе, к религии также, был не прочь зло подтрунить над учителями (кое в каких подобных шутках и я принимала участие) — одним словом, был, так сказать, в периоде сбрасы-ванья авторитетов, в периоде первого, отрицательного, что ли, формирования личности. Но вне такого отрицательного отношения к окружающему — для него главным образом к гимназии — ничего определенно политического в наших разговорах не было, а я убеждена, что при наших тогдашних отношениях Володя не скрывал бы от меня таких интересов, расспрашивал бы меня о питерской жизни с этой стороны. Во всю свою жизнь он очень цельно отдавался всегда своим преобладающим стремлениям — не в его натуре было таить что-нибудь в себе. Летом, я помню, мы отмечали оба с Сашей, удивляясь этому, что Володя может по нескольку раз перечитывать Тургенева,— лежит, бывало, на своей койке и читает и перечитывает снова,— и это в те месяцы, когда он жил в одной комнате с Сашей, усердно сидевшим за Марксом и другой политико-экономической литературой, которой была тесно заставлена книжная полка над его столом.

Следующей осенью, уже после отъезда Саши, если верить воспоминаниям одного из товарищей Володи 78, они начали вдвоем переводить с немецкого «Капитал» Маркса. Работа эта прекратилась на первых же страницах, чего и следовало ожидать: где же было зеленым гимназистам выполнить такое предприятие? Стремление подражать брату, искание путей, конечно, было, но не больше. Читать Маркса Володя начал уже в 1888/89 году, в Казани, по-русски.

Итак, определенных политических взглядов у Володи в то время не было.

С другой стороны, Саша, как видно из ряда воспоминаний — моих и других товарищей,— не принадлежал ни к какой партии летом 1886 года. Несомненно, что путь революционера был уже намечен им для себя, но он только знакомился тем летом с «Капиталом» Маркса, изучал русскую действительность 79. На суде он говорил, что считает самой правильной борьбу путем пропаганды и агитации; на следствии — что набиравшаяся им в квартире Пилсудского общая часть программы представляла проект объединения партии «Народной воли» с социал-демократической. А в восстановленной им по памяти программе террористической фракции партии «Народной воли» отмечал, что к социал-демократам их фракция относится не враждебно, а как к ближайшим товарищам.

Следовательно, «не сходиться» с человеком, клонящимся к социал-демократии, у него основания не было.

А затем Саша был замкнутым, выдержанным человеком. Если он протестовал против привлечения молодых, неопределившихся людей в спешке подготовления террористического акта и был против нравственного и умственного давления на них; если по той же причине держал в неведении меня и отклонил поселение со мной на одной квартире,— то тем больше не стал бы он говорить на эту тему с младшим братом, гимназистом, особенно в год потери отца, когда ответственность за младших перед матерью он ощущал особенно остро. И как я уже указывала, он был противником какого-либо давления на личность, предоставляя каждому вырабатываться самостоятельно. Да и Володя, много говоривший со мной о партиях и своих убеждениях в последующие годы, рассказал бы мне, несомненно, если бы были какие-либо разговоры с Сашей на эту тему.

Небезынтересно также сопоставить с этим рассказ И. X. Лалаянца о том, как на вопрос его о деле Александра Ильича Владимир Ильич сказал: «Для всех нас его участие в террористическом акте было совершенно неожиданно. Может быть, сестра (имел в виду меня) знала что-нибудь,— я ничего не знал!»

Таким образом, предположение, что суждение Саши о брате было вызванс политическими разногласиями, должно отпасть совершенно. В корне его могло лежать одно несходство характеров, особенно проявившееся, по указанным причинам, в последнее лето,— несходство, осознанное и формулированное одним Сашей,— никогда ни одного намека на таковое от Володи я не слыхала. Очевидно, что при своей огромной выдержке Саша ничего младшему брату не высказывал. После же смерти Саши я, понятно, не стала говорить Володе об этом его мнении: я понимала, что нанесу ему только лишнюю боль, не сумев даже дать точное объяснение, какое несходство имел в виду Саша. Потеря его — такого любимого и уважаемого всеми нами — ощущалась и без того слишком остро, чтобы я могла причинить лишнее огорчение тем мнением Саши, которое Володя все равно не мог уже изменить. По-моему, все мы держались после нашего несчастья тем, что щадили друг друга. А потом я совсем не могла первые годы говорить о Саше, разве только с матерью. И наконец, я считала, что мнение Саши основывалось как раз на той несколько крайней мальчишеской резкости, которая заметно уменьшилась после нашего несчастья, а с годами, я видела, сглаживалась все больше и больше.

Но, конечно, старший брат погиб слишком рано, чтобы можно было сказать, как сложились бы отношения между обоими ними позднее. Это были, несомненно, очень яркие, каждая в своем роде, но совершенно различные индивидуальности. Обе они горели сильным революционным пламенем. Гибель старшего, любимого брата, несомненно, разожгла его ярче в душе младшего. А старший шел по дороге к революционному марксизму, который пытался еще примирить с народовольчеством, как большинство революционеров того времени, но к которому пришел бы окончательно. Кроме дальнейшей теоретической работы его привела бы к нему развивающаяся в этом направлении жизнь. За это говорят как его программа, так и отзывы товарищей

Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых: Воспоминания, очерки, письма, статьи. М., 1988. С. 78—82


 

ИЗ СТАТЬИ «ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ В ТЮРЬМЕ

(Декабрь 1895 — февраль 1897 года)» 81

 Владимир Ильич был арестован 9 декабря ст. ст. 1895 года. Месяца за полтора до этого я с матерью была у него в Петербурге. Он жил тогда в Б. Казачьем пер.— вблизи Сенного рынка — и числился помощником присяжного поверенного. Несколько раз брат и выступал, но, кажется, только по уголовным делам, по назначению суда, то есть бесплатно, причем облекался во фрак покойного отца.

В это время круг его знакомых был уже довольно широк; он много бегал и суетился. У него на квартире я познакомилась с Василием Андреевичем Шелгуновым, тогда еще зрячим...

Владимир Ильич предупреждал меня тогда о возможном аресте, о том, чтобы не пускать мать для хлопот о нем в Питер.

Он знал, как и все мы, что тяжелое для всех матерей хождение по мытарствам при аресте сына для нее еще во много раз тяжелее, так как заставит ее вновь переживать все, что она перечувствовала в питерской охранке и департаменте полиции при хлопотах о брате, Александре Ильиче. По этой причине я приезжала после ареста Владимира Ильича в Питер одна, а потом с лета 1896 года жила вместе с матерью и ходила большей частью сама, иногда с ее прошениями, в эти присутственные места, связанные для нее с такими тяжелыми воспоминаниями.

И действительно, около половины декабря мы получили сообщение о его аресте (от Чеботаревых, у которых он столовался)...

(Далее А. И. Ульянова-Елизарова рассказывает, что В. И. Ленин через Н. К. Крупскую просил родных достать чемодан, похожий на тот, который он привез из-за границы, так как на допросе сообщил, что оставил его у родных в Москве. См. настоящий том, с. 46. Ред.)

Этот чемодан очень беспокоил всех товарищей в первое время после ареста: хотя Ильича и пропустили с ним, но вопрос о нем при аресте или тотчас после него показывал, что внимание на себя чемодан обратил, что, пропустив его на границе — может быть, намеренно, с целью пожать большие плоды,— они потеряли его, очевидно, в Петербурге и разыскивали следы его. Владимир Ильич рассказывал, что на границе чемодан не только повернули вверх дном, но еще и прищелкнули по дну, вследствие чего он решил, что наличие второго дна установлено и он влетел...

(Затем А. И. Ульянова-Елизарова пишет о том, что В. И. Ленин сумел включить в список необходимых ему книг, переданный им из тюрьмы на волю, ряд названий несуществующих книг, запросив таким образом о судьбе своих товарищей. См. настоящий том, с. 47—48. Ред.)

Мои стремления дополнить этот список привели только к одному результату: к подтверждению указанного мною Михаилом Александровичем Сильвиным, от которого впервые я услыхала об этой хитрости брата, и Надеждой Константиновной Крупской, которая получала письма брата. Ничего больше вспомнить они не могли. Но и перечисленные мною «книги» дают достаточное представление о том, каким образом Владимир Ильич перехитрил жандармов и дал товарищам идею о способе передачи. В ответном письме, переписанном рукою А. К. Чеботаревой и отправленном от ее имени, они сообщили со своей стороны о ком-то тем же способом...

Я приехала в Петербург в первой половине января 1896 года, пробыла приблизительно с месяц, получила несколько свиданий с братом, доставила ему большое количество книг (тогда выдавалось без ограничений), выполнила, кроме того, некоторую дозу поручений, которых у Ильича и вообще всегда бывало много, а в тюрьме, понятно, тем больше, подыскала ему «невесту» на время моего отсутствия и уехала. Относительно «невесты» для свиданий и передач помню, что на роль таковой предлагала себя Надежда Константиновна Крупская, но брат категорически восстал против этого, сообщив мне, что «против нейтральной невесты ничего не имеет, но что Надежде Константиновне и другим знакомым показывать на себя не следует».

Через месяц приблизительно я снова приезжала на некоторое время в Питер, а с мая мы вместе с матерью и сестрою Марией Ильиничной приехали туда, с тем чтобы поселиться на даче поблизости, навещать брата и заботиться о нем. Для меня выезд из Москвы на это лето диктовался еще отношением ко мне московской полиции и жандармерии, предложившей мне выехать перед коронацией Николая II из Москвы.

Мы разделили свидания. Мать с сестрой отправлялись на личные, по понедельникам,— в те времена на них давалось по 1/2 часа,— а я по четвергам, на свидания за решеткой, которые мы с братом предпочитали, во-первых, потому, что они были более продолжительны — минимум час (помню одно свидание, длившееся 2 часа),— а главным образом потому, что на них можно было сказать гораздо больше: надзиратель полагался один на ряд клеток, и говорить можно было свободнее. Мы пользовались с братом псевдонимами, о которых уславливались в шифрованных письмах,— так, помню, что злополучный чемодан фигурировал у нас под наименованием «лампа». Пользовались, конечно, вовсю иностранными словами, которые вплетали в русскую речь. Так, стачка у нас именовалась по-английски: «страйк»; стачечники — «гревисты», с французского, и т. д.

(Далее А. И. Ульянова-Елизарова рассказывает о крупных стачках текстильщиков в Петербурге и Москве и о том подъеме, который они вызвали у революционных социал-демократов. См. настоящий том, с. 50—51. Ред.)

С одной стороны, это настроение воли должно было, вероятно, вызывать во Владимире Ильиче и его товарищах более страстное стремление выйти на простор из тюрьмы; а с другой — бодрое настроение за стенами при общении с ним, которому тогдашние — очень льготные как сравнительно с предыдущим, так и с последующим периодом — условия заключения давали широкую возможность, поддерживало, несомненно, бодрость в заключенных. Известно ведь, что никогда тюрьма не переносится так тягостно, как в годы затишья и реакции: естественная в тюрьме склонность преувеличивать мрачные стороны питается общей атмосферой.

...Я приносила книги два раза в неделю — по средам и субботам. В каждой пачке книг была одна с шифрованным письмом — точками или штрихами карандашом в буквах. Таким образом мы переписывались во все время заключения брата. Получив кипу книг, он прежде всего искал ту из них, где по условленному значку было письмо. Доставка книг от прокурора происходила без всякой задержки — на другой же день они обычно передавались заключенным. Помню несколько случаев, когда я, торопясь передать какие-нибудь сведения или запросить о чем-нибудь Ильича, приносила ему книги в среду к вечеру и получала от него шифрованный ответ в сдаваемой мне книге на следующий день, в четверг, от тюремных надзирателей.

Обмен таким образом происходил идеально быстро. А в тот же четверг на свидании за решеткой брат уточнял мне кое-что в письме. Таким образом, передача Владимиру Ильичу о событиях на воле была очень полная; у меня была тесная связь с оставшимися на воле членами «Союза борьбы», и я специально видалась с ними перед свиданием, чтобы получать из первых рук — от Надежды Константиновны, Якубовой, Сильвина и др.— сведения о ходе работы и забастовки, которые, кроме того, и из более широких источников слышала...

Говоря о впечатлениях прочитанной им книги (с шифрованным письмом), Ильич беседовал об этом письме. Кроме событий на воле, я должна была осведомлять его о товарищах, сидевших с ним, передавать вести от них и обратно. Для этого надо было всегда прийти раньше в наш «клуб» — комнату в «предварилке», где приходящие к заключенным ожидали вызова на свидание и приема передачи, чтобы от них забрать известия и им передать...

Но хотя, как видно из всего изложенного, день Ильича и без того был занят — кроме книг, необходимых для его работы, ему переправлялись все вновь выходящие, в том числе все ежемесячные, журналы; разрешались и еженедельники, из которых можно было черпать сведения о политических событиях; выписывала я для него какой-то немецкий еженедельник, кажется «Archiv fur Sociale Gesetzgebung und Statistic82,— он не мог удовлетвориться этим, не мог оставить вне поля своего зрения нелегальную работу. И вот Ильич стал писать, кроме того, нелегальные вещи и нашел способ передавать их на волю. Это, пожалуй, самые интересные страницы из его тюремной жизни. В письмах с воли ему сообщали о выходящих листках и других подпольных изданиях; выражались сожаления, что листки не могут быть написаны им, и ему самому хотелось писать их. Конечно, никаких химических реактивов в тюрьме получить было нельзя. Но Владимир Ильич вспомнил, как рассказывал мне, одну детскую игру, показанную матерью: писать молоком, чтобы проявлять потом на свечке или лампе. Молоко он получал в тюрьме ежедневно. И вот он стал делать миниатюрные чернильницы из хлебного мякиша и, налив в них несколько капель молока, писать им меж строк жертвуемой для этого книги. Владимиру Ильичу посылалась специально беллетристика, которую не жаль было бы рвать для этой цели, а кроме того, мы утилизировали для этих писем страницы объявлений, приложенных к номерам журналов. Таким образом, шифрованные письма точками были заменены этим, более скорым способом. В письме точками Ильич сообщил, что на такой-то странице имеется химическое письмо, которое надо прогреть на лампе.

Вследствие трудности прогревания в тюрьме, этим способом пользовались больше мы, чем он. Надежда Константиновна указывает, впрочем, что можно было проявлять письма опусканием в горячий чай и что таким образом они переписывались молоком или лимоном, когда сидели (с осени 1896 года) одновременно в «предварилке».

Вообще.Ильич, всегда стремившийся к уточнению всякой работы, к экономии сил, ввел особый значок, определявший страницу шифрованного письма, чтобы не рыться и не разыскивать его в книгах. Первое время надо было искать этот значок на стр. 7. Это был тоненький карандашный штрих, и перемножение числа строк с числом букв на последней строке, где он находился, давало страницу: так, если была отмечена 7-я буква 7-й строки, мы раскрывали 49-ю страницу, с которой и начиналось письмо. Таким образом легко было и мне, и Владимиру Ильичу в полученной, иногда солидных размеров, стопке книг отыскать быстро ту, в которой было письмо, и страницу письма. Этот способ обозначения — страницы время от времени менялись — сохранялся у нас постоянно, и еще в последних перед революцией письмах, написанных по большей части рукой Надежды Константиновны, в1915и1916 годах, я определяла по этому условному значку местонахождение письма в книге.

...Характерно для кипучей энергии брата, а пожалуй, и для того, что за стенами тюрьмы он не представлял себе вполне ясно условия хлопот и беготни на воле, что как-то на свидании он сказал мне: «Что ж ты, собственно, делаешь здесь, в Петербурге?» Мне оставалось лишь руками развести: хождение по «мытарствам», беготня по поручениям, разъезды по конкам для свидания с людьми, шифровка, переписка химических писем — дела было больше чем по горло.

(А. И. Ульянова-Елизарова далее пишет о том, что приговор по делу В. И. Ленина — ссылка на три года в Восточную Сибирь — был встречен его семьей с облегчением, так как опасались более сурового приговора. Но все же мать В. И. Ленина беспокоилась, как он будет жить один в ссылке. См. настоящий том, с. 53—54. Ред.)

...Помню, как я успокаивала мать тем, что три года — срок не долгий, что физическое здоровье брата поправится в хорошем климате Минусинского уезда, а также и тем, что к нему поедет, наверное, по окончании дела Надежда Константиновна (тогда видно уже было, к чему шло дело) и он будет не один.

Назначение Владимиру Ильичу Минусинского уезда произошло вследствие прошения о том матери в департамент полиции, так же как и разрешение ехать на свой счет. Ко дню его освобождения мы занимали с матерью комнату на Сергиевской, кажется, № 15...

(Далее А. И. Ульянова-Елизарова говорит о собраниях социал-демократов Петербурга, в которых В. И. Ленин принял участие, выйдя из тюрьмы. См. настоящий том, с. 54. Ред.)

На первом собрании разгорелась дискуссия между «декабристами» и позднейшими сторонниками «Рабочей мысли»: спорил Ильич, которого поддерживали все «старики», с Якубовой. Последняя очень разволновалась: слезы выступили у нее на глазах. И тягостно было ей, видимо, спорить с Ильичем, которого она так ценила, выходу которого так радовалась, и мнение свое не могла не отстаивать. Оно клонилось к тому, что газета должна быть подлинно рабочей, ими составляться, их мысли выражать; она радовалась пробуждающейся инициативе рабочих, массовому характеру ее. Ильич указывал на опасность «экономизма», который он предвидел раньше других. Спор вылился в поединок между двумя. Мне было жаль Якубову; я знала, как беззаветно предана она революции, с какой трогательной заботливостью относилась лично к брату за время заключения, и мне казалось, что брат преувеличивает опасность уклона «молодых». Очень тягостно повлиял спор — «разногласия тотчас после освобождения» — на Запорожца, тогда уже больного.

На третий день мы все трое уехали в Москву. Не помню уже, было на этот счет дополнительное напоминание со стороны «начальства» или мы сами сочли благоразумнее не откладывать отъезда. Помню только, что в эти дни мне приходилось бегать в департамент полиции и брать отсрочки со дня на день и для себя лично, потому что я получила уведомление, что лица, бывшие под гласным надзором, не имеют права, впредь до особого разрешения, проживать в столицах. Это было уже толкование в применении к случаю, потому что существовавшее дотоле постановление гласило: «Лица, бывшие под гласным надзором, не имеют права съезда в столицы в течение года после окончания его». Мой гласный надзор по делу 1 марта 1887 года окончился в 1892 году, и через год, с 1893 года, я переехала в Москву; да и в Питере жила во время сидения брата с перерывами целый год, а тут вдруг — очевидно, в связи с делом брата и моими личными знакомствами в Питере и Москве — спохватились.

...Питерские знакомые очень настаивали на необходимости этого (поездки к месту ссылки на свой счет.— Ред.), чтобы сберечь его недюжинные силы. А. М. Калмыкова предлагала даже средства для этого. Мать отказалась от помощи, передав через меня А. М. Калмыковой, что пусть те деньги пойдут для более нуждающегося, например Кржижановского, а она сможет отправить Владимира Ильича на свои средства...

Ильич уехал с обещанием писать, и он выполнил это обещание. За все три года его ссылки у нас была наиболее обстоятельная, наиболее регулярная переписка с ним. Но это не входит уже в рамки статьи.

Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых: Воспоминания, очерки, письма, статьи. М., 1988. С. 163—169

 


 

ТАЙНА ШАХМАТНОГО СТОЛИКА

Шахматный столик для партий вчетвером с потайным выдвигающимся плоским ящиком служил хранилищем для нелегальных рукописей, писем и печатных материалов в нашей семье. Заказанный по рисунку, сделанному моим мужем, Марком Тимофеевичем Елизаровым, в 1900 году в Москве, он исколесил вместе с нами всю Россию, передвигаясь в Самару, Киев, Петербург, Саратов, Вологду, опять в Петербург и снова в Москву.85

Первоначальная идея столика принадлежала Владимиру Ильичу, который со времени своего переезда в Петербург осенью 1893 года и начала нелегальной работы развивал мысль о необходимости каждому иметь у себя какое-нибудь потайное хранилище для нелегальщины. «Например,— говорил он,— круглый столик с выдолбленной ножкой».

В 1894—1895 годах он осуществил этот план, заказав в Петербурге через товарищей-рабочих, участвовавших в организации, такой столик. Его единственная толстая ножка, от которой шли, как обычно, три расходящиеся короткие ножки, была выдолблена. Точеная пуговица, которой оканчивалась ножка, отвертывалась, и в отверстие можно было засунуть довольно большой сверток.

Столик выдержал свой первый экзамен в ночь ареста Владимира Ильича 9 декабря 1895 года. Полиция не проникла в его тайну, и ничего нелегального поэтому у Владимира Ильича взято не было. Он перешел затем во владение Надежды Константиновны и у нее оправдал себя, будучи перевезен ко мне ее матерью после ее ареста 9 августа 1896 года86 с содержимым: с переписанной частью объяснений к программе социал-демократической партии, которые Владимир Ильич посылал из тюрьмы написанными молоком между строк книги.

Продолжая работу по расшифровке и переписке объяснений, я также перед каждой ночью начиняла результатами своей работы ножку столика, а законченные главы относила А. Н. Потресову, который передавал их в какую-то надежную квартиру. Так поступила я и с последним свертком переписанного, опустошив столик. Через пару дней мы должны были уехать с матерью на рождественские праздники в Москву, к остальной части семьи. Накануне или в день отъезда ко мне пришла А. М. Калмыкова и сообщила об аресте Потресова. Но программу, сказала она, он успел передать в верное хранилище. Помнится, что я говорила о столике Александре Михайловне2. Но куда он попал и дальнейшая судьба его мне неизвестна. Правда, он дал уже трещину от торопливо ввертываемой пуговицы и нуждался в ремонте.

Большим неудобством хранилища этой конструкции было то, что для вкладывания в него рукописей приходилось всякий раз переворачивать столик ножкой кверху. И вот муж мой надумал другую конструкцию, которая была осуществлена в шахматном столике. Тут приходилось вынимать только один ящичек, и дело шло так быстро, что иногда мы вкладывали кое-что уже после ночного звонка, возвещавшего о прибытии «гостей». Но обычно, не дожидаясь ночи, очищали при помощи столика квартиру. И постоянно в потайном ящике что-нибудь да хранилось.

Этот столик выдержал еще более длительный экзамен. С 1902 года, когда были арестованы в Москве Марк Тимофеевич и Мария Ильинична, до февраля 1917 года, когда была арестована перед самой революцией я, ни разу, ни при одном из всех обысков, которым подвергалась наша семья, столик не выдал себя. Нас спрашивали иногда о содержимом его ящичков, мы приносили ключи и, как бы для проформы порывшись в наполнявших их разноцветных шахматах, ящики задвигали вновь и переходили к столам, содержавшим книги и бумаги.

Не раз было, что столик выручал нас от серьезных последствий. И он, можно сказать, спас меня и сестру Марию Ильиничну от каторги в Киеве в 1904 году, когда в его потайном ящике хранился весь архив ЦК, выбранного на II съезде партии в 1902 году . Никаких данных против нас, кроме шпионских показаний, не оказалось, и мы были освобождены через полгода до окончания дела.

Последней перед революцией зимой 16—17 года у меня было на Широкой улице три обыска. Столик не вызвал, как и раньше, ни малейшего подозрения, сохраняя и революционные листки местного происхождения, и номера заграничной газеты «Социал-демократ», и переписанные с химических чернил письма Ильича ко мне, к некоторым товарищам, в ЦК и в ПК партии, и черновики ответных ему писем. Переписка шла у нас с Ильичем без перерывов до самой революции.

Поистине столик заслужил себе пенсию!

Для хранения нелегальщины в небольших размерах — писем, адресов — имелись у нас и другие хранилища: папки и книжные переплеты из двойных листов картона, удобные также для перевозки; книжная полочка у сестры с полыми досками, крышка на кухонное ведро, зеркальце с выдолбленной задней доской.

В переплетах же книг, нот, альбомов получали мы из-за границы номера «Искры», «Вперед», «Пролетария» на специальной тонкой бумаге. Вклеивались эти номера в картон гравюр.

Ульянова-Елизарова Л. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых: Воспоминания, очерки, письма, статьи. М., 1988. С. 254—256


 

ПО ПОВОДУ ПОСЫЛКИ «CREDO» ВЛАДИМИРУ ИЛЬИЧУ В СИБИРЬ

Это было, помнится, весною 1899 года. В одну из своих поездок из Москвы в Петербург, куда я ездила главным, образом, по поводу издававшихся тогда книг Владимира Ильича — «Экономические этюды» и «Развитие капитализма в России», я зашла, как обычно, к Александре Михайловне Калмыковой. У нее был в то время книжный магазин на углу Литейного и Невского (кажется, Литейный, 60), который служил в некотором роде штаб-квартирой. Там можно было узнать о жизни социал-демократических организаций, о всех переменах и изъятиях, происшедших в них. Прежде всего, по приезде в Питер, забегаешь, бывало, в этот книжный склад.

Александра Михайловна стояла очень близко к первым марксистским организациям Петербурга. Струве вырос в ее семье,— был в гимназические годы ее воспитанником и, как она говорила, был ближе ей, чем ее собственный сын, пошедший по другому пути. Эта выдающаяся по уму и энергии женщина, принадлежавшая к довольно высокому кругу — ее муж был, если не ошибаюсь, сенатором,— оказывала очень деятельные услуги нелегальным социал-демократическим организациям, главным образом «Союзу борьбы», и находилась в курсе их работы. Все первые члены «Союза борьбы» — Радченко, Крупская, Якубова, Невзорова, народовольческой организации — Книпович — были в тесной связи с нею. Пользуясь своими большими связями в обществе, она устраивала квартиры, склады, добывала деньги. У ней же происходили первые заседания редакций тогдашних легальных марксистских газет.

Я получала от нее разные питерские новинки, которые пересылала или пересказывала в письмах Владимиру Ильичу в ссылку.

И вот раз она передала мне ту, составленную Прокоповичем и Кусковой, программу, которая известна теперь под именем «Сгеdo», сказав, что хотя составители сами не работают, но имеют некоторое влияние среди «молодых».

По возвращении в Москву я к очередному химическому письму брату, которые писала в книгах и журналах, прибавила и это, химически переписанное, произведение. Стремясь, естественно, к возможной краткости и сжатости при этом кропотливом и утомительном способе переписки, я дала документу первое пришедшее в голову краткое название, написав: «Посылаю тебе некое «Credo» «молодых». Моя совершенно отрицательная оценка этого писания, как измышления досужих литераторов, отголоска которого в жизни я не видала не только вокруг себя, в Москве, но даже в питерской «Рабочей мысли», далеко до этого не договорившейся,— вероятно, невольно еще возросла в процессе той кропотливой и неблагодарной работы, которую представляло химическое переписывание. Казалось, что не стоит мне переписывать, а Владимиру Ильичу проявлять это либеральное умствование. Обозначив его для краткости «Сгесю» «молодых», я не верила, чтобы оно могло служить для руководства действовавших социал-демократов.

Поэтому, когда из ответа Владимира Ильича я увидела, какое глубокое возмущение оно вызвало, когда я узнала о намерении выступить с протестом против него, я обвиняла себя, что неточность его обозначения в моем письме придала ему в глазах брата большее, чем следовало, значение. И я поспешила объяснить, что именем «Credo» «документ» назван мною и что молодые социал-демократы, насколько мне известно, им не руководствуются. Но протест тем не менее был составлен и послан.

При свидании с Владимиром Ильичем по возвращении его из ссылки мы затронули эту тему, и он очень удивился, узнав, что название «Credo» дано было не автором, а мною случайно (очевидно, в химическом письме это как-то исчезло для него), но потом сказал, усмехнувшись: «Ну, все равно. Протестовать все-таки следовало».

Помню также, что Кускова очень возмущалась,— один раз в личном разговоре со мною,— что документ был назван «Credo», как авторы его не называли.

Вот все, что могу в связи с этим припомнить.

Написано 12 октября 1923 г.

Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых: Воспоминания, очерки, письма, статьи. М., 1988. С. 170—171


 

РЕЧЬ НА ВЕЧЕРЕ ВОСПОМИНАНИЙ «ЛЕНИН И ОКТЯБРЬ» В ИНСТИТУТЕ ЛЕНИНА 

29 октября 1927 года

 Я не собиралась говорить и не приготовила своих воспоминаний, поэтому они будут представлять из себя небольшие отрывочки.

Я не могу говорить о партийной работе в то время, потому что не принимала в ней участия. Коснусь периода немного более раннего. В последний раз я видела Владимира Ильича в Париже в 1911 году. Это были годы реакции, тогда еще не начинала выходить «Правда», глухая реакция была, и я помню, в разговоре с Владимиром Ильичем у него мелькнули печальные нотки, он сказал: не знаю, удастся ли нам чего другого дождаться. Потом я уехала.

Революция пронеслась так быстро, так волшебно. Я тогда начала работать секретарем в «Правде», в первые послереволюционные дни. Мы ждали с нетерпением приезда Владимира Ильича и, когда узнали, что он едет,— как-то все не верилось, что он может открыто приехать,— с большим нетерпением ожидали его. Я встретила его на Финляндском вокзале, и эти моменты оставили у меня впечатление чего-то большого и яркого, было какое-то общее настроение подъема. Это было вечером. На Финляндском вокзале я встретила массу народа, рабочих. Они шпалерами выстроились около поезда, на котором приехал Владимир Ильич, и встречали его с большой радостью. Помню дружественные, восторженные лица рабочих. Мы вместе пошли на вокзал, где, как вы знаете, Владимир Ильич выступил, содержания его речи я передать не могу, помню только настроение общего большого подъема, которое вызвала эта его речь.

Потом он выступил на броневике, на площади Финляндского вокзала, тут были красные факелы, настроение было какое-то особенно торжественное и подъёмное, с одной стороны, а с другой стороны, как-то немножко страшно было, что это действительно он может так свободно говорить, или это только так кажется.

Владимир Ильич остановился у нас в квартире, на Широкой улице, очень много товарищей к нему приходило туда, очень много было разговоров, но опять-таки из этих разговоров помню лишь отрывочки, помню, что многие товарищи, которые не совсем стояли на большевистской пораженческой точке зрения, которые считали, что как же это возможно кончить войну, после этих бесед очень скоро убеждались, личное слово Владимира Ильича убеждало чрезвычайно.

Жизнь пошла очень сутолочная, очень горячая, каждый день сидели в «Правде», где я с ним работала. Народу бывало очень много. Он ездил на собрания.

В то же время помню маленькие личные черточки, которые могут охарактеризовать его до некоторой степени. Однажды я прихожу и застаю его за игрой и возней с одиннадцатилетним мальчиком, моим воспитанником который чрезвычайно привязался к Владимиру Ильичу. Владимир Ильич очень любил детей и умел подходить к ним. И вот Владимир Ильич стал бегать за этим мальчиком вокруг столового стола, мальчик был увертливый, и Владимиру Ильичу не удавалось догнать его. Тогда он протянул руку через стол, чтобы схватить его. Движение было настолько энергичное, что стол опрокинулся, полетел графин, что-то перевернулось, разбилось. Я это рассказала для того, чтобы показать, как он мог наряду с серьезным делом увлекаться игрой.

В июле, когда начались выступления, он ушел от нас с квартиры. Одно время он думал, чтобы дать себя арестовать. Помню, он сказал тогда, что если арестуют, то очень вероятно, что с ним покончат, потом они, может быть, даже слезы прольют, крокодиловы слезы, скажут, как это нельзя было удержать, но все же постараются расправиться таким образом. Все это внушало страх за него. Особенно в этом пришлось убедиться, когда к нам стали приходить с обысками. Было восемь обысков, причем они происходили не так, как в царской России. Как только откроешь дверь, являются солдаты со штыками на винтовках, солдаты эти измученные, исхудалые, озлобленные, они бежали по коридору и стремились найти того, кого им надо было. Они не искали книжек, как раньше, не смотрели их, а они штыками прокалывали матрацы, диваны, открывали сундуки, словно он где-либо мог лежать там. Мало, конечно, они давали себе отчет в том, что происходило. В тот раз, как говорила Надежда Константиновна, когда они забрали моего мужа, ее и прислугу, дело происходило так, что прислуга эта была деревенская примитивная женщина, она отперла дверь, а сама повернулась и пошла, через кухню, за хлебом, что ли. Но пришедшие с обыском, которые искали Владимира Ильича, решили, что она прячет его и пошла предупреждать, и стали обыскивать весь дом. Это был второй обыск. А во время первого обыска была такая история. Тут был один шпион, который утверждал, что знает Владимира Ильича. Когда оказалось, что Владимира Ильича здесь нет, они стали искать его карточку в альбоме. Нашли карточку и смотрят на моего мужа и, хоть он совсем был не похож, говорят: «Вот он!» И Марка Тимофеевича забрали и повезли на грузовике, потом уже все разъяснилось. Но эта прислуга имела глупость и второй раз также уйти, когда пришли с обыском. Отперла дверь и пошла куда-то. Они побежали за ней и стали искать по всему двору этого дома, часа три искали, потому что дом большой был, все углы облазили, искали, где Владимир Ильич. Оставили у нас сидеть двух солдат, тогда Надежды Константиновны не было дома, она, подходя к дому, увидела, что неблагополучно, и ушла. А мы с сестрой сидели за чаем в столовой и с этими двумя солдатами чай пили. Они были очень озлоблены. Один из них сказал: «Если бы я его увидел, я бы его своими руками убил». Мария Ильинична начала разговор с ним. Налили им чаю, дали бутербродов. Мария Ильинична спрашивает: «Почему вы думаете, что он подкуплен, откуда это видно? Он столько лет работал нелегально, столько пострадал от царизма». Когда они послушали этот разговор, они как-то смякли, и один из них сказал: «Значит, тогда Керенский подкуплен».— «Почему же обязательно должен кто-нибудь быть подкуплен?» — говорит моя сестра.

Потом еще три раза приходили искали, и после этого весь дом на этой Широкой улице был до глубины души возмущен нами и требовал, чтобы мы ушли с этой квартиры, такие вредные люди. Это вот мои личные воспоминания.

А потом относительно Октября тоже очень небольшие отрывочки. Помню, что было как-то чрезвычайно жутко за него, как он может вернуться, каким образом, после того как его так тщательно искали, настолько ли перевернулось настроение солдат, чтобы можно было не бояться ареста? Увидела я его уже в Смольном. Вследствие конспирации он скрывался на квартире, куда лишних людей не пускали, поэтому я увидела его только в Смольном. Особенно ярко вспоминаю день 25 октября, когда был совершен переворот, это заседание, когда был прочитан манифест о земле и о прекращении войны и об основании социалистической республики 2. Все это было так неожиданно и такое яркое и подъемное настроение было, что верилось и не верилось, казалось, что какую-то сказку переживаешь.

Помню, как затем в связи с выступлением Краснова было очень тревожное настроение, и, когда я пришла в Смольный, т. Роз-мирович сказала мне, что у нас в военных делах только один человек понимает. Я решила, что этим человеком был муж ее, т. Крыленко, тогдашний наш военный комиссар. «Нет,— говорит она,— не он, один Владимир Ильич понимает только у нас в военных делах». Я говорю: «Как же это может быть, он ведь никогда этим делом не занимался». И я пошла к нему в кабинет. Тут была масса карт, он был весь окружен картами, и я особенно обратила внимание на выражение его лица: он сидел такой бледный и какой-то углубленный, глубоко углубленный, что мне как-то страшно стало за него, и я подумала: «Как же это он с военными делами сможет разобраться?» И стало страшно за него, вид у него был очень утомленный.

Если ограничиться только Октябрем, то это самое яркое воспоминание у меня осталось, как он сидел и работал над военными картами и как страшно утомлен был. Потом он так же страшно утомлялся, когда ему приходилось на заседаниях Совнаркома решать самые мелкие дела.

Вот то, что я могу сейчас вспомнить кратко об Октябрьских днях.

Ульянова-Елизарова Л. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых: Воспоминания, очерки, письма, статьи. М., 1988. С. 179—182

 


 

СТРАНИЧКА ВОСПОМИНАНИЙ О ВЛАДИМИРЕ ИЛЬИЧЕ В СОВНАРКОМЕ

Большой, напряженной работой было у Владимира Ильича председательствование в Совнаркоме. Первые годы после революции он вел ее всегда сам, и заседания происходили обычно ежедневно, начинаясь в 6, реже в 7 часов и продолжаясь до 10—11 часов вечера. Малого Совнаркома тогда еще не было, все дела поступали в один — Большой Совнарком,— и каких только разнообразных вопросов не приходилось решать в те годы, когда нас разрывали фронты гражданской войны, а государственная машина еще только налаживалась! В 1917 и 1918 годах на заседаниях Совнаркома бывал почти постоянно мой муж, М. Т. Елизаров, тогда нарком путей сообщения, а потом страхования, и рассказывал мне о происходившем там. В 1918, 1919 и 1920 годах бывала часто на этих заседаниях и я. Это было в период развертывания работы Наркомпроса, простиравшего свои длани на все и всякие — не только школьные — учреждения, а также и на всякие иные организации, как-либо захватывающие детей и их интересы. В числе других Наркомпрос требовал передачи ему из Наркомсобеса всех учреждений охраны детства, прежних приютов, с чем мы, работники Наркомсобеса, не соглашались, доказывая, что у Наркомпроса достаточно задач с обучением всех возрастов, начиная с детских садов до университета, с подготовкой педагогического персонала для всех этих учреждений. Мы утверждали, что Наркомпрос не справится добавочно с теми задачами, которые выполнялись Наркомсобесом по делу организации детдомов для детей сирот, по устройству и воспитанию их. И мы оказались правы: уже через пару лет многие из учреждений, пере: шедших в Наркомпрос из разных ведомств, стали возвращаться к ним обратно; организация же детдомов была до большой степени разрушена.

Дебаты по поводу этого выносились на Совнарком. На Совнаркоме же ставились вопросы о беспризорных детях, о так называемых малолетних преступниках, проводились постановления о ненаказуемости детства, о замене для подростков тюрем воспитательными заведениями. Тут мы вступили в дебаты с ЧК. Помню одно такое заседание в присутствии Ф. Э. Дзержинского. Отделом охраны детства был поставлен тогда — на основании объезда и осмотра тюрем — вопрос об освобождении несовершеннолетних, об условиях заключения, о необходимости изменить их и расширить возраст, при котором тюрьмы должны быть заменены воспитательными учреждениями, до 18 лет. Совнарком решил тогда вопрос в нашу пользу.

Наконец, все время шла борьба всех ведомств между собой из-за зданий, из-за пределов своих полномочий. Управление государством было делом для всех новым и трудным, нелегко было рассесться правильно, по своим местам; самые разнообразные области соприкасались, втирались одна в другую, и сначала все стремились захватить шире сферы работы, не умея расчленить, выделить... Сколько было неправильных перемещений, пересаживаний, внедрений в чужие области, которые приходилось опять потом переделывать!

Заседания были часто очень волнующие, и повестка дня обычно большая. Все товарищи, дела которых значились на повестке, приходили со своими бумагами, документами, приводили своих спецов; все они, пока дело не касалось их вопроса, выходили покурить, побеседовать в другую комнату или если и оставались в зале, то просматривали свои бумаги, просто сидели, не слушая не интересующие их доклады и прения. Один Ильич, председатель, должен был слушать все, вникать во все, давать или сокращать слово, находить наиболее подходящее решение в запутанных часто лабиринтах споров, в разгоравшихся страстях. От него требовалось тогда быть спецом по всем вопросам.

Помню, как раз на повестке Совнаркома стоял в числе других вопрос о «мелких кожах». Мы оба с мужем, М. Т. Елизаровым, были в тот день на заседании. Марк Тимофеевич, всегда очень негодовавший на слишком большую перегрузку Владимира Ильича, был в этот день особенно возмущен. «Неужели даже такой вопрос, как о мелких кожах, надо обязательно на Ильича наваливать?! Неужели хоть такой незначительный нельзя без него разрешить?» — говорил он. Но вопрос этот не был снят: в свой черед поднялся один товарищ и начал доклад. Спешно и захлебываясь говорил он что-то, торопясь высказывать свои мысли. Тишина стояла, как всегда, полная, но так очевидно было, что слушал мало кто... А Ильичу надо слушать и это все с одинаковым вниманием, думала я, оглядывая затихший зал со сгустившейся уже атмосферой, с печатью усталости на всех лицах.

В эту минуту из кабинета Владимира Ильича за его спиною в зал вошел с какой-то телеграммой в руках Я. М. Свердлов и остановился, показывая ее Владимиру Ильичу, переговариваясь с ним о чем-то, очевидно, важном.

«Ну, вот теперь уже никто этого доклада о мелких кожах не слушает»,— подумала я. А докладчик продолжал тараторить что-то. Но вот Владимир Ильич, как будто совершенно погруженный в разговор с Я. М. Свердловым, вдруг оборачивается и, подняв палец, останавливает на каком-то пункте оратора, который начинает объяснять, поправляться. «Значит, Владимир Ильич все-таки, несмотря на телеграмму, слушал, значит, он все же в курсе докладываемого»,— подумала я, с удивлением глядя на его побледневшее, сосредоточенное лицо. В зале кое-кто тоже встрепенулся; отпечаток удивления увидела я и еще на некоторых лицах. Начались прения. Вопрос дошел до своего конца. Было принято какое-то решение. Повестка дня продолжала развиваться дальше.

Мы ушли с Марком Тимофеевичем подавленные этим вопросом о «мелких кожах», который стал для меня с тех пор как бы нарицательным. Я обозначала этими словами все те мелкие, специальные вопросы, которые, кроме больших, общегосударственного значения во всех областях, также не обходились без Владимира Ильича, наваливались также на него. И, получая повестку в Совнарком, мы говорили часто с мужем: «Опять о мелких кожах вопросы». И вообще Владимир Ильич никогда не удовольствовался одним заседанием: то он обращался, продолжая слушать доклады или прения, к секретарше, затребуя те или иные справки или документы, то посылал записочки тому или другому товарищу в зал по вопросу, не имевшему никакого отношения к обсуждаемому, отвечал на такие же записки товарищей. Некоторые, не имея никакого вопроса на тот или иной вечер в Совнаркоме, собственно, для того только и приходили, чтобы перемолвиться по тому или иному делу с Ильичем. Все это было добавочной нагрузкой для Ильича, и потом, когда он заболел, врачи указывали, что особенно вредно было, что он вел, собственно, во время одного заседания два или три. На вопросе о мелких кожах это прошло очень рельефно.

Переговаривалась такими записочками иногда и я. Припоминаю случай, когда Ильич сам говорил мне: «Ты напомни мне об этом на Совнаркоме» или: «Я узнаю и на Совнаркоме сообщу тебе». Ту записочку, которая имеет общий интерес и которую я поэтому сохранила и прилагаю сюда, он написал мне по одному волновавшему меня тогда делу, о котором у меня был с ним раньше разговор.

Дело шло о моей тогдашней заместительнице по отделу охраны детства.

Это было осенью 1920 года. С января этого года, согласно постановлению Совнаркома, мой отдел был переведен из Наркомсобеса в Наркомпрос. Я не сразу решила перейти вместе с ним: я боялась не сработаться с Наркомпросом, с которым у меня были кое в чем разные точки зрения, особенно после неожиданного назначения в заместительницы мне вместо одной из моих сотрудниц представительницы Наркомпроса — человека совершенно незнакомого. Владимир Ильич советовал мне попробовать, а если дело не выйдет и не удастся сработаться с этой заместительницей, тогда уже бороться за замену ее другой.

Дело действительно не вышло: вместо прежней спаянности получились трения, разногласия, выплыли мелочная обидчивость и несоразмерная притязательность, совершенно не дававшие вести работу. Я рассказала об этом опыте Владимиру Ильичу, и вот он, улучив более свободную, как ему казалось, минутку на заседании и осторожно, чтобы не помешать прениям, пройдя весь зал, подошел ко мне и передал мне следующую записку:

«Основной принцип управления, по духу всех решений РКП и центральных советских учреждений,

— определенное лицо целиком отвечает за ведение определенной работы.

Я веду (столько-то времени), я отвечаю. Мне мешает лицо X, не будучи ответственным, не будучи заведующим.

Это — склока, Это хаос. Это вмешательство непригодного к ответственной работе лица. Требую его удаления»

Так как записочка эта выражает очень ярко в свойственной Владимиру Ильичу сжатой, определенной форме его убеждение в необходимости единоличной ответственности при ведении всякого дела, то она сохраняет свой интерес и в других условиях и в другое время, и поэтому я привожу ее здесь. В описанном же случае поддержка эта сильно подняла во мне энергию в борьбе за необходимое для меня условие работы, и мне удалось добиться тогда благоприятного результата.

Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых: Воспоминания, очерки, письма, статьи. М., 1988. С. 183—186


 

В. И. ЛЕНИН И САМАРСКАЯ ДЕРЕВНЯ

Из многих воспоминаний, которые встают в памяти в связи с шестой годовщиной со дня смерти Ильича, мне хочется закрепить сейчас одно небольшое, вызванное тремя маленькими бумажками, попавшими в мои руки.

Бумажки эти представляют собою телефонограмму Владимира Ильича тт. Енукидзе и Каменеву и расписку крестьян деревни Алакаевки. Документы относятся к марту 1922 года — года голода на Поволжье.

Тов. Енукидзе и т. Каменеву. 9 марта 1922 года 1

«Прошу оказать содействие по покупке и получению хлеба для деревни Самарской губернии Алакаевки представителю ее крестьянину Сергею Фролову 2, а также и по снабжению деревни семенами на яровой посев. Так как я был с этой деревней знаком лично, то считал бы политически полезным, чтобы крестьяне не уехали без какой-либо помощи наверняка.

Прошу постараться устроить это и сообщить мне, что удалось сделать.

Ленин»

1922 г., марта 10.

«Мы, нижеподписавшиеся, уполномоченные Самарской губернии и уезда, Асанин и Филиппов, получили от ЦК Помгол сто пудов продовольствия для деревни Алакаевки, за каковое от имени голодающих крестьян передаем центральному рабоче-крестьянскому правительству нашу сердечную благодарность.

Мы, уполномоченные, возвратясь домой, в Самарскую губернию, удостоверим пославших нас крестьян, что в центре действительно проявляется сугубая забота к преодолению великого голодного бедствия и что наш великий вождь т. Ленин принял близко к сердцу все нужды пострадавшего крестьянства.

В чем и подписуемся уполномоченные:

Асанин Филиппов».

Относительно жизни в деревне Алакаевке всей нашей семьи я собираюсь написать подробнее, теперь же скажу только, что жили в этой деревне каждое лето все мы и Владимир Ильич — с 1889 по 1893 год, то есть почти 40 лет назад. Встречи некоторых членов нашей семьи с крестьянами этой деревни происходили изредка в последующие годы, а после революции они поставили по своей инициативе и на свои средства школу имени Ленина на месте того хутора, где он жил, и исходатайствовали назвать деревню Ленинкой.

Крестьяне этой деревни по своей инициативе в 1919 году отправили в адрес правительства два вагона хлеба.

Я была в этой деревеньке минувшим летом. Память об Ильиче жива среди крестьян. Школа функционирует, но ежегодно им приходится затрачивать рублей 150—175 на ремонт ее. Следовало бы соорудить более прочное здание, помочь снабжением книгами как школы, так и избы-читальни, взять шефство над деревней Ленинкой.

С осени в Ленинке организован колхоз с обобществлением всего живого и мертвого инвентаря. Поля еще раньше обрабатывались тракторами, привезенными туда в 1927 году, о чем имеется письмо крестьян в Музее Революции.

Необходимо дальнейшее содействие, чтобы затерянная в самарских степях деревенька имени Ильича встала прочнее на путь социалистического преобразования.

Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых; Воспоминания, очерки, письма, статьи. М., 1988. С. 187—188

 


 

ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ В ССЫЛКЕ (1897 г.)

Вследствие разрешения, выхлопотанного матерью, Владимир Ильич поехал в ссылку на свой счет. Это разрешение дало ему возможность не возвращаться в тюрьму после трех дней, на которые он и его товарищи по делу были выпущены для прощания с родными2. (Все товарищи его, отправляемые по этапу, были вновь заарестованы и отправлены в ожидании назначения этапа в пересыльную тюрьму.) Таким образом, Владимир Ильич не только проехал свободно по железной дороге до Красноярска, с остановкой на два (фактически на четыре) дня в Москве, но прожил на свободе в Красноярске почти два месяца. Между тем партия просидела в пересыльной тюрьме в Петербурге с 17 по 20 февраля, в Москве с 21 февраля до 25 марта и в Красноярске с 4 апреля до 5 мая.

В том же номере «Пролетарской революции» за 1924 г. я рассказывала, что Владимир Ильич решил было, чтобы не иметь преимущественного положения перед товарищами и не расставаться с ними, присоединиться к партии в Москве, то есть заарестоваться там и ехать дальше вместе с этапом. Для этого он убедил мать подать прошение в департамент полиции о разрешении ему присоединиться к партии в Москве и ехать до Красноярска на казенный счет, с тем чтобы «дальше, до места ссылки, двигаться опять на свой счет». В № 3-м «Записок Института Ленина» т. Тихомирнов приводит это прошение моей матери от 18 февраля 1897 г., то есть на следующий же день по приезде нашем в Москву.

Помню, что мать подавала его очень против воли: долгое тюремное заключение брата и без того сильно измучило ее тревогой за его здоровье и силы. Естественно, что она боялась для него всякого, хотя и очень кратковременного, возврата в те условия. Кроме того, она чувствовала себя очень неловко, принужденная после усиленных хлопот о разрешении сыну ехать на свой счет просить о противоположном. Как видно из прошения от 18 февраля, она указывает и на состояние здоровья, не позволяющего ей ехать теперь с сыном, как она рассчитывала, и на непредвиденные денежные затруднения,— но все это было, конечно, и не могло не быть, сшито белыми нитками. Вследствие того что срок разрешенного пребывания в Москве истекал на следующий же день по нашем приезде в Москву, 19 февраля, была подана матерью телеграмма в департамент полиции с просьбой разрешить Вл. Ил. по случаю болезни матери остаться при ней еще неделю. Но все эти усиленные ходатайства попали в департамент полиции, как указано в примечании т. Тихомирнова в 3-м № «Записок», в неприсутственные дни масленицы и пролежали без движения до начала занятий. Мы ежедневно ждали ответа из Петербурга, но такового не было.

Между тем два разрешенных дня прошли, и Владимир Ильич отправился в московскую охранку, чтобы узнать, не было ли ответа из департамента полиции туда, а также когда будет отправлена партия из Москвы в Красноярск и когда он сможет присоединиться к ней. Но в охранке на дело посмотрели не так просто. Там Владимиру Ильичу заявили, что срок его пребывания в Москве истек и что он должен выезжать тотчас же к месту ссылки; ждать ответа на прошение и телеграмму не хотели ни в каком случае. Если же он хочет двигаться дальше этапом, то подлежит немедленному зааре-стованию и отправке в пересыльную тюрьму. Поставленный перед такой дилеммой, Владимир Ильич дал подписку о выезде на следующий же день, так как не желал рисковать, садясь на неопределенное время в тюрьму в ожидании прибытия партии и отправки этапа. Вместе с Влад. Ильичем зашел тогда в охранное отделение и мой муж, Марк Тимофеевич Елизаров. Помню, что вопрос в охранке о подписке, о выезде или о немедленном заарестовании был поставлен так остро, что и В. И., и М. Т. были очень довольны, что зашли вместе, ибо иначе все мы, домашние, не знали бы, куда делся Владимир Ильич и что сталось с ним, а это вызвало бы громадную тревогу для матери.

Таким образом, на следующий после визита в охранку день, 22 февраля, Владимир Ильич почтовым поездом на Тулу, в 2 с чем-то часа дня, двинулся из Москвы. Марк Тимофеевич Елизаров служил тогда на Московско-Курской жел. дороге и имел бесплатные билеты на себя, мать и жену. Через кого-то из сослуживцев он достал билет и для сестры, Марии Ильиничны, и, таким образом, мы почти всей семьей, за исключением брата, Дмитрия Ильича, поехали провожать Владимира Ильича до Тулы.

О совместном пути с ним из Петербурга до Москвы и затем до Тулы, о его кратком пребывании в Москве у меня ничего яркого не осталось в памяти. Время шло в обычной преддорожной суете, в сборах Владимира Ильича в дальний путь. Близких знакомых у Владимира Ильича в Москве в то время не было, наши избегали заходить в те дни. Но и Владимира Ильича я видела в Москве мало. Озабоченный тем, что нужных ему материалов для его работы — «Развитие капитализма в России» — он в Сибири не получит, В. И. старался не пропустить того, что может получить в Москве: для этого он ходил ежедневно в Румянцевскую библиотеку и делал там выписки.

Мне думается, что отчасти он поступал так и по другим соображениям или, может быть, вернее, ощущениям: привыкши за последние месяцы к правильным, размеренным занятиям, которые, несомненно, до большей степени сохранили его уравновешенность в тюремных условиях, он не захотел отходить от них круто, погружаться сразу в нервное ничегонеделанье, глотать сразу слишком много впечатлений после невольной тишины и однообразия Дома предварительного заключения. Может быть, и совершенно инстинктивно поступал он так, погружаясь на несколько часов в день в тишину и уединенность библиотечного зала. При всей своей выдержке он должен был чувствовать, как и все, после долгого тюремного заключения, что нервы взбудоражены, шалят, что не надо загружать их без необходимости обилием новых впечатлений. Я помню некоторые проявления нервности с его стороны в эти несколько дней пребывания его в Москве, он и сам упоминает о них в своем письме с дороги от 2 марта 1897 г. стремясь, очевидно, успокоить мать относительно своего самочувствия. И правильно, конечно, поступал он так. И хотя ему и жаль было, что не удалось поехать до Красноярска вместе с товарищами, но я думаю, что так вышло лучше для него, кроме всего прочего, и в смысле приспособления к условиям жизни на свободе. Ведь известно, как нервна бывала всегда публика, только что вышедшая из одиночек, оказавшаяся в общем помещении. Он так и писал матери из ссылки, что находит лучшим приезжать иногда повидаться с товарищами, побывать в городе, чем сидеть в нем постоянно. И это дало ему необходимый для его работы покой...

Люди, не захваченные так работой, не обладающие такой работоспособностью, а тем более люди, незнакомые с тюрьмой и с ее сложными переживаниями, не могут обыкновенно понять этого. Алексей Иванович Яковлев, с раннего детства бывавший постоянно в нашей семье, а в те годы студент 1-го или 2-го курса, говорит в своих воспоминаниях, что его особенно поразило, что, зайдя к нам в дни пребывания у нас Владимира Ильича, он не застал его дома, что уже потом вернулся он из Румянцевской библиотеки. Яковлев говорит, что был страшно удивлен, как это человек, только что отсидевший больше года в одиночной тюрьме, отпущенный на пару дней в семью перед трехлетней ссылкой, мог находить время, чтобы просиживать часами в библиотеке за выписками.

То, что Владимир Ильич был в нервном возбуждении, отметил и д-р Крутовский ехавший с Вл. Ильичем в одном поезде от Москвы до Красноярска. Как у человека очень энергичного, это проявлялось у него в настойчивости, с которой он требовал прицепки лишнего вагона к перегруженному поезду. По словам Крутов-ского, он воевал за это на каждой большой остановке от Тулы до Самары. И к удивлению рассказчика, добился своего.

Итак, мы расстались с Владимиром Ильичем 22 февраля 1897 г. в Туле. Он обещал писать домой часто и, действительно, писал нам чаще, чем в другие периоды своей жизни. Это объясняется как тем, что незанятость и одиночество ссылки больше располагают к письмам и дают больше досуга для этого, так и тем, что Владимир Ильич хотел частыми известиями хотя бы до некоторой степени успокаивать мать, очень тяжело переживавшую его заключение и с большой грустью отпускавшую его в далекую ссылку. По своему характеру — быть с тем из своих детей, обстоятельства для которого складывались хуже,— она непременно хотела поехать к Владимиру Ильичу весной, когда выяснится, куда его назначат, чтобы провести вместе с ним лето. С нею собиралась ехать и Мария Ильинична. Ильич всячески отговаривал мать от этого плана, и во всяком случае решено было, что она дождется подробного описания им дороги и условий жизни в назначенном ему пункте. Владимир Ильич поощрял больше план съездить нам обеим с мамой на лето в Швейцарию, куда убеждал сестру Марию Ильиничну ехать еще раньше, бросив гимназию, плохо отражавшуюся на ее здоровье. Этот план в конце концов и осуществился.

Во многих из писем, приводимых нами здесь, Владимир Ильич опять и опять указывает и на неудобства поездки матери в место его ссылки, и на дороговизну пути и в одном из писем прямо говорит, что ехать ей туда «не резон»2. Ильич ехал в Красноярск без заездов и остановок; заявление Маслова в его воспоминаниях о том, что В. И. останавливался якобы в Самаре, неверно .

Д-р Крутовский говорит в своих воспоминаниях, что рекомендовал Владимиру Ильичу квартиру и пансион у Поповой, на Болыне-Каченской улице. Он там и поселился, и этот адрес дал нам. Там он и жил до отъезда своего из Красноярска, до начала мая. По словам Крутовского, это был пансион, где останавливались обычно приезжие ссыльные. Через них перезнакомился В. И. со всеми ссыльными, находившимися в то время в Красноярске (см. письмо его от 12 октября 1897 г., где он перечисляет их) . Крутовский же дал ему письмо к купцу Юдину с просьбой разрешить Владимиру Ильичу пользоваться принадлежащей ему библиотекой, и Владимир Ильич стал регулярно путешествовать ежедневно в эту библиотеку — за две или за три версты от города,— собирая там весь имеющийся для его работы материал — не так много, как можно было бы ожидать от такого большого книгохранилища — писал он нам тогда,— но все же использовал все, что было можно. И он вел правильную жизнь, занимаясь каждое утро, делая ежедневно большие прогулки, о которых писал домой: много шляюсь, много сплю, все как быть следует .

Все его письма носят очень бодрый характер. Он хотел, конечно, успокоить мать, но и вообще он умел поддерживать в себе бодрое, работоспособное настроение. Кроме того, он любил всегда природу, длинные прогулки и писал нам о хороших весенних деньках, о недурных окрестностях Красноярска. По вечерам, для отдыха, он видался с другими ссыльными; в письме от 15 марта он писал, что познакомился с тамошними обитателями — «большей частью невольными», но он избегал, очевидно, как это и вообще было ему свойственно, долгого засиживания на народе, долгих разговоров. Публика была там больше народовольческая. Многие побывали на каторге. Новые тогда и для России социал-демократические взгляды вызывали среди ссыльной публики очень большие и страстные дебаты. Владимир Ильич, естественно, старался избегать их, зная, что стариков не переубедишь, а нервы у них измотанные.

Несколько позже Владимира Ильича приехала в Красноярск сестра Г. М. Кржижановского, Антонина Максимилиановна . Окончив фельдшерские курсы, она взяла место на вновь открывшийся в Красноярске переселенческий пункт. Она и была той Schwester, на адрес которой Владимир Ильич просил нас отправлять посылки и деньги . Прямо Ильичу отправлять книги было бы рискованно, так как, адресованные ссыльному, они подвергались бы более строгому просмотру, а пересылаемые деньги полиция обыкновенно удерживала из выдаваемого ссыльным пособия.

Антонина Максимилиановна рассказывает, что, приехав в Красноярск, она отправилась прямо с поезда к чиновнику по переселенческим делам, к которому должна была явиться. Тот сказал ей, что переселенческий пункт находится за три версты от города и что туда ей придется отправиться уже на следующее утро, а теперь надо подыскать себе квартиру. Молодая неопытная девушка, какой она была тогда, А. М. почувствовала себя очень беспомощной на улицах незнакомого города, над которым начали уже сгущаться сумерки. Куда идти? К кому обратиться? И вдруг она сталкивается с Владимиром Ильичем. Чрезвычайно обрадованная, бросается она к нему и начинает излагать ему свои затруднения, совершенно забыв ту невольную робость, которую чувствовала к нему. Он казался ей тогда недосягаемым авторитетом, и она сама удивилась потом той смелости, с которой бросилась к нему, единственно знакомому ей в этом чужом городе человеку. Подумав немного, Владимир Ильич сказал: «Хорошо, я отведу вас сейчас». И он отвел ее в квартиру на Мало-Каченской улице, в которой жило несколько человек учащейся молодежи и где она почувствовала себя сразу уютно и среди своих. Молодежь эта, кроме учебных занятий, читала «Капитал» Маркса и обсуждала прочитанное. Заходя в эту квартиру, Владимир Ильич принимал участие в их беседах.

Таким образом, Владимир Ильич находил себе занятие и на вечера и охотно вел разговоры, которые помогали выяснению взглядов и помогали росту молодой, желающей работать публики.

С нетерпением, как видно из писем, ждал Владимир Ильич прибытия партии товарищей по делу, шедших по этапу. Он запрашивал, чем вызывается задержка ее, просил меня сообщить, удается ли передавать книги, съестное, письма (см. письмо от 15 марта). Хотя Владимир Ильич подал прошение иркутскому генерал-губернатору при проезде его через Красноярск о разрешении ему дождаться назначения места ссылки в Красноярске, чтобы не делать лишнего пути до Иркутска, если ходатайство его о назначении Минусинского округа будет уважено, но писал, что ничего нет невозможного, что местное начальство направит и его в Иркутск, как отправило Ляховского (по этому же делу). В следующем из сохранившихся писем (от 26 марта) он сообщает уже о получении телеграмм как из дому, так и об отправке партии (25 марта); последней был рад «несказанно и сломя голову полетел к Schwester'y делиться радостью. Теперь мы считаем дни и «едем» с почтовым поездом, вышедшим из Москвы 25-го». Владимир Ильич рассказывал по возвращении из Сибири о том, как они с А. М. вышли навстречу поезду с партией и как жандармы стали отгонять их от вагонов. Удалось обменяться только краткими приветствиями с прибывшими: жандармы решительно погнали обоих прочь.

Наконец Владимир Ильич получил извещение (сначала частным образом, от Ляховского) о назначении его в Минусинский округ, а затем и о пункте — селе Шушенском , или, как Ильич называл его шутливо, «Шу-шу-шу». Отправился он туда пароходом вместе с Кржижановским, его матерью и Старковым в конце апреля, но до с. Шушенского пароход не дошел, часть дороги пришлось делать на лошадях.

В июле, в письме, посланном В. Ильичем сестре М. И. в Швейцарию , он, оправдываясь от ее упрека в ужасном негостеприимстве, описывает ей свою Шу-шу-шу. Он дает ей яркую картинку большого грязного и пыльного села в центральной полосе Сибири, окруженного кучами навоза, через которые обязательно нужно перебираться, в какую бы сторону ни выходил из села. Юмор этого описания, указывая на присущую автору бодрость, в то же время отмечает свойственное ему, всем его письмам из ссылки стремление успокоить, утешить мать, постараться примирить ее с его положением изгнанника. И в то же время описание села дается настолько реальное, что мы видим его как будто бы перед глазами, с его Саяновыми горами на горизонте, сравниваемыми с Монбланом над Женевой, с жидким леском, не дающим даже тени, с купаньем в постепенно мелеющих притоках Енисея, с тучами вьющихся надо всем этим комаров, от которых необходимо занавешиваться густо смазанными дегтем сетками.

И все же В. И., как он пишет той же сестре, благодаря ее за присылку какого-то материала, «больше шляется пока, чем занимается» откладывая занятия до осеннего и зимнего времени. Очевидно, он сам чувствовал, что долгое сидение в тюрьме и долгие занятия требуют основательного отдыха и основательного восстановления сил. Занятия охотой тоже встают на первый план. Он откликается на предложение Марка Тимофеевича доставить ему охотничью собаку, он пишет о пребывании у него Г. М. Кржижановского, которому разрешено было приехать погостить в Шушенское на десять дней во время рождественских праздников. В. И. писал, что для него ожидаемый приезд Кржижановского будет большим удовольствием. А затем он описывает совместную охоту, прогулки . Страстным охотником, таким, как два другие мои брата, В. И. не был никогда. Он сам писал (см. письмо № 6): «Если Сибири удастся сделать из меня охотника...»

Все время все письма пронизывает забота о книгах, о пособиях. Сестру Марию Ильиничну он просит делать ему некоторые выписки в Румянцевской библиотеке, она же делает для него «экстракты» из писем — очевидно, интересующих его писем к нам, а знакомым из его писем домой Так, он запрашивал М. Т., получил ли «чикагинец» (В. А. Ионов) пересланное ему Маняшей (М. И. Ульяновой) письмо его еще из Красноярска. Брата, Дмитрия Ильича, просит подписаться для него в какую-нибудь научную московскую библиотеку, например университетскую. Не знаю, из какой библиотеки, но, как видно из писем, Д. И. посылал ему некоторые подлежащие возврату книги . Это продолжалось недолго, ибо 7 ноября брат Дмитрий был арестован. Мне он поручает добывать некоторые книги из Петербурга через «директора» (Ст. Ив. Радченко),— поискать у букинистов или договориться с «писателем» (Струве) о том, чтобы часть гонорара за посылаемые В. И. статьи он употреблял на вновь выходящие книги, ибо только тогда, писал он, можно иметь достаточно своевременно новинки для работы, для рецензий ... Просит он также всякие сочинения для переводов, которые собирался сам распределять среди «туруханцев, минусинцев и т. д.» (имея в виду Мартова, Кржижановского, Старкова, Федосеева и др. товарищей)... Постоянно возвращается к посылке ему его книг малой скоростью и очень беспокоится о них; просит выписать ему журналы, газеты; из-за границы просит посылать всякие «проявления» литературы; для начала хотя проспекты и каталоги: выражает желание приобрести оригиналы классиков по политической экономии и философии.

Очень интересовался начавшим выходить в 1897 г. под редакцией Струве марксистским журналом. В письме от 18 мая В. И. спрашивает меня, не знаю ли я что-нибудь о «распре» с редакцией золотопромышленника и К0 . Это означает несогласие, возникшее между редакцией «Нового слова» со Струве во главе и редакцией «Самарского вестника» — Масловым и К0. Несогласие это, описанное в воспоминаниях Маслова, возникло по поводу мартовской книжки «Нового слова», первой под редакцией Струве и Туган-Барановского. Самаровестниковцы обвиняли «Новое слово» в сочувственном отношении к буржуазии, к либералам. Владимир Ильич и Федосеев встали тогда на сторону «Нового слова», в защиту которого писали Маслову и К0. Об одном из писем Влад. Ильича к нему Маслов говорит, что оно было написано в боевом тоне и кончалось словами: «Если вы хотите войны, то пусть будет война». Переписка эта, по словам того же Маслова, продолжалась до зимы 1897 г., до закрытия «Нового слова». Подробно говорить здесь об этом не место, но я также помню очень хорошо, что Владимир Ильич был тогда всецело на стороне «Нового слова», книжку которого (очевидно, мартовскую) «читал с громадным удовольствием» (см. письмо от 5 апреля) .

Относительно своей «Шуши» Владимир Ильич неоднократно писал матери, что он ею доволен, что «Тесь», куда одно время мать — имея в виду общество товарищей, семейный дом Кржижановских — желала, чтобы он перевелся, и в смысле природы, и в других отношениях хуже Шушенского. В письме от 12 октября Ильич рассказывает о своей поездке в Минусинск: изредка ссыльным разрешалось поехать в город за покупками, полечиться. «Два дня, проведенные в Минусинске, прошли в беготне по лавкам, в посещении знакомых». И он перечисляет политиков, которые жили в то время в Минусинске и которых было довольно много — большинство народовольцы. «Повидал их почти всех,— пишет он дальше,— наиболее близкий мне Райчин,— товарищ по направлению. Думаю, что в зиму удастся еще раз съездить. Такие временные наезды, пожалуй, даже лучше, чем жизнь в Минусинске, который меня не тянет. Я вполне освоился с Шушей, с зимовкой здесь, о переводе не хлопочу и тебе не советую хлопотать» .

Переписка конца 1897 г. была омрачена новой бедой в нашей семье — арестом брата Дмитрия. В. И. не раз высказывает в письмах, что, наверно, Митю скоро выпустят, что ведь не за что держать его долго 2. И это не только для успокоения матери. Действительно, была группа молодежи, читавшая Маркса и только приступавшая к занятиям с рабочими, но зубатовские ищейки поспешили создать дело, и хотя закончилось все высылкой из Москвы в разные пункты, но продержали студентов девять месяцев, при гораздо худших условиях заключения, чем в Петербурге,— при полном запрете передач съестного, при страшно скупом и произвольном разрешении книг, при двух только, да и то за решеткой, свиданиях в месяц. Мать мою, не отдохнувшую еще от предыдущего несчастья, заключение брата Дмитрия измучило особенно, так как здоровый и жизнерадостный юноша страшно томился от отсутствия воздуха и движения, и мать, перед глазами которой стоял все время пример сошедшего безнадежно с ума Запорожца в московской тюрьме, трепетала за такую же участь для брата.

Насчет книг В. И. успокоился: он получил привезенные мною, по его заказу, книги из-за границы, он получил много и русских книг, в том числе взятых Дмитрием Ильичем в научных московских библиотеках, и он писал (см. письмо от 10 декабря), что «теперь мне книги не спешны» 3, так что нам в тот год удалось удовлетворить даже его жажду в книгах. Получая русские и иностранные библиографические листки, он следил за всей выходящей литературой и советовал мне взяться за перевод книги Labriola с итальянского. «Оригинал — итальянский, и Каменский в «Новом Слове» говорит, что перевод французский не везде и не вполне хорош» 4. Но перевод этот был уже заказан — кажется, «писателем», то есть Струве, с французского и мне переводить его не пришлось.

Во время моей летней поездки за границу я познакомилась с членами группы «Осв. труда», отвезла им привет от Владимира Ильича. Они с большим интересом расспрашивали о нем и просили передать ему, что никто в России не пишет так хорошо для рабочих, как он. Я сообщила это ему, конечно, в конспиративном — молоком с водою или химией написанном письме в книге, в номере журнала или в каталоге, как писала ему из-за границы. По поводу этого отзыва Владимир Ильич написал мне таким же способом, что одобрительный отзыв «стариков», то есть Плеханова и Аксельрода, о его писаниях для рабочих для него ценнее всего, что он мог бы себе представить.

Эти слова Вл. Ильича в его письме от 16 августа к П. Б. Аксельроду 1 доказывают, какое большое уважение питал в то время Вл. Ил. к обоим основателям группы «Освобождения труда». Вернувшись из-за границы в 1895 г., он много рассказывал мне о них, советовал съездить также познакомиться. В начинавшихся разногласиях с «Раб. делом» В. И. встал тотчас же на сторону Плеханова и Аксельрода вполне и всецело. В особенно мягких тонах говорил он об Аксельроде, сказав даже, что тот напомнил ему покойного отца. «Отношение Плеханова было также вполне хорошее», говорил он мне, но с ним чувствовался все же некоторый холодок, а с П. Б. совсем простые, дружеские отношения установились. И В. И. рассказывал мне о прогулках за город, о беседах с видимым удовольствием и большой теплотой... Как видно из переписанного мною письма Ильича, речь шла о том, чтобы он посылал писания для рабочих за границу, группе «Освобождение труда» для напечатания, и обсуждался вопрос, каким образом наладить это. В. И. писал, что знает только один способ — химией, но что трудно найти переписчика. Аксельрод считал этот способ чересчур кропотливым и предлагал другой, какой я уже не помню, но, очевидно, он не был принят ни мной, ни Ильичем, ибо регулярной отправки писаний, как предполагал Аксельрод, не последовало, а некоторые работы, как «Задачи русских с.-д.», вышедшие за границей, были переправлены, тщательно заделанные в переплетах, с верными оказиями и, помнится, почтой на верные адреса. Даже личная переписка с Аксельродом ни у Ильича, ни у меня регулярно не установилась.

Вообще Аксельрод был очень неаккуратен и рассеян в отношении переписки, и я недаром опасалась, что как он, так и особенно лицо, которое он найдет для переписки с химических писем, не сумеет соблюсти ту чрезвычайную конспиративность, которая одна только давала возможность В. И-чу писать свои работы даже в тюремных условиях. За время же пребывания его в Сибири мы постоянно вели переписку химией; я послала ему таким образом «Кредо», он «Антикредо» и еще что-то, что я переправляла за границу для издания, но точно, что именно, не помню.

Все более интересное, не только партийное или нелегальное, я, ездившая время от времени в Петербург, видавшая людей, приезжавших оттуда, из других городов, из-за границы, описывала Ильичу на наших «weiss auf weiss» на листках каталогов, ненужных книг, последних страничках журналов, иногда даже неразрезанных, чтобы еще больше отдалить подозрение в возможности каких-либо шифрованных сообщений. Ни разу за все три года ссылки Ильича ни одно из таких писем не пропало, не обратило на себя внимания. Никто, кроме самых близких людей, не знал, каким способом идет переписка. Все имена, кроме того, шифровались. Помню, что я описывала стачки Московской и близлежащих губерний. Рабочие поднимались тогда по провинциям еще туго — каждая стачка была событием. Многие залегли в памяти. Так, на одной небольшой текстильной фабрике рабочие возмутились плутнями хозяина, тем, что он пускал в ход при перемерке сдельной работы аршин в 17 вершков, и торжественно обрезали его. Большой подъем вызвала у меня стачка и в Гусе-Хрустальном. Помню, что я писала по поводу нее: «Шевелится вся мужицкая Русь» — и что Ильич с особенным удовольствием откликнулся на это письмо.

Пролетарская революция. 1929. № 2 — 3. С. 191—202

 


 

 ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ В ССЫЛКЕ (1898 г.)

Второй год ссылки Владимира Ильича— 1898 год — ознаменован главным образом переменой в его судьбе: приездом в село Шушенское Н. К. Крупской и его женитьбой на ней. Проект Надежды Константиновны о замене Уфимской губ. Сибирью возник, собственно, еще в 1897 г., но стал приобретать плоть и кровь и осуществился в 1898 г. Сначала были даже розовые надежды, что три года Уфимской губ. заменят двумя годами Сибири и, следовательно, Надежда Константиновна окончит свою ссылку одновременно с Владимиром Ильичем, но, как известно, надежды эти не сбылись, и Надежда Константиновна отбывала последний год ссылки одна в Уфе. Но заменить Уфимскую губернию селом Шушенским ей согласились. Надежда Константиновна приехала в Шушенское с матерью в начале мая.

Возникли новые заботы: уже в письме от 24 января 1898 г. Владимир Ильич пишет нам, что подготовляет помещение для Надежды Константиновны и ее матери — соседнюю комнату у тех же хозяев. При этом он рассказывает о забавной конкуренции, которая выходит в него на эту комнату с местным попом. Затем выступает отчетливее и забота о заработке. Он пишет мне: «У меня теперь в голове все планы об издании своих статей особой книгой» . Речь идет о статьях о Сисмонди и о кустарях, вышедших, как известно, отдельной книгой в 1898 г. под заглавием «Экономические этюды и статьи» (псевдоним — Владимир Ильин) . Он прямо пишет, что заработок нужен, и, обсуждая вопрос, кому взять на себя издательство,, говорит, что в Петербурге не на кого положиться, и выдвигает проект попробовать издать самим, с тем чтобы Марк Тимофеевич взял на себя хлопоты по закупке бумаги, договору с типографией и т. п., а Маняша (Мария Ильинична) — корректуру. Этот проект, с которым Владимир Ильич очень спешил, тянется весь февраль. Владимир Ильич пишет Марку Тимофеевичу (14 февраля), что хотя Надежда Константиновна сообщает ему о предложении «писателя» (П. Б. Струве) «поискать» издателя в Петербурге, но что он ответил ей, чтобы она взяла рукописи от писателя и переслала Марку Тимофеевичу, «потому что «искать» ведь можно много лет» . А в письме от 18 февраля сообщает уже Марку Тимофеевичу, что высылает в тот же день исправленную статью о Сисмонди бандеролью на его имя, и снова просит приступить к печатанию тотчас же, чтобы к пасхе кончить и представить в цензуру, ибо «сбыт книги сильно замедлится, если она выйдет только в мае». После различных подобных указаний относительно издательства он пишет: «Если Вам все еще не прислали рукописей из Петербурга, то напишите экстренное письмо Надежде Константиновне о немедленной высылке,— и приступайте к печатанию посылаемого мною сегодня».

Но уже в письме от 1 марта план этот отменяется. Владимир Ильич получил известие от Струве, что в Москве цензурные условия невозможны, что книгу Булгакова «О рынках» держат в цензуре год. «Если это так,— пишет Владимир Ильич,— то и думать, конечно, о Москве нечего». И Владимир Ильич решает передать издание в Петербург, мирясь с тем, чтобы оно было отложено даже до осени, как предлагает это Струве. И он пишет, что известие это сбило его с панталыку и он уже ничего сам не предлагает. Вместе с тем он просит мать прислать ему с Надеждой Константиновной побольше финансов, так как могут предстоять изрядные расходы, особенно если придется обзаводиться своим хозяйством, и сообщает, что к осени, вероятно, получит за перевод (Вебба «Теория и практика профессиональных союзов» ) достаточно на покрытие долгов.

«Я полагаю, больше пятисот рублей» ,— сообщает он по-английски, очевидно, чтобы скрыть эту сумму от могущих прочесть письмо. В том же письме он просит меня прислать ему разные пособия по английскому языку для этого перевода, так как сильно боится, чтобы не наделать ошибок. Кроме того, сообщает, что «получил вчера немецкий перевод Вебба», который очень помогает ему при переводе и без которого он бы не справился (письмо от 14 марта) Этим переводом задерживалось писание Владимиром Ильичем книги «Развитие капитализма в России». «Моя работа встала совсем: - я занят переводом и провожусь с ним изрядно» (письмо от 28 марта)

В письме от 15 июля он сообщает, что они вдвоем с Надеждой Константиновной переписывают набело Вебба и к 10 августа должны по условию сдать его на почту. «Надоела мне эта переписка (около 1000 писчих страниц на обоих нас) порядком. Но перевод был интересный, ибо книга весьма и весьма дельная» 9 августа Надежда Константиновна пишет: «Сегодня Володя кончил свои «рынки», теперь ему остается только сократить их, и в шляпе дело» . А 16 августа Владимир Ильич сообщает: «Сегодня посылаю в СПБ. перевод Вебба» . Затяжка с выходом сборника вызывает уже опасение, не ухнул ли он.

Наконец сборник вышел и был получен Владимиром Ильичем в начале ноября. Надежда Константиновна рассказывает (см. письмо от 22 ноября): «Ждали мы... ждали, потом поставили крест... Наконец в одно серенькое утро — видим лезет через забор мальчишка из волости с каким-то громадным тюком: оказались бесконечные «этюды», завернутые в волостной тулуп...» '

Владимир Ильич выражает удовольствие, что издание «Этюдов» перешло к Водовозовой, и сообщает, что намерен воспользоваться ее предложением издать и «Развитие капитализма в России». Просит меня переговорить с ней насчет финансовых условий. «Могу смело взять на себя обязательство доставить в Москву последнюю главу к 15 февраля». 28 ноября Владимир Ильич пишет: «Кончил половину своей книги и убедился, что вся будет скорее короче, чем длиннее предположенного». 12 декабря были посланы Владимиром Ильичем 3-я и 4-я главы книги. 1 -я и 2-я были отправлены нами еще раньше.

Вообще весь 1898 год Владимир Ильич работал очень усиленно как над своей книгой, написанной, собственно, в этом году, так и над переводом Вебба, сделанным им в удивительно короткий срок, да еще над такой неблагодарной работой, как переписка этого перевода. Надежда Константиновна даже жаловалась в письмах к моей матери, что он сидит над работой чересчур напряженно, и радовалась, когда ему удавалось для отдыха проехать в город или на охоту. «Проветриться ему не мешает, последнее время он по уши ушел в свои «рынки» и пишет с утра до вечера» (письмо от 14 октября). Как всегда, Владимир Ильич заботливо относился и к ясности изложения. В том же письме Надежда Константиновна рассказывает, что • должна была изображать «беспонятного» читателя то есть особенно придирчиво отмечать, нет ли чего непопулярного, мудреного, неясного,— он и тогда не хотел обращаться к избранным только, хотел быть понятным широким слоям.

Отдыхом для Владимира Ильича служили прогулки, купанья, охота, изредка приезд кого-либо из товарищей или поездка к ним в другое село и в город — в Минусинск или в Красноярск. Так, на рождестве 1897—1898 гг. у него гостил Г. М. Кржижановский, и Владимир Ильич писал (4 января), что «праздники были нынче в Шу-шу-шу настоящие, и я не заметил, как прошли эти десять дней». Глеб Максимилианович пел, «так что мои молчаливые комнаты сильно повеселели с его приездом и опять затихли с отъездом» . Рождественские праздники 1898— 1899 гг. Владимир Ильич с Надеждой Константиновной проводили в Минусинске, откуда он писал матери: «Приехали сюда мы с Надей... и остаемся до 1-го. Проводим время здесь превосходно. Такого отдыха от занятий только и можно было желать. Усердно катаемся мы, между прочим, на коньках, поем и т. д.» (28 декабря) \ Играл там Владимир Ильич и в шахматы. Еще 8 марта он просил нас выслать ему шахматы, говоря: «Напрасно я думал, что Восточная Сибирь — такая дикая страна, в которой шахматы не могут понадобиться» . Стал он вырезывать их и из коры, что являлось также отдыхом от занятий. В письме от 22 ноября Надежда Константиновна пишет: Володя режет шахматы по вечерам, когда уже окончательно «упишется» .

В сентябре Владимир Ильич ездил в Красноярск по разрешению «лечить зубы». «Он давно уже подавал прошение, зубы у него совсем прошли, а тут разрешение пришло на недельку отправиться в Красноярск. Сначала Володя было думал не ехать, но потом соблазнился»,— пишет Надежда Константиновна 11 ноября . И Владимир Ильич пишет (16 сентября) из Красноярска, что доволен своей поездкой: «Вылечил себе зубы и проветрился несколько после l/2 годового шушенского сидения. Как ни мало в Красноярске публики, а все-таки после Шуши приятно людей повидать и поразговаривать не об охоте и не о шушенских «новостях»» . Оказалось, что и по «зубному делу» Владимир Ильич съездил недаром: у него болел совсем не тот зуб, который он рвал, не дождавшись разрешения, в Минусе, а другой, который и вырвал в Красноярске дантист (письмо Надежды Константиновны от 27 сентября) . Ехал Владимир Ильич от Минусинска на пароходе, и, несмотря на то что «набрал с собой», по словам Нади, «уйму книг», дорога, особенно обратная, ему «смертельно надоела». Ездили как-то за 20 верст к Курнатовскому. Приезжал к ним Глеб Максимилианович в ноябре читать первые две главы «рынков».

На охоту Владимир Ильич ходил большею частью с товарищами по ссылке, рабочими Проминским или Энгбергом. Когда в Шушу заявлялся кто-либо из гостей, то они сопутствовали ему. Он стреляет уток, тетерок, куропаток. Мешает отсутствие хорошей охотничьей собаки. За зайцами Владимир Ильич отправлялся иногда зимой на острова Енисея на целый день. И все же, как пишет и Надежда Константиновна, «охотник Владимир Ильич не особенно страстный».

Мать наша собиралась съездить к Владимиру Ильичу на лето и в 1898 г., и он относился к ее поездке в этом году положительно и писал (10 мая): «Очень и очень бы хотелось, чтобы тебе удалось сюда приехать» . «Если бы можно во 2-ом классе по железной дороге, то я думаю, что не будет чересчур утомительно» . Но поездке этой не удалось совершиться, главным образом из-за тюремного заключения брата Дмитрия Ильича, тянувшегося почти год. До его освобождения, при полной неопределенности его судьбы, мать не хотела, конечно, ехать, а он был освобожден только 20 августа, когда в Сибири началась уже осень и ехать туда было, несомненно, уже поздно.

И этот весь год шла у нас, конечно, с Владимиром Ильичем деятельная переписка химией, и когда он указывает, перечисляя полученные книги, что какой-нибудь «Дневник съезда техников» или «оттиск из Архива» были особенно интересны и «особое за него спасибо Анюте», то это означает, конечно, получение химического письма. О легальных общественных событиях того времени — докладе Лозинского, прениях в Вольном экономическом обществе насчет денежной реформы, о реферате Струве, прочитанном в Москве в 1898 г., и я, и Марк Тимофеевич писали ему в обычных письмах и посылали тезисы докладов. И Владимир Ильич писал по поводу доклада Лозинского, что это шедевр глупости и что стоит усадить его рядом с г. Южаковым (4 января 1898 г.) О реферате Струве, который, помню, поселил большое недоумение среди московских социал-демократов, Владимир Ильич пишет: «Действительно, с такими новыми взглядами вряд ли стоило выступать в кратком реферате. Остатки работы Федосеева были бы интересны в этом отношении; он держался, кажется, совсем иных взглядов на наше помещичье хозяйство перед реформой» (28 декабря 1898 г.).

Самоубийство Федосеева (в июне 1898 г. в Верхоленске) очень огорчило Владимира Ильича, который высоко ставил Федосеева и возмущался поднятой против него и погубившей его ссыльной историей. Еще 24 января 1899 г. Владимир Ильич писал мне, что Федосеев не ответил на два его письма, что на него повлияла «история в Верхоленске», и добавил: «Уже лучше не желай мне товарищей в Шушу из интеллигентов! С приездом Н. К. и то целая колония будет» . Владимир Ильич пишет и подробнее о Федосееве, пересказывая письмо Ляховского о всех обстоятельствах смерти Николая Евграфовича, и прибавляет: «Хуже всего в ссылке эти «ссыльные истории».

Была, как известно, ссыльная история и в Минусинской колонии в связи с бегством Райчина, вызвавшая раскол между старыми ссыльными народовольцами и социал-демократами, которая, очевидно, до большой степени отвратила Владимира Ильича от мысли стремиться в город. Со своими товарищами Владимир Ильич все время постоянно поддерживает связь, постоянно пишет нам о них. И в ссылке, как и в тюрьме, вливает он своими письмами бодрость во всех них.

Ульянова-Елизарова А. И. В, И. Ульянов (И. Ленин). Краткий очерк жизни и деятельности. М., 1934. С. 121—126


 

К ИСТОРИИ ПОЯВЛЕНИЯ В СВЕТ КНИГИ В. И. ЛЕНИНА «МАТЕРИАЛИЗМ И ЭМПИРИОКРИТИЦИЗМ»

После переписки из Сибири в сохранившихся у меня письмах Владимира Ильича оказывается довольно большой перерыв — на целых восемь лет. Половина его — от 1900 до 1902 и затем от 1905 до 1907 — объясняется тем, что мы жили с ним вместе или за границей поблизости. Правда, за границей в 1900—1902 гг. мы переписывались тоже, ибо жили по большей части не в одном с ним городе, и переписка вследствие более свободных условий была там большой и интересной, но писем, понятно, от тех двух лет не сохранилось у меня вовсе, ибо при возвращении в Россию я, конечно, не могла взять их с собой, если бы даже не ехала на верный почти арест, как в тот год. От 1905 до 1907 г. Владимир Ильич жил в Питере или под Питером, в Куоккале, и мы отдыхали от переписки.

В промежутке между этими двумя сроками отсутствие писем объясняется тем, что сначала мне пришлось много кочевать, у меня не было определенного местожительства, и мы и переписывались реже, и хранить письма было менее удобно; первую половину 1904 г. я сидела в тюрьме. Последний год перед революцией — с осени 1904 по осень 1905 г.— переписка наша, главным образом деловая, «химическая», опять очень оживилась, но писем от того времени тоже не сохранилось.

Более правильная переписка шла у нас опять с 1908 г. Она частью сохранилась, а именно: у меня уцелело восемь писем от 1908 и семнадцать писем от 1909 г.

Здесь, опять как в Сибири, она была правильной, так как в основе ее лежало дело — устройство издания второй большой книги Вл. И. «Материализм и эмпириокритицизм» — переговоры о ней, поручения, корректуры и т. п.

Как видно из писем Владимира Ильича осени этого года ко мне в Москву, перспективы тогда насчет издателя были очень плохие. Он пишет, что надежды на Граната надо, видимо, оставить, ибо тот купил «историю» меньшевиков , то есть там взяли верх меньшевики . Он просит меня списаться со «Знанием», с Бончем, хотя и говорит: «На само «Знание» я почти вовсе не надеюсь: «хозяин» его, давший полуобещание Анюте, большая лиса и, вероятно, понюхав воздух на Капри, где живет Горький, откажется» . («Хозяин», то есть заведовавший тогда делами «Знания»,— К. Пятницкий.)

Современному читателю непонятны такие затруднения при устройстве издания научной книги. Но то было время реакции после первой нашей революции. Из высыпавших как грибы после дождя издательств многие были закрыты правительством, с привлечением издателей и авторов к ответственности, другие закрылись сами. При массе возникших тогда литературных дел, с наложением тяжелых взысканий, издатели стали, понятно, чрезвычайно осторожны с приемом новых книг, прежде всего взвешивая, не придется ли отвечать за них. Особенно боязливо относились они к предложениям со стороны писателей, стоявших на крайнем левом крыле, имея все основания опасаться разных полицейских кар даже за легальную как будто бы книгу такого автора. Ильин был тогда широко известен как прямолинейный революционер. Вот почему так мудрено было пристроить его книгу даже на философскую тему. И вот почему меньшевики находили себе гораздо легче издателя.

Поэтому Владимир Ильич пишет, что пойдет на всякие цензурные уступки и говорит: «Если издателя нет, посылай немедленно Бончу,— хотя он издает в долг, и неизвестно, получу ли я что-нибудь, но все же издает». «Имей в виду,— писал Ильич 27 октября,— что я теперь не гонюсь за гонораром, т. е. согласен пойти и на уступки (какие угодно) и на отсрочку платежа до получения дохода от книги,— одним словом, издателю никаких рисков не будет. Насчет цензуры тоже пойду на все уступки, ибо в общем у меня безусловно все легально и разве отдельные выражения неудобны».

В том же письме Владимир Ильич сообщил, что рукопись готова: «вышло 24 печатных листа (в 40 000 букв),— т. е. около 400 страниц». Затем он просил хороший адрес для отправки ее. Я дала ему адрес нашего близкого знакомого, санитарного врача Левицкого, жившего в Подольске, где познакомился с ним и Владимир Ильич в 1900 г., перед отъездом за границу. Ему и была отправлена рукопись, как Владимир Ильич сообщает иносказательно в письме от 17 ноября 1908 г. И в этом и в следующем — от 26 ноября — письмах он нервничал, запрашивая, получена ли рукопись. «Я смертельно боюсь,— писал он,— пропажи большущей, многомесячной работы».

Получив известие, что работа дошла в целости, Владимир Ильич сообщает мне, что по поводу издания книги он писал уже в Питер и напишет еще. «Конечно, если что-либо подвернется тебе, то отдавай и вообще распоряжайся сама, но шансов, по всему видно, мало» (26 ноября 1908 г.).

Я искала, и в результате этих поисков мне подвернулась возможность выпустить книгу в издательстве эсера Крумбюгеля «Звено», просуществовавшем недолго в Москве. Из письма Владимира Ильича от 10 декабря видно, как доволен был он, мало надеявшийся при сложившихся условиях устроить скоро издание книги, теми предложениями Крумбюгеля, которые я ему сообщила. Он дал мне телеграмму о немедленном принятии второго условия, а в письме сообщил, что «в крайнем случае я бы пошел, entre nous , и на 1-ое условие; но 2-ое так выгодно и возможность издать сразу и в Москве так завлекательна, что надо эту возможность ловить обеими руками».

Я не могу уже вспомнить теперь, в чем состояла разница между этими двумя условиями. Кажется, что по первому автор получал чистую выручку, а по второму — известный полистный гонорар и что Вл. И. предпочел второе. Но наверное вспомнить не могу. Знаю только, что в договор было вставлено, по настоянию Вл. И., обязательство со стороны издателя выпустить книгу к определенному сроку, с неустойкой в случае невыполнения его. Ведь попытки ревизии марксизма со стороны философии, возглавляемые у нас Богдановым и Луначарским, возмущали Вл. И. не меньше, чем с политико-экономической — Бернштейном. Для борьбы с этим течением засел он за изучение философии, писал свою книгу. Поэтому так волновали его всякие задержки и затяжки в издании, поэтому торопил он его так. «Если можно, то в договор надо бы внести немедленное издание» (письмо от 10 декабря 1908 г.)

Останавливает также Владимира Ильича вопрос, на чье имя составлять договор. В письме от 10 декабря он пишет: «Кстати. При подписи договора советую Ане быть осторожнее, т. е. не давать по возможности своего имени, чтобы не быть ответственной по законам о печати (и не отсидеть в случае чего; об этом надо посоветоваться с знающими людьми). Нельзя ли договор на мое имя написать, а Анюту обойти вовсе, т. е. не упоминать совсем?»

Не могу вспомнить теперь точно момента подписания договора. Но так как совсем невероятно, чтобы возможно было составление такого договора на лицо, находящееся вне пределов досягаемости, как Владимир Ильич, и другого лица, на которое мог бы быть составлен договор, тоже не представляю себе, то считаю, что он был составлен на мое имя. На это же указывают как будто бы слова Ильича: «Итак, все улажено и подписано» (19 декабря). (Очевидно, мною.) «Насчет фамилии автора,— писал Ильич,— я не стою: какую угодно, мне все равно, пусть издатель выбирает».

Относительно цензуры он сообщал, что пойдет на все уступки.

Но все эти уступки Владимир Ильич делал скрепя сердце, это видно из того, что позднее, когда опасение, что книгу не удастся устроить, отошло, договор был составлен, он писал: «Насчет «фидеизма» и проч. соглашаюсь лишь по вынуждению, т. е. при ультимативном требовании издателя» (19 декабря).

Нецензурными находил издатель и многие резкости и ругательства, ставя иногда вопрос чуть ли не ультимативно. Помню дебаты и пререкания с ним в его магазинчике на Никитской улице, дебаты, которые для меня вести было часто тем труднее, что я обычно сама не была сторонницей тех резких выражений, которые мне в качестве поверенной Владимира Ильича приходилось отстаивать. Я высказывала иногда Ильичу свое мнение, что ругательства часто лишь ослабляют, что без них получается сильнее. Писал и он мне как-то из Сибири, что убедился, что в печати все ругательства выходят гораздо резче. Возражал против многих резкостей и Иван Иванович Скворцов-Степанов, мой единственный тогда советчик в Москве, которого под именем «писателя» упоминает в письмах этих лет Владимир Ильич, которому он писал через меня пару раз в эту зиму. Осталось в памяти, что Иван Иванович находил особенно недопустимыми и часто несправедливыми нападки на Базарова и Богданова и настаивал на смягчении их.

Вследствие этого, а также памятуя слова Ильича, что он пойдет на всякие цензурные смягчения, я и писала ему о тех из них, на которых настаивал особенно издатель или которые поддерживал Иван Иванович Скворцов. Но Владимир Ильич лишь с немногими соглашался. «На смягчения по отношению к Базарову и Богданову согласен,— писал Ильич 19 декабря,— по отношению к Юшкевичу и Валентинову — не стоит смягчать... Пуришкевича оставь. Ругательства прочие согласен смягчать, а равно и неприличные выражения»

Следует особо отметить, что Владимир Ильич, посылая добавление к § 1 гл. 4, пишет: «Я считаю крайне важным противопоставить махистам Чернышевского» .

Наконец, письма отводят, конечно, много места той части издания, которая была поручена мне и которой Ильич уделял всегда много внимания,— корректуре. Ильич настаивает, чтобы ему посылались корректурные листы не для правки, которую он не предполагал вести из-за границы, а чтобы иметь возможность предупредить хотя бы телеграммой, в случае какого-либо пропуска, какой-нибудь особо грубой ошибки,— на всякий, так сказать, пожарный случай. И он уславливается со мной заранее, как он будет телеграфировать, что будет означать та или другая цифра в телеграмме.

Этого пожарного случая не произошло, к телеграммам прибегать ему не понадобилось. Но, конечно, дело не обошлось без опечаток, список которых он прилагал почти к каждому письму; посылались затем изменения, добавления, вставки. Была тревога из-за несвоевременного получения некоторых листов — не пропали ли они,— оказавшаяся ложной. Были волнующие задержки из-за почтовой забастовки во Франции, по поводу которой Владимир Ильич писал: «Хорошее пролетарское дело здорово мешало в литературных наших делах...» Но в общем Владимир Ильич был доволен корректурой, а если просил меня в нескольких письмах очень убедительно подыскать платного корректора и сдать ему работу, то вследствие болезни матери.

Мать наша была тяжело больна весной 1909 г., я была при ней одна, и Владимир Ильич, учитывая, что мне не до корректуры, просил меня передать ее кому-нибудь. И в наиболее трудное время я, боясь также, чтобы мне не пришлось задержать книгу, срочность выхода которой была так важна для Ильича, делала попытки подыскать кого-нибудь, но они не привели ни к какому результату. У меня не было в тот год почти никаких знакомств в Москве. Иван Иванович, к которому я обращалась, тоже не мог указать надежного лица, хотя и не одобрял с самого начала того, что я беру на себя корректирование научной книги, считая, что это должно быть поручено специалисту. Мне, понятно, не хотелось отдавать корректуры в незнакомые руки, доверять которым не имела основания. К тому же я была прикована к больной, и в то время отсутствия телефонов в Москве я скорее могла урывать время дома для правки корректур, чем для путешествия по московским конкам и при московских расстояниях в поисках корректора. Поэтому я продолжала править корректуры сама.

Лишь последние листа два вследствие задержки в выпуске книги, происшедшей не по моей вине, а по вине издателя и типографии, мне пришлось, так как я около половины апреля должна была ехать с матерью в Крым, отдать нанятому корректору. Этот корректор был приглашен Иваном Ивановичем, который сам обещал держать авторскую корректуру. В письме от 9 марта Ильич сообщает: «Писателю» тысяча благодарностей за согласие помочь. Он, кажись, все же марксист настоящий, а не «марксист на час», как иные прочие. Немедленно преподнеси ему от меня мою книгу».

Но, сообщая о получении книги (26 мая 1909 г. по новому стилю), высказывая, что издана она хорошо, Владимир Ильич говорит, что опечаток в конце не меньше, чем в начале, и видно незнакомство корректора с языками, например изуродовано до смешного английское «А new name for old ways of thin-king».

И в сноске: «Степанов, верно, вовсе не смотрел...» «Но это неизбежный и неважный недостаток. В общем я доволен изданием. Насчет цены все жалуются, и справедливо. Вперед будем включать в договор обязательно не только количество экз., но и цену»

Этим заканчивается в письмах специально относящееся до истории появления в свет книги «Материализм и эмпириокритицизм». На чисто политическую тему, кроме упомянутого уже по поводу выражений в книге, в письме от 26 мая говорится: «У нас дела печальны: Spahung (раскол), верно, будет; надеюсь через месяц, 11 /2 дать тебе об этом точные сведения. Пока дальше догадок идти нельзя».

После этого письма, полученного в Крыму, в сохранившихся у меня письмах Владимира Ильича имеется большой перерыв — до следующего, 1910 г. Кроме потери писем это может быть объяснено и тем, что я тогда, уехав из Крыма, много кочевала, жила на Урале и на Волге и более или менее оседлого местожительства не имела до следующей весны. Правильность переписки нарушилась. И я не помню уже, непосредственно ли от Ильича или иным способом узнала я о состоявшемся через указанный им приблизительно срок расколе с отзовистами и ультиматистами.

Ульянова-Елизарова Л. И. В. И. Ульянов (Н. Ленин). Краткий очерк жизни и деятельности. М., 1934. С. 127—135

 


 

ПИСЬМА В. И. ЛЕНИНА К РОДНЫМ (1910—1916 гг.)

Письма Владимира Ильича с 1910 г. до революции сохранились у меня в меньшем количестве и не могут быть объединены вокруг какого-нибудь дела, как письма 1897—1899 или письма 1908—1909 гг.

От 1910 г., когда я много кочевала, прежде чем основалась в Саратове, осталось два письма Владимира Ильича от 13 февраля 1910 г. к М. А. Ульяновой в Москву и от 2 мая ко мне , А. И. Елизаровой, в Саратов. В первом из них он говорит о «делишках», от которых «освободился», имея в виду пленум ЦК в январе 1910 г. Там же благодарит он за посланные ему шахматы. Эти шахматы, являвшиеся у нас семейной драгоценностью, мать послала ему как дорогие по памяти: они были выточены собственноручно отцом еще в бытность его в Нижнем Новгороде, и в них играли всегда и отец и братья. Шахматы эти после ареста Владимира Ильича при начале мировой войны, а затем поспешного отъезда его из Кракова остались там и пропали.

В письме ко мне он выражает желание иметь хоть изредка «весть «из глубины России» про то, что делается в новой деревне. Сведений об этом мало, и просто побеседовать даже с знающим человеком было бы очень приятно». По этому поводу Владимир Ильич выражает сожаление, что «алакаевский сосед» (А. А. Преображенский), которому он шлет привет, «если удастся его увидеть», такой абсолютный враг переписки.

Шлет он привет и «северному маньчжурцу», под которым подразумевает своего старого самарского приятеля А. П. Скляренко. Владимир Ильич называет его «маньчжурцем», потому что он провел несколько лет в Маньчжурии, и «северным», потому что в то время он находился в ссылке в Вологодской губ. Его жена с ребенком жила тогда в Саратове, и через нее посылала я Владимиру Ильичу и от него обратно приветы Скляренко. Затем Владимир Ильич пишет о М. Ф. Владимирском — моем товарище по работе в первом Московском комитете РСДРП, находившемся тогда в эмиграции.

Та «сугубая склока», о которой он пишет в конце, из-за которой «из рук вон плохо идут занятия», обозначает разногласия с Заграничным бюро ЦК и с группой «Вперед». Этим же неоднократно высказываемым Владимиром Ильичем желанием получить сведения и рассказы о впечатлениях от деревни и от Волги были вызваны подробные письма с такими рассказами, которые посылал ему Марк Тимофеевич Елизаров. В своем ответном письме от 3 января 1911г. Владимир Ильич высказывает свое удовольствие по поводу двух таких писем Марка Тимофеевича и извиняется за неаккуратность ответов, вызываемую особенно «склочным» временем (продолжение тех же разногласий).

В том же письме Владимир Ильич советует сестре Марии Ильиничне «не рваться в отъезд», то есть не стремиться в Москву, где после работы 1909—1910 гг. и обыска там весною 1910 г., а главное, после ареста в декабре 1910 г. С. Н. Смидович и А. П. Смирнова ей было неудобно поселяться (об этом аресте предупреждает в письме от 1 февраля Надежда Константиновна: «В Москве заболела Танина мать»)

«Материальные условия продолжают быть неважными: издателя не нашел, а также нет ответа относительно статьи из «Современного мира» В ответ на это сообщение о плохом положении финансов мать предлагала, очевидно, посылать ему из своей пенсии, потому что в следующем письме от 1 февраля 1911 г. Владимир Ильич спешит успокоить ее, сообщая, что теперь нужды нет и что он просит ее не посылать ему денег и из пенсии своей не экономить. Сообщает он также, что продолжает получать то «жалованье» о котором говорил ей в Стокгольме. Относительно книги по аграрному вопросу Владимир Ильич сообщает, что написал Горькому и надеется на благоприятный ответ. Книгу эту так и не удалось устроить. По поводу нее же пишет, очевидно, Владимир Ильич о неудаче моих переговоров со Львовичем.

Осенью 1911 г.— в октябре — ноябре — мне удалось побывать за границей, и я провела недели две в Париже, у Владимира Ильича. Нашла, что он живет плохо в материальном отношении, питается недостаточно и, кроме того, сильно обносился. Я стала убеждать его пойти со мною на следующее утро в магазин, чтобы купить необходимое ему зимнее пальто. Но он категорически отказался, и я, уже не ожидая его, была удивлена, когда услышала из-под окна моей комнаты, выходившей во дворик, его оклик в условленный час. Оказалось, что Надя после моего ухода убедила его принять мое предложение. При покупке Владимир Ильич отказывался от всего более дорогого, и только убеждения приказчика, что одно пальто является «inusable» (неизносимым), заставило его остановиться на нем. Но тужурку, которую я считала тоже необходимой ему, он решительно отказался покупать.

Заметила я также в это посещение Владимира Ильича, что и настроение его было менее жизнерадостным, чем обычно. Как-то раз во время прогулки вдвоем он сказал: «Удастся ли еще дожить до следующей революции?» И вид у него был тогда печальный, похожий на ту фотографию, что была снята с него в 1895 г. в охранке. Это было время тяжелой реакции: симптомы возрождения, как факты выхода «Звезды» и «Мысли», только еще намечались.

Выяснив условия посылок съестного из России за границу, я посылала ему в Париж мясное (ветчину, колбасу). По поводу домашней запеченной ветчины он выразился в одном несохранив-шемся письме, что это «превосходная снедь», из чего можно было заключить о разнице между этим мясом и тем. которым ему приходилось питаться в Париже. В Австрию пересылка мясного не разрешалась, и поэтому по переезде его в Краков я посылала ему рыбное (икру, балык, сельди и т. п.) и сладкое, которое он сам, конспиративно от Нади, просил послать ей. Об этих «гостинцах» упоминают в письмах от 1912 и 1913 гг. и он, и Надежда Константиновна

Как известно, никакой статьи Владимира Ильича в 1911 г. в «Современном мире» напечатано не было, но что в этом году статья его обсуждалась редакцией журнала, это подтверждает определенно Вл. Дм. Бонч-Бруевич. Только он не может вспомнить, каково было ее заглавие и что сталось с нею. А. Е.

Письма Владимира Ильича от мая и июня 1912 г. говорят об аресте сестры Марии Ильиничны и меня. Арест этот, оставивший мою мать опять — в третий раз в ее преклонные годы (ей было тогда уже 77 лет) — совершенно одну, сильно обеспокоил, как видно по письмам, Владимира Ильича .

Сестра была арестована тогда, между прочим, в связи с Пражской — в январе 1912 г.— конференцией, на которой был делегат и из Саратова, и после пяти месяцев предварительного заключения пошла на три года в Вологодскую губернию. Был дан приказ об аресте — независимо от результатов обыска — всех нас троих, живших тогда вместе: сестры, меня и мужа моего, Марка Тимофеевича. Мы с мужем в нелегальной саратовской организации тогда не участвовали, но уже жизнь вместе была достаточна для ареста. Кроме того, имел, конечно, значение и факт постоянных сношений всех нас с Владимиром Ильичем. Из архива департамента полиции выужено пока за рассматриваемый период три перлюстрированных письма Владимира Ильича — по одному за 1910, 1912 и 1913 гг. Письма эти были посланы на прямые адреса — обычно на адрес матери. Из них только письмо 1913 г., имеющееся и в моей коллекции, не касалось совершенно политических вопросов. Письмо от 1 февраля 1910 г. рассказывает о попытке объединения с меньшевиками и о закрытии фракционного органа 3; открытка от 24 марта 1912 г. могла, конечно, иметь непосредственное влияние на мой арест, так как в ней прямо повествовалось о «последней конференции» и о том, как все против нее ополчились, «так что дело буквально до драки доходило на здешних собраниях» .

Марк Тимофеевич был во время производства обыска в отъезде,— разъезжал по службе страхового агента, а так как у него было больное сердце, вызвавшее осенью 1911 г. экстренную поездку в Наугейм, а в саратовской тюрьме было тогда скверное, «каторжное» положение, то мать выехала на пароходную пристань, чтобы предупредить его, и он проехал мимо Саратова и вообще поколесил по Волге до моего освобождения, которое произошло уже через три недели. Кроме того, что я в местной организации не состояла,на жандармов произвел, очевидно, впечатление слабый вид моей матери, когда она пришла хлопотать о нас. Мать рассказывала, что ей стало тогда дурно в жандармском.

С осени 1912 г., со времени переезда в Краков, настроение Владимира Ильича сильно поднялось. Он пишет, что они живут лучше, чем в Париже,— отдыхают нервы, больше литературной работы, меньше склоки. Отмечает, что Горький настроен теперь к ним менее недружелюбно Запрашивает, осталась ли нераспроданной его философская книга. «Мы бы могли, вероятно, найти теперь еще способ сбыта и договориться об этом с издателем» — и просит сообщить ему для этого адрес издателя Крумбюгеля. Пишет Владимир Ильич о предположении издавать брошюры при «Правде» и чувствует себя, видимо, уже ближе к России: зовет Марка Тимофеевича к ним на курорт, в Закопане, сообщая, что из Варшавы имеются туда прямые поезда зовет и меня: «Если поедешь к Мите в Крым, то, я надеюсь, ты заглянешь и к нам — тут уже почти по дороге», дает мысль, что приграничные жители могут переезжать за 30 коп. Конечно, об этом я, когда мать была исключительно на моих руках и я должна была перевезти ее в Вологду, и думать не могла. Но следует отметить также, что письмо это было перлюстрировано и что в конце доставленной нам копии из дела департамента полиции значится: «На подлинной автограф, снятый на кальку: «Крепко жму руку. Твой В. У.» О материальных условиях Владимир Ильич пишет, что они пока сносны, но очень ненадежны. Он говорит, что связей с издателями у него, увы, никаких нет. Это в ответ на письмо матери, которая писала о желательности какой-либо переводной работы для сестры Марии Ильиничны в ссылку.

Возобновляет Владимир Ильич в Поронине катание на коньках, вспоминая при этом Симбирск и Сибирь. Вообще жизнью как в Кракове, так и в предместье его, Поронине, доволен и пишет, что переселяться никуда не думает,— «разве война выгонит, но в нее я не очень верю». Последнее утверждение, что в войну он не верит, повторяется у него в письмах из Кракова дважды

С осени 1913 г. я поселилась в Петербурге, была секретарем и членом редакции журнала «Просвещение», работала в «Правде», а с основания журнала «Работница» состояла, вследствие ареста других членов редакции, фактически почти единственным редактором ее. В тот год у меня была большая переписка с Владимиром Ильичем — и химическая, по партийным делам, и главным образом по литературным,— на редакцию «Просвещение» он писал мне на псевдоним Андрею Николаевичу, а я на Deckadresse, без обращения, и подписываясь тем же псевдонимом, на который он писал мне.

Легальные письма 1914 и 1915 гг. говорят опять усиленно о приискании работы для заработка. В данном случае в заказном письме, прошедшем, как видно по конверту, через военную цензуру, Владимир Ильич просит Марка Тимофеевича устроить издание педагогической энциклопедии — работы, которую наметила себе и за которую собиралась засесть вплотную Надежда Константиновна. Из того, что с подысканием издателя Владимир Ильич просит очень поспешить, видно, что материальные условия у них с переездом в Швейцарию были очень неважны. Он просит поговорить сначала с «прежним издателем» — очевидно, с В. Д. Бонч-Бруевичем с которым я действительно говорила тогда и с которым мы и теперь припомним об этих переговорах и о том, что из них ничего не вышло. В. Д. говорит, что идея такой энциклопедии была тогда и у Веры Михайловны Бонч-Бруевич, но что провести по тем временам в жизнь ничего нельзя было. Обращались ли с этим делом мы с мужем еще к кому-нибудь или советовались ли с кем-нибудь, я теперь уже не помню. Спрашивает Владимир Ильич о журнале «Просвещение», который мы собирались в 1914 и в 1915 г. возобновить; из этих попыток, конечно, ничего не вышло. Он огорчается ростом шовинизма в разных странах, пишет, что Плеханов, которого «опять хвалят либералы, вполне заслужил это позорное наказание» , и возмущается «срамным и бесстыдным» номером «Современного мира», имея в виду статью Н. Иорданского «Да будет победа!» . Очевидно, в годы войны переписка была скуднее, и многие письма пропадали. В единственной сохранившейся открытке Владимира Ильича от 1915 г. он особенно — «очень, очень и очень» — благодарит за книгу, за интереснейшее собрание педагогических изданий и за письмо. «Интереснейшим» собрание педагогических изданий было, конечно, вследствие написанного меж его строк химического письма, которое я предпочитала тогда писать в книгах и которое благополучно проскочило таким образом военную цензуру. В годы войны всякая корреспонденция в ЦК, из-за сокращения нелегальной работы, из-за отправки многих работников в ссылку, из-за большей затрудненности всяких сношений, сильно сократилась, и Надежда Константиновна писала мне в 1915 или в 1916 г. химически: «Бывало, писем по 300 в месяц получали, а теперь пишет почти что один Джемс».

Таким образом, к концу периода моей переписки с Владимиром Ильичем — во время войны — я услыхала то же, что слышала в самом начале его, в годы сибирской ссылки, а именно что корреспондентом нелегальным, «химическим», так сказать, была почти только одна я.

Ульянова-Елизарова А. И. В. И. Ульянов (И. Ленин). Краткий очерк жизни и деятельности. М., 1934. С. 136—146


 

ИЗ ПЕРЕПИСКИ РУССКОГО БЮРО ЦК С ЗАГРАНИЦЕЙ В ГОДЫ ВОЙНЫ (1915—1916 гг.)

 Восемь моих писем к Владимиру Ильичу — с апреля 1915 по ноябрь 1916 г.— составляют часть корреспонденции из Русского бюро ЦК за границу.

Официально я не входила ни в эту, ни в другие организации ЦК, но фактически вела деловую переписку с ними — с Владимиром Ильичем и Надеждой Константиновной — все время. Восемь печатаемых ниже писем оказались в женевском архиве ЦК, переписанные рукою Надежды Константиновны. Они вошли в одну коллекцию с письмами А. Г. Шляпникова («Александра») того же периода и вместе с ними пролежали несколько лет в архиве Истпарта как письма Шляпникова. Лишь в самое последнее время, когда решено было приступить к изданию этих писем, было обнаружено, что нижепомещаемая часть их написана мною, под моей тогдашней кличкой «Джемс».

Конечно, написано мною за отмеченный период в 1 1/2 года было гораздо больше писем: об этом говорят как слишком большие промежутки между письмами, так и многие неясности, указания на предыдущие письма, которые не сохранились. Но пока найдены только эти: семь в архиве ЦК и одно из перлюстрированной департаментом полиции переписки. Считаю, что переписанные Надеждой Константиновной были написаны химией в книгах, как я обычно писала, выбирая более солидные как по объему, так и по содержанию книги и посылая их не на прямой адрес, а на так называемые Deckadresse (подставные, передаточные адреса). При этом, помню, давались специальные адреса, например преимущественно для технических, медицинских или экономических книг и журналов; выбирались книги на более плотной и матовой бумаге, на которой химические письмена были менее заметны. Я набила, так сказать, руку узнавать подходящую на ощупь книгу, практикуясь в этом еще в 1901 —1902 гг. в Париже у букинистов. Припоминаю, что встретила как-то озадаченный взгляд продавца, вызванный, вероятно, гем, что я не столько гляжу на содержание выложенных на лотках или на выступах стен дешевых брошюр, сколько щупаю и просматриваю на свет бумагу, на которой они напечатаны. Это я выбирала книги для химических писем в Россию.

Книги с указанными выше предосторожностями доходили много вернее, чем письма,— по крайней мере я не помню ни одного случая провала или пропажи их. Письма же подвергались, конечно, легче перлюстрации, особенно письма за границу в период всемирной войны. Могло быть снято факсимиле руки, надписывающей адреса, могло быть прослежено опускание письма в почтовый ящик. Так произошло, вероятно, с первым из предлагаемой серии, с письмом от 23 апреля 1015 г.— единственным оказавшимся в бумагах департамента полиции.

И как раз это письмо наиболее насыщено партийными известиями и переговорами. В этом письме говорится о процессе депутатов IV Государственной думы. Сведения о нем я почерпала из первоисточника, так сказать, а именно из рассказов Н. Д. Соколова, выступавшего защитником Каменева, и еще кого-то из депутатов. Так, помню, что о Муранове, спасшем процесс, слышала от него. «Все начистоту» означает, что Муранов пригрозил рассказать о сношениях и связях с ЦК большевиков, о поездках депутатов к Владимиру Ильичу в Краков, если бы некоторые из них пошли на указанные расхаянные жесты.

Соколов передал мне также о всех своих переговорах в качестве защитника с Каменевым, а я излагала их в сжатом виде Владимиру Ильичу. Так, в письме, предшествовавшем данному, я передала о рассказе Соколова по поводу идеи Каменева вызвать на суд в качестве свидетеля Н. Иорданского. Письмо это, очевидно, в департамент полиции не попало, но попало несомненно в руки Владимира Ильича, так как изложенное там отразилось на передовице № 40 «Социал-демократа» о процессе депутатов. По этому проекту Иорданский должен был заявить в своем показании, что Каменев стоял не на пораженческой точке зрения, а на оборонческой, изложенной им, Иорданским, в статье «Да будет победа». Как известно, Иорданский отказался свидетельствовать и так и не подал заявления о вызове его в суд. Но Ильичу об этом я сообшила так же, как и о своих личных впечатлениях от судоговорения, на которое мне удалось попасть пару раз. Слышала я между прочим и защитительную речь Каменева, который пытался выставить себя ни к чему не причастным легальным литератором, поселившимся временно в Финляндии, ибо у него «не было еще обстановки». Помню, что эта речь, ничуть не убедительная для представителей обвинения, произвела очень тяжелое впечатление на нас, зрителей, допущенных на хоры.

Затем в письме этом говорится о кандидатуре в представители ЦК Б. В. Авилова на место арестованного Каменева. Это предложение исходило от т. Ольминского. Очень уж неудобно было при сношениях с Петербургским комитетом и другими организациями отсутствие такого представителя в России; и я запросила Владимира Ильича, можно ли временно, до утверждения постоянного представителя, возложить эту функцию на Авилова. Но Владимир Ильич самым решительным образом отклонил эту кандидатуру. А позднее Авилов, указавший с самого начала на некоторые разногласия его с точкой зрения ЦК, выявился определеннее как человек, считающий лозунг гражданской войны неправильным Вследствие этого его проекты листовок не удовлетворяли Петербургский комитет, и мы сами убедились в неудачности нашего пред л ожени я.

И о финансовых делах ЦК говорит это письмо — о чеке в 3000 рублей, вероятно вырученных после ликвидации типографии «Дело». В этом и в следующих письмах указывается, на что были употреблены эти деньги, а также добытые с ежемесячных сборов и разных мелких предприятий, запрашивается, сколько нужно приблизительно на разные потребности ЦК. Писала о посылке денег высланным в Сибирь депутатам IV Думы, о «железном фонде», то есть о фонде на издание газеты «Правда», составившемся из сборов рабочих. Фонд этот находился в распоряжении депутатов-большевиков IV Думы, как издателей газеты, и хранился у социал-демократа Симонова, домовладельца. О них говорится тоже в приводимой серии писем. Относительно тех сумм, которые находились в моем ведении, я пишу о «руках», которые к ним тянутся. Хотя и ПК, как водится, нуждался в деньгах (я в одном из писем указывала, что дала на их газету — «Пролетарский голос» — 250 рублей), но руки, тянувшиеся за деньгами, не были руками ПК, а одной входившей в него группы, которая стремилась создать конкуренцию журналу «Вопросы страхования», единственному уцелевшему за время войны легальному органу большевистского направления.

Тот факт, что самой активной фигурой в этой группе был Мирон Черномазов, удаленный из редакции «Правды» по подозрению в провокаторстве, после революции вполне подтвердившемуся, бросал для нас тень на всю группу. Настоятельные требования от нас денег, которыми мы были не в праве распоряжаться, агитация в рабочих низах, что деньги захвачены интеллигентами, которые не хотят отдать их на работу ПК, не могли, понятно, улучшить наше отношение к группе. Лично с Черномазовым, знавшим меня по работе в «Правде», я в годы войны не встречалась. С требованием этих денег заявлялось ко мне другое лицо. Один раз было назначено по этому поводу свидание на квартире Данского, где присутствовал также покойный [ныне] товарищ Фаберкевич. Этот последний один держал себя вполне корректно и нейтрально, чем вызвал, как я после узнала, недовольство остальных двоих, которые нажимали на меня очень сильно. Разошлись мы после ни к чему не приведших переговоров в довольно враждебном друг к другу настроении. Не могу уже вспомнить, шел ли тогда разговор только о 3000 рублей от ликвидации типографии «Дело» или о «железном фонде».

Говорится в этих письмах и о попытке восстановить журнал «Просвещение», который с началом войны не был закрыт, как «Правда», и юридического права на выход не потерял. Но сильно отяжелевшая за время войны лапа цензуры давала мало надежды на то, чтобы удалось выпускать журнал нашего направления, да и от редакции почти никого не осталось. Тов. Ольминский уехал в Саратов, М. Савельев был выслан из Питера, А. Н. Рябинин встал на чисто оборонческую позицию. Оставались в Петербурге кроме Джемса (пишущей эти строки) лишь К. М. Шведчиков и А. А. Блюм. В эту часть редакции были кооптированы Орловский и Авилов. Сначала мы пытались выпустить номер в июне 1915 г.— последний срок, когда журнал мог еще выйти под фирмой «Просвещения», позднее он терял уже это право и должен был умереть естественной, так сказать, смертью. Это не удалось. Как известно, не удалось выпустить за время войны и другого журнала, разрешение на который было взято.

Статьи Владимира Ильича и т. Зиновьева были посланы в Саратов, где удалось выпустить номер большевистского сборника «Под старым знаменем», для второго номера этого сборника, но ему не удалось увидеть свет. В столицах из неоднократных попыток издать что-либо революционного направления ничего не выходило.

Из проектировавшихся в то время в Питере издательств, о которых упоминается в письмах, осуществилось издательство «Волна», выпустившее несколько брошюр. То слитное издательство, о котором просил меня написать Владимиру Ильичу Стеклов, осталось проектом. Начало как будто бы вставать на ноги уже к концу этого периода издательство Горького «Парус» при журнале «Летопись». Туда была передана мною увидевшая свет уже после революции книга Владимира Ильича «Империализм, как новейший этап капитализма». В некоторых письмах рассказывается о переговорах с Горьким. Принципиальная неустойчивость его кое-где отмечается.

Рассказывала я Владимиру Ильичу подробно о борьбе за выборы в Военно-промышленный комитет со слов одного из выборщиков, Дунаева, который сам написать ему не собрался. Шляпников в свои приезды в Питер заходил обыкновенно ко мне, расспрашивал о положении дел у нас и вообще в России и рассказывал подробно о загранице и тамошних настроениях. У меня на квартире происходили и некоторые свидания с ним — Шведчикова, Фаберкевича. Виктора Тихомирнова и других.

Из-за больших строгостей и исключительного безлюдия того времени вследствие высылок, арестов, мобилизации и широко разлившегося в первое время шовинизма было чрезвычайно трудно наладить что-либо в то время, и Бюро ПК оказалось, как я отмечаю, мертворожденным. Фактически — как я говорю в письме от 27 апреля 1916 г.— вопросы Бюро разрешались пишущей эти строки («Джемсом») и Шведчиковым («Костя», «Олег»). На нас лежало кроме переписки добывание средств, налаживание транспорта, сношения с ПК и, по возможности, с Москвой и некоторыми провинциальными городами. Если принять во внимание, что оба мы за этот период сидели в тюрьме — я с июля по октябрь 1916 г., а Шведчиков с ноября по январь, что у меня с октября до революции были ежемесячно обыски, закончившиеся арестом в феврале, то будет понятно, насколько спотыкаясь, насколько через пень колоду должна была идти наша работа в это время.

Со средствами было очень плохо. Помню сопряженный с массой хлопот и неудач вечер-концерт, устроенный созданной нами дамской комиссией, которая к концу вся разбежалась и разъехалась, забросив дела почти на меня одну,— предприятие, едва закончившееся покрытием расходов. Транспорт, который тоже должен был давать средства, налаживался туго. Ездила я по поводу него в Териоки для переговоров с депутаткой сейма Марией Кархинен и, помнится, вторично для получения литературы. Не раз жалуюсь я в письмах, что нелегальные издания получаются лишь в единичных экземплярах, что не дает возможности собирать деньги на транспорт. По той же причине отчасти поддерживала я и «Коммуниста», к нам попал лишь первый номер. С удовольствием и нарасхват читаемый, он дал нам некоторые средства. Александр просил меня тогда написать об этом Ильичу и поддержать журнал, о лицах, издававших который отзывался с величайшей похвалой — и вообще, и как о людях, стоящих всецело на нашей позиции. Только недоразумениями, вызванными большим расстоянием между ними и нашим ЦК, да еще излишней нетерпеливостью Владимира Ильича объяснял он возникшие разногласия. Я, конечно, не могла судить по одному номеру о глубине разногласий, о которых слышала от одного Александра. А главное, я страшно ухватилась за мысль получать от этой группы, из больших, так сказать, пределов досягаемости, популярную литературу о лозунгах ЦК во время войны, о гражданской войне. Настолько насущна была потребность в ней в то время, так трудно было, не имея ее, защищать наши взгляды при широко развившемся тогда шовинизме! В письмах своих в ЦК я несколько раз повторяю просьбу дать нам популярную литературу на эту тему. Вследствие этого я, опираясь на мнение нашего кружка, и заступилась за «японцев» перед Владимиром Ильичем.

Как видно из писем, мне за это заступничество нагорело. Конечно, Ильич рассердился тем больше, что знал о моем полном незнакомстве с этой группой и ее взглядами.

Но лишь теперь, познакомившись с письмами Шляпникова этого периода, поняла я, почему мне так сильно нагорело. Лишь теперь стало для меня вполне ясно, почему Ильич нашел нужным написать Александру, что я «никогда не разбиралась в политике, всегда стояла против раскола».

Ну, конечно, после такого «требования» Ильич захотел прежде всего отвести это второе, неожиданно также «требующее» лицо. А Шляпников настолько мало знал Ильича, что считал возможным

подобным методом добиться от него изменения его взглядов. А чтобы достигнуть этого вернее, он написал и от моего имени в такой форме, на которую я его не уполномачивала и к которой никогда в своей переписке не прибегала. Как видно из моего письма от 7 июня, я лишь «пожалела о разрыве с японцами». Это нечто совсем иное.

Ульянова-Елизарова А. И. В. И. Ульянов (И. Ленин). Краг кий очерк жизни и деятельности. М., 1934. С. 147 - 153

 


 

Примечания

1. Мать — Анна Алексеевна Ульянова (Смирнова), сестры — Мария Николаевна и Федосья Николаевна. Ред.

2. Петрашевцы — члены кружка русской дворянской и разночинной интеллигенции, существовавшего в 1845—1849 гг. в Петербурге под руководством M. В. Петра-шевского. Петрашевцы были последователями идей утопического социализма, сторонниками уничтожения самодержавия и крепостничества. В 1849 г. петрашевцы были арестованы. Часть из них была сослана на каторгу в Сибирь, другие отправлены в арестантские роты и в действующие полки на Кавказе. Ред.

3. И. Н. Ульянов любил песни на слова поэта А. Н. Плещеева. Ред.

4. Александра Дмитриевича Бланка. Ред.

5. Екатериной Ивановной Эссен. Ред.

6. У. А. Д. Бланка было пять дочерей: Анна, Любовь, Екатерина, Мария, Софья

7. А. И. Ульянова-Елизарова в книге «Детские и школьные годы Ильича» (M., 1935. С. 6—7, 16, 25) писала: «Он был третьим ребенком, очень шумным — большим крикуном, с бойкими, веселыми карими глазками. Ходить он начал почти одновременно с сестрой Олей, которая была на полтора года моложе его. Она начала ходить очень рано и как-то незаметно для окружающих. Володя, наоборот, выучился ходить поздно, и если сестренка его падала неслышно — «шлепалась», по выражению няни (няня — Сарбатова Варвара Григорьевна, почти 20 лет прожила в семье Ульяновых и скончалась в возрасте 70 лет. Ред.),— и поднималась, упираясь обеими ручонками в пол, самостоятельно, то он хлопался обязательно головой и поднимал отчаянный рев на весь дом. Вероятно, голова его перевешивала. Все сбегались к нему, и мать боялась, что он серьезно разобьет себе голову или будет дурачком. А знакомые, жившие в нижнем этаже, говорили, что они всегда слышат, как Володя головой об пол хлопается. «И мы говорим: либо очень умный, либо очень глупый он у них выйдет»... Бойкий и шумный везде, Володя кричит громко и на пароходе, куда вся семья забралась, чтобы ехать на лето в деревню Казанской губернии.

— На пароходе нельзя так громко кричать,— говорит ему мама.

— А пароход-то ведь и сам громко кричит,— отвечает не задумываясь и так же громко Володя...

...Володя любил петь; слух и способность к музыке у него были хорошие... Мама показала ему начальные упражнения, дала ему разыграть несколько простеньких детских песенок и пьесок, и он стал играть очень бойко и с выражением. Мать жалела потом, что он забросил музыку, к которой проявлял большие способности... Ред.

8. Анна Ильинична привела такой пример: «Так как мы, старшие, старались удержать его от этого, то он иногда прятался от нас. Помню, как раз, в день его рождения, он, получив в подарок от няни запряженную в сани тройку лошадей из папье-маше, куда-то подозрительно скрылся с новой игрушкой. Мы стали искать его и обнаружили за одной дверью. Он стоял тихо и сосредоточенно крутил ноги лошади, пока они не отваливались одна за другой» (Ульянова-Елизарова Л. И. Детские и школьные годы Ильича. С. 7.). Ред.

9. К первому классу гимназии Володю Ульянова готовили две зимы народные учителя. Зимой 1877/78 г. занятия вел Василий Андреевич Калашников. Через двамесяца его сменил Иван Николаевич Николаев. Завершила подготовку Володи к поступлению в гимназию учительница Вера Павловна Прушакевич. Ред.

10. О круге чтения и интересов брата в гимназические годы Анна Ильинична писала: «В гимназии он интересовался латинским языком, чтением классиков, историей, географией, любил писать сочинения и писал их очень хорошо. Он не ограничивался учебниками и рассказами учителя, чтобы написать сочинение, а брал книги из библиотеки, и сочинения его получались обстоятельные, тема была очень хорошо разработана и изложена была хорошим литературным языком. Директор гимназии Керенский (отец А. Ф. Керенского, главы Временного правительства перед Октябрьской революцией), тогда преподававший в старшем классе словесность, очень любил Володю, хвалил постоянно его работы и ставил ему лучшую отметку... Он (В. И. Ленин.— Ред.) не любил читать приключений, а увлекался, помню, Гоголем, а позднее Тургеневым, которого мог читать и перечитывать несколько раз» (Ульянова-Елизарова А. И. Детские и школьные годы Ильича. С. 26—29). Ред.

11. Анна Ильинична и более подробно пишет о помощи брата товарищам по гимназии: «Товарищей особенно близких, как у Саши или Оли, в гимназические годы у Володи не было,— к нам в семью мало кто приходил, но отношения в классе у него были хорошие: он помогал в работах, объяснял непонятное, исправлял переводы или сочинения, иногда и сам писал их затруднявшимся товарищам. Он рассказывал мне, что его интересовало написать сочинение так, чтобы товарищ и отметку получил хорошую и чтобы не похоже было на то, что ему кто-нибудь написал, особенно чтобы не было похоже, что написал он, Володя. Он объяснял товарищам непонятное в перемены, приходил, как и брат его Саша, иногда в гимназию на полчаса раньше, чтобы перевести для них трудное место с греческого или латинского или объяснить сложную теорему. Весь класс надеялся на Володю; идя впереди, он и других вывозил» (Ульянова-Елизарова А. И. Детские и школьные годы Ильича. С. 29.). Ред.

12. Н. М. Охотниковым. Ред.

 

13. Об учебе брата в гимназии старшая сестра писала и следующее: «Возвращаясь из гимназии, Володя рассказывал отцу о том, что было на уроках, из чего его спрашивали и как он отвечал. Так как обычно повторялось одно и то же — удачные ответы, хорошие отметки,— то иногда Володя просто, быстро шагая мимо кабинета отца по проходной комнате, через которую шла его дорога к себе, наверх, скороговоркой на ходу рапортовал: «Из греческого пять, из немецкого пять». Так ясна у меня перед глазами эта сцена: я нахожусь также в кабинете отца и ловлю довольную улыбку, которой обмениваются отец с матерью, следя глазами за коренастой фигуркой в гимназической шинели, с торчащими из-под форменной кепи рыжеватыми волосами, проворно мелькающей мимо двери. Предметы, конечно, менялись; иногда звучало: «Из латыни пять, из алгебры пять», но суть была одна, получалась обычно одна отметка — 5.

Отец говорил в те годы матери, что Володе все слишком легко дается и он боится, что в нем не выработается трудоспособность. Мы знаем теперь, что опасения эти оказались излишними, что Володя сумел выработать в себе трудоспособность, из ряда вон выходящую» (Ульянова-Елизарова А. И. Детские и школьные- годы Ильича. С. 22—23). Ред.

О важности примера Саши для младшего брата Анна Ильинична писала так: «Володя был с детства вспыльчивым, и пример Саши, его всегдашней ровности и большой выдержки, имел для всех остальных детей, в том числе — и особенно — для Володи, большое значение. Сначала подражая старшему брату, Володя потом и сознательно стал бороться с этим недостатком, и в более зрелые годы мы совсем — или почти совсем — не замечали вспыльчивости в нем» (Ульянова-Елизарова А. И. Детские и школьные годы Ильича. С. 20). Ред.

14. «Леф» — журнал, издававшийся в 1923—1925 гг. литературной группой ЛЕФ (Левый фронт искусства), которая была связана с футуризмом и другими формалистическими течениями. Ред.

15. См.: Александр Ильич Ульянов и дело 1 марта 1887 г. М.—Л., 1927.

16. Отец наш был искренне и глубоко верующим человеком и воспитывал в этом духе детей. Но его религиозное чувство было, так сказать, совсем «чистым», чуждым всякой партийности и какой-либо приспособляемости к тому, что «принято». Это было религиозным чувством Жуковского, поэта, любимого отцом, религиозным чувством гораздо более любимого Некрасова, выразившимся, например, в поэме «Тишина», отрывки из которой отец любил цитировать,— именно то место, где говорится о храме божием. пахнувшем на поэта «детски-чистым чувством веры».

В гимназии, правда, требовали посещения церкви, говения. Но дома дети видели искренне убежденного человека, за которым шли, пока были малы. Когда же у них складывались свои убеждения, они просто и спокойно заявляли, что не пойдут в церковь (помню такой случай с братом Александром), и никакому давлению не подвергались. А. Е.

17. Больших приятелей у него в гимназические годы не было, но, конечно, нелюдимым его никак нельзя было назвать. А. Е.

«Вообще я замечала в Володе еще в детские годы способность критически относиться к окружающему. Этот живой, шаловливый, как будто легкомысленный мальчик, который легко замечал смешные, слабые стороны в других, который был не прочь подразнить, посмеяться, на деле замечал не только это. Он подмечал, как было указано на примере Олиной музыки, и хорошие стороны, и непременно с тем, чтобы прикинуть к себе: так ли он поступает, нет ли чего в поступках другого, что и он бы мог позаимствовать.

Это было, по-моему, одной из сильных сторон Володи. У меня осталась в памяти пара случаев, по поводу которых он говорил: «Я думал: хватило бы у меня мужества на это? Пожалуй, нет».

Ему в детстве было чуждо хвастовство, важничанье — эти неприятные свойства, которых он не терпел в более поздние годы, от которых предостерегал молодежь в своей речи на III съезде комсомола. Правда, и отец наш очень не любил хвастовства и, несмотря на постоянные отличия в школе всех нас — и особенно Володи,— никого не хвалил, а, радуясь нашим успехам, старался поощрять нас на большие» (Ульянова-Елизарова А. И. Детские и школьные годы Ильича. С. 21—22). Ред.

18. Дело 1 марта 1887 года, разбиравшееся судом сословных представителей. Из 15 обвиняемых 5 человек было казнено через повешение — среди них А. И. Ульянов, старший брат Владимира Ильича; двое осуждены на пожизненное заключение в Шлиссельбурге, а остальные — на разные сроки ссылки в Сибирь и на Сахалин. А. Е.

19. Речь идет о Л. А. Ардашевой-Пономаревой. Ред.

20. А. П. Пономарева. Ред.

21. Помню это по одной шутке между нами: раз, следующим летом, возвратившись с прогулки с двоюродным братом, он заявил: «А нам нынче заяц дорогу перебежал».— «Володя,— сказала я,— это, конечно, тот самый, за которым ты всю зиму охотился». А. Е.

22. Жена Владимира Ильича. А. Е.

23. О нем см. книгу «Н. Е. Федосеев» с предисловием т. Ленина. Издание Истпар-та. А. Е. (Федосеев Николай Евграфович. Один из пионеров революционного марксизма в России (Сборник воспоминаний). M.—Пг., 1923. Ред.).

24. Товарищ брата, Александра Ильича, по студенческому поволжскому землячеству. А. Е.

25. Семья Ульяновых-Елизаровых переехала с хутора близ деревни Алакаевки в Самару 5(17) сентября 1889 г. Ред.

26. Помещена в 1-м томе Сочинений Ленина. А. Е. (Поли. собр. соч. Т. 1. С. 1—66. Ред.).

27. О Скляренко см. подробнее в сборнике Истпарта «Старый товарищ А. П. Скляренко». А. Е. (Старый товарищ Алексей Павлович Скляренко (1870—1916 гг.): Сборник статей. M., 1922. Ред.).

28. См.: Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 125—346.

29. Далее в рукописи следует:

«Последний год в Самаре, хотя и забросил туда нового ценного единомышленника Исаака Христофоровича Лалаянца, с которым основалась первая группа социал-демократов в Самаре (Ильич, Скляренко, Лалаянц), переживался Владимиром Ильичем более томительно, чем первые. Из Самары и годов затишья было взято все, что можно: знания были почерпнуты, оружие в борьбе с инакомыслящими отточено, нужна была более широкая арена, настоящая организованная борьба.

И Владимир Ильич поехал осенью 1893 года в Петербург, где и началась собственно его революционная работа». Ред.

30. В. И. Ленин приехал в Петербург 31 августа (12 сентября) 1893 г. Ред.

31. Далее в рукописи следует:

«Он начал изучать русскую действительность, прилагая к ней метод Маркса; он написал частью разбор сочинений народников, который вошел потом в его работу «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?», в эту работу, в которой, как правильно указывали, заключается уже в основном все его позднейшее учение. И городскую самарскую библиотеку — библиотеку для провинциального города хорошую — он во всем для себя существенном уже использовал». Ред.

32. Далее А. И. Ульянова-Елизарова в своей книге «Воспоминания об Ильиче» (M., 1926. С. 30—31) пишет: «Она кончила в один год с Володей и так же, как и он, с золотой медалью гимназию, где была очень любима подругами». Ред.

33. О вечеринке, состоявшейся 9(21) января 1894 г., и выступлении В. И. Ленина в донесении московского охранного отделения в департамент полиции от 20 января (1 февраля) 1894 г. говорилось: «Присутствовавший на вечере известный обоснователь теории народничества писатель В. В. (врач Василий Павлов Воронцов) вынудил своей аргументацией Давыдова замолчать, так что защиту взглядов последнего принял на себя некто Ульянов (якобы брат повешенного), который и провел эту защиту с полным знанием дела» (Красный архив. 1934. № 1 (62). С. 76). Ред.

34. M. П. Ясневу-Голубеву. А. Е.

35. Герман и Леонид Борисовичи. Последний — видный нелегальный работник под кличкою Никитич. При Советской власти — нарком внешней торговли и полпред сначала во Франции, затем в Англии. Умер осенью 1926 года. А. Е.

36 См. статью-некролог «Иван Васильевич Бабушкин» (Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 20. С. 79—83). Ред.

37. В. А. Шелгунов умер в 1939 году. Ред.

38. Речь идет о статье «Экономическое содержание народничества и критика его в книге г. Струве (Отражение марксизма в буржуазной литературе)» (Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 347—534). Ред.

39. См.: Ленин В. И. Объяснение закона о штрафах, взимаемых с рабочих на фабриках и заводах // Поли. собр. соч. Т. 2. С. 15—60.

40. Первый выпуск указанной работы был издан в июне, второй и третий — в августе и сентябре 1894 г. Ред.

41. А. И. Ульянова-Елизарова в своей книге «Воспоминания об Ильиче» (с. 42— 43) пишет: «Авторитет тех неведомых защитников, которые выпускали эти листовки, уча рабочих бороться, возрастал до огромных размеров, и позднее, когда Владимир Ильич был уже арестован, а организованный им союз назывался «Союзом борьбы за освобождение рабочего класса», рабочие разных производств обращались к нему с просьбой листков, заявляя: «Почему нас союз забыл?». Ред.

42. См.: Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 2. С. 75—80.

43. Изложение своих убеждений. А. Е. (см.: Ленин В. И. Протест российских социал-демократов // Поли. собр. соч. Т. 4. С. 163—176). Ред.

44. См.: Ленин В. И. Задачи русских социал-демократов // Поли. собр. соч. Т. 2. С. 433—470.

45. А. И. Ульянова-Елизарова в книге «Воспоминания об Ильиче» (с. 47—48) пишет: «И после ареста через 3—4 месяца Владимир Ильич был очень озабочен этой уликой, и в первых наших с ним сношениях из тюрьмы чемодан играл большую роль, на него намекали и на первом допросе, но, очевидно, концы с этим были спрятаны удачно, и это «преступление» потонуло в других, более определенно доказанных». Ред.

46. Далее в рукописи следует: «...написанном из Дома предварительного заключения на адрес Александры Кирилловны Чеботаревой, у которой он обедал и знакомство с которой было поэтому официально признанным. Письмо это было первым, если не считать коротеньких записок с просьбами доставать те или иные вещи. На письме стоит дата: 2/1—96 года. Владимир Ильич говорит в нем о плане той работы, из которой получилась его книга» (см.: Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 55. С. 15—17). Ред.

47. См.: Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 3. С. 1—609.

48. Далее читаем: «Письмо это, конечно, адресуется собственно товарищам, оставшимся на воле, что даже и отмечается в письме: «Может быть, Вы сочтете небесполезным передать это письмо кому-нибудь посоветоваться». Ред.

49. Имеется в виду катастрофа 18 мая 1896 г. на Ходынском поле (Москва) во время массового гулянья по случаю коронации Николая II, когда из-за преступной халатности властей, не обеспечивших порядка, произошла давка, в которой погибло 1389 человек, 1300 получили увечья. Ред.

50. Далее в первой публикации следует: «Дело это наладилось: стали выходить листовки, написанные Владимиром Ильичем в тюрьме, была сдана в печать, но, к сожалению, арестована при провале типографии рукопись «О стачках»; передавалась по частям и была переписана довольно объемистая рукопись программы с объяснительной запиской к ней, все это в книгах, возвращаемых на волю, и так тщательно, что ни разу взор досматривающего не обнаружил ничего подозрительного» (Ульянова-Елизарова А. И. Воспоминания об Ильиче. С. 56). Ред.

51. Эта объяснительная записка была также забрана еще в рукописи и долгое время считалась погибшей. Уже после смерти Владимира Ильича был найден один неполный экземпляр ее, напечатанный в ленинском 3-м (26-м) номере «Пролетарской революции» 1924 года. А. Е. (см.: Ленин В. И. Проект и объяснение программы социал-демократической партии // Поли. собр. соч. Т. 2. С. 81 —110. Ред.).

52. Похороны А. А. Ванеева состоялись 10 (22) сентября 1899 г. В. И. Ленин произнес речь на его могиле. Ред.

53. В издании 1926 г. далее следует: «Владимир Ильич просидел I год и 2 месяца. В феврале 1897 г. был объявлен приговор: три года Восточной Сибири» (Ульянова-Елизарова Л. И. Воспоминания об Ильиче. С. 56). Ред.

54. В издании 1926 г. далее следует: «Таким образом, он выехал из Петербурга вместе со мной и матерью до Москвы, где ему разрешена была трехдневная остановка. Кроме того Владимиру Ильичу, как и его товарищам, было дозволено пробыть три дня на воле в Петербурге. Это была небывалая льгота» (Ульянова-Елизарова А. И. Воспоминания об Ильиче. С. 56). Ред.

55. В Шушенском отбывали ссылку участник польского социал-демократического движения И. Л. Проминский с семьей и путиловский рабочий финн О. А. Энгберг. Ред.

В издании 1926 г. далее следует: «Эти встречи в ссылке, споры, общие прогулки и спорт — коньки, шахматы — описаны П. Н. Лепешинским в его книге «На повороте» (Ульянова-Елизарова А. И. Воспоминания об Ильиче. С. 58). Ред.

56. Первый сборник произведений В. И. Ленина под названием «Экономические этюды и статьи» за подписью «Владимир Ильин» вышел в октябре 1898 г. в Петербурге. Ред.

Ныне Государственная ордена Ленина библиотека СССР имени В. И. Ленина. Ред.

57. В письме из Красноярска, где Владимир Ильич сообщал о состоявшемся для него назначении в село Шушенское, он писал шутя, что начал уже сочинять стихотворение, первая строка которого гласит: «В Шуше, у подножия Саяна...». А. Е. (См.: Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 55. С. 35. Ред.)

58. Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 55. С. 47—48.

59. Н. К. Крупская с матерью Елизаветой Васильевной приехала в село Шушенское 7(19) мая 1898 г. Ред.

60. См.: Ленин В. И. Задачи русских социал-демократов // Поли. собр. соч. Т. 2. С. 433—470.

61. О. П. Лепешинской. Ред.

62. В издании 1926 г. далее следует: «Владимир Ильич не разделял народнических иллюзий, видевших объект пропаганды в мужике» (Ульянова-Елизарова А. И. Воспоминания об Ильиче. С. 60). Ред.

63. В издании 1926 г. далее следует: «Несмотря на самую большую и самую отвлеченную научную работу и наряду с ней Владимир Ильич никогда не отрывался от жизни, ее непосредственного пульса, а умел как будто бы за болтовней почерпать знания практические. В этом, кроме его выдающихся способностей и прозорливости, была его сила» (Ульянова-Елизарова А. И. Воспоминания об Ильиче. С. 60—61). Ред.

64. В. И. Ленин с семьей выехали из Шушенского 29 января (10 февраля) 1900 г. Ехали на лошадях через Минусинск до железнодорожной станции Ачинск. Ред.

65. В рукописи далее следует: «чему бывали не раз примеры в истории революционного движения. Человек рассчитывает быть на завтра свободным, ехать в определенный пункт, устраивает соответственно с этим свои дела, списывается с родными, договоривается о работе... И вдруг его ожидает сюрприз: ссылка продлена еще на 3 года, на 5 лет». Ред.

66 Возможность увеличения срока ссылки серьезно тревожила Владимира Ильича. Свои опасения на этот счет он высказывал также в письме А. Н. Потресову от 27 июня (9 июля) 1899 i.: «Мой срок кончается 29.1.1900. Только бы не прибавили срока — величайшее несчастье, постигающее нередко ссыльных в Восточной Сибири. Мечтаю о Пскове» (Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 46. С. 32). Ред.

67. О своем выезде В. И. Ленин послал телеграмму на имя матери M. А. Ульяновой. Телеграмма до настоящего времени не разыскана. Ред.

68. Н. К. Крупская писала об этом из Уфы М. И. Ульяновой 30 марта (12 апреля) 1900 г.: «...похудел Володя очень, это за последнее время его так подтянуло, а то он выглядел очень хорошо... Последнее время он хронически недосыпал, волновался перед отъездом, да и морозы стояли сильные очень, так что не гулял совсем. Как поехали, так Володя повеселел сразу и есть и спать стал по-человечески» (Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 55. С. 416). Ред.

69. В. И. Ленин был в заключении с 21 по 31 мая (с 3 по 13 июня) 1900 г. Ред.

70. Имеется в виду А. Л. Малченко. Ред.

71. В. И. Ленин жил у своих родных в Подольске с 1 по 7 (с 14 по 20) июня 1900 г. Ред.

72. 20 апреля (3 мая) 1900 г. В. И. Ленин написал прошение директору департамента полиции, в котором просил, в связи с болезнью жены, разрешить ему поездку к ней в Уфу сроком на полтора месяца. В этой просьбе Владимиру Ильичу было отказано. Позднее разрешение было получено по ходатайству M. А. Ульяновой.

73. (26) мая 1900 г. департамент полиции в отношении на имя псковского губернатора уведомлял, что Владимиру Ильичу Ульянову, проживающему в Пскове, Архангельская ул., д. Чернова, разрешено приехать в Уфу на полтора месяца (см.: Красный архив. 1934. No 1 (62). С. 134). Ред.

74 В. И. Ленин приехал в Уфу 15 (28) июня 1900 г. и пробыл там около трех недель. Ред.

Ульянова-Елизарова А. И. О В. И. Ленине и семье Ульяновых: Воспоминания, очерки, письма, статьи. М., 1988. С. 107—162

75. Заголовок дан составителем. Ред.

76. Имеется в виду осень 1886 г. Ред.

77. Болезнь была вызвана переживаниями в связи со смертью отца, последовавшей 12 (24) января 1886 г. Ред.

78. Кузнецова M. Ф. А. Е.

79. См. воспоминания Чеботарева и Говорухина о его изучении вопроса о русской общине и критике В. В. А. Е. (см.: Александр Ильич Ульянов и дело 1 марта 1887 г. С. 244, 218. Ред.).

80. См.: Александр Ильич Ульянов и дело 1 марта 1887 г. С. 375—380, 135—270.

81. Статья дана в извлечениях, дополняющих воспоминания А. И. Ульяновой-Елизаровой о пребывании В. И. Ленина в тюрьме, которые печатаются в настоящем томе, с 46—55. Опущенный текст статьи идентичен тексту указанных воспоминаний. Ред.

82.«Архив социального законодательства и статистики». Ред.

83. Н. К. Крупская была арестована 12 (24) августа 1896 г. Ред. A. M. Калмыковой. Ред.

84. II съезд РСДРП проходил 17 (30) июля — 10 (23) августа 1903 г. в Брюсселе и Лондоне. Ред.

85. В 1927 г. Анна Ильинична передала этот столик в Музей Революции СССР. Сейчас он экспонируется в Центральном музее В. И. Ленина. Ред.

Joomla templates by a4joomla