Содержание материала

 

 

СЕМЕН ПЕТРОВИЧ И ПРОФЕССОР С. Н. БУЛГАКОВ

Я уже исписал немалое количество страниц. Нужно теперь подвигаться к моменту разрыва с Лениным, рассказать как его «благоволение» исчезло в течение нескольких часов и я сразу превратился в врага, «филистимлянина», с которым он не желал «сидеть за одним столом». Ближайшим внешним поводом к тому послужило отнюдь не какое-либо политическое или партийного характера разногласие, а резкое столкновение в области философии, точнее сказать, гносеологии. Через пять лет подобное же столкновение произошло у Ленина с А. Богдановым, автором философии, в отличие от эмпириокритицизма им названной «Эмпириомонизмом». В этом случае в «филистимлянина» превратился уже не какой-то прапорщик революции, вроде меня, а важнейший большевистский генерал, за которым в 1904 г. сугубо ухаживал Ленин. Я не хотел бы ограничиться сухим протокольным изложением моего столкновения с Лениным. У этой маленькой истории есть «предистория», далеко не лишенная, мне кажется, интереса. А для рассказа об этой «предистории» нужно возвратиться всё в тот же Киев и выдвинуть две яркие фигуры — весьма известного писателя и профессора, бывшего марксиста, ставшего священником — С. Н. Булгакова и никому неведомого сектанта столяра Семена Петровича. Косвенно они оба оказались вплетенными в ход различных испытанных мною перипетий, финалом которых было свирепое заклеймение меня Лениным. Рассказ о Семене Петровиче и С. Н. Булгакове я считаю необходимым предисловием к последующим главам.

В начале девятисотых годов в Киевской губернии и во всем юго-западном крае было много сектантов. О некоторых из них говорили, что они признают только Божью власть, симпатизируют социалистическим теориям, хотят жить братствами. В 1901 г. с одним из таких сектантов — столяром Семеном Петровичем, познакомился мой друг Виктор. Между ними установились настолько доверчивые отношения, что Виктор заказал ему буфет с секретными отделениями для хранения нелегальной литературы. Сделанные секретные отделения были так объемисты, что в них помещались потом целые пачки «Искры», номера «Зари», всякие женевские издания и так ловко замаскированы, что несмотря на полицейские обыски, которым часто подвергалось жилище Виктора, а потом наша общая квартира, буфет ни разу не выдал своих секретов. За его фабрикацию Семен Петрович взял какую-то ничтожную плату, еле покрывавшую издержки производства. Вместо вознаграждения он попросил Виктора приходить поучать «уму разуму» кружок сектантов, в который входил Семен Петрович.

«Собираемся частенько целой кампанией. Хотим жизнь человеческую понять и рассудить, а без посторонней помощи нам это сделать не легко. Вы — студенты, люди образованные, мы люд серый, сырой, малограмотный. Приходите к нам. Наверное поможете» — говорил он.

Виктор с большой охотой согласился и при первом же посещении увидел, что «кампания» столяра глубочайшим образом отличается от существовавших тогда подпольных рабочих кружков. Это была не молодежь, а люди на 15-20 лет старше Виктора и меня. В церковь они не ходили, ее порядки сурово критиковали, превосходно знали Библию, Евангелие и были очень религиозны. Ругательных слов, столь в ходу в рабочей среде, от них нельзя было услышать, водку не пили, табак не курили и во всем их облике, особенно Семена Петровича, было что-то чинное.

Оказалось и другое: Семен Петрович совсем не был «сер, сыр и малограмотен». Обычно, когда пропагандист приходил в рабочий кружок, он стремился возможно скорее убедить своих слушателей в том, что нужно «долой самодержавие». В этом кружке в подобной пропаганде не было никакой надобности. Семен Петрович и его товарищи знали, что царское правительство состоит из «злых, несправедливых людей» и должно быть «удалено» от управления страною. Подготовив слушателей к идее устранения самодержавия, пропагандист переходил к доказательствам, что при политической свободе рабочий класс сможет двинуться к лучшей жизни, а эту лучшую жизнь ему обеспечит социализм, т. е., говорили мы, превращение в общее достояние «всех средств и орудий производства».

В кружке Семена Петровича не было надобности доказывать и этот центральный пункт социалистической пропаганды. Общее владение фабриками, железными дорогами, землями, лесами, организацию на них «братского, артельного труда», кружок принимал как нечто ясное, бесспорное, доказуемое толкованием таких-то и таких-то мест Евангелия. Словом, Семен Петрович и его товарищи принимали основные социальные и политические пункты революционной программы, давая всему какое-то особое, совсем «немарксистское» обоснование. Вместо вопросов, в обсуждении которых были сильны социал-демократические пропагандисты, сектанты нагромождали другие, никакой уже партийной программой непредвиденные. Например:

Что такое совесть? Чем она отличается от других чувств? Какова связь между телом и душою? Почему человек, а не какое-либо существо стал править на земле? Нет ли за миром видимым другого мира, который мы познать не может? Нет ли в происходящем сокровенного смысла, который нужно понять, чтобы жизнь не была бессмысленной? Что в Библии правда, а что сказка? Что хотел показать и чему научить Иоанн Богослов в Апокалипсисе? Какие препятствия для установления «братской» жизни, осуществления заповедей «не убий» и «люби ближнего как самого себя»?

Эти и многие подобные вопросы совершенно выбивали Виктора из седла. Он приходил из кружка взъерошенным, усталым и его левый глаз начинал косить более обыкновенного. Я говорил ему, что от сектантской благодати он становится похожим на Катюшу Маслову в «Воскресеньи» Л. Толстого.

— Закосишь на оба глаза, — отвечал Виктор, — если тебя начнут бомбардировать и философией, и богословием, и психологией.

Свои вопросы сектанты, конечно, не облекали в ясную форму. Язык их, как и все их суждения, был достаточно коряв и смутен. Содержание многих вопросов было мнимым, но и по поводу этого нужно было дать объяснение, а таковое далеко не всегда было легко или, вернее, всегда трудно. Некоторые же вопросы были действительно философскими и, не вызывая большого разочарования в пропагандисте как «учителе», от них нельзя было отпихнуться какой-нибудь фразой и, меньше всего, хлесткой фразой. К каждому посещению кружка Виктору нужно было основательно готовиться, рыться в биологии, философии, психологии, богословии, истории культуры. От этого очень страдала его работа в Политехникуме — зачеты, чертежи, проекты, словом подготовка к диплому инженера. По этой причине и потому, что Семен Петрович развивал «немарксистские» взгляды, побороть которые Виктор не смог, он призвал меня в кружок сначала для подмоги, а потом я его там полностью заместил. Почему я взялся за это дело?

Сектантское движение, в котором было много интересных людей, стало привлекать к себе внимание партии.

В 1903 г. на съезде партии была даже вынесена резолюция, рекомендующая усилить пропаганду среди сектантов. Но лично у меня были особые мотивы начать посещать «кампанию» Семена Петровича.

Года четыре до этого я начал усиленно заниматься философией. Усердие в этом направлении сильно подхлестнуло знакомство, встречи, а потом горячие споры с С. Н. Булгаковым — бывшим в это время профессором политической экономии в Политехническом Институте. С 1901 г. он поспешно и очень далеко уходил от разделявшегося им в 90-х годах марксистского мировоззрения. На его лекциях и в экономическом семинарии, участником которого был и я, постоянно проводилась мысль, что человек, желающий стать личностью, полноценным «интеллигентом», должен иметь широкое, цельное, философски обоснованное мировоззрение. Только оно может растолковать смысл жизни человека, указать ему место в социальном движении, обеспечить крепким моральным кодексом, опертым на высшие духовные ценности.

Марксизм, настаивал Булгаков, ни цельным, ни здоровым мировоззрением считаться ни в коем случае не может. Он не может связно представить даже экономическую сферу явлений. Например, очень важные процессы, происходящие в сельском хозяйстве, никак не укладываются в его формулы. Кроме того, у каждого мыслящего человека есть глубочайшая потребность духа отдать себе отчет о смысле и целях бытия. Человек интересуется не только «как» и «что» происходит в мире, но «почему» и «зачем». Для атеистического марксизма эта проблема не существует. Ответ на нее может дать вера, религия, указывающая человеку, стоящие над ним высшие ценности. Вера, а не знание дает успокаивающую уверенность, что человечество идет не к худшему, а к лучшему, притом не только экономически, а морально лучшему.

«В рядах русских марксистов, — говорил мне Булгаков, — есть люди, которых, в некотором смысле, можно назвать «святыми». Они идут в народ, жертвуют собою, погибают в тюрьме, на каторге в Сибири. «Святость» этих марксистов идет совсем не от марксизма, а вопреки ему. Марксизм по самой своей сущности импотентен внушать какие-либо нравственные идеи. Ему известны злоба, мстительность, гнев и чужда жалость, любовь, сострадание, горячая симпатия. Свой идеал — установление социалистического общества — он строит на развитии чувства зависти и ненависти, проповеди кровавого насилия, идеализации классового интереса рабочих, а как бы ни прикрашивали этот классовый интерес — он есть и может быть только эгоистическим».

Защищая марксизм от нападок Булгакова, я, тем не менее, разделял его взгляд, что философской, гносеологической, базы у марксизма совсем нет. Клочки неубедительных формул, проникнутых духом черствого рационализма и грубого материализма XVIII столетия, которыми в качестве философии марксизма поучал нас Плеханов — меня совершенно не удовлетворяли. Вышедшая, кажется, в начале девяностых годов книга Лесевича — «Что такое научная философия», с которой я познакомился в Петербурге, навела меня на учение цюрихского философа Р. Авенариуса и венского физика Э. Маха. Знакомство с их работами, позволяя отвернуться от Канта, неокантианства и имманентной философии, создало уверенность, что критический реализм, эмпириокритицизм, превосходно заменяя плехановский и тому подобный материализм, способен крепко «философски подковать» социологическую и экономическую систему марксизма.

Уверенность подкреплялась и тем еще фактом, что как будто этим путем шли и другие марксисты (Богданов, Луначарский). Пользуясь эмпириокритицизмом я и «сражался» с С. Н. Булгаковым на его лекциях и в его семинарии. А дебаты в семинарии привлекали к себе такой интерес, что собрания, имевшие сначала 7-8 участников, были перенесены в большую аудиторию Политехникума, и так как право входа в нее никто не проверял, в аудиторию в конце 1902 г. повалили студенты Университета, Духовной Академии, семинаристы, слушательницы зуброврачебной школы, ученики художественной школы и, в небольшом числе рабочие. В стране, лишенной свободы собраний и слова, такие сборища были полным выходом за всякие пределы дозволенного.

Вероятно потому, что на этих сборищах и в семинарии я был частым, многословным и очень крикливым оппонентом, Булгаков обратил на меня внимание как на человека, которого раньше других нужно освободить от вредных «чар» марксизма. Я виделся с Булгаковым очень часто. С его помощью и из его библиотеки я получал книги, он указывал появившиеся в иностранной печати интересные статьи, к тому же он очень заботился о моем заработке. Благодаря ему, я получил работу в «Киевской Газете» и превосходно оплачиваемый урок по математике в приехавшей из Сибири богатой купеческой семье. Пока не сложилась наша «коммуна» (Виктор, Леонид, моя жена) и я жил один, С. Н. Булгаков забирался иногда ко мне в крохотную студенческую комнату в башне дома на Мариинско-Благовещенской улице. Там долгими часами у нас велись то споры, то разговоры о социализме, метафизике, теории познания, идеализме, материализме, религии, нравственности, Марксе, Канте, Ренане, Соловьеве и т. д. Спор подчас превращался в лекцию, которую, никак не подчеркивая своего профессорского сана, мне читал С. Н. Булгаков. Я сохранил об этих часах очаровательное воспоминание.

Встретиться с ним пришлось лишь через 18 лет в Москве; покинув Киев Булгаков стал профессором московского университета. От Булгакова я узнал, что после одного моего ареста его вызывали в Киевское охранное отделение и потребовали указать, о чем я ораторствовал, при его, как профессора, попустительстве, на собраниях в большой аудитории Политехнического Института. «Я дал, — со смехом рассказывал Сергей Николаевич, — такой ответ, что у жандармского офицера голова закружилась.

Целью собраний, пояснил я, было поднять научный и интеллектуальный уровень студентов. Вы спрашиваете, о чем говорилось? Среди разбираемых вопросов не было таких, которые я бы хотел и считал нужным скрыть от вас. Поощряемые и направляемые мною Вольский и другие студенты говорили о «вещи в себе» Канта, его «Критике Практического разума», триаде в диалектике Гегеля, отношении физического и психического по Фейербаху, имманентной философии Шуппе и Ремке, историческом детерминизме, теории предельной полезности Менгера и Бем-Баверка, теории ренты Рикардо, об Адаме Смите, физиократах и т. д..

«Жандармский офицер, подавленный набором этой неведомой ему премудрости, захлопав глазами, спросил:

«Только об этом говорилось»? — и получив от Булгакова: «Только об этом», —поспешил его отпустить, даже не составив протокола»!

В Москве я встречался с Булгаковым в библиотеке Университета. Очень интересуясь византологией в связи с вопросом о духовных истоках русской культуры, я брал оттуда на дом много книг. Однажды С. Н. Булгаков, говоря со мной, бросил взгляд на взятые мною книги. Помню, среди них были творения отцов церкви Афанасия и Григория Богослова, книга Лебедева об истории вселенских соборов и — позабыл автора — произведение какого-то немца о первых монастырях в Египте.

— Значит, воскликнул Булгаков, протягивая мне руку, вы наш! Я таки думал, что вы уйдете от марксизма.

Пришлось разуверить Булгакова:

— Да, Сергей Николаевич, от ортодоксального марксизма я на самом деле ушел, но совсем не в ту сторону, в какую вы желали бы.

А куда в это время шел сам Булгаков? По его собственному выражению — «с левитской кровью до 6-го колена», с душою «рвавшейся к алтарю», он, отряхнув прах свой от веры «в безличного идола прогресса», примкнул к вере своих предков — вере в личного Бога. В июне 1917 г. в разгар революции он принял сан православного священника. Он был человеком исключительной последовательности и искренности. В 1923 г. советская власть этого бывшего марксиста, рукоположенного во священники, выслала заграницу. При жизни Ленина практиковалась еще высылка нежелательных интеллигентов, а не простое их уничтожение, как в царстве Сталина.

В течение многих лет Булгаков был священником в Париже. Но попав тоже в Париж, я об этом не знал, а когда узнал — видеть и говорить с Булгаковым было уже поздно, невозможно: рак горла и операция отняли у него речь. Впрочем, для меня, может быть, и лучше, что я его не видел. Если судить по некоторым страницам «Автобиографических заметок», вышедших после его смерти, встреча с ним могла бы быть очень тяжелой, а без нее у меня осталось чудесное воспоминание о С. Н. Булгакове, забиравшемся в мою студенческую келью, никогда не снимавшего пальто, говорившего — «я к вам мимоходом на минутку» и остававшегося и час, и другой.

Не могу не отметить, что в 1939 г. в парижских «Современных Записках» в книге XVIII, появилась статья Булгакова «Некоторые черты религиозного мировоззрения Л. И. Шестова» и тут же рядом с нею статья Е. Юрьевского «О тенденциях общественного развития в новейшее время». Уверен, что Сергей Николаевич не знал, что Е. Юрьевский — тот самый студент, которого в 1902 и 1903 г.г. он страстно убеждал уйти от «деспотии марксизма». Но мятущаяся душа того, кто стал «отцом Сергием» сама не ушла от деспотии и на другом берегу. В его «Автобиографических заметках» на стр. 53-56 мы читаем: «Я должен исповедовать, что для меня на путях моего священства, при всем моем личном почитании и любви к тем епископам, с которыми я имел дело, церковная «деспотия» была наиболее тяжелым крестом. За четверть века своего священства я никогда не имел своего собственного храма, а всегда или «сослужил» архиереям или настоятелям. О своем церковном устроении в храме я никогда не знал церковной заботы со стороны епископов. Церковно-исторически я одинок и ежусь от церковного холода».

Как бы то ни казалось странным, вопросы, составлявшие предмет моих бесед и споров с Булгаковым, не уходили далеко, а некоторые прямо совпадали с теми, что Виктор обсуждал в кружке Семена Петровича. Поэтому, когда он предложил его заместить, я охотно согласился. То обстоятельство, что вместо трех кружков в моем ведении будет четыре, т. е. так много, как ни у кого, даже приятно щекотало мое революционное самолюбие. Посещение подпольных кружков, речи на сходках, пропаганда среди студентов Политехникума, вечные споры с социалистами-революционерами, «хождение во все классы общества» — меня интересовали несравнимо больше, чем высшая математика, механика, проекты. Я гораздо меньше, чем Виктор, смущался, что это весьма вредно отражается на работах в Политехническом Институте. Был еще особый дополнительный мотив, чтобы посещать кружок Семена Петровича: нужно же в нем признаться!

В. Вакар в брошюре, изданной Истпартом (не знаю точно ее названия, имею из нее лишь присланные из России ко мне относящиеся страницы) писал, что среди пропагандистов Комитета «тов. Вольский выделялся образованностью, начитанностью, особенно в вопросах философии и обладал даром слова». Вот этой самой «начитанностью» я тогда и гордился, как индейский петух, своим хвостом. Мне казалось, что я очень «наторел» в возне с философскими вопросами, причем считал своей «специальностью» борьбу со всякой религиозной метафизикой, материалистической и идеалистической. Ни одной уступки метафизической скверне и сверхопытным соблазнам: постройка мировоззрения без всяких «интроекций», только, как того требовали Авенариус и Мах, на данных reinen Erfahrung! «Виктор, думал я, не мог похвалиться победами в кружке сектантов потому, что не умел взяться за дело, у него силенок и философского багажа («начитанности») не хватило. Я ему покажу, как нужно бороться с сектантской казуистикой. Споры с сектантами не чета спорам с Булгаковым, а я ему ни на вершок не уступил».

Вот с каким самомнением и гордыми мыслями о легкой победе над сектантской метафизикой я стал посещать кружок Семена Петровича. Что же случилось? В кружке этом я бывал много раз вплоть до моего третьего и последнего ареста в 1903 г. Смог ли я похвастаться, что добился большего, чем Виктор? Честно и откровенно скажу: нет! Все диспуты и разговоры сконцентрировались, в конце концов, около двух-трех важнейших вопросов и сбить с основной позиции, которую в отношении их занимал Семен Петрович, а за ним, как главарем, почти всегда тянулись остальные члены кружка, мне не удалось. В чем же заключалась эта «основная» позиция, какие взгляды противопоставлял нам с Виктором Семен Петрович и в них оказался неразубежденным? Устраняя детали и в конденсированной форме представляя суть споров — прибегну к некоей параллели.

В 1943 г. внук Герцена — Е. Monod-Herzen — сын дочери Герцена и давно умершего французского историка Gabriel Monod, презентовал мне сделанный им перевод на французский язык работы большого индусского ученого, биолога, физиолога Jagudis Chander Bose, вышедшей на английском языке под названием «Plant Autographs and their rеvеlations». Я был очень благодарен Monod-Herzen за подарок этой книги. Без этого, вероятно, я бы никогда на нее не набрел, так как давным давно перестал заниматься философией и следить за философскими новинками. Chander Bose не философ-метафизик. Он экспериментирует в лаборатории, он производит опыты, прибегая к разным аппаратам измерения и разным графикам. Его заключения таковы:

«В течение моих работ по общей физике и физиологии, я восторженно видел исчезновение границ, отделяющих мир жизни от неживой материи.

Закон реакции распространяется на металлы, растения, животные. Металлы тоже реагируют на воздействие среды, испытывают усталость, могут быть убиты ядами. Между миром неорганической материи и миром животных простирается обширная, молчаливая область жизни растений. Мне удалось немое растение сделать красноречивым хроникером его внутренней жизни, заставляя писать собственную историю. Полученные от самого растения графики, показывают, что нет ни одной жизненной реакции, даже у животного высшего типа, которое бы не проявлялось у растения».

Можно проследить, говорит Bose, идущую от металлов и минералов чрез растения к животному и человеку, восходящую и усложняющуюся линию жизни. Здесь встречаются и перекрещиваются физика, физиология, психология. Барьеры рушатся, растение и животное лишь два аспекта многообразного единства в едином океане существования. «Сущее, — говорит индусская Беда, — едино, хотя мудрецы дают частям его разные названия». «Однако, это еще не рассеивает тайну конечной природы вещей: она делается лишь еще более глубокой. Представляется чудом, что человек, ограниченный со всех сторон несовершенством чувств, способен на корабле его мысли, смело исследовать моря не помеченные ни на одной карте». Кто знает, может быть Bose прав, полагая, что Индия с ее тысячелетним развитием особого строя мысли, скажет в будущем «новое слово» в научной трактовке идеи единства всех сторон и явлений природы.

Книга Bose открыла дверь в шкаф моей памяти. Всё припомнилось — точно это было вчера. Перепрыгивая чрез 50 лет прошедшей жизни, я перенесся в Киев, в кружок сектантов, собиравшийся в районе Печерска у Семена Петровича на неприглядной уличке, носившей название «Собачья Тропа». Если бы Семен Петрович был жив, ему было бы более 90 лет, и смог познакомиться с книгой Bose, он ухватился бы за нее обеими руками, никогда с ней не расставался. Он не сводил бы глаз с график и описаний Bose, показывающих реакцию растений на проходящие облака, сон и пробуждение мимозы, смерть растений от холода и жары, их болезнь от ранения, явления аналогичного пульсирования у животных и растений, действие наркотиков, хлороформа, эфира, яда на больные и здоровые растения, регулярный плач в час дня мангового дерева, полную аналогию реакции рыбы и растения на действие морфия, стрихнина, яда кобры, явление усталости металлов, действия яда на медь, олово, платину и т. д. Семен Петрович после книги Bose еще с большей уверенностью стал бы повторять то, что он всё время твердил:

— Я же вам говорю, что во всем душа есть, всюду жизнь, всюду сердце бьется. Душа есть у человека, лошади, собаки, птицы, рыбы, дерева, цветочка, самой последней травки. Может быть душа есть и у камушка, только язык ее для нас уже совсем темен.

За это пантеистическое представление о мире, панпсихическую космологию, Семен Петрович страстно держался. Излагаясь какими-то торжественными, библейскими словами, она производила на его компанию большое впечатление. Из какого материала и под каким влиянием он ее создал — точно определить трудно. Не знаю, что ему в этом отношении дали Библия и Евангелие, некоторые стороны которых он знал наизусть.

Кое что он заимствовал из сочинений Льва Толстого, но правоверным толстовцем его назвать нельзя. Он осуждал непризнание Толстым материальной стороны цивилизации. В дешевом популярном издании биографии замечательных людей (кажется, Павленкова) он познакомился с описанием жизни Декарта, Лейбница, Паскаля, Ж. Ж. Руссо, Дарвина и думаю, что отсюда с помощью разных упростительных заимствований и изменений, он и создал свою философию. Но допустив, что идея о мировой душе ему была навеяна тем, что он прочитал о «монадологии» у Лейбница (в разговоре он иногда на него указывал) нужно тут же прибавить, что «монада-монад» и все прочие вещи весьма абстрактные, тогда как «мировая душа» в представлении Семена Петровича нечто столь «конкретное», что ее, пожалуй, можно трогать пальцем и по методу Bose измерять разными аппаратами и представлять графиками.

Идея о мировой душе, как совокупности и связи всех существующих в мире душ, связывалась у Семена Петровича с другим кардинальным вопросом: зарождением, появлением, развитием в этой душе или этих душах — совести, называемой им голосом Бога. Я никогда не мог ясно ухватить, почему для утверждения феномена совести ему была нужна — столь страстно защищаемая им идея о мировой душе. Не ясен был и путь от нее к совести. Это было для меня темно, когда я слушал Семена Петровича (моментами его было трудно понять), и еще темнее теперь, так как из памяти выскочили сюда относящиеся рассуждения. Да, по правде сказать, я не очень то и вникал в эти рассуждения, отпихивая их как сектантскую разновидность общих метафизических воззрений. Мне совсем не был чужд, а, наоборот, крайне близок и понятен пантеистический восторг пред красотой природы, выход в этом чувстве из узкой скорлупки «я», слияние «я» с «не-я», с природой. Но это уже, как у Гюйо, — область поэзии, из которой совсем не следует необходимость распространения на весь мир психических элементов, как это делали, например, Фехнер, Бунд, Паульсен. Мне представлялось это лишь рафинированной формой анимистических взглядов, цепким пережитком познания мира первобытным человеком. Я был убежден, что всё это ни научного, ни практического значения не имеет. В лучшем случае, в этом можно усмотреть потребность обнять, закрепить в мысли многообразие действительности одной монизирующей идеей. В спорах с Семеном Петровичем (и с С. Н. Булгаковым) я силился устранить самую идею о мировой душе, прибегая к книге Э. Тэйлора о первобытной культуре, к аргументам Авенариуса, Маха, Риля, Петцольта, Йодля, Эббингауза и других. Если оставить в стороне неясные стороны мысли Семена Петровича, то ее ход от «мировой души» может быть представлен следующим образом. По мере продвижения от «камушка» к человеку, душа осложняется разными проявлениями, ростом сознательности и ума. Присутствие ума, и здесь можно предположить у Семена Петровича заимствование у Толстого и Паскаля, не есть высшая духовная ценность, высшее благо.

— Ум и у растения есть. Не будь его — не поворачивалось бы оно к солнцу. Ум и у ястреба есть, у жабы, комара, змеи, крокодила. Настоящее достоинство человека не ум, а совесть. Совесть делает человека высшей тварью. Совестливый человек выше и лучше умного. Умный может быть и злым, и вредным. Ум без совести опасен. Ближние могут от него жестоко страдать. Ум гордец. Он говорит: я лучше и выше всех. Ум чуждается равенства и справедливости. А совесть их жаждет, к ним зовет. Совестливый человек влечется к добру, любви, святости. Он жалеет людей, им сочувствует, страдает вместе с ними.

Он хочет быть всем братом, утешителем, добрым спутником. Совесть и есть Бог. Поклоняться Богу значит быть совестливым. Бог не в кадильнице попа, не в иконах, не в церквах, а внутри человека. Умный человек может не иметь Бога, совестливый же его носит в себе. Развитие совести самая важная насущная для человека задача. Только укреплением повсюду совести и будет осуществлено настоящее равенство, всеобщее братство «Царство Божие на земле».

Мы с Виктором тогда считали себя «настоящими», «твердокаменными» марксистами. Умозрение Семена Петровича никак не могло нам нравиться. В крайнем случае на него можно было не обращать внимания, если бы за ним не следовали некоторые политические выводы. Так, соглашаясь с нами, что царское правительство состоит из «злых и бессовестных людей» — и должно быть удалено, Семен Петрович всегда ставил вопрос — как его удалить? Он допускал применение забастовок, отказ от уплаты налогов, бойкот, иногда даже сопротивление силою насилию, но вместе с тем явно страшился применения «большого насилия», большого пролития крови, распустившейся в крови ненависти, полного забвения справедливости. Снабжая их своими комментариями, он приводил цитаты из Евангелия, чтобы доказать, что «большое насилие» со всем, что с ним связано, может, как он постоянно говорил, «ущемить совесть», совесть умрет, а тогда всё пропадет. Мы отвечали Семену Петровичу, что самодержавие еще не повалено, а он уже боится его повалить. Расходясь с психологией всего кружка сектантов, мы с Виктором не боялись насилия, мысленно шли на него с подъемом, считая неизбежной, всецело оправдываемой необходимостью. Ставка на насилие почиталась доказательством нашей воли бороться за идеал. Было еще и другое, очень серьезное, что нас противопоставляло Семену Петровичу. Для нас уничтожение царизма, а за ним установление в будущем, далекого, в то же время душевно нам чрезвычайно близкого, социалистического строя — было абсолютным благом. Для Семена Петровича — это благо условное, обставленное многими «если», сомнениями, оговорками.

— Всё зависит от того, — говорил он, — насколько разовьется и укрепится в людях совесть. Царь и его министры могут быть уволены, на их место встанут люди новые, но если они будут «злыми», больших перемен ожидать нельзя. В меха новые будет влито вино старое. Останутся и несправедливость, и неравенство, и ненависть, и притеснения. Законы на бумаге могут быть хорошими, в действительности же в руках злых исполнителей они окажутся плохими. Так и социализм. Он будет Царством Божьим на земле только в том случае, если люди будут добрые и совестливые. А если они будут злые без совести — ничего хорошего не получится.

При всей симпатии и уважении к Семену Петровичу мы находили в его рассуждениях реакционный душок, склонность к толстовству и палили по всему этому из всех наших социалистических пушек. Мы доказывали, что из рук палача жертву вырывают не проповедью, а силою. Роса очи выест, пока будем ждать, чтобы все стали «совестливыми» в той степени, в какой этого хотел Семен Петрович. Общественное зло не уничтожается экзерсисами нравственного самоусовершенствования. Если люди «злые», полны пороков, смотрят друг на друга волками — причина в порочности основ общественно-экономической организации. «Не среда зависит от человека, а человек от среды». Только изменение среды, т. е. политических, социальных, экономических условий, создаст массовое появление тех «добрых» и «совестливых» людей, о которых мечтает Семен Петрович.

Для показа какую, благодарную почву для будущего расцвета людей дает строй, где уничтожена частная собственность, Виктор очень любил пользоваться картинами из книги Бебеля «Женщина и Социализм». Она вышла в 1875 г., была переведена чуть ли не на все языки, но не было перевода ее на русский язык и мы с Виктором много ночей сидели, извлекая из нее с помощью немецко-русского словаря наиболее прельщающие картины. Опираясь на авторитет Бебеля, — Виктор поучал сектантов, что раз частная собственность уничтожена, немедленно пропадает деление общества на классы, нет ни богатых, ни бедных, нет насилия государства, все свободны, равны, материально обеспечены. Социализация средств производства создает новые небеса и новую землю, она настолько изменяет человеческую натуру, что бедствия, зло и пороки прежней жизни будут казаться «мифом». Из Киевских пропагандистов того времени, кажется, лучше всех эту веру излагала Катя Рерих. Недаром же рабочий Иван о ней говорил: «Когда Катя рассказывает нам о социалистическом строе, глаза ее как звезды светятся и все о чем она говорит так прекрасно, что я чувствую себя в раю». Если бы Кате в то время предложить вопрос — будут ли в социалистическом обществе кошки есть мышей, а петухи драться, она наверное, ответила бы — нет!

Вера в рай социализма, а он всегда и прежде всего представлялся именно как социализация всех средств производства и уничтожение частной собственности, укреплялось у нас еще и верой, что рабочий класс — строитель будущего строя — обладает в отличие от других классов моральными качествами высочайшей ценности. Ему присуще чувство справедливости, самопожертвования для общего блага, отсутствие эгоизма и национализма, высокая степень солидарности со всеми угнетенными, глубокое уважение личности, жажда равенства, свободы, знания. Эти имманентные качества рабочего класса при строительстве социализма должны вспыхнуть и развиться с утроенной силой и потому опасения Семена Петровича, что в строе, уничтожившем частную собственность, может быть господство каких то «злых» и «бессовестных» людей — является недоверием к прогрессу, к миссии рабочего класса. Подбором различных фактов я доказывал, что уже тысячу пятьсот лет история свидетельствует о непрекращающемся в мире прогрессе и нет никаких данных не верить в его продолжение. Нужно только понять, что ведущая сила руководства прогрессом ныне выпадает из рук прежде господствующих классов и переходит к рабочему классу.

К великому сожалению, а к нему примешивалось разочарование и досада, мои картины и «философские» аргументы не находили у Семена Петровича отклика, на который я рассчитывал. Струны его души они не задевали. С. Н. Булгакову не удалось меня совлечь в его веру, а мне, как и Виктору, не удалось поколебать мировоззрение киевского сектанта, к удовольствию Булгакова, интересовавшегося нашими хождениями к сектантам и в неуспехе «материалистической» пропаганды видевшего радующий его факт. Часто, не находя возражений, Семен Петрович замолкал, мягко и вежливо давая понять, что от взглядов своих он всё-таки отказаться не может. В ответ на указание, что рабочий класс носитель высших моральных начал, Семен Петрович говорил, что он сам издавна рабочий и родители его были тоже рабочие и ему весьма приятно слушать то хорошее, что мы говорили о рабочем классе.

— За вашу веру в рабочих я и мои компаньоны, — говорил он, — конечно, должны вас благодарить. Только, позвольте заметить, очень вы снисходительны к нашему брату, вы ошибку делаете. Всё зависит от добротности человека, от его совести, а не от того, что он рабочий, т. е. работает молотком, кочегаром или как я — рубанком и пилой. Молотком он может работать, а совести у него может и не быть. Неправильно и даже вредно думать, что Божий дар принадлежит только рабочим. Если бы рабочие так возомнили о себе, сказали бы — мы лучше и выше всех, — у них развелась бы гордость непомерная, а она к доброму никогда не ведет.

Развивая свою мысль, Семен Петрович, обычно единодушно поддерживаемый своими компаньонами, приводил различные факты из жизни ему знакомых рабочих и все они, по его мнению, должны были свидетельствовать, что вопрос о морали отнюдь не связывается с принадлежностью к классу рабочих, что иной купец, дворянин, фабрикант, может носить в своей душе Бога, совести, больше, чем сотни рабочих. Я указывал Семену Петровичу, что его рассуждения не подымают рабочих, не дают им воодушевляющего стимула выпрямиться и выполнить благородную миссию, вручаемую им историей. «Пусть, говорил я, с рабочих много спрашивают, но пусть у них будет уверенность в себе, вера в то, что им и много дано». Как раз с этим и не соглашался Семен Петрович. «Если вы будете внушать рабочим, что им много дано, вы будете укреплять их гордость. Равенства при такой гордости вы не получите. Гордец никогда не хочет служить своим ближним, а всегда ими командовать, над ними возвышаться».

Словом, никакого согласия в этом вопросе у нас не было, да и методы подхода к нему были совершенно различны: морализирование сталкивалось с «политикой». Не было согласия и в других вопросах. Формулируя не темноватыми выражениями Семена Петровича, а ясным языком коренную суть нашего разномыслия, ее можно свести к совершенно различным ответам на следующие проблемы:

Обеспечен ли человечеству дальнейший безостановочный, хотя бы и постепенный прогресс?

Мы — Виктор и я — отвечали: безусловно! Семен Петрович с этим не соглашался: всё зависит от увеличения числа добрых и уменьшения числа злых людей.

Для осуществления действительного прогресса и построения социализма, что важнее, что стоит и должно стоять на первом месте?

Конечно, преобразование общественной среды — говорили мы. Создание нравственного, совестливого человека — возражал (вслед за очень многими) Семен Петрович.

Вот о каких вопросах без устали и с большой страстью мы спорили. А кто эти «мы»? Два студента механического факультета Политехнического Института, столяр Семен Петрович, повар из какого-то ресторана, маленький служащий казенного винного склада и два рабочих. Профессию, да и физический облик их забыл. Они совершенно исчезли из памяти, заслоненные большой фигурой Семена Петровича. Но не те ли вопросы волновали и профессора политической экономии С. Н. Булгакова, в будущем «отца Сергия»?

Не он ли в статье в сборнике «Проблемы идеализма» (1902 г.), уходя от веры ««в безличного идола прогресса», писал, что «история есть живая риза абсолюта» и верою в добрые намерения Божества хотел опереть веру в прогресс? Теперь, почти полстолетия спустя, с очень смешанным чувством вижу, что наш корявый спор с Семеном Петровичем на Собачьей Тропе в Киеве приобрел вещий характер. Виктор и я, как все социалисты, абсолютно не допускали возможности, что в обстановке священного, на благо рассчитанного, акта уничтожения частной собственности, «социализации всех средств и орудий производства» может возникнуть господство «злых и бессовестных людей», превращающих теоретический рай в кошмарный ад. Эпигоны Ленина это зловеще доказали. Относительно этого сектант-столяр оказался правым, более дальновидным и более зрячим, чем мы. В этом вопросе ему нужно уступить, но в другом вопросе я остаюсь при старой студенческой вере: господство «злых и бессовестных людей», например, тех, что засели в Кремле, может быть свергнуто, уничтожено не проповедью, а только силою...