VI

На своем посту (в Пскове, 1900 — 1902 гг.).

При благоприятных условиях бацилла становится вирулентной.

(Из медицинского учебника).

«Из искры возгорится пламя».

(Известное изречение).

Если искры светлой мысли
В душу падают глубоко, —
В тайниках сокрытых сердца
Вспыхнут чувства молодые.

(Из стих. Бальмонта ,,Искры“),

С некоторым опозданием я возвращаюсь, наконец, из ссылки (задержавшись в Омске на 2 — 3 месяца) в Европейскую Россию. Еду я в Псков — по вызову Владимира Ильича. Он предложил мне по дороге туда завернуть к нему для переговоров в Подольск (уездный городок Московской губернии, где жила мать Владимира Ильича с семьей), что я не преминул сделать, отправивши из Москвы жену с дочуркою к себе на родину в Могилевскую губернию.

Нужно заметить, что после своего отъезда из Сибири Владимир Ильич, преследуя задуманную им цель объединения всех партийных сил в России, не терял ни одной минуты: ездил то в Петербург, то во Псков, то в другие места, устраивая нужные ему свидания, ведя с кем следует переговоры, одним словом, спешно собирая кирпичи для будущего грандиозного здания.

Судя по жандармским архивным материалам, доступным сейчас для нас, видно, что охранка зорко следит в это время за ним, тщательно отмечает, с помощью филеров, в какой день и час где он был, с кем разговаривал, куда уезжал и проч. Его нелегальные поездки в Петербург, где он должен был видеться с Цедербаумом, ничуть не были тайной для жандармской полиции. Одним словом, около него невидимая рука уже плела новые сети, заготовляя нужные предпосылки для нахождения всех «нитей и корней» и для создания в недалеком будущем нового грандиозного «дела об Ульянове и других лицах, именующих себя» и т. д. Но пока что ему предоставляли свободу действий, чем он и воспользовался: сделав все, что ему было нужно, он осенью 1900 г. получил, совершенно неожиданно для охранки, легальный заграничный паспорт и, по терминологии рассвирепевшего департамента полиции, «скрылся» за границу.

Итак, я еще раз увидел Владимира Ильича в Подольске и познакомился там с его семьей. Милый, славный, гостеприимный Ильич самым добросовестным образом старался занять меня: водил гулять по Подольску, показывая все достопримечательности города, играл со мною в шахматы, а самое главное — все время накачивал меня наставлениями относительно моих будущих партийных функций.

Данное им мне задание заключалось в следующем. Я становился одним из агентов будущей социал-демократической газеты, которую предполагалось издавать за границей (не помню, было ли уже тогда для нее придумано название «Искра», под которым она скоро стала выходить, или же она еще не была окрещена). Постоянный пункт моего пребывания — г. Псков, где я становлюсь земским статистиком (Ильич уже подготовил для этого почву, и псковское статистическое бюро обо мне уже было осведомлено и ждало меня). Там я в обывательском смысле скромненько живу и конспиративно обслуживаю газету: посылаю для нее корреспонденции, собираю всяческие печатные и рукописные материалы, веду с ее секретарем шифрованную переписку, принимаю транспортированную из-за границы нелегальную литературу и либо до поры до времени храню ее у себя, либо распределяю по предуказанному мне назначению, устраиваю приют в Пскове для нелегальных работников, приехавших из-за границы для сношения с Питером, организую у себя под боком социал-демократическую группу для обслуживания все того же предприятия и т. д. и т. д. В общем же и целом, Псков должен был, по мысли Ильича, служить посредствующим конспиративным пунктом, связывающим заграницу с Питером.

В Пскове я действительно застал вполне уже расчищенную почву. Прожив там несколько месяцев, Ильич успел произвести целую революцию в умах псковской смирно сидевшей радикальной разночинщины, группировавшейся, как это очень часто в те времена водилось, около «неблагонадежной» статистики. О нем долгое время после его пребывания в Пскове ходили среди разволновавшейся интеллигенции всякого рода легенды, наделявшие его образ то какими-то необычайно чудесными свойствами сверхчеловека и доброго гения революционной мысли, то дьявольскими качествами разрушителя и осквернителя революционных святынь.

Он прежде всего импонировал псковским статистикам, а в том числе и аполитичному заведующему псковского бюро Н. М. Кислякову, как автор блестящей в статистическом отношении книжки «Развитие капитализма в России», так что его появление в Пскове было встречено тамошними статистиками как посещение королем своих верноподданных вассалов. Но в то же время после дискуссий на политические темы — с одной стороны, оказались раз-навсегда покоренные им сердца, а с другой — ощетинившиеся противники (старые народники), которые долгое еще время, после того как «мимолетное видение» скрылось из их глаз, не могли простить ему каких-то «полемических красот» и продолжали многие и многие месяцы пережевывать с пеною у рта какие-то сорвавшиеся с его уст крылатые словечки, воспринятые ими как непереносное личное оскорбление по их адресу (я помню, напр., их жалобы на Ильичевскую иронию относительно «лайковых перчаток». Но почему эти лайковые перчатки больно ударили их по нервам, этого сейчас ясно вспомнить не могу, да оно и не интересно).

По приезде в Псков, я застал там в статистическом бюро следующую публику.

Во главе бюро стоял довольно известный в земских либеральных кругах и в статистическом мире Н. М. Кисляков, человек очень неглупый, хотя и без солидного образования (он вышел из крестьянской семьи и учился на медные гроши). Основной его чертой была необычайная эластичность и приспособляемость. Он был, конечно, «свой человек» (говорю это в несколько условном смысле, но без иронии). От всякой конспиративной противоправительственной работы он стоял очень далеко, и охранка к нему не могла явно придраться, но отстаивал он интересы своего статистического бюро и своих «неблагонадежных» сотрудников от посягательств придирчивой жандармерии и губернской администрации очень рьяно. В этом отношении он немножко напоминал Некрасова, который охотно шел на всяческие унизительные жертвы, чтобы только уберечь от разгрома свои «Отечественные Записки». За такую его черту статистическая «неблагонадежная» богема не могла не ценить его, как своего ловкого защитника, и охотно готова была рукоплескать его «маккиавелизму».

Но многие из нас с некоторым пренебрежением относились к нему, как к человеку без определенного политического лица. Его «гуттаперчевый» ум, его любимые подходы к рассмотрению всякого вопроса «с двух точек зрения», его замысловатая эквилибристика между спорящими сторонами, его любимые формулы — «с одной стороны — да, с другой стороны — нет», «поскольку — постольку» и т. п. — очень часто выводили из себя и ортодоксальных марксистов, и ярых народников, и даже умеренных либералов. А он, принимая удары и слева и справа, и в бок и в спину, как это всегда бывает со всеми соглашателями, все-таки эту естественную для него стихию соглашательства ни за что не променял бы на красивую роль воителя, выступающего с открытым забралом и гордо объявляющего: «иду на тя».

Один только раз я видел его в несвойственном ему положении человека, требующего от окружающих с дрожью в голосе полной определенности ответа: либо да, либо нет. Это был случай какого-то его конфликта со статистиком Д. С. Ландо, когда дело у них дошло до товарищеского суда. Конфликт, в сущности говоря, яйца выеденного не стоил, и вся наша статистическая братия без всякого предварительного сговора решила взять обоих антагонистов измором: «с одной стороны, мол, прав Н. М. Кисляков, но с другой не виноват и Д. С. Ландо»... Как ни прыгал вокруг этой «подлой» формулы бедный Н. М. Кисляков, как ни кипятился, а все-таки это «с одной и с другой стороны» продолжало неизменно звучать, как веселая ирония судьбы над провиденциальным соглашателем.

К числу совращенных Ильичей в сторону революционного марксизма (и притом бесповоротно совращенных) принадлежал псковский статистик — юрист по образованию — Александр Митрофанович Стопани, или просто «Митроныч», как мы его по-дружески называли. Впоследствии — участник II-го партийного съезда и видный большевик (работающий и по днесь, как ветеран «старой гвардии»), он отличался только одним маленьким недостатком — некоторым тяжкодумством. И действительно, его подходы мысли к какому-нибудь вопросу, его фразки или краткие, но не очень выразительные речи — вызывали иногда улыбку даже у его друзей и не всегда были для окружающей аудитории источником полного эстетического удовлетворения с точки зрения их архитектурной стройности и красоты формы. Но, конечно, это была мелочь, которая нисколько не мешала нам, его единомышленникам и ближайшим товарищам, высоко ценить его принципиальную выдержанность, его стойкость и преданность делу и его большое добродушие.

Было и еще среди статистиков несколько человек, которых психология и девственно-невинное миросозерцание получили сильный сдвиг влево под влиянием пропаганды Владимира Ильича. Из всех этих тоже «развращенных» и отравленных ядом Ильичевской революционной мысли человечков впоследствии удалось состряпать крепкую «искровскую» организацию в Пскове. Упомяну, напр., о Бутковском, Александре Григорьевиче, и о жене его Ольге Николаевне, послуживших верою и правдою искровскому делу, а также о Семякине, славном, бесхитростном малом, который впоследствии настолько политически вырос, что был в 1917 — 18 г. оплотом в Псковской губ. советского режима в борьбе с местной белогвардейщиной.

Против псковских марксистов в оппозиции стояла группочка обломков старого народовольчества в лице, главным образом, А. А. Николаева (о котором мне приходилось уже упоминать в связи с рассказом о моих собственных народовольческих увлечениях в дни моей юности) и Д. С. Ландо. Этот последний 18-летним юнцом попал в лапы одесских жандармов, промаячил затем 11 лет в Якутске и недавно вернулся в Россию, хотя и не старым еще человеком (ему было лет 30 с небольшим), но уже разбитым, одним словом — «живым трупом». В нем сохранилась только повышенная революционная сентиментальность, некоторая политическая темпераментность, раздражительность, но ни бодрости, ни ясного понимания картины борьбы современных направлений, ни даже того упорства в исповедании своего старого символа веры, которым отличался, напр., А. А. Николаев, у него уже не замечалось. Умер он, если не ошибаюсь, в 1902 г.

Гораздо интереснее личность А. А. Николаева. В какой-то мемуарной рукописи я недавно натолкнулся на отзыв об А. А. Николаеве в период его вологодской ссылки. Автор рукописи (рабочий) превозносит А. А. Николаева за его доброту, благородство и товарищеские хорошие отношения. Я с своей стороны считаю своим долгом подтвердить, что Александр Андреевич представлял пример редкого, — я сказал бы даже — рыцарского, — благородства и товарищеской предупредительности. Я и сам ему очень обязан и очень признателен за его гостеприимство, дружескую помощь и руководство, в котором он мне не отказал по моем приезде в Псков. Кроме того, он был высоко-культурным и интересным в интеллектуальном отношении человеком. Начитанный, автор многих переводов с иностранных языков (главным образом по социологии), он был недурным, возвышающимся до художественной красоты слова оратором. А все-таки... все-таки это был тоже «живой труп». То старое, чем он когда-то дышал и жил и что окрыляло его молодую душу, уже умерло. А он сам не пожелал эволюционировать в своем окостеневшем мировоззрении (или, лучше сказать, не мог уже прекратить той инерции, которая раскачала его, так сказать, интеллектуальную массу в определенном направлении). И вот, в результате, из него получился, в конце-концов, желчный человек, с хронически больным самолюбием, ушедший в свою раковину и предавший анафеме новые ростки жизни. «Назад, несчастные, к Михайловскому!» — продолжал он еще изредка, с искаженным от боли и злобы лицом, взывать к новому революционному поколению, в то время как оно давно уже «ликвидировало» Михайловского и стало домовито и уютно обставлять свой умственный мир «по Марксу и Энгельсу», а еще ближе — «по Плеханову и Владимиру Ильину».

Была среди псковичей (в недрах все той же статистики) и своя марксистскообразная либеральная оппозиция, представленная умеренным и аккуратным Лопатиным, который сверху вниз смотрел на «отсталого чудака» Николаева и сам пробавлялся крохами мыслей со стола модернизированных буржуазных идеологов вроде Кусковой и Прокоповича. Имелись, наконец, и анархические элементы, — напр. Василий Николаевич Соколов, миниатюрный шустрый человек с бунтарскими манерами (ныне один из видных советских работников и вполне взрослый и зрелый коммунист), а также интереснейший, сотканный из эстетических движений кристаллически прозрачной души, человек не от мира сего — Ипполит Александрович Сабанеев. Сильный и интересный ум его я сравнил бы с великолепной логической машиной. Тонкий логический анализ, замечательное остроумие по части нащупывания софистических шалостей мысли, строгое мышление по всем правилам силлогистических модусов — все это было прекрасно и подчас очень остроумно и красиво; но этот анархически-бессодержательный, абстрактно-метафизический, не отражающий диалектики жизни ум — при всей огромной своей искренности, — был так же бесплоден, как библейская смоковница, так же мало способен был утолять духовную жажду, как и морская, на вид столь аппетитная, вода.

Как видит читатель, наш псковский микрокосм, подобно капле воды, отображающей весь мир, в миниатюре представлял полную картину тогдашнего растекания русской интеллигентской мысли по многочисленным речкам и ручейкам, озерцам и болотным низинам.

А если прибавить к этому, что скоро Псков пополнился новыми пришельцами, для которых питерский «климат» оказался «вреден», — в том числе мой старый приятель и единомышленник Петр Ананьевич Красиков, известный Алексей Васильевич Пешехонов, пресловутый «с позволения сказать марксист» Л. Клейнборт, чистоплотненький и джентльменистый Михаил Вильям. Беренштам (из новой, передовой адвокатской молодежи), фанатичный рабочемысленец, но по натуре романтик и художник (автор известных картин — социальной пирамиды, крушения самодержавия, в виде тонущей лодки и других), Николай Николаевич Лохов, — то, если хотите, получается такой уже переизбыток фигур, который является положительно излишним с точки зрения композиции картины. Никакой Гончаров или Достоевский не справился бы с таким обилием персонажей даже в 5-томном романе.

Время, о котором сейчас идет речь, было очень интересное. Хотя стачечная рабочая волна 90-х годов пошла на убыль, но всколыхнувшееся, благодаря ей, стоячее болото русской политической жизни продолжало волноваться.

Пролетариат, в своем классовом самоопределении, рос не по дням, а по часам. Показателем этого роста являлась бившая живым ключом революционно-марксистская мысль на страницах регулярно выходившей и проникавшей в Россию сквозь всяческие полицейские рогатки знаменитой «Искры» (периода 1901 — 1903 гг.). Студенчество более чем когда-либо нервно реагировало на мертвящую политику своих академических центров, шумело, «требовало», действовало «скопом», отвечало на репрессии забастовками и демонстрациями, накалялось до-красна, а в случае чего, то и оглушало всю официальную Россию выстрелом из револьвера. В ответ на отдачу 200 человек студентов в солдаты раздался выстрел Карповича, убивший мракобеса-министра Боголепова, после чего молодежь с большим чувством на своих сборищах распевала:

Радуйтесь, честные правды поборники, —
Близок желанный конец...
Дрогнуло царство жандармов и дворников:
Умер великий подлец.

Вместе с классовым самоопределением рабочих шел процесс расслоения и размежевания революционной и оппозиционной интеллигенции. Социал-демократы резко отмежевывались от народничества и от либералов, революционные народники, немного модернизированные, спешно нащупывали для себя новые идеологические и организационные формы для партийной сплоченности (в воздухе уже носилось эс-эрство), либералы, в свою очередь, флиртуя с правыми элементами революционных организаций, мечтали о том, чтобы благоприобрести свою собственную партийную физиономию, «совсем, как у людей» — и т. д. и т. д.

Псков был в описываемое время типичнейшею ареной такого рода борьбы и интеллигентской шумихи, — гораздо более типичной, чем даже Петербург или Москва. Во-первых, в этих больших городах центр тяжести революционного движения лежал не в интеллигентских говорильнях, а на фабриках и заводах, а также в рабочих кварталах. Во-вторых, там очень исправно действовала охранная машина, которая загоняла «болезнь» внутрь и не позволяла ей выявиться наружу, на поверхность общественной жизни. Что же касается маленького мещанского городка Пскова, где никаких фабрик и заводов не было, то, играя для департамента полиции роль свалочного места при очистке Петербурга от политически неблагонадежных элементов, он свыше всякой меры переполнялся этими элементами, так что местной жандармерии с ее неусовершенствованным аппаратом поневоле приходилось безнадежно махать рукой и придерживаться мудрого правила: laissez faire, laissez passer, т.-е., иначе говоря, «не стесняйтесь, господа! жарьте себе во-всю»!

В самом начале мы, марксисты, вели себя довольно скромненько. Нам было невыгодно запугивать порозовевшую обывательщину. Для наших революционных целей нужны были средства, адреса, квартиры. «Передовая» интеллигенция требовала сплочения фронта против общего врага, «алльянса» всех недовольных существующим порядком вещей, и мы на такой «алльянс» пошли: «сорганизовались», самообложились членскими взносами и т. д. Но лишь только в недрах этой «lose» организации выросла и окрепла группа друзей «Искры», раскол стал неизбежен, и наступило время, когда в организации сами собою стали возникать острые конфликты и очередные скандалы — главным образом на почве признания гегемонии за тем видом демократии, который наилучшим образом выражает интересы всех оппозиционных элементов России и которому должна послужить верою и правдою и наша общедемократическая псковская организация — хотя бы, напр., своим общественным кошельком.

Нечего и говорить, что мы, искровцы, очень энергично настаивали на признании такого рода сверх-демократией — именно социал-демократию, с выразительницей ее интересов — «Искрой». С нами упорно не соглашались остальные. Одни (Николаев и К-о) настаивали на том, чтобы «по-честному» делить наши «симпатии», т.-е. иначе говоря, кассу, между народовольчеством и социал-демократией. Другие (напр., Лопатин) все время тыкали пальцем в либерально-марксистскую оппозицию, которая, дескать, чужда крайностей и выражает «среднюю линию». Третьи, наконец, предлагали всем сойтись на «красном кресте», как на самой нейтральной почве.

Вслед за организационно-уставными спорами воспоследовали принципиальные разногласия. При этом роли распределялись таким образом: «искровцы» нападали и всех «обижали», а остальные жаловались на засилье «искровцев», плакались, проклинали, а в конце-концов отрясали прах от ног своих.

Застрельщиком среди «искровцев» был незаменимый в этой роли П. А. Красиков.

О, как он ненавистен был всем противоискровским «союзникам», когда, бывало, берет себе слово: из-под высоко-приподнятых бровей холодно насмешливо глядит в упор на очередную «умучаемую» жертву пара серовато-зеленых, с оттенком «чалдонской» дерзости глаз. Большой лоб, обрамленный мелкими кудряшками, собран в складки и угрожает какими-то зародившимися под черепом этого лба сюрпризами злой мысли. Иронические губы кривятся под кокетливо-закрученными усиками, и маленькая бороденка вперед а1а Мефистофель тоже как-будто нагло смеется. Не только его речи, но и весь его вид действует на нервы жертв его остроумия раздражающим образом: и эти дерзкие глаза, и это худощавое, с заметными следами оспы, чуть-чуть нервно подергивающееся лицо, и этот характерный для нашего enfant terrible костюм — оригинальнейшая смесь претенциозного щегольства и живописных аксессуаров горьковской картины «Дна» (напр., бархатного жилета и модного, цветов радуги, галстуха в комбинации с видавшей на своем веку виды «визиткой»).

Я помню, напр., тот вечер, когда мы провожали прощальным обедом Ник. Никол. Лохова, уезжавшего за границу.

Проводы носили очень уж торжественный характер. Николай Николаевич был сам коренной пскович, и у него, конечно, имелась масса знакомых в Пскове. Устроители прощального обеда не сочли нужным делать слишком строгий отбор гостей, так что на ряду с социал-демократами за одним столом сидели и народники и просто либеральные «привески», вроде, напр., шустрой дамочки Г., которая целью своей жизни поставила создать у себя политический салон для псковских представителей «3-го сословия» на манер m-me Ролан или m-me де-Сталь в Париже XVIII века.

И вот, во время застольных речей, носивших очень мирный характер задушевных пожеланий дорогому отъезжающему гостю — не забывать в счастливой Италии своего родного серенького неба и убогих мужицких хат, стонущей под пятою насильников несчастной страны, — слово берет П. А. Красиков.

Все насторожились в ожидании «сюрприза».

 — Я пришел сюда, — начал свою речь П. А.. — в том предположении, что мы проведем в товарищеской беседе последний вечер с Николаем Николаевичем Лоховым, моим единомышленником, социал-демократом-марксистом, с которым если у меня и бывали иногда разногласия, то во всяком случае, так сказать, pro domo sua, — не подлежащие критическому осмотру посторонней обывательской толпы. Но кого я здесь вижу вокруг себя?.. Торчат представители старого, сданного уже в архив мировоззрения (кивок в сторону Николаева), которым ничего другого сейчас не остается и делать, как только по-старчески сердито брюзжать на новое революционное поколение: «да, мол, были люди в наше время... э-эх, богатыри, не вы»... Вижу еще обывательницу-домовладелицу (кивок в сторону псковской m-me Ролан), которая, надеюсь, свою девственно-невинную душу еще не запродала марксистской нечистой силе...

Невообразимый шум, рев, крики протеста заглушают речь оратора. Я дергаю за рукав своего неистового союзника, который, впрочем, не обращает никакого внимания на мои попытки привести его к порядку и чувствует себя сейчас, как рыба в воде. Несчастный Николай Николаевич Лохов сидит, как ошпаренный кипятком, низко-низко опустив голову, с кислым выражением лица.

Но извольте-ка судить и приговаривать к расстрелу этого скандалиста, когда он, в конце-концов, все-таки успевает ловким маневром речи овладеть вниманием окружающего общества и блестяще затем, в мирных теоретических тонах, развивает те принципы, под углом зрения которых, по его мнению, нужно рассматривать современные группировки среди оппозиционной интеллигенции. Николаев, который незадолго перед этим с побледневшим лицом готов был на какие угодно эксцессы, теперь уже не прочь поспорить. Его тонкая, изящная ирония извивается, как молния во время грозы. Ему рукоплещут. Но и Петр Ананьевич не из тех, которые лезут за словом в карман. А кроме того, за Красиковым еще преимущество марксистски-выдержанного метода мышления... Всех захватывает этот спор, и обед проходит не под знаком плоских застольных речей, а в оживленной и интересной дискуссии на злободневную тему.

А то вот позвольте уж рассказать кстати и еще один эпизод.

Мы все, на началах «аллианса», встречаем большой компанией Новый год. В программе вечера стоит чтение Давидом Самойловичем Ландо какого-то сочиненного им очерка или рассказа. Рассказ этот, хотя и в неявной форме, но для всех совершенно очевидно носит характер автобиографии и повествует о злоключениях и разочарованиях юноши, оторванного от родной семьи грубой полицейской рукой на заре своей ранней молодости и брошенного затем на долгие-долгие годы в холодные тундры Сибири. Голос чтеца дрожит от волнения, и в нем слышатся слезы. Мы, слушатели, опускаем глаза в знак своего деликатного сочувствия.

Автор прочел последнее слово и захлопнул тетрадь. Водворилось молчание, свидетельствующее об угрюмой подавленности людей, перед умственным взором которых только что развернулась драма несчастной человеческой жизни.

Слово берет П. А. Красиков.

 — Выслушав прелестный юмористический рассказ Давида Самойловича, где фигурирует какой-то пижон, который хнычет и проливает слезы в жилет...

И опять скандал, опять шум, опять крики негодования...

 — Во-первых, это рассказ не юмористический, — делает сердито-внушительное замечание оратору председатель Лопатин, — а, во-вторых, я решительно протестую против таких неуместных выражений, как «пижон» и т. п.

 — Почему так? — наивничает Красиков.

Но, в конце-концов, и на этот раз он завладевает вниманием публики и заставляет разговор принять характер страстной, но не опускающейся на личную почву с теоретических высот, полемики о принципиальных расхождениях во взглядах представителей разных течений общественной мысли.

С приездом в Псков А. В. Пешехонова, умного, дипломатичного барина из «Русского Богатства», местом для наших постоянных сборищ стала его квартира. У него был особый день для журфиксов, когда каждый из нас мог прийти, выпить стакан вкусного кофе, съесть пару бутербродов с ветчиной и всласть наговориться. Пешехонов — корректный, сдержанный и ловкий полемист (не чета в этом отношении слишком темпераментному Николаеву) — сильно подкрепил позицию псковских народников, что заставило и меня, и Красикова, и других наших единомышленников подтянуться и получше вооружиться, выступая против многочисленных и качественно далеко не слабеньких противников.

Впрочем, гораздо было бы сильнее для противоположного лагеря, если бы с этой стороны выступал один только Пешехонов. Семинарист по образованию, он, однако, сделался одним из столпов группировавшегося около «Русского Богатства» народничества. Впоследствии — создатель новой партии (правда, мертворожденной) народных социалистов, или, короче, «эн-эс’овцев», и один из министров временного правительства - он доказал свое право на общественное внимание. Но в описываемое время он был известен только как талантливый публицист народнического журнала. Для нас он был опасным противником в качестве хорошего статистика, который всегда мог подкрепить свои доводы ссылками на какие-то цифры из русской статистики, для критического осмотра которых требовалась большая компетентность в этой области, чем какой мы могли похвалиться. Но нас выручало всегда то обстоятельство, что Пешехонову приходилось выступать лидером очень разношерстной публики, объединенной одним только негативным признаком — недоброжелательством к тому самому «искровству», которое якобы претендует, подобно тощей фараоновой корове, на поглощение всех остальных «жирных» демократических коров.

Для нас, «искровцев», до такой степени было выгодно выступать в одиночку, без сомнительных «союзников», что мы очень охотно, напр., уступили своим противникам в их полную и безраздельную собственность такую «теоретическую силу», как хамелеонообразный и бесконечно болтливый «марксист» (в кавычках) — Л. Клейнборт. Благодаря этой нашей уступчивости вышло то, что мы таким образом подложили Пешехонову и К-о «свинью в огород»...

В общем же и целом, наша тактика сводилась к тому, чтобы собирать в один прелестный букет все перлы премудрости много-ипостасного и многогранного противника — букет из дипломатических экивоков и недомолвок Пешехонова, из народнических заклинаний Николаева, из эклектической похлебки Клейнборта, из анархических просияний ума Соколова, из блудливых поползновений Лопатина примазаться к модному марксизму с правой стороны и т. д. и т. д. — всех их сталкивать между собою лбами, побивать одного словами другого и выводить из факта этого их «единства во многообразии» соответствующую мораль.

В качестве приза мы получали иногда новых неофитов «искровства», готовых не за страх, а за совесть поддерживать наше дело.

Но прежде, чем я укажу на характер и содержание нашей специфически-искровской работы, скажу несколько слов о некоторых наших попытках найти общую почву для практических выступлений с окружающей нас «демократической» оппозицией.

Мы, «искровцы», уже очень хорошо усвоили ту истину, что «коммунисты поддерживают всякое революционное и оппозиционное движение», что социал-демократия должна вмешиваться в борьбу мелкобуржуазной демократии, подталкивать ее и становиться ее авангардом и т. д. и т. д. Но вот беда-то в чем: в Пскове у нас не только пролетариата, но и мещанской демократии, сколько-нибудь способной к протесту, нет и в помине... Есть кучка поднадзорных, или «неблагонадежных» интеллигентов, о которой сказано выше, по улицам фланируют десятки опальных студентов, лихо распевающих на своих вечеринках «Дубинушку» и «Нагаечку», но настоящего субъекта борьбы, демократической толпы — на псковской сцене не видно.

И все-таки «положение обязывает». И в этом отношении мы во что бы то ни стало должны выявить свою социал-демократическую природу и свое искровское лицо. Хотя бы и среди «неблагонадежной» интеллигенции, но какие-то признаки протеста все же наблюдаются. Мы не можем стоять в стороне от этих новых назревающих на наших глазах явлений. Мы должны итти и туда.

И вот, по «молодости» лет, мы, представители самой серьезной революционной линии, начинаем авантюрить. По крайней мере, я помню один яркий пример такой благоглупости, о которой не хотелось бы, признаться сказать, и вспоминать здесь на этих страницах, но в интересах правды умолчать не могу.

Разные провинциальные театральные сцены (а впрочем, кажется, и столичные), стала обходить какая-то состряпанная Сувориным грязная антисемитская пьеска «Сыны Израиля» или, как ее потом переименовали, «Контрабандисты».

Постановка пьесы в различных городах вызывала среди местной передовой интеллигенции реакцию протеста, но антрепренеры, повидимому, только радовались этому обстоятельству и спекулировали на нем. В ожидании «скандала», публика валом валила на дрянненькую пьесу и с бою разбирала билеты у театральной кассы. Появился анонс и у нас в Пскове: тогда-то там-то будет представлена драма «Контрабандисты»...

Псковская «демократия» заволновалась. Вот оно, когда, наконец, запахло порохом... Становись все в ряды! Горнист, труби в призывный рожок! — Инициативу «кампании» взял на себя Пешехонов (растерявшиеся «искровцы» поплелись в хвосте у «демократии»). Был принят его план — итти на представление пьесы всей нашей воинствующей ватагой и там освистать пьесу («искровцы» не догадались противопоставить этому «плану» какое-нибудь более отвечавшее их революционному достоинству средство борьбы с блудливой черносотенной спекуляцией: напр., выступить с печатным — на гектографе, или как-нибудь иначе — обращением к мирной публике, указав ей на политическую непристойность пьесы и на предосудительность посещения ее представлений сколько-нибудь уважающими себя гражданами).

В результате получился глупейший фарс. Публики в театре набралось видимо-невидимо.

Все готовились с жадным вниманием встретить... не игру на сцене, а «интересное представление» в партере. Персонажи этого «представления» были уже все наготове. С одной стороны — Пешехонов, Красиков, Лепешинский, Стопани, Николаев, Лопатин, Кисляков и вся прочая компания, а с другой — целая армия молодцов в полицейской и штатской форме.

«Скандал» произошел. Раздался свисток... За ним другой, третий ... Кто-то из публики крикнул: пожар!.. Началась паника, смятение... Помнится, я, сидевший «по плану» в первых рядах и долженствовавший по плану же держать речь к толпе, вскарабкался на стул и, стараясь перекричать царивший кругом адский шум, взывал во всю мощь своих легких: «граждане, — внимание, одну минуту внимания»... На Стопани насело с полдюжины переодетых городовых, пытавшихся лишить его «свободы передвижений и свободы действий»... Полицейские направо и налево хватали то того, то другого за шиворот... О чем-то распинается — кричит актеришка со сцены... Женщины визжат, мужчины ревут и ругаются... Одним словом — «демонстрация» удалась.

В результате — громкое, сенсационное дело в камере мирового судьи (а затем и в мировом съезде). «Демократия» сочла за благо считать свою «политическую» роль в этом эпизоде исчерпанной и перешла на позицию обычной юридической самозащиты. .. Беренштам, который оказался не замешанным в скандал, взялся представительствовать на суде наши интересы, и, конечно, местная обвинительная власть побледнела и стушевалась пред такого рода бойкими на язык столичными «штучками», как Пешехонов, Беренштам и др. Помню, на допросах Пешехонов все время приводил в растерянное состояние судью:

 — Позвольте вас спросить, свидетель, — обращается, напр., он к какому-нибудь бравому молодцу, свидетелю со стороны обвинения — вот я сейчас вас вижу блондином... а не были ли вы тогда, в театре, брюнетом?

В публике смех. Судья сердито ерзает на стуле и начинает «предупреждать» об очищении зала в случае повторения нарушения тишины.

Все мы, несмотря на все усердие местной прокуратуры, были оправданы, за исключением, кажется, Бутковского, который всерьез принял цель демонстрации и открыто признал факт протеста с своей стороны против возмутительной погромной пьесы (за что и просидел по приговору месяц под арестом) и Стопани, который, будучи сам причастен к адвокатуре, решил пустить в ход свои собственные, весьма оригинальные приемы самозащиты.

 — Что же, свидетель, вы, может быть, скажете, что я вас бил и в грудь и в спину, — провоцирует он какого-то огромного детину, у которого в плечах косая сажень, имея в виду использовать логический прием, известный под именем deductio ad ab surdum.

Детина, поморгав немножко глазами, поддается на провокацию:

 — Знамо, бил!...

 — Прошу занести это в протокол, — торжествует Митроныч. — А может быть, свидетель, я вас повалил на-земь и топтал ногами?..

 — Ну, чтож... и это было... топтал, — не смущается наглец.

 — Прошу занести и это в протокол, — еще более торжествует наш юрист. Таким образом, в протоколе набралась такая масса «уличающих» несчастного «преступника» показаний, что ему уже никак не удалось отвертеться от высидки в течение нескольких деньков в каталажке.

Так позорно кончился наш псковский «революционный» дебют.

Я добросовестно информировал «Искру» о всякого рода революционных выступлениях в России, о которых мне удавалось что-либо определенное узнавать. Но тут, — приношу задним числом покаянную перед Надеждой Константиновной, — посылая ей вскоре после «Контрабандистов» за границу очередное письмо, я о нашей псковской демонстрации — ни гу-гу, ни бум-бум... Стыдно было!..

Я уже раньше сказал, что в нашей «общедемократической» псковской организации раскол и размежевание стали неминуемы. И неизбежное свершилось. На каком-то из собраний мы, искровцы, воспротивились предложению ввести в нашу организацию нового члена, относительно прошлого которого у нас не было достаточно положительных сведений и который лично не производил на нас благоприятного впечатления. Остальные члены кружка резко поставили вопрос о причинах нашего замедления в выражении доверия к политической порядочности рекомендуемого некоторыми членами организации нового кандидата. Пришлось пояснять, что мы не в игрушки играем, а идем по нелегальному пути. В таких случаях люди всегда соблюдают осторожность и помнят правило «memento mori»..; (помни о смерти).

Через две минуты после этих роковых слов мы, искровцы, в количестве 11 или 12 человек, сразу вдруг осиротели. Наши попутчики отряхли прах от ног своих и покинули нас.

Никто из нас не оказался подавленным этой демонстрацией. Отныне искровская группа, избавившись от мелкобуржуазных привесков, могла самоопределяться в своей с.-д-ой работе.

Но и эта дюжина все же представляла из себя еще организацию довольно широкую, — так сказать, наполовину «lose»... Она добросовестно чем могла обслуживала «искровство», — собирала для «Искры» сведения, выколачивала для нее из буржуазных кошельков деньгу, помогала припрятывать наезжавших в Псков конспиративных искровских работников и т. д. Для более серьезной и ответственной работы не все единицы этой дюжины были одинаково пригодны. Из общего числа выделилось ядро более близко стоящих к искровской политике работников, которые не спешили посвящать и приобщать к этому делу остальных. Так, напр., об образовании в Пскове О. К. (организационного комитета по созыву II-го с'езда) знали только, кроме меня и жены, еще, быть может, Стопани, а остальные в это дело не были посвящены. Впрочем, об этом моменте (зарождения О. К.) я скажу несколько слов потом, а сейчас попробую охарактеризовать нашу будничную работу по обслуживанию «Искры».

К нам часто заглядывали в Псков приезжавшие из-за границы товарищи. Так, напр., был у нас в гостях даже один из знаменитой искровской шестерки — Старовер (Александр Николаевич Потресов). В течение суток, которые он провел у меня конспиративно в квартире, он рассказал нам многое о том, что делается там, в нашей заграничной лаборатории с -д-ой мысли. На меня он произвел очень хорошее впечатление: заикающийся, иногда как бы застывающий в напряженном состоянии при подыскании нужного ему словечка, он в конце-концов находил это слово, и оно всегда было не шаблонно, красочно, интересно... А самое-то главное — он ввел нас в курс тех вопросов, которые до него для нас не были вполне ясны: Что это еще за новость в искровской аграрной программе — отрезки?.. Как рисуется подробнее план организации автору статьи «С чего начать?»... Какие сейчас имеются группировки за границей и каковы отношения «Искры» к ним?.. И т. д. и т. д.

С своей стороны, я добросовестно старался выполнить свою роль информатора заграницы. Для нас, агентов «Искры», у Надежды Константиновны имелось миллион сто тысяч заграничных адресов — и на Женеву, и на Нюренберг, и на Брюссель, и на Штуттгарт, и на Цюрих и т. д. Все мы были связаны с нею своими особыми условленными шифрами (по системе, конечно, не постоянных знаков для букв, как у Эдгара Поэ в рассказе «Золотой Жук», а переменных).

В «почтовом ящике» «Искры» каждый из нас мог получить весточку. Напр., «2а 36. Ваше письмо от такого-то числа получено», — это значит, что отправленное мною послание дошло благополучно. Отсутствие такой весточки заставляло насторожиться и менять на всякий случай адрес посылаемой корреспонденции.

Письмо писалось обыкновенно таким образом: открытый текст письма носил самый что ни-на-есть обывательский характер. Между строк писалось «химией», т.-е. составом, который проявлялся на бумаге при подогревании ее над лампой. Если не было под рукой сложного состава, можно было писать простым раствором соли, молоком или лимонной кислотой. Приготовленное таким образом письмо опускалось в почтовый ящик проходящего поезда (и ни в каком случае не в городе). Может быть, благодаря этой предосторожности, мои письма доходили сравнительно благополучно и не подвергались, повидимому, провалу и перлюстрации. Но если охранка овладевала секретом какого-нибудь заграничного адреса, то она уже старалась не выпустить кончика нитки из своих рук. Найдя как-нибудь ключ к шифру, она легко могла, при перемене адреса или шифра, расшифровать то письмо, где говорится о новом адресе или шифре, и таким образом получить нужные ей сведения для дальнейшей работы в том же направлении. И вот у нее накоплялась, в конце-концов, масса данных, которые помогали ей разобраться в путанице неясных для нее псевдонимов, всевозможных кличек и условных выражений. Так именно случилось с московской искровской группой в 1902 г.: целый ряд последовательных писем из Москвы за границу от «Наташи» (Веры Гурвич, жены Дана) и писем из-за границы от «Кати» к «Наташе» перлюстрировался и доставлялся в охранку. Иногда авторы писем чувствовали неблагополучие адресов и пытались переменить адреса и шифры на новые, но, как я уже сказал, это не помогало. Охранка сейчас же узнавала про эти перемены и продолжала свое наблюдение с прежним успехом.

Трудное и кропотливое было это дело — писать зашифрованные корреспонденции; оно страшно надоедало, так что иногда подмывало воспользоваться не конспиративным, а легальным адресом для сообщения каких-нибудь новостей под таким соусом, чтобы жандармское внимание, в случае вскрытия письма, было усыплено ультра-благонамеренным тоном письма. У моей жены сохранился образчик одного из таких писем, которые я ей посылал из Пскова в бытность ее за границей (в 1902 г.) — в Лозанну. Вот характерная выдержка из этого письма: «У нас новостей из жизни общественной пока что никаких. Здесь одна из девиц выпущена на свободу, и перед ней, говорят, извинялись, — «недоразумение», мол, вышло. Ходит слух, что в Вильне праздновалось 1-е мая, и всех буянов перепороли, при чем — потеха такая! — у каждого казнимого спрашивали: «сколько тебе лет?» — 25, — отвечает. Ему всыпают 25 розог. Городовые и дворники садятся ему на голову и на ноги (говорят еще, что при этой операции играла роль какая-то доска, которую клали на ноги, но как это, я не представляю себе) и дерут. И отлично, по моему, делают, потому — не бунтуй. Какого в самом деле чорта им надо!.. Спасибо фон-Валю, — энергичный человек. Были еще демонстрации в Сморгони и Ковне. В этом последнем прохвосты успели поднадуть полицию: она ожидала демонстрации 18 апреля и была наготове, а они учинили скандал позже. Благодаря этому им удалось с полчаса продемонстрировать, при чем перед домом губернаторским шельмецы пели революционные песни и пр. В Питере же, слава богу, все тихо»...

Может быть, эта «индейская хитрость» покажется читателю слишком уж примитивной. Но факт все-таки тот, что такого рода письма благополучно доходили по назначению и играли как-никак некоторую роль информационного материала для редакции «Искры».

Не очень существенное значение имел Псков в смысле изыскания средств для искровских нужд. Наши собственные грошевые отчисления представляли quantite negligeable. А денежных сочувствующих «Искре» тузов под боком не было. В этом отношении благополучнее были Петербург или Москва, где нет-нет, да и подвернется вдруг такая счастливая комбинация, когда в одном и том же индивидууме окажется налицо и такой плюс, как недурно набитый кредитками бумажник, и с другой стороны — уважительное отношение к такому архиреволюционному органу, как «Искра». Подобным счастливым явлением был, между прочим, М. Горький. Может быть, не безынтересно будет, кстати, привести здесь выдержку из одного письма («Наташи») заграницу, в котором личность Горького, этого вечно-беспокойного искателя идеала «правды и красоты», характеризуется с неизвестной еще обывателям стороны.

Письмо от 13 октября 1902 г.

«Вероятно, мой геноссе вам сообщал о нашем свидании с Горьким. Он (Горький) произвел на всех нас чудесное впечатление. Свидание наше носило полуофициальный характер. Была Старуха1 и мы  оба. Мне было крайне отрадно слышать, что все его симпатии лишь на нашей стороне. «Освобождение» он читал лишь 1-й номер и больше не желает видеть подобную пакость; эс-эрам тоже не сочувствует. Единственным органом, заслуживающим уважения, талантливым и интересным, находит лишь «Искру», и нашу организацию — самой крепкой и солидной. Очень хочет познакомиться ближе с нашим направлением, нашими всеми изданиями и практикой нашей работы, и так как его сочувствие на нашей стороне, то он и хочет помогать нам чем может: во-первых, понятно, деньгами, а потом предложил даже, что не может ли он исполнить какое-нибудь поручение в том городе, куда едет, но я категорически отказалась использовать его в этом отношении, — было бы очень неосновательно давать ему какое-нибудь рискованное дело. Наши издания и «Искру», понятно, мы будем ему доставлять. Что касается денег, то у нас с ним установлен договор на бессрочное время. Он нам будет давать каждый год по 5.000 р.; из них пойдет во всяком случае не больше 1.000 Старухе, остальные 4.000 нам... ...Хочет иметь дело только с одними... так как он нас знает теперь и познакомился через людей, которым он доверяет. Он страшно рад, что гарантирован от самозванства, как он выразился, — с чем ему пришлось встретиться раньше. Сам он проживает не больше 30% всего, что зарабатывает. Остальные он отдавал на всякие дела, и большею частью деньги эти тратились неосновательно, теперь же очень рад, что все пойдет в хорошие и верные руки Кроме того, он указал нам несколько лиц, с которых можно будет содрать что-нибудь. Он думал, что сможет обеспечить вполне в денежном отношении все наше существование, но когда мы ему сказали, что для того, чтобы дело шло хорошо, нам нужно в месяц 3.000 р., то он был очень огорчен, что такой суммы в год (36.000 р.) он достать не может, но будет прилагать все усилия, чтобы минимум сильно увеличился»2.

У нас в Пскове таких Горьких, готовых отдавать 70% своего дохода, не было, но находились тоже своего рода друзья «Искры», которых бессознательно тянуло к нам. Таков, напр., был А. Ив. Жиглевич, молодой человек из зажиточной купеческой семьи, который вовсе не имел в виду принять революционную «схиму» а 1а Войнаральский и отказываться от своего буржуазного благополучия, но которого почему-то тянуло на искровский огонек, как бабочку на пламя свечи, и который охотно вытаскивал из своего бумажника десятирублевки для «Искры». В меру возможностей мы его конечно, и «стригли».

Гораздо более существенную услугу Псков оказывал по выполнению функции транспорта «Искры», «Зари» и прочих нелегальных искровских изданий. К сожалению, как оказывается, об этом хорошо были осведомлены и жандармы. Вот что пишет в своей  записке охранка от 14 ноября 1902 г. начальнику спб. губернского жандармского управления:

«После ликвидации в декабре минувшего года в СПБ и Вильне.. . главных тогда руководителей подпольного революционного сообщества «Искры», деятельность названной организации на время приостановилась; но уже в конце февраля текущего года совершенно агентурным путем были получены указания, что оставшиеся на свободе члены вновь пытаются организовать и восстановить прерванные ликвидацией связи как в СПБ., так и во многих других центральных пунктах империи. Согласно этих указаний, главными организаторами вновь формирующейся группы явились: некий «Аркадий», он же «брат директора», путешествующий по империи в качестве уполномоченного от заграничного комитета группы «Искры»3 и постоянно проживающий в Пскове статистик местной земской управы отст. губ. секр. Пантелеймон Николаевич Лепешинский, уже отбывший наказание в Вост. Сибири по делам организации Союза Борьбы за Осв. раб. класса 1895 г. В отношении последнего имелись определенные указания, что он заведует транспортировкой подпольных изданий «Искры» (курсив мой. П. Л.)4.

Тут много жандармского преувеличения, и в частности относительно будто бы заведывания мною делом транспортировки подпольных изданий «Искры» (я только ведал транспортом постольку, поскольку он попадал в сферу влияния Пскова). Но все-таки совершенно справедливо то, что этим делом мне приходилось серьезно заниматься. Не всегда оно ограничивалось простым актом принятия из рук в руки какого-нибудь чемодана с драгоценным двойным дном, доставленного в Псков. Очень часто приходилось выручать литературу, застрявшую где-нибудь далеко от нас. Помню, напр., как однажды до меня доходит известие, что ехавшая из-за границы девица довезла чемодан до Выборга, но через финляндскую границу не решилась переходить, бросила чемодан «на хранение» на вокзале и сама сбежала.

Нечего делать, выручать чемодан едет моя жена. Приезжает в Выборг, забирает драгоценную находку и айда скорее домой. Но беда в том, что чемодан совершенно пустой, и только фунтов 30 «папиросной» литературы, заклеенной в стенки и в двойное дно чемодана, делает его достаточно полновесным. Закупить какого-нибудь белья или дамского тряпья, чтобы при вскрытии чемодана жандармами или таможенным чиновником на финляндской границе он не представлял странного зрелища пустоты, на это у жены не хватает денег. Тут она догадывается закупить выборгских кренделей. Немножко, конечно, чудной багаж, а все-таки багаж... Вот и граница. Подходит и к ней для осмотра жандарм ... Момент критический... Вся цель обладательницы чемодана в том, чтобы жандарм не вздумал сам с этим чемоданом возиться, что угрожало привлечь его внимание к необычайной тяжести чемодана, не оправдываемой его видимым содержанием. Поэтому она, с беспечным видом жуя в качестве «любительницы» выборгского печенья кусок кренделя, очень любезно, размашистым жестом спешит сама открыть чемодан и небрежно бросает:

 — Ничего особенного, как видите, кроме кренделей...

  Осмотрщик с четверть минуты стоит над чемоданом с тупым взором, как-будто что-то соображая... Ужасных, полных драматизма четверть минуты... Потом махает рукой и идет к следующему пассажиру.

Зато сколько радости было при возвращении жены из опасного путешествия. Не говоря уже о том, что она могла с чувством расцеловать маленькую дочурку и мужа, которых не чаяла уже так скоро увидеть, перед ее и моим восхищенным взором оказалась такая кипа номеров «Искры» и «Зари», что трудно себе было даже представить, как это все могло вместиться в стенки и дно одного чемодана, жалкие растерзанные остатки которого тут же валялись на полу.

Примечания:

1 Московский Комитет Партии. П. Л.

2 См. дело д-та полиции № 825 «Лига рев. с.-д-ов («Искра», «Заря»)»

3 «Аркадий» Ив. Ив. Радченко, действительно очень деятельный работник искровской организации, профессиональный революционер, кочевавший по России из конца в конец.

4 См. вышеуказ. дело Д-та полиции.

Joomla templates by a4joomla