XI
МОЯ ЛИЧНАЯ ЖИЗНЬ И МОЕ АМПЛУА ЗА ГРАНИЦЕЙ (1904 - 1905 г.г.)
/////////////////не хватает стр 219////////////////
Случился, однако, один из тех эпизодов, который, по капризу слепой фортуны, чорт знает для чего и зачем, нарушает иногда покой порядочного человека.
В Женеву приехал (кажется в феврале или марте 1904 г.) один студент лесник, — насколько помнится — Никита Алексеев, красивый белокурый юноша с тихим, задумчивым лицом, который отыскал меня и попросил поспособствовать ему получить из нашей экспедиции некоторое количество литературы для провоза в Россию.
Так как всегда была опасность, что какой-нибудь меньшевик, или лицо, послушное воле меньшевиков, может злоупотребить нашей доверчивостью, я не дал никаких определенных обещаний моему клиенту, а предложил ему зайти денька через два, после того как я наведу нужные справки, какую именно литературу и на каких началах мы могли бы предоставить в его распоряжение.
Студент ушел. А на другой день по Женеве распространился слух, что какой-то русский, конспиративно, с оглядкою, пробираясь через швейцарскую границу около Салева (в 4 верстах от Женевы), возбудил своим видом подозрение швейцарских жандармов, и когда те поспешили за ним вдогонку, он вынул револьвер и пустил себе пулю в висок. Когда я услышал об этом, у меня сердце екнуло. Уж не тот ли это красавец-юноша с меланхолическим лицом, который давеча был у меня? Вечером того же дня ко мне в комнату является швейцарский агент тайной полиции и, отрекомендовавшись, как таковой, справляется у меня, кто я такой.
— Je suis... je suis... — залепетал я смущенно, — boulgaire... э-э-э-...
Ах, чорт возьми, я забыл кто я такой и стал быстро рыться в кармане, отыскивая свой болгарский паспорт.
— Voila! — вздохнул, наконец, я облегченно. — Je suis Alexandre Nikitoff, le sujet de la Boulgairie...
Сыщик взял в руки мой документ и прогулялся по нем своими внимательными глазами. После этого он спросил меня, не знаю ли я некоего Никиту Алексеева?
— Non, je ne sais pas...
Он назвал другое какое-то имя, которое еще меньше говорило моему уму и сердцу, и я снова решительно заявил:
— Нет, не знаю... Решительно не знаю...
Сыщик стал пояснять мне, что неизвестный юноша, повидимому, русский, застрелился на швейцарско-французской границе. При нем нашли чемоданчик с заграничной русской литературой, две тысячи рублей золотом, два паспорта и несколько адресов, — в том числе и адрес моей квартиры. И если я не знаю имени этого несчастного, то, может быть, я узнаю его в лицо. Поэтому он предлагает мне отправиться с ним в морг.
В морге, среди нескольких трупов, я скоро узнал при свете тускло освещавшей комнату лампы того самого юношу, с которым недавно разговаривал. На бритой половине головы зияло небольшое отверстие, пробитое пулей. Лицо было величаво, спокойно и все так же красиво. Мысль невольно уносилась туда, в тот далекий край, где бедная мать юноши, которая должно быть с такою любовью гладила эти мягкие, длинные, пушистые, цвета зреющей пшеницы волосы, сейчас, вероятно, не думает и не гадает, что ее несчастное детище, ставшее, быть может, под знак психического заболевания, так глупо погибло на чужбине и лежит теперь в мертвецкой с своим прелестным аристократическим профилем среди грязных трупов очередных жертв голода и болезней, этих обычных спутников жизни общественного дна всякого большого города.
— Ну, что же, не узнаете, — прервал мои мысли агент.
— Знать не знаю и ведать не ведаю... (non, je пе sais pas... absolument) — поспешил я с обычным ответом всех русских, приученных подлым политическим режимом своей страны уклоняться не только от объяснений по поводу своих деяний, но и от свидетельских показаний.
С тяжелым чувством я вернулся домой. Мой покой был нарушен. Фиктивный болгарский паспорт мой вряд ли показался агенту полиции достаточно благополучным документом, и я рискую быть разоблаченным, как эмигрант. А с эмигрантами швейцарское правительство не очень-то церемонилось, и в лучшем для них случае высылало их за пределы Швейцарии, а не то и просто выдавало их России по требованию русского правительства. Я махнул рукой и стал ждать естественного хода событий...
Скоро после этого приехала моя жена из России.
Вот что ей, между прочим, пришлось пережить после моего отъезда из Минусинска. Она выдержала в Минусинске 18 дней тайну моего отъезда за границу. Наконец, когда однажды к ней явилась местная жандармерия с обыском (по поводу какой-то разбросанной по городу Минусинску прокламации, в авторстве которой был заподозрен я), она, при виде жандармов, сначала было совсем упала духом: сорвалось, дескать... арестован... (а я в это время пробирался еще к границе). Но как только выяснилось, что жандармы, повидимому, и не знают о моем исчезновении, она повеселела и соответственным образом обнаглела:
— А на каком основании вы являетесь ко мне на квартиру с обыском? Где у вас предписание делать обыск именно у меня?..
— Не к вам-с, сударыня, пришли, а к вашему мужу...
— Но ведь я вам уж сказала, что это моя квартира, а не мужа...
— Хе-хе-хе... Муж да жена, знаете ли... в некотором роде одно и то же-с...
— Ройтесь, если вам угодно, но знайте, что вы совершаете незаконное деяние...
Жандармы стали шарить. Наконец, жандармский офицер догадался ее спросить:
— А кстати, где же ваш муж?..
— Это я у вас хотела спросить: не знаете ли вы, где теперь мой муж?
— Как так?.. — оторопел жандарм. — Надеюсь, он в Минусинске...
— Не думаю... Два или три дня тому назад он уехал отсюда... в Томск, лечиться от гемороидальных кровотечений... Ему там должны сделать операцию...
— Да знаете ли вы, — привскочил жандарм, — какие скверные последствия ожидают его за эту самовольную отлучку?..
— Что же поделаешь... Вы бы его скоро не отпустили... А когда приходится выбирать между репрессиями и смертью, тут уже люди не рассуждают.
Сбитый с панталыку жандарм быстрехонько обратился в бегство, извиняясь, что он действительно попал как-будто бы не по адресу.
Денька через два А. В. Орочко (занимавшийся в Минусинске отчасти комиссионерством) получил из Вены телеграмму: «Почем рога моралов»1 Эта условная телеграмма означала, что я уже там, — за рубежом, вне пределов жандармской досягаемости. Обрадованная жена поспешила действовать: сейчас же отправилась на телеграф, чтобы телеграммой, посланной в томскую клинику с запросом о ходе моей операции, усыпить внимание минусинских встревоженных властей, продала книги и кой-какой скарб, чтобы иметь в руках нужную для отъезда сумму денег, получила даже от одураченного полицейского чиновника полагавшееся на нее и на дочь месячное пособие, и — давай бог ноги! Всякое промедление и задержка в Минусинске угрожали ей очень скверными последствиями, ибо пресловутый сибирский палач Кутайсов (иркутский генерал-губернатор) шутить не любил и при обнаружении обмана отправил бы в Якутку вместо беглеца несомненную участницу в этом «преступлении» — его жену.
В Петербурге она успела получить заграничный паспорт и весьма своевременно проскользнула через границу: через два дня после ее отъезда из Варшавы, к моей сестре, жившей там, явилась полиция с целью узнать, не обретается ли у нее О. Б. Лепешинская, которую департамент полиции требует немедленно «задержать»...
Итак, я снова не одинок, снова со своим лучшим другом, готовым делить со мною все невзгоды жизни.
Но, спрашивается, как и чем мы будем жить, спасая и самих себя, а главное — наше детище от перспективы очень голодного существования?
Как разрешим сложную проблему заработка в этой чуждой нам стране, которая очень сурово относится к иностранцам — конкурентам на рабочем, местном рынке, да еще при этом плохо знающим ее язык?
Попробовала было жена присоседиться в качестве «компаньонки», а проще сказать — прислуги — к каким-то жалким содержателям русской столовой, собиравшей у своего обеденного стола 1 1/2 — 2 десятка голодных желудков. За гонорар в форме обеденной порции она должна была по несколько часов в день употреблять на то, чтобы жарить, варить, мыть посуду, подтирать пол и выполнять тому подобные трудовые задания. Такое решение вопроса казалось ей настолько неудовлетворительным, что она не могла остановиться на нем и естественным образом дошла до мысли вступить на путь самостоятельного предпринимательства в этом же роде. Первый маленький опыт в данном направлении вполне удался. Можно было рискнуть и на расширение предприятия, выйдя за пределы «конспиративного» кормления нескольких человек знакомых у себя на дому. И вот она, прихватив свой заграничный паспорт, отправляется в женевский муниципалитет выхлопатывать себе право на официальное открытие «всамделешной» столовой.
По законам «свободной» Швейцарии женщина ограничена в своих гражданских правах, в том числе и в праве на «etablissement», то-есть на устройство промышленного заведения, и только глава дома (отец или муж) мог своим разрешением открыть дорогу ее творческой инициативе в этом направлении.
— А где же ваш муж, — спросили у жены женевские чиновники, просмотревши ее паспорт.
Со свойственной ей экспансивностью, она возьми вдруг да и ляпни:
— Мой муж... Гм... он здесь проживает...
— По нашим законам требуется от него разрешение... Он чем же занимается здесь?
— Ничем... он политический эмигрант...
О, в какое затруднительное положение были поставлены представители женевской власти! Они не знали, как справиться с этим парадоксом жизни. С одной стороны, глупое правительство такой варварской страны, как Россия, наделило «замужнюю», т.-е. «зависимую», женщину самостоятельным законным видом на жительство, в то время как богом данный ей муж, ее глава и господин — беспаспортный жалкий эмигрант, а с другой стороны, это противоестественное положение совершенно не мирится с швейцарским взглядом на природу отношений между мужем и женой...
Думали они, думали, как тут выйти из затруднительного положения, и, наконец, решили узаконить мое пребывание на территории Женевы (выдать временное permis de sejour, т.-е. право на жительство), лишь бы только не допустить того, чтобы женщина, помимо своего мужа, получила свободу на самостоятельное распоряжение своими силами. Вместе с permis de sejour я был восстановлен в своих правах мужчины, могущего разрешить или запретить своей жене заняться желательным для нее делом.
И вот, ко мне является чиновник, чтобы снять с меня подробнейший допрос: откуда я родом, каким образом попал в Швейцарию и т. д. Полицейский чиновник оказался тем самым агентом, с которым я не очень давно имел дело в качестве обладателя болгарского паспорта. Ни единый мускул не дрогнул на каменном лице моего посетителя, когда я открыл ему дверь, и только один ус чуть-чуть насмешливо пошевелился...
Для столовой жена отыскала подходящее помещение на Rue de Carouge — значительных размеров комнату с витринами во всю наружную стену (очевидно помещение, предназначенное для солидного магазина). Тут же при ней была и комнатка для жилья — с традиционным альковом, а также и кухня с угольной и газовой плитой.
Для обзаведения и для найма этого помещения нужна была значительная сумма денег, но, не помню уже, кто — ссудил жене эту сумму, на началах постепенного погашения долга. Имея в виду лично от столовой воспользоваться только приютом и обедом для себя и семьи, жена условилась с нашими партийными верхами, что весь излишек дохода, буде таковой окажется, она будет отдавать в партийную кассу, а самое-то главное — так это то, что отныне у большевистской фракции был собственный пункт для собраний ее членов.
Не было того часа, чтобы в столовой не толкалась публика. Кружковые занятия, заседания женевской большевистской группы, собрания фракции, доклады и рефераты, рассчитанные на аудиторию в 70 — 80 и во всяком уже случае не свыше 100 человек, вечеринки «с буфетом» и т. д. и т. д. — все это делало нашу личную жизнь при столовой довольно таки кошмарной. Никак не удавалось изолироваться и в той комнатке, которая была для меня и жены нашим личным убежищем. Когда жена, раздосадованная однажды постоянным стуком в дверь нашей комнаты в ожидании привычного «entrez» — стуком то одного, то другого из сотен вертевшихся около столовой дорогих наших товарищей, попробовала было вывесить объявление: «просят не беспокоить и в дверь не стучать», гости стали подавать о себе знать иным манером: перестали стучать, но начали царапать в дверь...
И все-таки, сознание того, что наша столовая обслуживает интересы большевиков и выполняет существенную функцию сборного места для всевозможных целей фракции, мирила нас с этими неудобствами, к которым мы, впрочем, в конце-концов, приспособились. Я по утрам обыкновенно шагал с корзинкою, примерно за версту от столовой, к нашему «придворному» поставщику мяса. После долгого опыта я научился, наконец, отличать «фоскот» от «ромштека» и с честью выполнял возложенную на меня функцию. Жена с утра, бывало, вертится около плиты, затем, как угорелая, во время обеденного часа носится от кухонной плиты к обедающим и обратно, пока не насытит 70 — 80 голодных желудков, после чего торопится привести посуду в порядок и в 2 часа, считая себя свободной от своей «службы», мчится на велосипеде в университет, где она продолжает изучать свою медицину. А по субботам она даже позволяет себе и такую роскошь, как отправление с какой-нибудь компанией велосипедистов в дальнее путешествие вплоть до понедельника (по воскресеньям столовая для обедающих не работает) — куда-нибудь на Юру, или на Монблан, или просто вокруг Женевского озера. Наша маленькая дочурка совершенно офранцузилась, — охотно торчит в своей школе (собственно говоря, в детском саду) или же пропадает целый день на улице, изредка лишь забегая домой, чтобы заглянуть в шкапчик с провизией или стащить из родительской кассы пару су на плитку шоколада, который она обожает. А я — либо забираюсь в нашу партийную читальню, либо иду в редакцию «Вперед» — выправить корректуру очередного номера, либо закатываюсь на какое-нибудь собрание.
В связи со столовой мне вспоминается один эпизод — более комического, чем трагического свойства. Быть может не стоило бы и воскрешать его на страницах этой книги, если бы не одно обстоятельство: соучастником «драмы» был, между прочим и Владимир Ильич, относительно которого каждый, даже самый мелкий, факт, в той или иной мере характеризующий его индивидуальность, представляет особый интерес. «История» возникла из того, что моя жена, крайне переутомленная хлопотами и работой по кухне, решила пригласить к себе за плату на 2 часа в день в качестве помощницы какую-то madame — местную аборигенку. Почему то Петр Ананьич Красиков, в одну из минут дурного расположения духа, а может быть и после какого-нибудь конфликта с не очень-то сговорчивой и уступчивой Ольгой Борисовной, вздумал однажды в компании каких-то юнцов подвергнуть сомнению этическое право хозяйки социалистической столовой пользоваться наемным трудом: «рабовладелица», мол, которую нужно пригвоздить к позорному столбу или подвергнуть бойкоту et tout cela!..
Можете себе представить бурную реакцию негодования со стороны обиженной О. Б. на это «покушение с негодными средствами» на ее доброе социалистическое имя. К третейскому суду «наглеца»! Сейчас же, немедленно, — и больше никаких!..
Должен, однако, признаться, что и я не остался равнодушным зрителем разыгравшейся «трагедии». Я близко принял к сердцу обиду жены и взял на себя представительство ее интересов, энергично требуя от обидчика третейского разбирательства.
Помню — поздний вечер. Ольга Борисовна, расстроенная и даже прихворнувшая, рано легла в постель. Мой маленький голубоглазый киндер-лебен не спит и настойчиво требует от меня очередной сказки на сон грядущий. Я сердито отмахиваюсь от докучливой девченки, ибо мне вовсе не до семейных идиллий: голова моя полна болезненно-сладострастными мечтами о том, как я тонко и умно уничтожу на суде супостата, как отбрею его, каналию. Вдруг — стук в столовую. Кого это чорт несет в такой поздний час? Иду, отпираю дверь — и широко открываю глаза: передо мною сам Ильич!..
— Очень рад... садитесь, Ильич!.. Не хотите ли чайку?.. Живо вскипячу...
Но Ильич пришел по делу, от угощения отказывается и предлагает поговорить относительно недоразумения с Красиковым: стоит ли, дескать, затевать какую-то судейскую канитель и шумиху на радость и потеху меньшевикам?..
Моя душа переполнилась чувством обиды и горечи. Дрожащим голосом я доказываю Ильичу, что по адресу моей жены, которую, как всем известно, нельзя упрекнуть в корыстных предпринимательских мотивах, обвинение в рабовладельческих замашках настолько непереносно, что пусть товарищеский суд решит, заслужила она такое оскорбление или нет...
Быть может, в течение получаса Ильич тщетно уламывал меня, предлагая взглянуть на дело проще: ну сболтнул лишнее человек, а все-таки в словах его нет ничего такого, что могло бы быть рассматриваемо, как corpus delicti... Я стоял на своем: с точки зрения моей доверительницы непереносно, дескать, и дело с концом!..
Многотерпеливый Ильич не отказывался, однако, от надежды выйти победителем и в этом случае. Незаметно для меня он успел подменить жгучий вопрос об оскорбленном чувстве человеческого достоинства О. Б. (а отраженно — и моего) теоретическим вопросом о том, можно ли формы экономической зависимости наемного работника от нанимателя характеризовать термином рабства, как категорией понятия, универсально охватывающей мир общественных отношений не только в эпоху Гомера, но и в рамках капиталистического общества. Я поймался на эту удочку и горячо стал доказывать, что одно дело зависимость только экономическая, а другое дело — порабощение личности человека... Этого Ильичу только и нужно было. На мою голову дождем посыпались ссылки и на Маркса, и на Энгельса, и на Каутского... Через 10 же минут после моего рокового вступления на этот скользкий путь теоретической дискуссии я был так приперт к стене, что должен был капитулировать и сдался на милость победителя. Тотчас же у нас состоялся компромисс: от мысли о третейском суде я отказался за какой-то сомнительный суррогат извинения, преподнесенный мне Ильичем от лица Красикова, а этот последний на другой же день «для пользы дела» был отправлен Ильичем на длительную побывку в Париж. Вечер закончился шахматной партией, после чего Ильич с ласковым выражением глаз крепко пожал мне на прощание руку.
Нужно ли прибавлять, что моя доверительница, с нетерпением поджидавшая в своей каморке конца нашего разговора с Ильичем, встретила меня градом упреков, как предателя ее нравственных интересов, и никак, упрямая женщина, не хотела взять в толк, что по Марксу и Энгельсу, а также по всем законам гегелевской диалектики между дядей Томом из романа Бичер-Стоу и ее помощницей француженкой — никакой принципиальной разницы нет...
Наша столовая выполняла и еще одну важную функцию. Женевская администрация считала ее центром русской эмигрантской жизни и привыкла смотреть на меня и на мою жену, как на официальных лиц, через которых можно разрешать все недоразумения, касающиеся русской колонии. Очень часто, напр., случалось, что какой-нибудь Михайлов с нетерпением ждет денежного письма из России. Письмо, наконец, приходит, но на имя не Михайлова (эмигрантский псевдоним, под которым адресат живет в Женеве), а на имя Иванова (действительная фамилия адресата). Почтальон становится в тупик и письма не выдает Михайлову, несмотря на все его жалобные просьбы, ибо на конверте ясно написано pour m-r Ivanoff. Спор переносится в нашу столовую, и уже от меня (или от жены) целиком зависит разрешить своим категорическим утверждением спорный вопрос. Большинство же писем прямо так и посылалось на нашу столовую. Или, напр., если какая-нибудь юная студентка, впервые попадавшая в Женеву, растерянно спрашивала у вокзального начальства, где ей найти приют и как ей ориентироваться в новом незнакомом городе, ее уверенно посылали на Rue de Carouge, в русскую столовую.
И все это сложилось как-то само собою, выросло на почве создавшихся около столовой традиций, без каких бы то ни было формально закрепленных ее прерогатив, ее прав или обязанностей.
Нередко случалось, что в столовую заглядывал и какой-нибудь «знатный иностранец» из числа наших фешенебельных соотечественников, но не для того, чтобы проглотить демократический обед за 80 сантимов, а чтобы получить в естественном женевском центре русской эмиграции нужную ему справку. Но так как в столовой не имелось специального справочного бюро для надобностей русских путешественников бельэтажного типа, то получались иногда очень забавные сцены. Приведу один из таких забавных эпизодов, остроумно рассказанных в «Русском Слове» Дорошевичем из его женевских впечатлений (цитирую по заметке из «Биржевых Ведомостей» № 182 за 1906 г., под заглавием «Амнистия времени»).
«Чтобы узнать адрес Элпидина, который я за 15 лет забыл, я отправился, конечно, в столовую.
— Вы, русские, — говорил мне как-то революционер-иностранец, — самый способный к революции народ. Вы все умеете делать революционным. Даже столовые. У вас от самого супа динамитом начинает пахнуть.
В столовой за стаканом молока сидел молодой человек с издерганным лицом, в шитой малороссийской рубашке, с видом медленно и трудно поправляющегося тяжело-больного. За соседним столом сидели две молодые женщины. Я спросил смело:
— Будьте добры сказать мне адрес Элпидина.
Все трое переглянулись.
— Элпидина?
— Ну да, Элпидина. Надеюсь, это не секрет.
— Позвольте, — сказал молодой человек в малороссийской рубашке, — может быть, он здесь под какой-нибудь другой фамилией? Здесь обыкновенно принято...
— Виноват. Тут недоразумение. Я ищу Элпидина, — издателя Элпидина. Неужели вы никогда не слыхали этой фамилии?
— Элпидина! — с недоумением пожал плечами молодой человек.
— Элпидина! — с недоумением пожала плечами молодая девушка, сидевшая за шитьем.
— Элпидина! — пожала плечами девушка в пенснэ2.
И все в один голос ответили:
— Нет!
Мне это начинало казаться похожим на какой-то сон. Странный, невероятный.
— Да он кто? Социал-демократ, или социал-революционер?
«Приходский вопрос».
Русью пахнуло.
— Сударыня, он — старый революционер!
Я хотел кольнуть молодую революционерку. Но мне вспомнилась фраза одного революционера:
«В революции нет ветеранов. Или сегодняшняя сила, или инвалид. Сразу!»
И грустно стало на душе.
— Да он что издавал, этот Элпидин ?
— Что он издавал? Господа! Да он издал все, что только было революционного!
Они с недоумением глядели на меня.
Я с недоумением смотрел на них.
Так два поколения смотрят друг на друга и не узнают.
А мне еще нет пятидесяти.
Революция забыла об Элпидине.
А явись он, скажем, в Россию, его сейчас же восстановят во всех правах:
— Революционер.
И человека, имени которого не помнят даже революционеры, посадят, как революционера.
Так что сами революционеры удивятся.
Кто такой? Новичок?
Революционная давность прошла.
Но с нею не считаются жандармы».
Чтобы читателю было ясно в чем дело, я должен пояснить, что действительно в 70 — 80 гг. имя Элпидина пользовалось некоторою известностью как женевского издателя, главным образом, сочинений Чернышевского.
Будучи сам совершенно лишен писательского таланта, а между тем тяготея к литературной работе, он всегда искал вокруг себя каких-нибудь талантливых работников пера с тем, чтобы сделать их орудием своих литературно-издательских планов (напр., одной из таких находок для него был Христофоров, как Писарев для Благосветлова). Но отличаясь некоторой неуживчиростью, с одной стороны, и отсутствием какого-нибудь определенного направления политической мысли — с другой, он никогда не мог подняться выше заурядного техника по части печатания (без особенной системы и историко-критической оценки печатаемых им материалов) того, что не могло пройти через цензурные русские рогатки. Это, впрочем, нисколько не умаляет его заслуги, как творца заграничного издания сочинений Чернышевского3. Будучи в свое время человеком, нужным революционной молодежи всех оттенков, он, в конце-концов, совершенно отошел в сторону от революционных течений и ко времени рассказанного выше эпизода был окончательно «амнистирован временем», как выражается г. Дорошевич. Очень немногие знали еще про существование издателя сочинений Чернышевского, жившего в то время одиноким стариком где-то в предместье Женевы (в Гаруже), опустившегося и ставшего совершенно уже неинтересным. Но если бы г. Дорошевич догадался зайти в соц.-демокр. (большевистскую) библиотеку или читальню, которая находилась в соседнем доме, рядом со столовой, и поискал бы там хотя бы, напр., устроителя библиотеки В. Д. Бонч-Бруевича, то он получил бы из этого источника все нужные ему сведения о своем Элпидине, который давно уже вышел из поля зрения эмигрантской толпы, как и его когда-то действительно очень ценные издания, ставшие библиографической редкостью.
Я заговорил о нашей библиотеке и читальне. Не упомянуть о них в «Воспоминаниях» женевского эмигранта-большевика времен 1904 — 5 гг., точно так же, как не вспомнить добрым словом и большевистского представителя техническо организационного партийного дела В. Д. Бонч-Бруевича — было бы грешно.
Поэтому скажу несколько слов об этом последнем. Для меньшевиков В. Д. Бонч-Бруевич был объектом самых яростных и самых «веселых» (а проще хулиганских) насмешек. Но это обстоятельство как раз и означает, что Влад. Дмитр. не был серенькой, незаметной фигурой, мимо которой враг проходил бы с равнодушным презрением.
Уж если улюлюкали, если сочиняли стихи на «Бонча Центрального», если злословили с большим усердием, чем обычно, то значит не недооценивали с точки зрения его значения в работе своих противников. И действительно, роль В. Д. в большевистском лагере была не маленькой.
Он был у нас, если только так позволительно выразиться, «партийной Марфой», предоставляя партийным Мариям благую часть избирать. Не очень сильный теоретик марксизма, склонный к преувеличению роли некоторых идеологических моментов в жизни масс (напр., сектантского рационалистического движения среди русского -крестьянства), он был в то же время великолепный практик, которому можно было давать сложные организационно-конструктивные задания с уверенностью, что он их выполнит. Не нужно было только всерьез брать его иногда слишком фантастических и утопических узоров мысли, которыми он в своих мечтах, со свойственным ему холерическим темпераментом, окутывал, как бы феерическим флером, проспекты своей творческой работы. Но на известный, вполне достаточный процент реального осуществления его утопических планов всегда можно было рассчитывать. А делец он был превосходный. И вот, в соединении с безусловной преданностью партийному делу, в комбинации с той душевной чистотой, которая всегда была ему присуща — его деловитость «московского янки» была неоцененным свойством.
Скоро, после приезда в Женеву, я нанес визит ему и Вере Михайловне, с которыми познакомился впервые. За стаканом чаю, в процессе болтовни я выбросил мимоходом ту мысль, что грешно нам, женевской эс-дековской колонии, не обзавестись своей собственной партийной библиотекой и своей читальней. Набросал по этому поводу несколько красивых импровизаций — проспектов. Влад. Дмитр. подхватил мою идею и вознес ее на какие-то недосягаемые для моего воображения высоты. По его словам выходило, что если мы сейчас же от слов перейдем к делу, то в очень короткое время мы будем иметь у себя нечто вроде Британского музея. Я еще тогда не привык к этой его манере гипертрофировать свои мечты и не брал нашего разговора всерьез. Но он на другой же день утром стал уже суетиться около этой новой для него заботы.
Объявление, обращенное ко всем товарищам за границей и в России с просьбою присылать имеющиеся у них книги, документы, рукописи, партийные издания, революционные реликвии и т. п. — для создания партийной библиотеки и архива в Женеве, возымело свое действие. Многие из товарищей, уезжавшие из Женевы в Россию, охотно несли остатки своих книжных богатств в нашу библиотеку. Великолепно знакомый с книжным рынком и нюхом чуя те места, где есть какая-нибудь пожива, Владимир Дмитриевич обшарил всю Женеву и, в конце-концов, действительно создал нечто интересное.
Хотя наш «Британский музей» и не вышел за пределы одной комнаты, но эта комната вся наполнилась книжными полками во всю стену, при чем среди книг попадались редчайшие революционные издания. Несколько шкапов нашего «Архива» были полны революционными раритетами (документами, рукописями, прокламациями и т. д.). А в соседней обширной комнате помещалась недурно обставленная читальня, в которой можно было найти всевозможные газеты на различных европейских языках и главным образом, конечно, на русском. И все это без затраты единой копейки из партийной кассы, а путем бесконечного, систематически-упорного напоминания о себе разным редакциям, организациям или отдельным лицам, на что Вл. Дм. был великим мастером.
Правда, пользование библиотекой (не читальней, — она была бесплатной) было поставлено на «коммерческих» началах, и всякий абонент должен был внести за чтение книг свой франк в месяц. Но, ведь, без этого обойтись было нельзя, потому что, в противном случае, не на что было бы переплести истрепавшуюся книгу, нечем было бы заплатить за помещение для библиотеки и читальни. А между тем эта «коммерческая» сторона деловой партийной работы В. Д. как раз и служила предметом самых пренебрежительных отзывов со стороны меньшевистских «Марий»: «Пхе!.. Это — не экспедиция партийной литературы, а какая-то торгашеская лавочка... Не партийная библиотека, а мелкопробная афера... Пожалуйте-с... Наш товар, а ваши денежки... Прикажете завернуть?»...
Но как ни издевались господа меньшевики над нашим «янки», а все-таки, благодаря ему, мы развили свое партийное фракционное издательство в меру наших литературных сил и возможностей, мы смогли выпускать в свет «Вперед» и «Пролетарий», смогли издать брошюру Ленина «Шаг вперед, два назад», брошюры Галерки, Рядового и пр., смогли, наконец, выпустить в свет «Протоколы II-го съезда», и если бы кто мог гордо сказать про себя: «я сделал, что мог; пусть другие сделают лучше», — так это именно В. Д. Бонч-Бруевич, которого в данном отношении решительно некем было бы заменить.
Не знаю, может быть потому, что сам я совсем не практик, но такие редкие экземпляры в нашей партии (в те далекие времена, о которых идет речь), как В. Д. Бонч-Бруевич (а отчасти и Ольга Борисовна Л.) — быстрые, ловкие, иногда просто гениальные в своих ролях «партийных Марф», вызывали всегда во мне огромное уважение к этим их ролям, и обнаруживавшееся иногда по их адресу презрение со стороны паразитирующих на счет их же творческой практической работы разных Марий мне казалось более, чем незаконным. Как бы то ни было, но наша партийная экспедиция с ее издательскими функциями, с одной стороны, библиотека и читальня — с другой, и столовая — с третьей, были основной материальной базой большевистской работы за границей. Около этих центров группировалась значительная часть нашей идеологической работы4.
Если мне лично и удавалось развертывать свои силы в том или ином направлении, то в значительной мере благодаря тому, что на-лицо были реальные предпосылки, без которых нельзя было бы далеко уйти в этой работе. Так, напр., я облюбовал себе работу по организации и сплочению женевской большевистской группы. В нашу организацию вошло несколько десятков человек. Еженедельные собрания группы могли иметь место только потому, что было на-лицо свое собственное помещение для собраний, где было тепло, светло и уютно. И работа шла хорошо и оживленно.
Группа ставила перед собою целый ряд практических, просветительных и политических задач. К числу практических задач прежде всего принадлежала проблема помощи нашей голодной и холодной эмигрантщине. Ольга Бор. Л. взяла на себя задачу стать во главе организации «эмигрантской кассы». Скоро чердак нашей столовой заполнился целыми горами всякой рухляди, присылаемой жертвователями «филантропами» чуть ли не с разных концов Европы на потребу эмигрантской голытьбы. Наша публика до такой степени привыкла тащить в свою эмигрантскую кладовую все, так сказать, имевшее тенденцию «плохо лежать», что на этой почве получались иногда забавные qui pro quo.
Я помню, как однажды приехавший за границу представитель литературных интересов Горького, Л. Андреева и К° — некто Ив. Ив. Л. — поручил эмигрантской кассе доставить его чемоданы с вокзала к нему на квартиру. Дежурные товарищи отправились с шареткой на вокзал и затем, по недоразумению, завезли вещи приехавшего в Женеву джентльмена в нашу столовую. Мгновенно «на добычу» налетела стая голытьбы, покрякивая от удовольствия при виде такого небывало-щедрого пожертвования. Тотчас же началась дележка «дара»... Шум поднялся невообразимый... Кто примеривал себе брюки из тонкого английского сукна, скидывая со своих «циркулей» какую-то «систему заплат», напоминавшую карту Сев.-Амер. Соед. Штатов. Кто принаряжался в великолепный бархатный жилет, кто натягивал на свои плечи черный фрак, кто находил для себя необычайно «кстати» головной убор в виде высокого цилиндра... Олину попали на глаза какие-то толстые словари, которые после этого в одно мгновение ока были унесены в партийную библиотеку и проштемпелеваны библиотечной печатью... Одним словом, в течение 5 минут чемоданы барина были опустошены, и по улице уже тянулась вереница счастливцев в обновах.
Идет в это время по той же улице собственник чемоданов и диву дается: — Что за чорт!.. Прошел какой-то странный джентльмен, напоминающий обитателя Хитрова рынка, но в роскошном цилиндре, очень похожем на его собственный цилиндр. А вот и другой оборванец — в бархатном жилете знакомого цвета и фасона... Какие удивительные бывают на свете совпадения!...
А это что такое?!.. Необычайно важно по тротуару проследовали его собственные серые брюки... Он не решился с ними заговорить, но если только это не галлюцинация, то... то это вообще чорт знает, что такое... Какая-то Гофмановская фантасмагория, и больше ничего...
Когда недоразумение выяснилось, и все наши товарищи Абрамы и Димитрии были разысканы и собраны в столовой на предмет «разоблачения» — разочарование было полное: английские брюки уступили свое место Сев.-Амер. Соед. Штатам, голова, недавно украшенная элегантным цилиндром, снова вошла в соприкосновение со старым своим знакомцем — бесконечно засаленным картузишком, бархатный жилет с удовольствием юркнул на дно родного ему чемодана, будучи брошен раздосадованной рукой чуть ли не плачущего от горькой обиды тов. Абрама и т. д. и т. д. Так нашей эмигрантской братии приходилось иногда падать с небесных высот восторженного упоения на землю — эту юдоль скорби и плача. А все-таки спасибо «кассе»! Благодаря ее деятельности иной бедняк мог прикрывать свои плечи каким-нибудь стареньким пальтишком и получать несколько франков в месяц на пропитание5.
Просветительная деятельность группы заключалась в систематических занятиях с кружками рабочих или полуинтеллигентской молодежи. Кроме того, постоянно организовывались рефераты товарищей Орловского (Воровского), Олина, Самсонова, Гусева и т. д., а изредка и самого Воинова. Иногда просветительная деятельность комбинировалась с «предпринимательской»: — устраивался, напр,, в пользу эмигрантской кассы вечер — с речами наших ораторов, с пением т. Гусева, с скрипичной музыкой П. А. Красикова и с «буфетом» из бутербродов и пирожков, приготовленных руками наших партийных стряпух.
Политическая роль группы выражалась в обсуждении общей политической ситуации, в борьбе с другими фракциями, в устройстве больших рефератов с Лениным или Воиновым и в созыве съездов представителей от различных большевистских групп за границей. В роли постоянного председателя женевской группы я мог до некоторой степени влиять на эту политику и иногда слишком уж увлекался своей игрой. В воздухе все время носилось конфликтное настроение, и раз или два мне приходилось даже прибегать к очень сильным средствам. Помню, напр., как однажды на нашу группу было воздвигнуто гонение со стороны упрямого и не очень дипломатичного т. Аврамова (о котором я уже упоминал как-то выше: от меньшевиков он перекочевал к большевикам), почему-то попавшего в члены центрального бюро заграничных групп. Придя в нашу группу с видом ревизора — начальника, он решил стать выше всяких наших регламентов: берет слово не в очередь, требований председателя не признает и ведет себя, как чистокровный анархист. Пришлась мне, наконец, после ряда предупреждений прибегнуть к «последнему средству»: очень величественным жестом указать анархисту на дверь. Ну и ничего... сошло... Группа выразила мне доверие, а Аврамов счел за благо дела не подымать...6
Помню также один эпизод нашего коллективного бунта против верховной воли самого Ильича. Дело, в общем и целом плевое, началось из-за какой-то ссоры между не поладившими между собою с одной стороны супругами Лядовыми (Мартыном Николаевичем и Лидией Павловной), а с другой — Бончами (Вл. Дм. и Верой Михайловной). Группа стала на сторону Бончей, — Лядовым было предложено уступить во имя партийной дисциплины. Но те обратились с жалобой к Владимиру Ильичу. Ленин в резких выражениях предписал группе пустяками не заниматься. Старшие члены группы (Галерка, Бонч, Олин) сочли себя обиженными таким третированием их достоинства, и группа ответила протестом на предписание высшего фракционного центра. Получился даже разрыв дипломатических сношений на протяжении нескольких недель.
Конфликт разрешился, однако, совершенно незаметно и очень просто. Однажды вечером в столовую Олина является редкий гость: не более, не менее, как сам Ильич... Олин растерянно принимает столь неожиданного гостя.
— Не хотите ли сыграть в шахматишки, — спрашивает добренький и кроткий Ильич.
— С восторгом...
Сыграли две-три партии, и Ильич ушел.
На другой день группа пересмотрела свои решения о ссоре партийных «Иванов Никифоровичей» с «Иван Ивановичами», и прочный мир был восстановлен по всей линии наших общественных отношений.
____________
Весной 1905 г., вскоре после январских событий, я уехал нелегально работать в Екатеринославский комитет. Чтобы не оставлять совершенно пробела об этом периоде своей жизни, я два-три слова скажу и о нем.
Душою работы в екатеринославском комитете (большевистском) была тов. «Маша», она же и «Наташа» (Гопнер). Она являлась организующим началом. Там уже работал, еще до моего приезда, бывший раньше за границей т. Порфирий (собств. фамилии его не знаю), хороший и простой малый. Туда же подъехал из Баку тоже бывший женевский наш гость тов. «Кир» (Биннеман). Кроме того, помню еще Маковского и инженера Ильина.
Меня пытались использовать не столько для организационной, работы и не для пропагандистской среди рабочих, сколько для идейного руководства по вопросам фракционной борьбы, которая в Екатеринославе свирепствовала тогда так же разрушительно, как и в других комитетах. Изредка меня выпускали и для разговоров с либералами. Помню, напр., как однажды Маша мне объявила, что соберется человек 100 интеллигенции (не то у Родзянки, не то в другом каком-то месте, — сейчас уже хорошо не помню) и будут ждать каких-нибудь выступлений от нас.
Я принял предложение выступить экспромптом с докладом по крестьянскому вопросу. Тов. Кир взялся меня поддерживать. Явились мы на «именинный пирог». Действительно, «чистой» публики (чуть ли не фрачной) — видимо-невидимо. Я излагаю наш партийный взгляд на аграрный вопрос и на судьбы крестьянской революции. Моим оппонентом выступает известный — Караваев.
— Все, что мы слышали от референта, — это не ново. Достаточно прочесть статью Ленина... книжку к деревенской бедноте... И т. д. и т. д. Нам не нужны общие рассуждения на принципиальные темы... Нет, вы нам конкретно расскажите, как все это произойдет, какова будет конкретная картина грядущей революции... Ведь вот, возьмем для примера хотя бы пресловутые отрезки...
И пошел, и пошел «чесать».
Моя дальнейшая роль оказалась не неблагодарной. Если реферат действительно не был слишком блестящим по содержанию, то Караваев своими возражениями дал богатый материал для ответа ему с указанием, что «старые трафареты» по Ленину для него, Караваева, должны казаться достаточно еще свежим источником для размышлений, ибо, судя по тому сумбуру в его голове относительно природы крестьянской революции, образчик которого он только что представил, ленинские «трафареты» ему придется еще изучать и изучать. Наука эта ему еще, видимо, не далась. Завязалась «оживленная» дискуссия. Мы с Киром всласть наспорились с либералами и с честью удалились с «банкета».
Прошло месяца два-три моей нелегальной работы в Екатеринославе. Хотя провокатор Самуил Чертков (впоследствии проваливший весь комитет) еще и не успел поставить нас всех под знак катастрофы, но я чувствовал, что слишком засиделся на одном месте. Однажды меня останавливает дворник нашего дома и спрашивает.
— Господин, а господин, чи верный это у вас документ?..
— Ка-ак?.. — встрепенулся я. — Что за вопрос?!.. Почему так неверный?..
— Да вот околоточный приходил и допытывал, кто у нас из русских в доме живет... А окромя вас, никого из русских тут нет...
Я решил дальше не медлить. Скоро Надежда Константиновна меня вызвала обратно за границу, и я благополучно снова проследовал знакомыми уже мне нелегальными путями в свою Женеву.
_____________
1905-й год прошел за границей весь под знаком революционного угара. Даже III-й съезд и меньшевистская конференция потонули в волнах революционного шквала, не поглотив всего того внимания партийных элементов, на которое, казалось, они имели право. Чем ближе мы были к октябрю, тем все более и более назревала у нас потребность собираться в Россию. А пока что мы пробавлялись митингами с речами.
Приходилось в качестве «тоже оратора» выступать иногда и мне (правда, по большей части, не по доброй воле). Помню, как однажды ко мне является бернский студентик с разочарованной миной.
— Вы тов. Олин? — спрашивает меня.
— Да, я... Чем могу быть полезным?
— Вот вам записка от Ленина... Из нее узнаете, в чем дело.
Записка гласила (привожу ее по памяти): «Тов. Олин. Немедленно поезжайте с подателем сего в Берн. У них праздник 14-го июля, большое собрание, и нужен кто-нибудь для выступления. Я поехать не могу. За 4 часа пути у вас есть время обдумать вашу речь».
— Да, — говорю я студенту. — Вл. Ильич посылает меня с вами в Берн для выступления... Но ведь какой же я оратор?..
— Нет уж вы, пожалуйста, не отказывайтесь... Публике был обещан Ленин, но ничего не поделаешь... Он категорически отказывается... Раз он указывает на вас, то он знает, кого посылает...
Как достаточно дисциплинированный солдат революции, я могу реагировать только безусловным исполнением требования начальства. Еду в Берн. Выступаю перед огромной праздничной аудиторией и, кажется, недурно выступаю. Темой своей речи я взял оценку в ходе революции того момента, когда армия начинает колебаться и готова перейти на сторону народа. Между прочим я сопоставил последние события в России и охват ее стихией наших плавучих Бастилий (тогда по Черному морю разгуливал как раз «Потемкин») с французской великой революцией и ее парижской Бастилией.
Публика выслушала речь выписанного из Женевы «оратора» и благодушно похлопала. И юноша, привезший меня, одобрительно кивнул головой.
— Ничего, мол, сошло!...
А любопытнее всего то обстоятельство, что этот самый юноша теперь заставляет прислушиваться к своим речам всю Европу. Юноша этот — Радомысленский (Зиновьев)...
_____________
После 17-го октября все видные деятели нашей партии сейчас же укатили в Петербург. Более мелкотравчатая братия должна была отъезжать маленькими группочками, установивши очередь (так как партийных средств не хватало удовлетворить потребности всех как можно скорее вернуться в родной край для новой работы).
Жена, однако, успела ликвидировать столовую, и мы таким образом получили возможность двинуться в Россию. В декабре 1905 г., под гром московских пушек и пулеметов, мы, наконец, переезжаем через границу и вступаем в новую эпоху нашей жизни, выплывая из подполья на поверхность легальной работы в нашей обновленной и «слава богу» «конституционной» стране.
Примечания:
1 Моралы — порода сибирских оленей, ветвистые рога которых очень ценились и на заграничном рынке.
2 Повидимому, здесь речь идет о Моисееве-Зефирове (молодой человек в малороссийской рубашке), тов. Аделаиде («девушка за шитьем») и о моей жене («девушка в пенснэ»).И сколько таких Элпидиных, амнистированных временем, томится по сибирским глухим городам.
3 Им были изданы, между прочим, не прошедшие через русскую цензуру произведения Л. Толстого. Всего им было издано около 180 книг и брошюр.
4 Я здесь не упоминаю об огромной работе, в центре которой стояла Надежда Константиновна Крупская по организационным сношениям с комитетами и русскими практиками (мобилизация партийных сил, посылка из-за границы товарищей в Россию, шифрованная переписка — по 300 писем в месяц — и т. д., и т. д.). Но об этой стороне интенсивной партийной работы в Женеве должна поделиться с «читателем-другом» сама Надежда Константиновна, на которой, собственно говоря, и лежала вся тяжесть этой положительной работы. Вообще, было бы в высокой степени неправильно думать, что, кроме полемики с меньшевиками и «склоки», большевистская заграничная фракция того времени ничего другого не выявила. Помимо тех намеков на положительную работу, которые имеются и в настоящем очерке, более полное понятие об этой работе современная молодежь могла бы составить себе по рассказам тех товарищей, которые эту работу выполняли (напр., Надежда Константиновна, В. Д. Бонч-Бруевич, М. Н. Мандельштам и т. д.). Я же в своих воспоминаниях более подробно остановился лишь на том, что ближе всего находилось в поле моего зрения.
5 Главным источником заработка коллективно организованной эмигрантской группы был транспорт вещей на шаретках с вокзала или на вокзал.
6 См. примечание в гл. VIII на стр. 102.