Отблески бесед с Ильичем.
В двадцатых числах января 1918 г. я приехал в Петроград, переполненный стихией восстания. В первый же день я отправился к Ильичу поделиться с ним своими переживаниями и планами.
Как сейчас помню: Смольный со сторожко выдвинутыми жерлами пушек. Длинный, запутанный коридор, в конце которого приемная к председателю Совнаркома. Поперек приемной (какой-то нелепой комнаты) ходит громадного роста латыш-красногвардеец, зорко следящий, чтобы никто не проник за охраняемую дверь без соответствующего пропуска. Вхожу. Небольшая комнатенка. Письменный стол (вроде кухонного) с набросанными книгами, газетами и рукописями. Недоеденный кусок черного хлеба. Несколько простых венских стульев... Обстановка более чем убогая. Даже в рабочей квартире она часто куда лучше, чем у главы государства, в дворце революции, в Смольном.
У стола, кутаясь в пальто, сидел Ильич. Вождь рабочих не отличался эффектной, позистой внешностью, которая присуща выдающимся представителям бывших командующих классов. Серенький, как сер наш пролетарий, наш мужик, он поражал лишь навсегда запоминающейся прекрасной головой и непередаваемой игрой своих особенных, «ильичевских» глаз...
После первых приветственных слов я готовился развернуть перед ним историю саратовских событий. Не успел я открыть рта, как Ильич перебил меня вопросом: «Ну, как у вас? Как саратовские мужики... они ведь у вас там злой народ?» — Этим перебивчивым вопросом он спутал у меня все мысли и весь план изложения. Я стал отвечать на его вопросы. И тут я почувствовал, что говорю не то, о чем хотел сказать, а о том, что нужно искусному вопрошателю. Он ставил ряд вопросов о местном крестьянском движении, о том, как оно развивается, много ли сожгли имений, можно ли рассчитывать нам на мужицкую поддержку, дадут ли они хлеба, наконец, — что мы делаем для привлечения крестьянства на свою сторону. Когда я сказал, что мы издали свой местный декрет о передаче земли крестьянам и уже пожали результаты этого издания на губернском крестьянском съезде, он от души рассмеялся, потер руки, как будто умываясь, и, откинувшись привычным броском к спинке стула, лукаво взглянул на меня и сказал: «Ишь, какие вы мудрецы! Это хорошо! Этим вы несомненно подорвали влияние эе-эров».
Отпуская меня, он дал два указания: 1) «обратите самое серьезное внимание на крестьян; рабочий все равно за вами пойдет, а вот мужик может наделать много хлопот... побольше ему внимания... бедноту организуйте... середняка с собою свяжите...» и 2) «добывайте хлеб и везите его к нам и в Москву... не останавливайтесь ни перед чем...».
Эта беседа происходила во время заседания III Съезда Советов. Ильич выступал на этом съезде и, как обычно, своей простой, точеной, убеждающей и звенящей речью отбивал атаки лающего хриплым лаем Мартова и клокочущие, истерические вопли эсеров. Характерная черта: во время его речи вся тысячная громада съезда, незаметно для себя, перетекала вплотную к трибуне, стремясь не проронить ни одного слова. Ответственные работники, помещавшиеся позади трибуны, сходили со своих мест и окружали Ильича плотным кольцом восторженно преданных бойцов. Какая-то глубочайшая интимность связывала всех нас с Ильичем. Иногда казалось, что от него к нам и от нас к нему идут какие- то магнитные токи, какие-то настолько вещественные нити, что вот-вот их схватишь руками.
На следующий день, после свидания с Ильичем, я отправился в наркомвоен добывать денег для организации армии. В это время совнарком отпустил на организацию армии по всей стране целых (!) 15 миллионов рублей. Прихожу к тогдашнему наркомвоену тов. Подвойскому и требую денег. Мотивом выставляю опасность для республики объединения донских, астраханских и уральских казаков в один мятежный фронт в случае захвата противником Саратова. Подвойский, терзаемый со всех сторон, отмахнулся от моих претензий ссылкой на ничтожность суммы, отпущенной совнаркомом, «на которую не построишь корпуса». Снова к Ильичу. Жалуюсь: чинят, мол, препятствия к организации вооруженной силы в столь опасном месте как Саратов. — «Не кипятитесь... это пустяки» — успокаивал Ильич, набрасывая своим тонким почерком какую-то записку. — «Возьмите... и идите скорее к Подвойскому». Что же оказалось? В записке содержалось категорическое предложение отпустить мне пять миллионов рублей, т.-е. треть всей ассигнованной суммы. Подвойский пришел в отчаяние, прочитав записку, ездил к Ильичу, просил скостить саратовцам, но тов. Ленин твердо стоял на своем, и я получил указанную сумму. Уезжая, я благодарил Ильича по телефону и на его слова «смотрите же, не сдавайте казакам Саратова», я от имени всей организации заявил, что мы скорее все погибнем, чем сдадим город.
Ильич быстро схватил суть дела и, словно предвидя, что этому району придется играть крупную военную и продовольственную роль в самый тяжелый момент гражданской войны, помог нам создать крупную военную силу.
После захвата чехо-словаками Самары и образования там Комуча, по всему Поволжью начались свирепые кулацкие восстания. Чувствуя в этих восстаниях крупнейшее явление, я снова примчался к Ильичу. Внимательно выслушав, Ильич спросил: что же вы делаете?
— Давлю кулаков.
— Так и надо. Сейчас настал такой момент, когда мы можем погибнуть. Не допускайте никаких восстаний. Малейшую вспышку немедленно приканчивайте. Все, что есть у вас в руках, бросайте на ликвидацию. Расправляйтесь беспощадно со всеми, иначе рабочие будут растерзаны, и Советская власть погибнет...
* * *
Мы овладели управлением Рязано-Уральской дороги. Была создана ликвидационная комиссия, которая затрагивала интересы акционеров и, в особенности, иностранцев. Они зашмыгали по всем передним. В это время Мирбах уже сидел в Москве. В один из памятных дней, к председателю нашего органа управления дорогой, рабочему Степану Ковылкину, явился немецкий агент и заявил: «Большевики долго не продержатся. Советская власть обречена на гибель. Если вы не будете уничтожать документы, интересующие немецких акционеров, то мы гарантируем вам жизнь и доходное место на дороге». Степан так был огорошен этим гнусным предложением, что забыл даже арестовать мерзавца. Прискакав ко мне, он рассказал об этой истории. Мы решили арестовать агента, но его и след простыл. Мы поехали в Москву, чтобы добиться акта немедленной национализации дороги. Явившись к Ильичу, я рассказал ему об агенте. Он, по-видимому, сильно раздражился, помолчал, а потом отрезал: — «Надо было во что бы то ни стало арестовать». — «Владимир Ильич, — попытался оправдаться я, — мы хотели, да упустили время». — «Как же быть с дорогой? Взяли мы ее, а никакого оформления нет?»
— Садитесь и пишите декрет о переходе дороги в распоряжение государства.
В это время пришел наркомпуть В. И. Невский, и мы, по окончании его разговора с тов. Лениным, пошли к нему заканчивать дело.
Приблизительно с марта 1918 г. у нас начались трения с органами наркомвоена. Очень и очень крупные представители наркомвоена, приезжая на места, перегибали палку в проведении линии централизма и оборудования армии специалистами. Они разрушали, порой топтали партийные организации, сажали на место коммунистов явных белогвардейцев-спецов и издавали приказы, несомненно вредные для революции. Как быть? Снова к Ильичу. И вот его классический ответ: «Да вы не слушайте ни приказов, ни декретов, если они вредят делу; вы делайте так, как подсказывает вам сознание. Если по декрету выходит плохо, а по вашим действиям хорошо, никто вас за это ругать не будет. Если же вы приказа или декрета не исполните, а из ваших действий выйдет скверно, то вас нужно будет тогда всех расстрелять».
Я глубоко убежден, что такая директива давалась не мне одному, а многим. Он требовал от нас прежде всего, чтобы мы были революционерами, а затем уже исполнителями... /
В конце 1918 г. я был вызван для работы в Москве. Подытоживая свои впечатления о местной работе тов. Свердлову, я в частности коснулся тенденций, которые замечались в развитии комитетов бедноты. Найдя мои соображения интересными, он сообщил Ильичу, и тот вызвал меня к себе. Между нами произошел следующий разговор:
— Что вы скажете о комбедах?
— По моим наблюдениям, Владимир Ильич, комбеды сыграли свою политическую роль расслоения.
— Да, я тоже так думаю. Что, они у вас много наделали безобразий?
Я привел несколько особенно отталкивающих фактов, в особенности в связи с взиманием десятимилионного налога.
— Значит, средняк очень зол?
— Да, есть. В особенности он сердит на то, что комбеды все забрали у кулаков, а ему ничего не дали.
— Пора с ними кончать.
— По-моему, Владимир Ильич, у них надо отобрать предоставленные им чрезвычайные права и использовать, как хозяйственное объединение... у них есть тяга к коллективному хозяйству.
— Надо уничтожить комбед; если же у крестьян их составляющих есть действительно эта тяга, пусть организуются на хозяйственном основании. Нам нужен середняк. Чтобы помириться с ним, надо перешагнуть через намозоливший комбед...
Первую половину 1919 года я работал членом коллегии наркомвнудела. По тогдашним обязанностям я довольно часто бывал на заседаниях совнаркома. Однажды слушался декрет об освобождении некоторых категорий сектантов от призыва на военную службу. Не имея принципиальных возражений против освобождения, я в то же время решительно протестовал против издания такого декрета в тот момент. Я называл его легализацией дезертирства в эпоху напряженной гражданской войны. Владимир Ильич выслушал и ответил: «Нам важно привлечь на свою сторону эти слои населения; из декрета они увидят разницу между нами и царским правительством; если же мы увидим, что декрет приносит нам серьезный вред, то кто помешает нам его отменить? Возьмем и отменим...». Декрет был принят. Ильич уступил лишь в одном: дела по освобождению должны были возбуждаться через особый сектантский совет в Москве. Декрет принес значительные политические результаты...
В тот же период наркомвнудел повел линию ликвидации горсоветов. Я был противником этой линии, но остался в меньшинстве. Конечно, опять к Ильичу. — «Переборщили, — заметил он, — но ничего страшного тут нет... они разослали приказ... бумажку. Что же? Там, где горсоветы утонули в мещанстве, они сами умрут — там приказ будет проведен. А там, где советы крепкие, пролетарские — они будут жить вопреки приказу... только не говорите об этом никому, особенно, Петровскому»*. При последних словах он почесал, с каким-то юмором, в затылке и взглянул на меня так, как обычно смотрят дети, совершившие «каверзу»...
Апрельская забастовка 1919 г. на оружейных тульских заводах вызвала крайнее беспокойство в Ц. К. и Совнаркоме. Я был отправлен в Тулу для принятия соответствующих мер. Совместно с тульской парторганизацией были приняты все меры к скорейшей ликвидации забастовки. Когда я вернулся из Тулы, меня вызвал Владимир Ильич. Я рассказал ему, как было делю: мы все обращали внимание на работу антисоветских партий, на нити англо-французского шпионажа, на восстановление работы заводов и уже затем на скверно-пакостную доставку продовольствия. Ильич выслушал и спросил: «подолгу ли рабочие сидели без хлеба?» — «По нескольку дней». — «Наша беда... наша вина... как они нас держат?..». Этими словами Владимир Ильич, как нравственным бичом, ударил и себя, и всех нас. Я ушел с тяжелым чувством особо навалившейся моральной ответственности...
* * *
В июле 1918 г., еще в Саратове, я заметил засорение партийной организации мещанскими элементами. Тогда же я поднял кампанию против вхождения этих элементов в партию и заявлял: «Широкий доступ рабочим и часовой у ворот партии для мещан». Участвуя в работах 7 партсъезда, я поднял тот же вопрос, написал в «Правду» статью и предложения. «Правда» напечатала предложения и не поместила статьи. Я обратился к Ильичу.
— Владимир Ильич, — говорил я, — этак может произойти нелепейшая вещь: мещане заберутся в партию, сперва будут очень скромными и даже исполнительными, а потом, почувствовав свой удельный вес, перейдут в наступление и... за вихры нас и к чорту.
— Не так страшно, — ответил Ильич, — вы судите по отдельной организации... это дело будущего... будьте уверены, что партия во время почувствует опасность... до наших вихров им как до неба далеко... сейчас у нас есть более неотложные дела.
— А статья?
— Не пустим... пусть отлежится.
Что скажешь против Ильича?
После разгрома армии Деникина я был брошен на организацию Донецкой губернии (Донбасса). Выпала каторжная организационная работа, а тут еще нашлись «спасители Донбасса» в лице многочисленных реввоенсоветов. Конечно, каждый хотел спасать и лучше, чем другие. Упорный получался кавардак. Бывало, под угрозою расстрела низших агентов какой-нибудь член ревсовета «гнал уголь на Москву». Брался мощный паровоз «ЭХ», к нему прицеплялся десяток вагонов угля и — пошел. Понятно, что на четверть пути паровоз пожирал весь свой груз. Я боролся с этой кувырк-коллегией самым решительным образом. На меня полетели в Москву жалобы, которые, конечно, доходили более успешно, чем эшелоны с углем. Кроме того, я разошелся с украинским Совнаркомом относительно плана организации губернии.
Ильич вызвал меня для информации. Я все подробно рассказал. Он потребовал «документиков», которые тотчас же и были представлены. Он очень возмущался, сердился, бегал по комнате угловато-медвежьей и в то же время юркой походкой. А затем, по-видимому, посмотрел на всю эту историю под другим углом зрения и рассмеялся. Когда я упомянул, что в Александрово-Грушевском районе белые уничтожили до десяти тысяч рабочих, оставив сорок тысяч сирот, Ильич потемнел. Я никогда не видал такого мрачного блеска его глаз. Они одновременно светились и великой скорбью, и великой жестокостью. Я человек довольно не из трусливых, но у меня пошли мурашки по спине от его взгляда. Ильич умел ненавидеть врагов рабочего класса.
Согласившись со мною по вопросу о плане губернии, он предложил мне поставить на следующий день в Совнаркоме вопрос. — «Скажите там, чтобы обязательно поставили... сошлитесь на меня... впрочем, я сам присмотрю». Вопрос был поставлен и разрешен по-ленински «в два счета». Мой проект был утвержден. Я попросил слова. — «Зачем вам? Губерния утверждена». — «Владимир Ильич, еще есть серьезный вопрос». — «Какой? Говорите, только коротенько». — «За кем должна числиться губерния? Она составлена из русской, украинской и казачьей земли. Как ее теперь считать по матушке — Украине, или по батюшке — Российскому Совнаркому?» — «Как вы думаете, товарищи? Будто бы по батюшке?» — «Конечно, по батюшке» — возопил т. Красин. Ильич согласился, и было постановлено, что Донецкая губерния входит в состав Р. С. Ф. С. Р.
Это было в период 8 партсъезда. Не прошло двух дней, меня вызывают к тов. Ленину. — «Мы с вами дали маху, — как-то виновато-шутливо встретил меня Ильич, — приехали украинцы, Раковский, Петровский... кричат, что мы у них украли последних рабочих и остались они с одними мужиками...».
— Ничего вы у них не крали, — чувствуя провал, но бодрясь, говорю я, — если бы вы взяли да каким-то чудом перенесли Донбасс, скажем, в Сибирь, они были бы правы. А то ведь Донбасс остался на прежнем месте... только административное изменение произошло.
— Давайте перерешим... чего их обижать, — заметил Ильич.
Здесь сказался, с одной стороны, глубокий реализм, а с другой — тонкая деликатность: он уже решил отменить постановление Совнаркома, но вызвал «для соглашения» инициатора вопроса.
Откладывая до другого раза дальнейшие воспоминания, я в заключение скажу лишь несколько слов о нем как о человеке, товарище. Являясь ярчайшим воплощением великой любви к рабочему классу, к освобожденному от всяких форм угнетения человечеству, бросая во имя их блага миллионные колонны, членов своей партии, отдавая самого себя целиком, без остатка, Владимир Ильич не проглядывал и отдельной личности. Он относился с необычайным вниманием, с какой-то своеобразной, ленинской расстрогивающей чуткостью, с глубоким интересом к каждому данному человеку. Для него, по-видимому, не существовало так наз. неинтересных людей. Он в каждом находил ценное. Когда мы подходим к другим, очень видным и ценным работникам партии, мы чуем очень часто, что вокруг них имеется некое ледяное поле, которое «не прейдеши». У Ильича этого не было. Этот мудрец, товарищ и друг расточал вокруг себя неповторяемую атмосферу товарищества. Он был каким-то удивительно уютным человеком. Когда с ним беседуешь, то не чувствуешь ни «основателя могущественной партии», ни «председателя Совнаркома», ни «вождя мирового пролетариата», а человека, ближайшего друга, которому можно сказать все «до дна», который поймет, который возьмет от тебя каждую ценную мысль и в то же время научит,
даст правильное направление твоей деятельности, вдохнет в тебя энергию и свое великое спокойствие за судьбу общего дела.
Мы, марксисты-ленинцы, не станем обоготворять личности, но в своей общественной и так называемой личной жизни мы будем следовать его заветам и его примеру. Учитель — в наших сердцах.
Антонов-Саратовский.