П. Н. ЛЕПЕШИНСКИЙ
ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ В ТЮРЬМЕ И ССЫЛКЕ
В ночь с 8 на 9 декабря (по ст. ст.) 1895 г. Вл. Ильич подвергается аресту. Перед ним гостеприимно раскрылись двери камеры в доме предварительного заключения («предварилке»), и он на долгие и долгие месяцы стал хозяином полутемной камеры, имеющей шесть аршин в длину и три в ширину. Окно на высоте свыше сажени, с двойными рамами и крепкою решеткою, выходит на тюремный двор, окруженный с четырех сторон высокими стенами шестиэтажного тюремного здания и имеющий вид огромного колодца. Но Вл. Ильич не видит дна этого колодца и может лишь наблюдать через глубокую амбразуру оконного отверстия кусочек серого петербургского неба.
Обстановка камеры простая. В углу той стены, где находится окно, стыдливо притаилась в тени клозетная раковина, прикрытая жестяной проржавленной крышкой. Недалеко от этого места к стене привинчена водопроводная раковина с краном. Еще ближе к двери— кровать, в форме привинченной к стене железной откидной рамы с ножками; на раме тюфячок; подушка (отнюдь не из пуха), казенное одеяло из серого сукна и грубое постельное белье, нестерпимо пахнущее поташем или какими-то специями, составляющими секрет казенного прачечного искусства. По другую сторону к стене привинчена железная доска, играющая роль столика (приблизительно 9 кв. четвертей) и другая железная доска для сиденья за этим столом. Хотя и не очень просторно, но писать все-таки можно. Еще ближе к двери — с той же стороны, где и столик,— на высоте человеческого роста две маленьких полочки, одна над другой. Там помещается посуда узника—жестяная миска для супа, из того же материала тарелка—для каши, деревянная ложка, кружка. Ножей не полагается (ибо нож может быть орудием самоубийства), а вилку можно иметь свою, но только деревянную.
Владимир Ильич быстро ориентируется в условиях и обстановке своеобразной тюремной жизни. Он не унывает и даже готов юмористически реагировать на постигшее его «несчастье». Его трезвый ум подсказывает ему самое простое отношение к случившемуся. Все, дескать, в порядке вещей. Царское правительство изловило своего политического противника и сделало своим пленником. В свою очередь пленник, если только он не хлюпкий, расслабленный интеллигент, а серьезный политический деятель, должен как можно меньше расходовать свои силы на нервные реакции и никчемные протесты против «жестоких палачей и насильников» (если бы в социальной борьбе классовый враг поступал по христосовским рецептам, то это был бы круглый идиот), должен стараться перехитрить своего победителя и извлечь максимум пользы для своего дела даже из условий своего тюремного бытия.
А в милейшей предварилке совсем даже недурно можно устроиться. Во-первых, нет ничего проще, как завязать сношения с внешним миром. Можно зашивать записочки на клочках тонкой бумаги в белье, которое сдается «на волю» в стирку, можно с воли в «приношениях» (напр., в ягодах вишневого варенья) получать крошечные комочки бумаги с драгоценными информациями, можно переписываться с помощью чуть заметно отмеченных точками букв в книгах и т. д. и т. д.
И Владимир Ильич, со свойственной ему подвижностью вечно творческой мысли, довольно быстро одолел «технику» этого дела. Одиночное заключение в строго охраняемой тюрьме не является по отношению к нему надежным средством прервать его связь с революционной средой. Из занимаемой им камеры время от времени вылетают его мысли — ласточки, которые в форме призывных прокламаций то там, то сям будят сознание и волнуют сердца пролетариев. Даже целые брошюры («О стачках» (Брошюра погибла при аресте Лахтинской типографии народовольцев. Ред.) и «Проект и объяснение программы социал-демократической партии» умудряется Ильич выпустить на волю... Что же касается сношений с товарищами по работе, одновременно вместе с ним (или немного позже—в 1896 г.) водворенными в предварилку (Кржижановский, Старков, Ванеев, Запорожец, Цедербаум), то это для него не представляло никаких трудностей, ибо для него ничего не стоило овладеть искусством выстукивания через гулкую стену камеры или через паровую печку-трубу—вправо, влево, вверх и вниз—с помощью традиционной тюремной азбуки.
Но не только в этих актах постоянного преодоления тюремных препятствий к сношению его с теми людьми, с которыми он хотел продолжать общение, выявлялась его кипучая энергия, а и в гораздо большей степени в его литературно-творческой работе. Все политические, попадавшие в предварилку, не упускали случая использовать свой вынужденный досуг в интересах своего интеллектуального развития. В предварилке имелась недурная библиотека в несколько десятков тысяч томов. В ней, напр., можно было найти старые периодические журналы «Современник», «Отечественные записки» и т. д., книжки по политической экономии, по естествознанию и пр. и пр., — словом, в целях самообразования не только рабочий с очень скромным умственным багажом, но и гордый своей «сознательностью» студент кое-что подходящее мог всегда отыскать там для себя. Принимая же во внимание, что заключенные имели право получать и с воли книжки (конечно, проходящие через жандармскую цензуру), легко себе представить, какую энергию мог бы развить каждый политический узник по части насыщения своих мозгов книжной премудростью. Но в огромном большинстве заключенные не спасали этой работой своей психики от разлагающего влияния тюремной обстановки, очень часто впадали в состояние умственной и нравственной прострации, в особенности после той или иной полосы напряженного чтения запоем, хандрили, нервничали, вздорили с надзирателями и не находили в себе достаточной силы сопротивляемости против своей, столь обычной для всякого политического пленника, склонности к проявлениям тюремного бунтарства.
Что же касается Владимира Ильича, то его и в тюрьме никогда не покидала жизнерадостность. Окруженный в своей клетке грудою нужных ему источников, главным образом земско-статистических сборников, он с упоением отдавался процессу научно-литературного творчества, подготовляя материалы * для своего большого труда — «Развитие капитализма в России». Быстро бегает перо по бумаге. Из-под пера выползают на свет божий ряды бисерных букв: это мысль Ильича — крепкая, могучая, как сумочка Микулы Селяниновича, в то же время подвижная, как ртуть, яркая, самосветящаяся, многогранная, «играющая»—стремительно прокладывает себе дорогу к тысячам и десяткам тысяч других, неизмеримо более скромных познавательных аппаратов, заимствующих свой свет от центральных солнц в царстве науки. На сосредоточенном лице Ильича все время вспыхивают светлые блики, отображающие внутренний огонь его творческих эмоций.
Щелкает ключ в дверной форточке. Высовывается голова надзирателя с бледным засушенным лицом, с глазами мертвеца и с рыжей редкой растительностью на облыселой голове. Он молча просовывает через форточку полотерную щетку и кусок воску.
«Гм... черт побери...»—мысленно реагирует недовольный узник на этот молчаливый акт приглашения поработать ногами. Не то чтобы он считал ниже своего достоинства обращаться из человека науки в потеющего полотера, а уж больно некстати подоспел этот перерыв... В самом ведь интересном месте прервали, когда подытоженная таблица безлошадных, однолошадных и многолошадных должна была развернуть перед восхищенным взором автора великолепную картину расслоения деревни... Еще бы с четверть часа, и все было бы готово... А тут вот эта щетка с воском. Досадно, очень досадно.
Ильич мог бы отказаться от этого полотерного удовольствия. Натирание полов в камере рекомендуется заключенным в интересах санитарии и их физического самочувствия, не представляя очень уж обязательной повинности. Но было бы совершенно непохоже на Ильича уклониться от этого дела. Во-первых, его крепкий организм требует моциона. А во-вторых, он вовсе не хотел бы приобрести репутацию барчука, страдающего боязнью физического труда. Да в конце-то концов таблица с безлошадными не убежит. Итак — за дело.
И вот Ильич, со всей свойственной ему энергией, начинает танцевать по камере, наблюдая за тем, как из-под его ноги со щеткой тусклая, матовая поверхность давно не подвергавшегося натиранию асфальта превращается мало-помалу в зеркальную гладь. Он тяжело уже дышит от непривычных для его организма трудовых состояний, сердце бьется учащенным темпом, обильный пот покрывает крупными каплями лоб, но ему ни на одну секунду не приходит в голову соблазнительная идея — «сплутовать», оставить неотполированным какой-нибудь уголок, недоделать работы. Опять щелкает ключ в двери.
— Прогулка...—коротко объявляет надзиратель. Это тоже не из последних наслаждений в мире. Интересно прогуляться по ажурным лестницам тюрьмы, спускаясь вниз и питая некоторую надежду на один миг увидеть поворачивающую за угол фигуру товарища. Приятно хватить жадными легкими свежего воздуха на дворе. Очень хорошо бывает на душе и тогда, когда из своей прогулочной клетки (сектора круга с двумя высокими стенами по бокам и деревянной оградой по периферии) в течении 15 минут наблюдаешь кусочек трудовой жизни на тюремном дворе,—видишь, как дворники колют дрова, а уголовные распиливают поленья, или же вскидываешь глаза к небу, где в голубой дали тают от весеннего солнца кусочки белой кисеи.
А если сегодня четверг или воскресенье, то:
— Пожалуйте на свидание.
Милое, дорогое лицо, с глазами, которые спрашивают: «ну что, как... здоров, не падаешь духом».
И другая пара глаз, смеющихся и искрящихся, отвечает без слов:
— Очень хорошо, очень хорошо...
А затем опять, по возвращении в камеру, процент безлошадных... денежная аренда... система отработков... роль внутреннего рынка...
14 месяцев заключения в предварилке проходят как один миг. Ильич выходит из тюремных ворот такой же радостный, быстрый, с таким же всепожирающим аппетитом к революционной творческой работе, как и в то время, когда он подымал вокруг себя свежую новь пролетарской классовой борьбы «на берегах Невы».
Кстати сказать, и впоследствии, когда Ильичу приходилось снова попадать под замок (это было два раза:
на три недели его арестовали в 1900 г. в Петербурге, ввиду «незаконного» приезда в этот запретный для него город, и около двух недель ему пришлось отсидеть в качестве подозреваемого агента русского правительства в австрийской тюрьме в начале войны—в 1914 г.), он никогда не терял бодрости. Правда, это были очень досадные эпизоды, сбивавшие его в самые ответственные моменты с его революционного пути, но Ильич и в этих случаях оставался верен самому себе. В австрийской, напр., тюрьме он сейчас же принял близко к сердцу интересы окружающих жертв буржуазного правосудия, стал помогать попавшим в поле его зрения «отверженцам» советами, утешениями, писанием заявлений и прошений и т. д. О себе же и о своем собственном несчастии предаваться горьким размышлениям у него не оставалось достаточно много времени.
Не принадлежал Ильич к числу унывающих россиян и в своей шушинской ссылке (он был сослан в село Шушинское Минусинского уезда). И здесь для его творческой эмоциональной натуры не было недостатка в объектах для деятельной реакции со стороны его ума и нервов. Начиная с шушинского микрокосма (с его крестьянскими интересами глухого сибирского захолустья) и кончая эпопеей мировой борьбы труда с капиталом, за которой он внимательно следил из своего сибирского далека,— все его занимало и вызывало на какие-нибудь действенные акты.
Правда, с шушинскими богатеями, с деревенской аристократией Ильич старался не иметь контакта. Но к крестьянской бедноте он чувствовал больше симпатии, приходил к ней на помощь своими советами, заводил с некоторыми из ее представителей (например, с крестьянином Ермолаевым) приятельские отношения, хаживал к ним в гости, солидаризировался с ними на почве общих интересов к рыбной ловле и т. д. Слишком близко подходить к жизни крестьян для политического изгнанника было невозможно, если он не хотел рисковать осложнениями своей ссыльной жизни — вроде прибавки лишних лет к сроку своей ссылки или этапной прогулки в места более пустынные и более отдаленные. А Ильич слишком дорожил основным делом, чтобы ради соблазна дать простор своему чувству действенной симпатии к окружающим «мирным детям труда» в шушинском масштабе рисковать своей будущей свободой, на которую он возлагал большие надежды в связи со своими замыслами по части партийной работы во всероссийском масштабе. Поэтому он был крайне осторожен и старался не давать поводов для местной жандармерии придраться к случаю и затянуть его надолго в ссыльное болото.
Кроме того, за вычетом тех моментов, когда ему удавалось отдохнуть на охоте или провести несколько дней в кругу близких товарищей, он свое время посвящал литературной работе, которая отличалась большой продуктивностью за этот период его жизни. Это был краткий миг расцвета так называемого легального марксизма, и Ильич использовал удобный случай для пропаганды своих марксистских идей со свойственной ему работоспособностью. Он заканчивает в ссылке и окончательно обрабатывает для печати свою книгу «Развитие капитализма в России», пишет ряд статей в марксистских журналах (в «Новом слове», «Научном обозрении», «Начале», «Жизни») и издает целый сборник: «Экономические этюды» . Но и это еще не все: он продолжает следить за новинками в марксистской литературе на русском и иностранных языках (в 1899 г., напр., только что вышла книга Каутского «Agrarfrage» и приковала к себе на время все внимание Ильича), бьет тревогу по поводу все более и более разъедающего социал-демократию оппортунизма (бернштейнианства у немцев, «экономизма» в России и т. д.), собирает вокруг себя всю свою ссыльную по уезду социал-демократическую публику, чтобы заставить резонировать авторитетный голос «старого» марксистского поколения и в Женеве и в местных центрах работы,—одним словом, в меру своих сил и возможностей старается не отстать от живой революционной борьбы, не оторваться от действующих кадров партийных работников и быть в курсе вопросов, волнующих партию. Никто другой так не радовался известию о 1-м партийном съезде, как Владимир Ильич. Это был для него в ссылке огромный праздник. И никакие тысячеверстные пространства, никакие тюремные стены не могли оторвать его от революционной стихии, по отношению к которой он и сам был, до самой своей смерти, ее органической частицей.
У великой могилы. М., 1924. С. 418—479
В. И. ЛИЛИНА
ЛЕНИН КАК ЧЕЛОВЕК
Мое знакомство с Лениным
С Лениным я впервые познакомилась весною 1903 года, когда он приехал в Берн (Швейцарию) прочитать три лекции по аграрному вопросу. Ленина я знала по его статьям в «Искре» и по полемическим статьям против него в эсеровской «Революционной России», в «Рабочей мысли» и в журнале «Рабочее дело» экономистов. Но лично я его не знала. Мартов в одной из статей в «Искре», не помню по какому поводу, назвал Ленина «змеем-искусителем». И мне горячо захотелось познакомиться с Лениным — «змеем-искусителем», о котором все говорят и пишут, с Лениным, который занимает умы всех, и друзей, и врагов. Представляла я его себе почему-то крупным мужчиной, вроде Плеханова. Настал день его приезда. Доклад Ленина был назначен в одном из кафе Берна. Публика собралась заблаговременно. Когда я пришла, зал был уже полон. Помню, на вопрос кого-то из товарищей, почему вы так поздно, я в шутливом тоне ответила: «Змей-искуситель без меня не начнет». «А вы в этом уверены?»—спросил меня вдруг небольшой широкоплечий человечек, со сверлящими глазами и с улыбкой во все лицо. «Уверена»,— задорно ответила я. «Тогда прикажете начинать? Я докладчик». Я обмерла. Это, значит, был Ленин. А я с ним говорила в таком тоне. Тов. Ленин долго в минуты шутливого настроения напоминал мне о нашей первой встрече. Думаю, что эта первая встреча дала мне возможность впоследствии видеть в тов. Ленине не только великого учителя, но и Ленина-человека.
Вторично я с тов. Лениным встретилась уже после 2-го съезда партии, после раскола партии. Тов. Ленин приехал в Берн с докладом. Не помню точно, к концу 1903 или в начале 1904 года (19—25 ноября (2—8 декабря) 1904 г. Ред.), он объезжал тогда Швейцарию с докладами по вопросу о наших разногласиях с меньшевиками. На деньги, собранные с докладов, решено было начать издавать большевистскую газету «Вперед». На следующий день после доклада тов. Ленин собрал нас—небольшую бернскую группу большевиков— для беседы в тесном кругу о делах партии. Надо было видеть, с каким вниманием тов. Ленин прислушивался к каждому нашему вопросу, к каждому замечанию, с какой обстоятельностью он разъяснял все наши недоумения. При этом мне припоминается такая же беседа с тов. Плехановым. И тов. Плеханов, приехавший в Берн после 2-го съезда партии с докладом, собрал нас для интимной дискуссии. Помню, один из членов нашей большевистской группы, тов. Андреев, спросил тов. Плеханова: «Не можете ли объяснить нам, чем руководствовались вы, когда вы на съезде пошли с большевиками, а после съезда перешли к меньшевикам?» Плеханов вспылил и ответил буквально следующее: «Вы еще слишком молоды, чтобы задавать мне такие вопросы. Знаете ли вы, что когда ваш папенька ухаживал за вашей маменькой, я уже был социалистом». Этой репликой отделался Плеханов от ответа на вопросы, столь нас всех волновавшие. Тов. Ленин никогда не упрекал нас в том, что мы молоды. Его радовала наша молодость, ибо он с нами и мы с ним всегда были молоды.
В связи с началом издания газеты «Вперед» тов. Ленин меня очень детально расспрашивал весною 1904 года (Собрание большевиков, принявшее окончательное решение об издании газеты «Вперед», состоялось в Женеве 29 ноября (12 декабря) 1904 г. Ред.), на съезде большевистских групп в Женеве, знаю ли я еврейский жаргон, могу ли я читать и писать на жаргоне, умею ли я переводить с русского на жаргон и т. д. «К чему это все?»—спросила я В. И. «А вы знаете наши разногласия с Бундом?»—спросил он меня. «Знаю».— «А как вы относитесь к их требованию монопольного права в руководстве еврейским пролетариатом?»—«Я не согласна с ними. Не создавать же бундовскую организацию в Петрограде для евреев-рабочих, прекрасно говорящих по-русски. Почему бы им не быть членами Российской с.-д. партии?»—«Правильно. А в других местах России нужно строить бундовские организации?»—спросил В. И. «Это смотря по обстоятельствам»,— ответила я. «Ну, то-то. Теперь вам ясно, для чего нужно знать жаргон?» Я поняла Владимира Ильича.
Его всегда было легко понять, он своими наводящими вопросами всегда помогал разобраться в самых сложных делах.
Обстановка, в которой работал тов. Ленин
Я до 1908 года никогда не была на квартире у тов. Ленина, не считая посещений в 1905 году его квартиры в Куоккала (Финляндия). Но там всегда бывало много народу, и туда мы приезжали на час, на два по делу.
Впервые я попала на квартиру тов. Ленина осенью 1908 года в Женеве (Швейцария). Я приехала в сентябре из России. На вокзале встретила меня Надежда Константиновна и повела к себе домой. Меня ввели в маленькую швейцарскую квартирку из двух комнаток и кухни. Одну комнату, побольше, занимали Владимир Ильич и Надежда Константиновна, во второй комнате жила мать Надежды Константиновны. Надежда Константиновна и мать ее хозяйничали, сами стряпали. Обедали все вместе в кухне. Владимир Ильич проводил большую часть дня в библиотеке и в редакции большевистской газеты «Пролетарий». Впоследствии, когда мы — Зиновьев и я — обзавелись квартиркой, тов. Ленин проводил у нас вечера за чтением газет.
В декабре 1908 года переехали мы в Париж. И здесь «Ильичи», как мы их сокращенно называли, поселились в столь же скромной и столь же миниатюрной квартирке на улице Мари-Роз. Владимир Ильич проводил большую часть дня в библиотеке. Дома работал он по вечерам. Отвлекался Владимир Ильич от обычных занятий редко и то только для дела: доклада, собрания или беседы с товарищами о делах. В театр В. И. почти никогда не ходил. Если удавалась свободная минутка, он гулял, главным образом, за городом. В. И. очень любил собирать грибы.
Лето 1911 года провели мы все вместе в деревушке под Парижем, в Лонжюмо, где была устроена большевистская партийная школа. В. И. работал 6 дней в неделю, не давая себе ни минуты отдыха. Но зато один день в неделю, но никогда не в воскресенье, когда, по его словам, проходу не было от гуляющих, отдыхал полностью. Мы тогда садились все четверо: Влад. Ильич, Надежда Константиновна, Зиновьев и я — на велосипеды и уезжали с 6 часов утра до 10—11 вечера за город. Условие, которое В. И. при этом ставил,— ни слова о политике. В первый раз, когда мы поехали, мне казалось странным, о чем же мы будем говорить, если нельзя говорить о политике. Оказалось, что с В. И. можно говорить обо многом, не касаясь политики. В. И. был прекрасным велосипедистом. В дороге он внимательно следил за Над. Конст. и мною и частенько брал нас на буксир за своим велосипедом.
В Краков мы переехали весною 1912 года, когда в Петрограде начала выходить ежедневная большевистская «Правда». Мы вначале поселились в одной квартирке с тов. Лениным. Они и мы занимали по 2 комнаты, и все мы вместе столовались в кухне. Впоследствии мы жили в двух домах рядом. В. И. вставал обыкновенно часов в 9 утра и занимался до получения почты. Почта приходила в 12 часов. К чтению почты собирались мы все вместе. Здесь обсуждались все дела, связанные с известиями из России, распределялись статьи для очередного номера «Правды» и затем мы обедали (обед неизменно состоял из супа и рубленых котлет и на обед и на ужин) и расходились по комнатам. В. И. отдыхал и занимался, не выходя из своей комнаты, до 9 часов вечера. В 9 часов В. И. самолично собирал для отсылки в Россию статьи. Он всегда бывал готов первым и сам относил почту на вокзал. В. И. просматривал все статьи, отправлявшиеся из Кракова в «Правду». Он никогда не упускал случая похвалить за удачную работу. В. И. успевал, живя в Кракове, на границе России, занятый непосредственно делами России, раза 2—3 в неделю ходить зимою на каток.
Летом, два лета подряд, жили мы под Краковом, в деревне Поронино. Туда выезжали мы в мае и возвращались оттуда в сентябре. И там у Лениных—неизменных 2 комнатки и кухня в крестьянской избе. И там неутомимая, усидчивая работа в течение семи дней в неделю. Прогулкою служило хождение на почту и к нам — мы жили около почты. Иногда—более продолжительная прогулка в лес, по грибы, очень редко—всего раза два в лето — в горы.
Владимир Ильич был неутомим. Он мог просиживать часы и дни, не отрываясь от работы. В. И. придавал колоссальное значение цифрам и статистике. Помню, как В. И. сам занялся выявлением состава партии на основе копеечных взносов, которые рабочие делали в «железный фонд» «Правды». Цифры оживали в обработке В. И. Они превращались в членов партии, в сочувствующих, в читателей газеты, они группировались в кружки, они представляли собою сознательную часть рабочего класса, его авангард. В. И. доводил каждое дело до конца. Он не разбрасывался, а всегда концентрировал все свои мысли на изучаемом им вопросе. Чего В. И. не выносил—это шума. Когда В. И. работал, кругом царила абсолютная тишина. Мы все знали эту особенность Ильича и всячески оберегали его покой. Это знал и маленький Степа—любимец В. И. И он бывало притихнет, когда знал, что «Володя» пишет. Но зато, когда «Володя» кончал писать, Степа и В. И. давали о себе знать. В доме тогда стоял дым коромыслом.
В Берне, а затем в Цюрихе, где жил тов. Ленин в 1914 —1917 годах, после смерти матери Н. К., Ленины жили уже не в двух, а только в одной комнате и без кухни. В этой одной комнате жили и работали они оба в часы, когда бывала закрыта публичная библиотека.
Ленин как человек
Буржуазия в своих писаниях изображает Ленина человеком жестким, черствым, беспощадным. Как мало знали буржуазные писаки тов. Ленина. В. И. был беспощаден, неумолим по отношению к буржуазии и социал-предателям всех стран. Но какою горячею любовью любил В. И. рабочий класс и каждого рабочего в отдельности. Как раскрывался он весь, как шёл навстречу нарастающей партийной молодежи. Он никогда не уставал разъяснять и растолковывать каждому отдельному товарищу все, в чем тому бывало трудно разобраться самому. Стоило только заявить В. И.—я не понимаю, помогите разобраться. И В. И. толковал, разъяснял до тех пор, пока все неясное становилось ясным и понятным.
Молодежь знала, ценила эту черту характера В. И. и порою ею даже злоупотребляла. Сходить к В. И. за вопросом или советом было проще простого. Мне при этом припоминается следующее событие. Товарищи Зиновьев, Владимиров и Ставский отправились из Берна в Женеву знакомиться с Плехановым и Лениным. Они потом все трое описывали эти два свидания: у Плеханова их приняли в гостиной и угостили кофе из чашечек с наперсток величиной. Помню, тов. Ставский мне говорил: и страшно же было мне—рабочему—сидеть на хрупком стульчике и прикасаться к крошечной чашечке. А тов. Плеханов, говорили они, нас все поучал и поучал. А к тов. Ленину пришли мы, нас провели к нему в комнату. Он с нами долго беседовал, а затем пригласил чай пить. Он привел нас в кухню. Там на столе стоял чайник с кипятком, чашки, хлеб, масло. Чай разливала Надежда Константиновна. Между нами завязалась оживленная беседа о положении дел в России, о делах в партии. Не хотелось уходить от Ильича, заявили мне все трое.
В. И. был всегда необычайно внимателен к «бабушке» — матери Н. К. и в особенности к Н. К.; когда Н. К. заболела, Владимир Ильич сам топил печку, помогал бабушке по хозяйству и старался, насколько возможно, избавить Над. Конст. от забот и хлопот по дому.
В. И., куда бы он ни приходил, вносил оживление и радость. Я никогда не видала В. И. унылым, в угнетенном состоянии. В. И. притихал, уходил в себя—тогда мы знали, он разрешал новые, сложные проблемы. Но решение найдено, путь намечен, и снова В. И. кипит и бурлит, и снова все полно звуков вокруг него. В. И. любил подразнить, пошутить над нами, молодежью. Но это всегда делалось таким тоном, что не только не обижались, а вместе с ним со смеху покатывались.
С В. И. было легко, радостно работать. В Кракове в период 1912—1914 годов мне поручено было заведовать транспортом нелегальной литературы для России. В такой работе бывают часто неудачи, провалы. После каждого провала ходишь, бывало, как убитая.
— Ну, что, опять вы всеми соседями недовольны? (поговорка Ильича) — спрашивает бывало Ильич.
— Да, плохо. Опять провал. Не знаю, что и делать.
— Да вы начните сначала, на этот раз, наверное, все пойдет хорошо,— обычно бодро отвечал тов. Ленин.
И мы начинали сначала и снова работали, ибо знали, что В. И. интересуется работой, интересуется каждой доставленной в Россию газетой или брошюрой.
Частенько сиживали мы в Кракове без денег. Приходит В. И., видит, что-то у меня не ладится.
— В чем дело?
— Да вот, В. И., денег нет, нечем работать.
— А вы и голову повесили. Вы разве не знаете, что нет денег— перед деньгами. Будут деньги.
— Откуда?
— Не все ли равно. А вы пока работайте.
И мы пока работали, ибо Ильич внушил нам бодрость.
А как горячо любил В. И. свою мать! Каким нежным, внимательным сыном был он! Каким горячо любящим братом был он! Владимир Ильич частенько говорил о своей младшей сестре Манюше (Марии Ильиничне, редакторе «Московской правды»). Говорил он о ней всегда нежно, с такою ласкою, что я, не зная ее, думала, Манюша—это маленькая девочка.
Только тот, кто не знал Ильича, только те, кого Ильич от всей души ненавидел,— буржуазия могли говорить об Ильиче как о черством, жестком человеке. В. И. умел так же горячо любить рабочий класс и его друзей, как он умел ненавидеть врагов его.
Ленин и дети
Тов. Ленин, у которого никогда не было своих детей, горячо любил детей. Мне Надежда Константиновна рассказывала, как Ильич привязался в ссылке к Мише— мальчику одного из товарищей и как тяжело ему было, когда отец отказался отдать мальчика Лениным, когда они должны были уехать из ссылки. Мне пришлось наблюдать любовь В. И. к моему сынишке—Степе. Когда Степа родился, В. И. к нему долго присматривался и все спрашивал, почему он плачет. Когда Степа начал подрастать, ходить и говорить, между ним и В. И. установилась горячая привязанность. В. И. бурно, весело, с увлечением играл со Степой. Он никогда не уставал лазить под кровать и диван за мячом Степы. Он носил Степу на плечах, бегал с ним взапуски и исполнял все повеления Степы. Иногда В. И. и Степа переворачивали все вверх дном в комнате. Когда становилось особенно уж шумно, я пыталась их остановить, но Ильич неизменно заявлял: «Не мешайте, мы играем».
Однажды мы шли с В. И. по дороге к ним домой. Степа бежал впереди нас. Вдруг В. И. произнес: «Эх, жаль, что у нас нет такого Степы».
В. И. любил не только Степу, но и детей вообще. В этом я убедилась в 1921 году—в год голода в России. Петрограду сильно сократили количество детских пайков. Я ездила в Москву, хлопотала, обивала пороги, но добавочных пайков не получила. Я, зная любовь тов. Ленина к детям, отправилась к нему. Он меня принял и попросил сделать обстоятельный доклад о нашей питерской работе среди детей. Прослушал он меня с обычным для Ильича глубоким вниманием, задал мне ряд вопросов и тут же при мне начал вызывать к телефону Наркомпрод и отдал распоряжение дать детям Петрограда из запасных хлебных фондов добавочных 5000 пайков.
В. И. очень интересовался петроградскою работой в области народного образования. В каждый мой приезд в Москву я обыкновенно бывала у Надежды Константиновны и там, встречаясь со мною, Владимир Ильич обыкновенно расспрашивал о работе. В последний раз я беседовала с В. И. зимою 22-го года. Н. К. рассказала ему за обедом о нашей питерской работе. Он внимательно выслушал, похвалил нас, питерцев, а потом: «А все-таки вы, питерцы, сепаратисты»,—заявил он шутя. «А работою нашею вы, В. И., все же довольны?» Ильич в ответ только улыбнулся своею лукавою улыбкою.
С тех пор я В. И. не видела. И больше я его не увижу! Но забыть... я его не забуду никогда! Нельзя забыть В. И. Забыть его значит перестать существовать.
Единственный неповторяемый. Екатеринбург. 1924. С. 29—36
А. В. ЛУНАЧАРСКИЙ
ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ ЛЕНИН
Из книги «Великий переворот»
В первый раз я услышал о Ленине после выхода книжки «Тулина» (Имеется в виду статья «Экономическое содержание народничества и критика его в книге г. Струве (Отражение марксизма в буржуазной литературе)», опубликованная под псевдонимом "К. Тулин» в 1895 г.) от Аксельрода. Книжки я еще не читал, но Аксельрод мне сказал: «Теперь можно сказать, что и в России есть настоящее социал-демократическое движение и выдвигаются настоящие социал-демократические мыслители». «Как,—спросил я,—а Струве, а Туган-Барановский?» Аксельрод несколько загадочно улыбнулся (дело в том, что раньше он очень высоко отзывался о Струве) и сказал мне: «Да, но Струве и Туган-Барановский—все это страницы русской университетской науки, факты из истории эволюции русской ученой интеллигенции, а Тулин—это уже плод русского рабочего движения, это уже страница из истории русской революции».
Само собой разумеется, книга Тулина была прочитана за границей, где я в то время был (в Цюрихе), с величайшей жадностью и подверглась всяческим комментариям.
Ленин (в Женеве. Ред.) решил прочесть большой реферат на тему о судьбах русской революции и русского крестьянства ( В мае — июне 1903 г. Ред.).
На этом реферате я в первый раз услышал его как оратора. Здесь Ленин преобразился. Огромное впечатление на меня и на мою жену произвела та сосредоточенная энергия, с которой он говорил, эти вперенные в толпу слушателей, становящиеся почти мрачными и впивающиеся, как бурава, глаза, это монотонное, но полное силы движение оратора то вперед, то назад, эта плавно текущая и вся насквозь зараженная волей речь.
Я понял, что этот человек должен производить как трибун сильное и неизгладимое впечатление. А я уже знал, насколько силен Ленин как публицист—своим грубоватым, необыкновенно ясным стилем, своим умением представлять всякую мысль, даже сложную, поразительно просто и варьировать ее так, чтобы она отчеканилась, наконец, даже в самом сыром и мало привыкшем к политическому мышлению уме.
Я только позднее, гораздо позднее узнал, что не трибун, и не публицист, и даже не мыслитель—самые сильные стороны в Ленине, но уже и тогда для меня было ясно, что доминирующей чертой его характера, тем, что составляло половину его облика, была воля, крайне определенная, крайне напряженная воля, умевшая сосредоточиться на ближайшей задаче, но никогда не выходившая за круг, начертанный сильным умом, которая всякую частную задачу устанавливала как звено в огромной мировой политической цепи.
Кажется, на другой день после реферата мы, не помню по какому случаю, попали к скульптору Аронсону, с которым я был в то время в довольно хороших отношениях. Аронсон, увидев голову Ленина, пришел в восхищение и стал просить у Ленина позволения вылепить, по крайней мере, хотя модель с него.
Он указал мне на замечательное сходство Ленина с Сократом. Надо сказать, впрочем, что еще больше, чем на Сократа, похож Ленин на Верлена.
В то время карьеровский портрет Верлена в гравюре вышел только что, и тогда же был выставлен известный бюст Верлена, купленный потом в Женевский музей.
Впрочем, было отмечено, что Верлен был необыкновенно похож на Сократа. Главное сходство заключалось в великолепной форме головы.
Строение черепа Владимира Ильича действительно восхитительно. Нужно несколько присмотреться к нему, чтобы вместо первого впечатления простой большой лысой головы оценить эту физическую мощь, контур колоссального купола лба и заметить, я бы сказал опять-таки, физическое излучение света от его поверхности.
Скульптор, конечно, отметил это сразу.
Рядом с этим более сближающие с Верленом, чем с Сократом, глубоко впавшие, небольшие и страшно внимательные глаза. Но у великого поэта глаза эти мрачные, какие-то потухшие (судя по портрету Карьера) — у Ленина они насмешливые, полные иронии, блещущие умом и каким-то задорным весельем. Только когда он говорит, они становятся действительно мрачными и словно гипнотизирующими. У Ленина очень маленькие глаза, но они так выразительны, так одухотворены, что я потом часто любовался их бессознательной игрой.
У Сократа, судя по бюстам, глаза были скорей выпуклые.
В нижней части опять значительное сходство, особенно когда Ленин носит более или менее большую бороду. У Сократа, Верлена и Ленина борода росла одинаково, несколько запущенно и беспорядочно. И у всех трех нижняя часть лица несколько бесформенна, сделана грубо, как бы кое-как.
Большой нос и толстые губы придают несколько татарский облик Ленину, что в России, конечно, легко объяснимо. Но совершенно, или почти совершенно, такой же нос и такие же губы и у Сократа, что особенно бросалось в глаза в Греции, где подобный тип придавали разве только фантастическим сатирам. Равным образом и у Верлена. Один из близких к Верлену друзей прозвал его калмыком. На лице великого мыслителя, судя по бюстам, лежит именно прежде всего печать глубокой мысли. Я думаю, однако, что если в передаче Ксенофонта и Платона есть доля истины, то Сократ должен был быть веселым и ироническим и сходство в живой игре физиономии было, пожалуй, с Лениным большее, чем дает бюст. Равным образом в обоих знаменитых изображениях Верлена преобладает то тоскливое настроение, тот декадентский минор, который, конечно, доминировал и в его поэзии, но всем известно, что Верлен, особенно в начале своих опьянений, был весел и ироничен, и я думаю опять-таки, что сходство здесь было большее, чем кажется.
Чему может научить эта странная параллель великого греческого философа, великого французского поэта и великого русского революционера?
Конечно, ничему. Она разве только отмечает, как одна и та же наружность может принадлежать, правда, быть может, приблизительно, равным гениям, но с совершенно разным направлением духа, а во-вторых, дала мне возможность описать наружность Ленина более или менее наглядным образом.
Когда я ближе узнал Ленина, я оценил еще одну сторону его, которая сразу не бросается в глаза: это поразительную силу жизни в нем. Она в нем кипит и играет. В тот день, когда я пишу эти строки, Ленину должно быть уже 50 лет, но он и сейчас еще совсем молодой человек, совсем юноша по своему жизненному тонусу. Как он заразительно, как мило, как по-детски хохочет и как легко рассмешить его, какая наклонность к смеху—этому выражению победы человека над трудностями. В самые страшные минуты, которые нам приходилось вместе переживать, Ленин был неизменно ровен и также наклонен к веселому смеху.
Его гнев также необыкновенно мил. Несмотря на то что от грозы его, действительно, в последнее время могли гибнуть десятки людей, а может быть и сотни, он всегда господствует над своим негодованием и оно имеет почти шутливую форму. Этот гром, «как бы резвяся и играя, грохочет в небе голубом». Я много раз отмечал это внешнее бурление, эти сердитые слова, эти стрелы ядовитой иронии, и рядом был тот же смешок в глазах и способность в одну минуту покончить всю эту сцену гнева, которая как будто сама разыгрывается Лениным, потому что так нужно. Внутри же он остается не только спокойным, но и веселым.
В частной жизни Ленин тоже больше всего любит именно такое непритязательное, непосредственное, простое, кипением сил определяющееся веселье. Его любимцы—дети и котята. С ними он может подчас играть целыми часами.
В свою работу Ленин вносит то же благотворное обаяние жизни. Я никогда не скажу, чтобы Ленин был трудолюбив, мне никогда как-то не приходилось видеть его углубленным в книгу или согнувшимся над письменным столом. Пишет он страшно быстро, крупным размашистым почерком; без единой помарки набрасывает он свои статьи, которые не стоят ему никакого усилия. Сделать это он может в любой момент, обыкновенно утром, встав с постели, но и поздно вечером, вернувшись после утомительного дня, и когда угодно. Читал он все последнее время, за исключением, может быть, короткого промежутка за границей, во время реакции, больше отрывками, чем усидчиво, но из всякой книги, из всякой страницы он вынесет что-то новое, выкопает ту или другую нужную для него идею, которая служит ему потом оружием.
Особенно зажигается он не от родственных идей, а от противоположных. В нем всегда жив ярый полемист.
Но если Ленина как-то смешно назвать трудолюбивым, то трудоспособен он в огромной степени. Я близок к тому, чтобы признать его прямо неутомимым; если я не могу этого сказать, то потому, что знаю, что в последнее время нечеловеческие усилия, которые приходится ему делать, все-таки к концу каждой недели несколько надламывают его силы и заставляют его отдыхать.
Но ведь зато Ленин умеет отдыхать. Он берет этот отдых как какую-то ванну, во время его он ни о чем не хочет думать и целиком отдается праздности и, если только возможно, своему любимому веселью и смеху. Поэтому из самого короткого отдыха Ленин выходит освеженным и готовым к новой борьбе.
Этот ключ сверкающей и какой-то наивной жизненности составляет рядом с прочной шириной ума и напряженной волей, о которой я говорил выше,— очарование Ленина. Очарование это колоссально: люди, попадающие близко в его орбиту, не только отдаются ему как политическому вождю, но как-то своеобразно влюбляются в него. Это относится к людям самых разных калибров и духовных строений—от такого тонко вибрирующего огромного таланта, как Горький, до какого-нибудь косолапого мужика, явившегося из глубины Пензенской губ., от первоклассных политических умов, вроде Зиновьева, до какого-нибудь солдата и матроса, вчера еще бывших черносотенцами, готовых во всякое время сложить свои буйные головы за «вождя мировой революции—Ильича».
Это фамильярное название «Ильич» привилось так широко, что его повторяют и люди, никогда не видевшие Ленина.
Когда Ленин лежал раненный, как мы опасались, смертельно, никто не выразил наших чувств по отношению к нему лучше, чем Троцкий. В страшных бурях мировых событий Троцкий, другой вождь русской революции, вовсе не склонный сентиментальничать, сказал:
«Когда подумаешь, что Ленин может умереть, то кажется, что все наши жизни бесполезны, и перестает хотеться жить».
Вернусь к линии моих воспоминаний о Ленине до великой революции.
В Женеве мы работали вместе с Лениным в редакции журнала «Вперед», потом «Пролетарий». Ленин был очень хорошим товарищем по редакции. Писал он много и легко, как я уже говорил, и относился очень добросовестно к работам своих коллег: часто поправлял их, давая указания, и очень радовался всякой талантливой и убедительной статье.
Отношения у нас были самые добрые. Ленин очень скоро оценил меня как оратора: он чрезвычайно не любит делать какие бы то ни было комплименты, но раза два отзывался с большим одобрением о моей силе слова и, опираясь на это одобрение, требовал от меня возможно частых выступлений. Некоторые наиболее ответственные выступления он обдумывал со мной заранее.
В первой части нашей жизни в Женеве до января 1905 года мы отдавались, главным образом, внутренней партийной борьбе.
Здесь меня поражало в Ленине глубокое равнодушие ко всяким полемическим стычкам, он не придавал большого значения борьбе за заграничную аудиторию, которая в большинстве своем была на стороне меньшевиков. На разные торжественные дискуссии он не являлся и мне не особенно это советовал. Предпочитал, чтобы я выступал с большими цельными рефератами.
В отношении его к противникам не чувствовалось никакого озлобления, но тем не менее он был жестоким политическим противником, пользовался каждым их промахом, раздувал всякие намеки на оппортунизм, в чем была, впрочем, доля правды, потому что позднее меньшевики и сами раздули все тогдашние свои искры в достаточно оппортунистическое пламя. На интриги он не пускался, но в политической борьбе пускал в ход всякое оружие, кроме грязного. Надо сказать, что подобным же образом вели себя и меньшевики. Отношения наши были довольно-таки испорчены, и мало кому из политических противников удалось в то же время сохранить сколько нибудь человеческие личные отношения. Особенно отравил отношения меньшевиков к нам Дан. Дана Ленин всегда очень не любил, Мартова же любил и любит, но считал и считает его политически несколько безвольным и теряющим за тонкою политическою мыслью общие ее контуры.
С наступлением революционных событий дело сильно изменилось. Во-первых, мы стали получать как бы моральное преимущество перед меньшевиками. Меньшевики к этому времени уже определенно повернули к лозунгу: толкать вперед буржуазию и стремиться к конституции или, в крайнем случае, демократической республике. Наша, как утверждали меньшевики, революционно-техническая точка зрения увлекала даже значительную часть эмигрантской публики, в особенности молодежь.
Мы почувствовали живую почву под ногами. Ленин в то время был великолепен. С величайшим увлечением развертывал он перспективы дальнейшей беспощадной революционной борьбы и страстно стремился в Россию.
Единственный неповторяемый. Екатеринбург, 1914. С. 23—28
М. Н. ЛЯДОВ
ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ ЛЕНИН
Как-то не вяжется с именем Ленина слово «великий», так часто употребляемое в последнее время. Не вяжется, если мы представим себе всех тех «великих» Петров, Екатерин, Фридрихов и прочих кукольных делишек героев. Не вяжется особенно для тех, кто лично знал Ильича, работал с ним. Для них Ильич, такой простой, такой всем понятный, такой любимый, прежде всего человек, человек в лучшем смысле этого слова. Кто бы ни говорил с Ильичем, простой рабочий, крестьянин, рядовой или ответственный партийный работник, он каждого заставлял забывать ту колоссальную разницу, которая существует между ним и этим простым смертным, с которым он беседовал. С ним каждый мог говорить просто, не чувствуя давления «большого человека». Он умел выслушать каждого и совершенно незаметно заставить думать так, как он хотел, чтобы ты думал.
Я помню первый серьезный разговор с ним. Рядовым работником я приехал в первый раз за границу ко II съезду нашей партии в 1903 году. Я привез с собой наказ саратовской организации, от которой я был делегирован. Организация эта стала уже целиком на искровскую позицию, но поручила мне заявить редакции «Искры», чтобы она избегала впредь того резкого полемического тона, которым переполнены ее статьи. Месяца за два до съезда я увидал Ильича. Пред тем я говорил с Мартовым, Засулич и Плехановым по этому вопросу. Им не удалось переубедить меня. Мартов и Засулич, с которыми мне пришлось долго беседовать, говорили много и неубедительно. Плеханов принял меня во всем своем генеральском величии, и у меня пропала всякая охота говорить с ним по душам. Ильич внимательно выслушал меня, затем подробно расспросил о положении организации, о саратовской работе, о настроении рабочих и крестьян, о работе начинавшей тогда складываться в Саратове эсеровской организации. С первых же его слов, с первых вопросов хотелось ему все рассказать. Он так внимательно слушал, так умело ставил вопросы, сначала совершенно не касался спорного вопроса о полемическом тоне «Искры». А затем сам начал рассказывать про эмигрантские дела, про отношения в составе редакции «Искры». Когда мы уже кончали беседу, для меня было ясно, что «полемический тон» «Искры»—ее главное орудие, ее главная сила, что, протестуя против него, мы там на месте совершенно не понимали настоящей позиции революционного марксизма, выражаемого в «Искре», не понимали всей ее тактики. Этот вывод сделал не Ильич, а сделал я сам после разговора с ним, он именно заставил меня этот вывод сделать. Уходя от него, я уходил с твердым убеждением, что у нашей возрождающейся партии есть вождь, на которого можно вполне положиться, которому можно вполне верить, за которым можно смело идти.
И этот вывод делал каждый рабочий, каждый партийный работник, которому удавалось беседовать с Ильичом. Он не давил своим величием. Он каждого незаметно заставлял самому доходить до желаемых им выводов.
Ильич был замечательно тактичен ко всякому, кого он считал нужным переубедить, он был жесток и беспощаден ко всякому, кого он считал врагом партии, врагом революции, он был беспощаден и к тем товарищам по партии, которые упорствовали в своих заблуждениях, когда эти заблуждения грозили нанести вред делу.
Мне хочется говорить об Ильиче, как о человеке, но трудно, совершенно невозможно выделить из Ильича его частную жизнь. Ее у него не было. Он жил весь целиком как общественный человек. Как-то странно, например, было бы искать каких то «чисто личных» отношений между Ильичем, и его женой Надеждой Константиновной, и его сестрой Марией Ильиничной. Несомненно, где-то там в глубине они существовали. Ильич был очень нежный человек. Но даже для всех тех, кто был близок с Ильичем, Надежда Константиновна никогда не выступала в качестве «жены», она всегда всем казалась ближайшей помощницей Владимира Ильича во всех его делах. Кто был наиболее близок Ильичу? Только те, кто именно теперь более всего нужны для партии, для дела. Может быть, того или другого товарища Ильич более любил, чем другого, это возможно, но этого никто не чувствовал. Ильич любил всякого, кто был нужен партии. Назавтра, если соответствующий товарищ окажется окончательно не на месте или окажется вредным, у Ильича исчезали всякие с ним отношения и он был беспощаден по отношению к нему. Ленин, например, был очень близок с А. А. Богдановым. В период 1904—1907 годов ставил его очень высоко и относился к нему по-человечески хорошо. Но как только тактика Богданова показалась Ильичу вредной, он обрушился на него со всей своей последовательностью и непримиримостью, для него Богданов как близкий человек перестал существовать. Ильич несомненно любил Плеханова, мне казалось иногда, что он преклоняется пред Плехановым, он долго колебался, когда надо было решить вопрос об окончательном разрыве с Плехановым в 1904 году. Он долго колебался, сможет ли он один, имея Плеханова против себя в лагере меньшевиков, повести большевистскую фракцию. Но как только он решился, как только, тщательно взвесив собравшиеся вокруг него силы, он перешел в атаку, для него Плеханов как близкий человек перестал существовать. Ильич был непреклонен при проведении своего решения. Для всех, не знавших его близко, он казался человеком без сердца, без жалости, лишенным какой бы то ни было сентиментальности. А между тем я помню Ильича на спектакле Сары Бернар в Женеве (В конце 1904 г. Ред.). Мы сидели рядом в ложе, и я был очень удивлен, увидав вдруг, что Ильич украдкой утирает слезы. Жестокий, без сердца Ильич плакал над «Дамой с камелиями».
Кто хотя раз наблюдал Ленина, играющего с детьми, тот, конечно, никогда уж не поверит в бессердечие, в жестокость его. Немногим, только очень добрым людям удавалось так быстро завоевывать симпатию детей, заставлять даже детей забывать, что они имеют дело с большим серьезным человеком. Как часто в Женеве, глядя на него, жалели, что у него нет своих детей, как много он передал бы им своего ленинского, ведь он так хорошо, так просто говорит с ними. Я видел в Нижегородской губернии крестьянина, с которым Ленин беседовал около часа, беседовал о будничных мужицких делах. Крестьянин этот плачет каждый раз, когда вспоминает эту беседу. Его больше всего поразило то, что вот он, серый, темный, косноязычный, сумел так много рассказать Ильичу и что Ленин его понял.
Простой со всеми, чуткий, бесконечно добрый и в то же время непреклонный, нетерпимый, беспощадный к себе и к людям, раз дело касается партии, революции,— таковым Ильич останется в памяти у всякого, кто его знал. Помню, Ильич выступал на собрании в Женеве, вскоре после раскола *. Собрание это было в память Коммуны. Рядом со мной стояла и слушала его Вера Засулич. Она его ненавидела за раскол, но она слушала как очарованная и говорила: «Это настоящий вождь, он может повести за собой толпу». Я помню его на митинге в доме Паниной в Петербурге в 1906 году**. Он был неизвестен широкой массе собравшихся на митинг рабочих. Он выступал под никому не известным именем Карпова. Первыми же словами, сказанными им, он овладел всей аудиторией, Я после его речи говорил со многими рабочими, и все в один голос твердили: «Вот за кем можно и нужно пойти. Он говорил то, что мы думали, но не могли сказать». И это чувствовалось во всем Ильиче. Его сила, его величие именно в том, что он впитал в себя классовый инстинкт рабочего класса, все чаяния, все помыслы всех угнетенных и он сумел все это превратить в стройное, продуманное до конца революционное учение. Во всей работе, во всем творчестве Ильича, прежде всего, сквозит не книжная ученость, а это гениальное понимание жизни во всей ее сложной диалектике. Сколько есть ученых-марксистов, куда глубже и основательнее его знающих марксизм, но нет ни одного, кто умел так, как он, претворить марксизм в жизнь, т. е. фактически понять революционную сущность марксизма, фактически слить марксистскую теорию с революционной практикой рабочего класса.
И теперь, пытаясь восстановить всю фигуру Ильича, как-то невольно крепнет мысль, что умереть он не мог, умерло его тело, мы его похороним, но ведь он не человек, как каждый из нас. Он олицетворяет весь рабочий класс, всю мировую пролетарскую революцию, а она, конечно, умереть не может. Ведь Ленин именно велик тем, что он создал ленинизм и весь этот ленинизм без остатка сделал достоянием всего рабочего класса. Вся его 30-летняя деятельность была претворенным в жизнь всего рабочего класса революционным марксизмом. Это дело уже никогда умереть не может.
У великой могилы. М., 1924. С. 164—165
Ф. МИЗИАНО
ВСТРЕЧИ С ТОВАРИЩЕМ ЛЕНИНЫМ
Писать о Ленине — трудная и ответственная задача. Тысячи людей, десятки, сотни тысяч посвятили ему бесчисленное множество строк. В России, Англии, Италии, Франции, Америке, Уругвае, Конго—во всех углах мира миллионы людей думают о нем, изучают его мысли, его жизнь, живут великой надеждой, зажженной его словом, учением.
Что можно прибавить к тому, что уже написано и сказано о Ленине? Никого так не хвалят и не ругают, как Ленина, ни о ком не говорят так много хорошего и так много плохого, как о Ленине. В отношении Ленина не знают середины, он—либо воплощение всех добродетелей, либо—всех пороков. В определении одних—он безгранично добр, а в определении других—до крайности жесток.
В этих определениях отразилась та четкая, резкая, отрубленная, непримиримая классовая грань, которую устанавливал Ленин. Не знали середины в отношении к нему потому, что и он сам не знал ее. Никаких соглашений, компромиссов, открытая, ожесточенная, неумолимая классовая борьба с наступлениями, натисками, траншейными боями, обходами, отступлениями, но не сдачей. Ленин не знал внеклассовых чувств, про него нельзя сказать, что он был просто добр или зол. По отношению к нему нельзя обобщать этих и других понятий. Добр, когда интересы его класса это разрешали, зол, когда они этого требовали. И так во всем остальном.
Помню Ленина еще по Цюриху. Я тогда часто захаживал в ресторан Народного дома. Там подавались обеды трех категорий: за 1 фр. 25 сант.— «аристократический», за 75 сант.— «буржуазный» и за 50 сант.— «пролетарский». Последний состоял из двух блюд: супа, куска хлеба и картошки. Ленин неизменно пользовался обедом третьей категории, тратил на обед 50 сант., то есть 1/2 франка (по тогдашнему курсу около 18 коп.).
Товарищи обратили мое внимание на этого странного человека с видом мыслителя и конспиратора. Он всегда садился в угол залы, читал, думал, делал заметки на папке, лежавшей у него на коленях и служившей ему в этих случаях столом.
Бросал всегда быстрый взгляд на вновь пришедших. Узнав товарища, весь оживал и звал к себе указательным пальцем правой руки. В это время окружающие еще обращали мало внимания на него. Скромный и замкнутый, он точно накоплял в себе энергию. Высиживал, если можно так выразиться, свою великую мечту. Проходили мимо него, не замечая скрытого в нем бесценного клада социальной и революционной мудрости. Ленин тогда еще не был в глазах окружающих Лениным в сегодняшнем смысле этого слова.
Вновь встретился я с ним на III конгрессе Коминтерна (В конце июня 1921 г. Ред.). Я приехал из Италии, когда конгресс был уже в полном разгаре. Вхожу в Андреевский зал и сейчас же осведомляюсь о Ленине. «Он скоро будет»,— отвечают мне. Усаживаюсь за столом, отведенным нашей делегации, принимаю участие в работах конгресса. Вдруг весь зал поднимается—Ленин. Он появляется в задней двери, поднимается на 5 ступенек к трибуне, занимает место в президиуме. Не спускаю с него глаз. Тот же скромный цюрихский Ленин, потребитель 18-копеечного пролетарского обеда. Ни одной черты, навязанной новым положением...
Перерыв. Подхожу к Ленину. Принимает меня с улыбкой и сразу засыпает вопросами:
— Что происходит в Италии? Каковы последние вести? Что делают товарищи? Как протекает работа?
Разговариваем стоя у стола президиума. Стою спиной к залу и опираюсь о стол. Ленин дает мне ряд указаний относительно работы в Италии; смотрю ему прямо в глаза. Их нельзя назвать маленькими, отдают бархатным блеском, полны ума, жизни и движения. Какой контраст с крупной, малоподвижной головой, суровой линией рта. Ленин говорит с всевозрастающей быстротой:
— Передайте итальянским товарищам, что революция не везде так легко делается, как в России. В России мы имели половину армии с нами и слабую буржуазию. Скажите им, чтобы они не строили воздушных замков и считались бы с действительностью. Передайте Бордиге и другим, чтобы они хранили себя. Необходимо сделать все возможное, чтобы не дать вождям попасть в руки к нашим врагам. Посмотрите, что случилось в Германии. Карл Либкнехт, Роза Люксембург и другие лучшие пали. Германская партия, оставшись без вождей, не способна к действию. Сохраняйте вождей,—повторил он.—Не обращайте внимания на мнение врагов. Часто нужно иметь больше мужества, чтобы прослыть трусом в глазах врага и даже товарищей, чем бесцельно жертвовать собой.
Разговаривая, Ленин все больше и больше приближал ко мне свое лицо. Подаюсь чуточку назад, стол мешает мне. Увлеченный разговором, он продолжает все больше и больше наклоняться ко мне. 20—15 сантиметров, отделяющие меня от него, сокращаются до 10, 9, 8. Его глаза на таком расстоянии приняли более тусклый оттенок. Мой взор тонет в его расширенных зрачках. В них уже нет больше ни блеска, ни лукавства—напряженная мысль застыла в них. Он спешит ее мне передать, и чем ближе к развязке, тем более сужается у него взгляд, напряжение падает, появляется блеск, улыбка, опускаются медленно веки, заостряются скулы, и вновь лукаво и умно смотрит на меня этот исполин мысли и воли, любимый вождь, учитель и товарищ, смотрит ласково, ободряюще и протягивает мне руку...
Воспоминания о В. И. Ленине. В В т, М„ 1985. Т. 5. С. 397—399