СЕМЬЯ
В тот же день состоялось и новоселье. До этого первые два месяца жили они у Зыряновых. Но шумные пьянки, которые постоянно устраивали зыряновские мужики, вынудили поменять жилье. И 10 июля Ульяновы переехали к крестьянке П. А. Петровой, у которой за четыре рубля сняли полдома и огород.
«Зажили семейно, - вспоминала Крупская. - Летом никого нельзя было найти в помощь по хозяйству. И мы с мамой вдвоем воевали с русской печкой. Вначале случалось, что я опрокидывала ухватом суп с клецками, которые рассыпались по исподу. Потом привыкла. В огороде выросла у нас всякая всячина -огурцы, морковь, свекла, тыква... Устроили из двора сад - съездили мы с Ильичем в лес, хмелю привезли, сад соорудили. В октябре появилась помощница, тринадцатилетняя Паша, худущая, с острыми локтями, живо прибравшая к рукам все хозяйство. Я выучила ее грамоте, и она украшала стены мамиными директивами: «Никовды, никовды чай не выливай»...»[1]
С тещей Елизаветой Васильевной отношения у Владимира Ильича сложились самые добрые. Иногда она пыталась вовлечь его в какие-то домашние хозяйственные дела. Когда, к примеру, он должен был поехать в Красноярск к дантисту, ему вменили «в обязанность купить себе 2 шапки, полотна себе на рубахи, общий тулуп, коньки и т. д. Заказывала я было, - пишет Крупская, - купить на кофточку дочери Проминского, но т. к. Володя отправился к маме спрашивать, сколько «фунтов» надо купить на кофточку, то и был освобожден от сей тяжелой обязанности»[2].
Он часто старался сказать Елизавете Васильевне что-нибудь приятное. Правда, иногда невпопад. «Володей, - пишет Крупская в другом письме, - мама недовольна: он недавно самым добросовестным образом принял тетерку за гуся, ел и хвалил: хороший гусь, не жирный»[3].
А когда у Елизаветы Васильевны портилось настроение, а портилось оно и оттого, что редко приходят письма, и оттого, что надоели все эти горшки, ухваты, клюки и веселки, - вот тогда, как и положено теще, она начинала ворчать. «Вчера, - пишет Крупская, - посмеялись мы порядком. Кроме газет, ничего не было, и мама стала обвинять почтальона в том, что он по злобе скрывает письма, а нас в том, что мало даем ему на чай, наших знакомых - в черном эгоизме и опять нас в том, что мы почтальону вот жалеем денег, а так зря тратим, третьего дня ездили к Курнатовскому и зачем? только человеку работать помешали и обед его съели, кончилось тем, что мы все смеяться стали, и неприятное чувство, которое всегда бывает при скудной почте, прошло»[4].
Надо сказать, что к местным обычаям и порядкам Ульяновы относились достаточно терпимо и своих городских привычек, как, кстати, и своего атеизма, не демонстрировали. «Хотя Володя и протестует, - писала Крупская накануне Пасхи, - но я все-таки собираюсь яйца красить и пасху варить. Знаете, тут обычай - убирать к пасхе комнаты пихтой. Это очень красиво, а потому и мы собираемся «придержаться»... этого обычая»[5].
А когда устроили такую необычную «городскую» диковинку, как каток, он вскоре стал развлечением для всего Шушенского. «Около нашего дома на речке, - рассказывала Надежда Константиновна, - по инициативе Володи и Оскара сооружен каток, помогали учитель и еще кое-кто из обывателей. Володя катается отлично... Оскар катается плохо и очень неосторожно, так что падает без конца, я вовсе кататься не умею... Учитель ждет еще коньков. Для местной публики мы представляем даровое зрелище: дивятся на Володю, потешаются надо мной и Оскаром и немилосердно грызут орехи и кидают шелуху на наш знаменитый каток»[6].
И все-таки Сибирь - это Сибирь, место лихое. Даже Аполлон Зырянов - вроде бы и не варнак-каторжник, а уважаемый в селе человек, но и он совершенно спокойно рассказал Владимиру Ильичу, как однажды батрак его украл со двора кожу, а он - Аполлон Долмантьевич - догнал его у ручья и убил[7]. Так что бабка зыряновская, глядя, как жилец сидит по вечерам со своими книжками у открытого окна, все стращала: «Не дай бог - пальнет кто...»
Владимир Ильич посмеивался, но, помимо ружья для охоты, приобрел и револьвер. На всякий случай. Когда уезжал куда-нибудь, отдавал его Надежде Константиновне. Они с Оскаром пытались даже научить ее стрелять. А если Ульяновы отправлялись куда-то вдвоем, то оставляли револьвер Паше. И она более всего боялась не варнаков, а того, «кабы этот револьверт сам не стрельнул»[8].
Впрочем, свои сюрпризы в любой момент могла преподнести и сибирская тайга. Однажды Ульянова застигла в лесу буря. «На этих днях, - писал он, - здесь была сильнейшая «погода», как говорят сибиряки, называя «погодой» ветер, дующий из-за Енисея, с запада, холодный и сильный, как вихрь. Весной всегда бывают здесь вихри, ломающие заборы, крыши и пр. Я был на охоте и ходил в эти дни по бору, - так при мне вихрь ломал громаднейшие березы и сосны»[9]. О том, каково ему было в этот момент, Владимир Ильич рассказывать не стал.
Повседневное общение с мужиками и бабами, или, как нынче говорят, с «работягами», было всегда суровым экзаменом не только для тех, кто считал их «быдлом», но и для иных искренних «народолюбцев». Ибо одно дело любить народ вообще, в принципе. И совсем другое - эту конкретную бестолковую и жадную бабу или пьяного и хитрого мужика...
Дабы избежать такого рода общения, одни ссыльные, не смешиваясь с окружающей средой, жили обособленными коммунами. Другие всячески стремились вырваться из своих «медвежьих углов» хоть в какой-нибудь городишко, где можно было найти работу и обрести более интеллигентный круг общения. Так, кстати, поступили некоторые друзья Владимира Ильича.
Поначалу предполагалось, что и Ульяновы будут добиваться перевода из Шуши в более цивилизованное место, хотя бы в тот же Минусинск - как-никак, а город. Но чем больше проходило времени, тем решительней Владимир Ильич стал противиться этому. Ибо выяснилась старая и простая истина, что интеллигентская публика с ее безалаберностью, рефлексией, бесконечными разговорами и выяснением отношений - для экстремальных условий ссылки не всегда является наилучшей компанией.
Нередко склоки буквально раздирали ссыльные колонии. Уж в какую, казалось бы, туруханскую дыру попал Мартов, где и изб-то было не более трех десятков, а ссыльных всего-навсего пятеро, но и тут летом 1898 года по вине некоего Петрашека разгорелась свара. «У Юлия в Туруханске, - писал Владимир Ильич матери, - вышла крайне грустная «история»: один из ссыльных (скандалист) поднял против него нелепо-дикие обвинения, последовал разрыв, пришлось разъехаться, Юлий живет теперь один, расхворался, развинтились нервы, не может работать. Упаси, господи, от «ссыльных колоний»! и ссыльных «историй»!»[10]
А в Минусинске и того хуже... «Сыр-бор, - рассказывает Лепешинский, - загорелся из-за побега одного политического, некоего Райчина, примыкавшего к социал-демократам. Задумавши эмигрировать, Райчин не подготовил к этому акту остальных ссыльных и, несмотря на обещание, данное им Старкову, не удирать раньше известного срока, необходимого остальной колонии, чтобы пообчиститься и приготовиться к возможным полицейским репрессиям после его бегства, слова своего почему-то не сдержал и неожиданно для всех скрылся с горизонта.
Минусинские «аборигены» (Ф. Я. Кон, Тырков, Яковлев, Мельников, Орочко и некоторые другие) подняли шум: свинство, мол, игнорирование элементарных правил ссыльной этики и т. п. В. В. Старков был почему-то взят ими под подозрение в соучастии с Райчиным в заговоре и в нарочитом обмане остальной ссыльной братии. Получилась одна из глупейших историй со всеми характерными признаками ссыльной склоки.
Был у этой истории и еще один малоприятный аспект...
Каторга и ссылка тоже имели свою иерархию авторитетов. Старые народовольцы занимали в ней особое место, являлись своего рода ссыльной «аристократией». Наплыв в Сибирь никому не известных личностей, именовавших себя социал-демократами, среди которых было немало и полуграмотных или недостаточно образованных рабочих, вроде Райчина, вызвал известное отторжение». «Старая народовольческая ссылка, - вспоминал рабочий А. Шаповалов, - считала, что только она... нюхала революционный порох, и относилась к марксистам даже с известной долей презрения, как к людям, среди которых нет никого, кто пошел бы на виселицу за дело революции... Марксистов, в особенности рабочих, обижало и возмущало случайно или намеренно однажды высказанное народовольцем... Тютчевым мнение, что с появлением в Сибири марксистов в лице их пошла в ссылку «улица»[11].
Дело дошло до товарищеского суда. Приехал из Шуши Владимир Ильич и взял на себя представительство интересов обвиняемой стороны (Старкова и Кржижановского). Он великолепно повел тактику формально-юридического процесса... Не давая воли своим субъективным реакциям на политические выпады противников, он с карандашом и бумажкою в руках записывал их ответы на предлагаемые им вопросы. На чем основано такое-то утверждение или такая-то квалификация? Где факты? Какие документальные доказательства? Какие улики? Имеются ли свидетельские показания? И т. д. и т. д.
А как раз вот по части именно фактов, улик, документов у обвинителей дело обстояло очень плохо по вполне понятным причинам, потому что самое обвинение возникло, как плод расстроенного воображения и как результат больных нервов закисших в ссылке людей... Метод Владимира Ильича, холодно замкнувшегося в оболочку формалиста-юриста, положительно губил «стариков». Они, видимо, жаждали проявления вспышки раздражения у другой стороны, какой-нибудь истерической выходки, потери душевного равновесия у противника, каких-нибудь неосторожных с его стороны слов, чтобы иметь повод разодрать ризы свои и таким образом с честью выйти из своего затруднительного положения, в которое они были поставлены тактикой Владимира Ильича, но этот последний не давал им возможности ни охнуть, ни вздохнуть... В результате получился полный разрыв дипломатических отношений»[12].
Именно после этой «истории» у народовольца Аркадия Тыркова и осталось на всю жизнь впечатление, что Ульянов - «злой человек... И глаза у него волчьи, злые»[13]. Но как раз злобы-то и не было. Сам Владимир Ильич рассказывал тогда Крупской: «Нет хуже этих ссыльных историй, они страшно затягивают, у стариков нервы больные, ведь чего только они не пережили, каторгу перенесли. Нельзя давать засасывать себя такими историями -вся работа впереди, нельзя себя растрачивать на эти истории». И Владимир Ильич настаивал на разрыве со стариками. Помню собрание, на котором произошел разрыв. Решение о разрыве было принято раньше, надо было провести его по возможности безболезненно. Рвали потому, что надо было порвать, но рвали без злобы, с сожалением. Так потом и жили врозь»[14].
В других ссыльных колониях подобного рода разрывы проходили куда скандальнее. Например, в Орлове Вятской губернии, где среди вполне интеллигентной публики отбывал срок Потресов, дело дошло до вульгарной драки с применением «подручных» средств... «Н-да-с, - писал ему Владимир Ильич, - Вы уж воюете, так даже вчуже страшно: с палками и проч.! К счастью, Восточная Сибирь, кажется, немного отстала от Вятской губернии в воинственности»[15].
Очень больно задела Ульянова трагическая гибель Федосеева. О том, что в Верхоленске, где Николай Евграфович отбывал ссылку, началась склока, Владимир Ильич узнал еще в январе 1898 года. Некто Юхоцкий обвинил Федосеева чуть не в растрате общественных денег. И Ульянов писал сестре: «Отвратительный нашелся какой-то скандалист, напавший на Н. Е.»[16]. В Верхоленске устроили «разбирательство», и колония решительно отвергла лживые обвинения Юхоцкого. Однако он не унимался и продолжал рассылать по колониям свои наветы.
«Н. Е. был страшно поражен этим и удручен, - рассказывал Владимир Ильич Анне Ильиничне. - Из-за этого он решил не брать ни от кого помощи и терпел страшные лишения... Черт знает что такое! Хуже всего в ссылке эти «ссыльные истории», но я никогда не думал, что они могли доходить до таких размеров! Клеветник давно был открыто и решительно осужден всеми товарищами, и я никак не думал, что Н. Е. (обладавший некоторым опытом по части ссыльных историй) берет все это так ужасно близко к сердцу»[17].
В какой-то момент, получив от Юхоцкого очередное мерзкое послание, Федосеев не выдержал. Товарищу по ссылке Якову Ляховскому он сказал, что не может работать, а «когда убедился, что не может работать, решил, что не будет жить». После этого он ушел в лес и застрелился из револьвера. А когда известие о смерти Николая Евграфовича пришло в Архангельск, покончила с собой его невеста Мария Гопфенгауз[18].
«23.VI, - писал Владимир Ильич сестре, - его похоронили. Оставил письмо Глебу и ему же рукописи, а мне, дескать, велел передать, что умирает «с полной беззаветной верой в жизнь, а не от разочарования»[19].
После гибели Федосеева ни о каком переезде в более «цивилизованное» место Ульянов и слышать не хотел. Поехать в гости, принять друзей у себя, погулять, побеседовать, поспорить, сыграть партию-другую в шахматы - ради бога! А вот ежедневно тереться боками друг о друга, а главное постоянно выяснять отношения, разбирать склоки - нет уж, увольте! И в сердцах он написал сестре: «Нет, уж лучше не желай мне товарищей в Шушу из интеллигентов!»[20]
Что же касается рабочих Проминского и Энгберга, отбывавших ссылку в Шушенском, то до конца срока они оставались для Владимира Ильича самыми близкими товарищами, а для его домашних - самыми желанными гостями. «За это время, - отметила Надежда Константиновна, - мы порядком-таки попривыкли к нашим шушенским товарищам, если почему-либо не придет какой-нибудь день Оскар или Проминский, так точно чего-то не хватает...»[21]
С крестьянами Заверткиным, Степаном Журавлевым и Симоном Ермолаевым они в связи со свадьбой по всем деревенским обычаям вообще как бы породнились. А когда Надежда Константиновна пошла в крестные матери к сыну Василия Ермолаева, они с Владимиром Ильичей стали кумовьями и для этого обширного семейства.
О чем писал Ульянов с утра до ночи, шушенцам, естественно, было неведомо. Однажды бабушка Зырянова, глядя на объемистые статистические сборники, попросила: «Ты бы, голубчик, чем про себя-то читать, прочел бы мне вслух свою книгу. Наверно божественная - вон толстая какая!» Владимир Ильич стал читать. Старушка сначала слушала внимательно, но потом махнула рукой: «Ты хоть и по-русски читаешь, но что-то непонятно». А когда исправник спросил Пашу Мезину, чем занимается Ульянов, она уверенно ответила: «Сочинения книг пишет».
Шушенцам очень нравилась его деликатность и уважительность. Дело даже не в том, что при встрече на улице он всегда здоровался первым. А когда хотел, чтобы ему истопили баньку, вежливо просил хозяйку: «Если Вас не затруднит, то милости прошу оказать мне эту услугу». Главное, что не было в его общении с односельчанами фальши. И Степанида Плешкина, муж которой делал на все Шушенское горшки, не раз беседовавшая с Ульяновым, заметила: «Не брезговал он нашей бедностью. С нами и со всеми другими крестьянами был очень обходительный».
А после того как по воскресеньям он завел у себя «юридическую консультацию», круг общения еще больше расширился. Особое впечатление произвело на шушенцев «дело» бедняка Пронникова, с которого - без всяких на то оснований - суд постановил взыскать 50 рублей за потраву в пользу местного богатея Зацепина. К удивлению односельчан, привыкших к произволу сильных и богатых, благодаря прошению, составленному Ульяновым, это решение было отменено[22].
Шла не только беднота, но и местные богатеи. «Он пользовался большой популярностью как юрист, - пишет Крупская, - так как помог одному рабочему, выгнанному с приисков, выиграть дело против золотопромышленника. Весть об этом выигранном деле быстро разнеслась среди крестьян. Приходили мужики и бабы и излагали свои беды. Владимир Ильич внимательно слушал и вникал во все, потом советовал... Часто достаточно было угрозы обижаемого, что он пожалуется Ульянову, чтобы обидчик уступил».
Так что утверждения и рассказы шушенцев о всеобщем уважении, которое питали к Ульянову на селе, можно, видимо, принять как вполне достоверные.
Не обходилось, естественно, и без курьезов.
Однажды, вспоминала Крупская, «пришел крестьянин за двадцать верст посоветоваться, как бы ему засудить зятя за то, что тот не позвал его на свадьбу, где здорово гуляли. «А теперь зять поднесет, если приедете к нему?» - «Теперь-то поднесет». И Владимир Ильич чуть не час убил, пока уговаривал мужика с зятем помириться»[23].
А в другой раз к нему обратился крестьянин, которого ложно обвинили в поджоге казенного леса. Владимир Ильич составил соответствующее прошение и предупредил, что если лесничий, которому выгодно спихнуть вину на кого-то, не примет бумагу, то надо будет сразу отправить ее по почте. Однако, когда главный лесничий выставил крестьянина из кабинета, он на почту не пошел, а свернув из прошения кулек, купил на базаре детишкам фунт сахара. Когда же он явился к Ульянову и рассказал все, как было, то «таким сердитым, - рассказывал Зырянов, - я Ильича никогда не видел. Он в этот раз так разволновался, что, не дослушав до конца оправданий крестьянина, ушел в свою комнату»[24].
Незадолго до свадьбы Крупская получила весточку о Якубовой. «Прислали ее карточку, снятую с нее на другой день после освобождения, - так вид у нее прямо ужасный... Иногда я подумываю, - писала Надежда Константиновна Марии Александровне, - не пришлют ли ее в Шушу, славно было бы, в Шуше она, может, и отошла бы немного»[25]. А на четвертый день после свадьбы от нее пришло письмо. Оказывается, в начале июля Аполлинария Александровна приехала в Красноярск и оттуда проследовала в село Казачинское, где уже отбывали срок Лепешинские, Ленгник и др.
9 августа Крупская писала Анне Ильиничне: «Получили вчера письмо от Лирочки, веселое-развеселое, описывает свое житье в Казачинском. Там 10 человек ссыльных, большинство живет коммуной, завели свой огород, корову, сенокос, живут в одном большом доме. Лира пишет, что наслаждается свободой, ходит за ягодами, сено гребет, хозяйничает, в книжку и не заглядывает... Письмо длинное и оживленное, ну и рада я за нее порядком, хоть отдыхает человек»[26].
В августе сыграли свадьбу Глеб Максимилианович и Зинаида Невзорова. К концу года все рассыпанные по округу ссыльные социал-демократы решили съехаться в Минусинск, куда перебрались Кржижановские и Старковы, чтобы вместе отпраздновать Рождество. Исправник разрешил, и 24 декабря все уже были в сборе.
10 января 1899 года Крупская писала Марии Александровне: «Праздники мы провели в Минусе отлично, встряхнулись надолго. На рождество в город съехался почти весь округ, так что Новый год встретили большой компанией и встретили очень весело. Разъезжаясь, все говорили: «А славно мы встретили Новый год!» Главное, настроение было отличное. Сварили глинтвейн; когда он был готов, поставили стрелку на 12 часов и проводили старый год с честью, пели все, кто во что горазд, провозглашали всякие хорошие тосты: «за матерей», «за отсутствующих товарищей» и т. д., а в конце концов плясали под гитару... Вообще время провели по-праздничному, Володя с утра до вечера сражался в шахматы и... всех победил, конечно; катались на коньках (Володе прислали из Красноярска в подарок коньки Меркурий, на которых можно «гиганить» и всякие штуки делать. У меня тоже новые коньки, но и на новых, как и на старых коньках, я так же плохо катаюсь или, вернее, не катаюсь, а переступаю по-куриному, мудрена для меня эта наука!), пели хором, даже катались на тройке!»[27]
Крупская обратила внимание, что прежнего душевного разговора с Аполлинарией у них как-то не получается. И только позднее стало понятно, в чем дело. Когда Якубова сидела в тюрьме, старых друзей и подруг на воле уже не было. А из Бельгии, через свою мать, жившую в Питере, слал ей одно за другим самые теплые письма Константин Тахтарев. Своих чувств он не скрывал, и она постепенно привыкла к этой переписке, привыкла делиться с ним «всеми своими личными переживаниями»[28].
В марте 1899 года он сделал ей предложение - бежать к нему за границу. Какое-то время она колебалась, но потом согласилась и летом бежала из ссылки в Либаву, где ее ждал Тахтарев, а оттуда вместе - в Берлин[29]. Спустя год Крупская писала: «Мы с ней прежде всегда удивительно сходились во взглядах, но за последние три года с ней что-то сотворилось, я ее совсем не узнаю. Может, при свидании мы бы и сговорились, но переписка у нас совсем не вяжется... По правде сказать, я никак не могу примириться с ее замужеством. Ее муж произвел на меня впечатление чего-то такого самоуверенно-ограниченного...»[30]
Крупская писала обо всем - и о том, как собирали грибы и ягоды, как настаивали на малине наливку и солили огурцы, что росло в огороде и саду, о котенке и собаке Дженьке... Но более всего - особенно в письмах Елизаровой, Калмыковой и Нине Струве - о работе... Как Ульянов пишет монографию о рынках, как переводят они книгу Сиднея и Беатрисы Вебб «Теория и практика английского тред-юнионизма», об отправке очередных статей и правке корректур... Именно эти письма и дали знакомым пищу для размышлений о том, что же лежит в основе отношений молодоженов.
Александра Михайловна Калмыкова 10 августа 1898 года написала Потресову: «Свадьба В. И. с Н. К. состоялась. Я недавно видела его сестру. Я никак не решу, что это - mariage d‛estime [брак по взаимному уважению], mariage de raison [брак по здравому размышлению] или настоящий mariage [т. е. брак по любви]»[31].
В более поздние времена, когда «лениниана» оказалась под крылом профессиональных ханжей, определенная недосказанность писем была возведена в особую добродетель. И однажды, когда Крупской попала в руки рукопись рассказа, где автор описывал, как сидели они с Владимиром Ильичем в ссылке с утра до ночи и с ночи до утра и занудно переводили с английского толстенную книжку, Надежда Константиновна не выдержала: «Подумайте только, на что это похоже! Ведь мы молодые тогда были, только что поженились, крепко любили друг друга, первое время для нас ничего не существовало. А он - «все только Веббов переводили». О другой аналогичной рукописи она коротко, но достаточно эмоционально написала: «Мы ведь молодожены были... То, что я не пишу об этом в воспоминаниях, вовсе не значит, что не было в нашей жизни ни поэзии, ни молодой страсти»[32].
Был еще один вопрос, который начинал все более волновать семейство Ульяновых, но о чем Надежда Константиновна не писала ни слова...
Ариадна Тыркова, человек наблюдательный, очень точный и жесткий в характеристиках, отметила, что у Крупской не было ни грамма тщеславия. Была доброта, искренность, прямодушие. Был тот своеобразный аскетизм, которым отличались многие русские революционеры. «Но своеобразная женственность, -пишет Тыркова, - в ней была. Полнее всего выразила она ее в той цельности, с которой она вся, навсегда отдалась своему мужу и вождю. И еще в любви к детям»[33].
19 апреля 1898 года, а по новому стилю как раз в день пролетарского праздника 1 мая, у Петра Струве родился сын Глеб. О гениальности ребенка счастливые родители прожужжали знакомым все уши. «Писала, между прочим, - рассказывает Крупская, - Нина Александровна Струве мне о своем сынишке: «Уже держит головку, каждый день подносим его к портретам Дарвина и Маркса, говорим: поклонись дедушке Дарвину, поклонись Марксу, он забавно так кланяется»[34].
У другой подруги - Лидии Карловны, жены Тугана, - роды кончились трагически. В 30 лет, после нескольких выкидышей, она умерла от острой анемии. Впрочем, Михаил Иванович очень быстро женился вновь, и вторая жена благополучно родила ему сына[35]. Двое детей было уже у Степана Радченко. В самой Шуше шестой ребенок родился у Проминских. У Кржижановских и Лепешинских родились дочери. Жена Ванеева - Доминика уже ходила в положении, и бабки сулили ей сына. А у Старковых новорожденный ребенок умер[36].
В конце концов Мария Александровна Ульянова, тосковавшая по внукам, не выдержала. После новогодних праздников, в письме Надежде Константиновне, она спросила напрямую, здорова ли она и долго ли еще ждать «прилета пташечки». Крупская ответила: «Что касается моего здоровья, то я совершенно здорова, но относительно прилета пташечки дела обстоят, к сожалению, плохо: никакой пташечки что-то прилететь не собирается»[37].
Паниковать по этому поводу не стали, но через год, когда Крупская приехала в Уфу для завершения срока ссылки, она обратилась к врачу. «Надя, - писал Владимир Ильич, - должно быть, лежит: доктор нашел (как она писала с неделю тому назад), что ее болезнь (женская) требует упорного лечения, что она должна на 2-6 недель лечь»[38].
Лениновед Григорий Хаит отыскал в Уфе запись окончательного диагноза, поставленного доктором Федотовым: «генитальный инфантилизм». И никакое лечение в те времена помочь не могло.
Писать об этом приходится не ради суетного любопытства, а лишь потому, что и этот сугубо деликатный вопрос тоже стал поводом для грязных сплетен и глумливых инсинуаций.
Для Владимира Ильича и Надежды Константиновны это была драма. Оба они любили детей. Он, выросший в окружении трех десятков разновозрастных, шумных родных и двоюродных братьев и сестер... Она, готовившая себя к педагогической деятельности и влюблявшаяся в каждую глазастую и смышленую девчушку...[39] Им так недоставало их теперь - своих.
А дети были все время рядом. Приезжали в гости с трехмесячной дочерью Лепешинские. И «за те два дня, что у нас пробыли, - писала Крупская, - наполнили нашу квартиру шумом, детским плачем, колыбельными песенками и т. д. Девчурка у них славненькая, но оба они такие нежные родители, что ни минуты не дают девочке покою, поют, танцуют, тормошат ее»[40].
Привязались и к Миньке - сыну поселенца, латыша-катанщика Петра Ивановича и Анны Егоровны Кудум, снимавших флигель в том же дворе у Петровой. «Отец был горький пьяница, - рассказывает Крупская. - Было Миньке шесть лет, было у него прозрачное бледное личико, ясные глазки и серьезный разговор. Стал он бывать у нас каждый день - не успеешь встать, а уж хлопает дверь, появляется маленькая фигурка в большой шапке, материной теплой кофте, закутанная шарфом, и радостно заявляет: «А вот и я». Знает, что души в нем не чаяла моя мама, что всегда пошутит и повозится с ним Владимир Ильич»[41].
Рассказывала о нем Крупская и в письмах: «Мальчуган лет пяти и часто у нас толчется. Утром, как узнал, что Володя приехал, второпях схватил матернины сапоги и стал торопливо одеваться. Мать спрашивает: «Куда ты?» - «Да ведь Владимир Ильич приехал!» - «Ты помешаешь, не ходи...» - «О, нет, Вл. Ил. меня любит!» (Володя действительно его любит). Когда же вчера ему дали лошадь, которую Володя привез ему из Красноярска, то он проникнулся к Володе такой нежностью, что даже не хотел идти домой спать, а улегся с Дженькой на половике. Потешный мальчушка!»[42]
Постоянно толклись и кормились у Ульяновых и младшие детишки Проминского. С каждой посылкой, приходившей из Москвы, и в каждую поездку Владимира Ильича в Красноярск им обязательно доставались игрушки и подарки.
Казалось бы, ну и слава богу! Однако естественное желание помочь этой многодетной семье дало повод нынешним «лениноедам» обвинить Ульянова в «болезненной патологической агрессивности», которая уже тогда предвещала, что «в недалеком будущем обагрит горячей, тяжелой соленой волной крови всю российскую землю».
Это цитата из книги Владимира Солоухина «При свете дня». В его руки попала как-то книжка Доры Штурман «В. И. Ленин». И он с восторгом выписал из нее обширный пассаж: Крупская «в своих воспоминаниях о нем [Ульянове] рассказывает, как однажды в Шушенском он охотился на зайцев. Была осень, пора, предшествующая ледоставу. По реке шла шуга - ледяное крошево, готовое вот-вот превратиться в броню. На маленьком островке спасались застигнутые ледоставом зайцы. Владимир Ильич сумел добраться в лодке до островка и прикладом ружья набил столько зайцев, что лодка осела под тяжестью тушек... Способность испытывать охотничье удовлетворение от убийства попавших в естественную западню зверьков для Ленина характерный штришок»[43].
Нашему лирическому поэту и писателю взять бы и прочесть саму Крупскую... Да нет, куда там. Пассаж Доры Штурман устраивал его гораздо больше, ибо давал возможность столкнуть «антиподов»: истинно русского человека, некрасовского дедушку Мазая и полукровку, человека, как полагает Солоухин, «по духу» совсем не русского - Ульянова[44].
А Крупская пишет вот что... Осенью 1898 года у Проминского кончался срок ссылки. И всем своим семейством - из восьми человек - «он собирался назад в Польшу на работу и погубил несметное количество зайчишек на шубки детям»[45]. Паша Мезина, девчонка, помогавшая Ульяновым по хозяйству, уточняет: «У пана Проминского семья большая была, шапки из зайцев шили, одеяла, шубы»[46].
Не надо быть скорняком, чтобы понять, что для пошива двух шуб взрослых, шести шубок детских, восьми шапок, одеял и, добавим, рукавиц действительно надо было «несметное» количество зайцев. Вот Проминский и обратился за помощью к друзьям - сначала к Оскару Энгбергу, а уж потом они вместе пошли к Ульянову и «стали, - как пишет Крупская, - соблазнять Володю ехать на охоту на какой-то Агапитов остров, где, по их словам, зайцев тьма-тьмущая...»[47].
Вот как Крупская в воспоминаниях описывает охоту: «Поздней осенью, когда по Енисею шла шуга (мелкий лед), ездили на острова за зайцами. Зайцы уже побелеют. С острова деться некуда, бегают, как овцы, кругом. Целую лодку настреляют, бывало, наши охотники»[48]. Письма Надежды Константиновны позволяют установить даже наиболее вероятную дату этой охоты - 14 октября 1898 года. Именно в этот день, пишет Крупская, отправились они «на охоту за зайцами на остров на целый день, он в этом году ни одного зайца не изничтожил еще»[49]. Вспоминал об этой охоте спустя полтора месяца и сам Владимир Ильич: «Зайцев здесь я бил осенью порядком, - на островах Енисея их масса... Проминский набил их несколько десятков, собирая шкурки на шубу»[50].
Так что же остается от Доры Штурман, как говорится, в «сухом остатке»? Осень - есть. Остров - есть. Шуга - есть. Даже лодка есть. И есть не один, а трое охотников. А вот избиения прикладами, а главное - «болезненной, патологической агрессивности» и «удовлетворения от убийства» беззащитных зверьков - вот этого нет.
Конечно, охота - дело суровое. Но испокон веков русские мужики, бабы и детишки ходили в заячьих тулупах и шубейках не потому, что были патологически кровожадны... Холодновато было зимой на Руси, а в Сибири - тем более. И уж коли помянули дедушку Мазая, то вспомните и его слова: «Только весенние воды нахлынут,/ И без того они сотнями гинут,- / Нет! еще мало! бегут мужики,/Ловят, и топят, и бьют их баграми...» и т. д. И вспомните его прощанье с убегающими зайчишками: «Смотри, косой,/ Теперь спасайся,/А чур зимой/Не попадайся!/ Прицелюсь - бух!/ И ляжешь... Ууу-х!..»
Длинноватым получилось «журналистское расследование» по делу об охоте на зайцев 14 октября 1898 года. Но оно понадобилось потому, что, как увидим, точно такой же методикой будут пользоваться «лениноеды» для доказательства (а точнее, для фальсификации) куда более серьезных обвинений.
Примечания
- ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 1. С. 226.
- ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 396.
- ↑ Там же. С. 404.
- ↑ Там же. С. 401.
- ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 410.
- ↑ Там же. С. 404.
- ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 1. С. 225.
- ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 36, 396; Власть труда. Минусинск, 1928. 28 янв.
- ↑ Ленин В. И. Полн, собр соч. Т. 55. С. 162.
- ↑ Там же. С. 92.
- ↑ О Ленине. Кн. III. М, 1925. С. 72.
- ↑ Лепешинский П. Н. На повороте. М., 1955. С. 96-98.
- ↑ Тыркова-Вильямс А. То, чего больше не будет. С. 343.
- ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 1. С. 231.
- ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 46. С. 17.
- ↑ Там же. Т. 55. С. 71.
- ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 98.
- ↑ См. там же. С. 97, 98.
- ↑ Там же. С. 93.
- ↑ Там же. С. 71.
- ↑ Там же. С. 413.
- ↑ См.: Ленин в Шушенском встречает XX век. С. 56, 57.
- ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 1. С. 225.
- ↑ Красноярский рабочий. 1941. № 17. 21 янв.
- ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 392.
- ↑ Там же. С. 393.
- ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 405, 406.
- ↑ Тахтарев К. М. Рабочее движение в Петербурге. С. 112.
- ↑ См. там же. С. 148,149.
- ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 416.
- ↑ Амстердам. Международный институт социальной истории. Архив. Коллекция документов Потресова. С 2/11/20. 1898.
- ↑ Дридзо В. Надежда Константиновна. С. 56; Исторический архив. 1957. № 2. С. 38.
- ↑ Тыркова-Вильямс А. То, чего больше не будет. С. 194, 195.
- ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 1. С. 229.
- ↑ См.: Тыркова-Вильямс А. То, чего больше не будет. С. 236, 269.
- ↑ См.: Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 101, 413, 415.
- ↑ Там же. С. 409.
- ↑ Там же. С. 183. Т. 46. С. 456.
- ↑ См.: Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 423.
- ↑ Там же. С. 411.
- ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 1. С. 227.
- ↑ Ленин В. И. Полн, собр соч. Т. 55. С. 399.
- ↑ Солоухин В. А. При свете дня. М., 1992. С. 116.
- ↑ См. там же. С. 35, 37, 116.
- ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 1. С. 224.
- ↑ Власть труда. Минусинск, 1928. 18 янв.
- ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 398.
- ↑ Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. Т. 1. С. 228.
- ↑ Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 55. С. 400.
- ↑ Там же. С. 114.