Содержание материала

 

За 18 лет.

(Встречи с Владимиром Ильичей.)

I.

Мне приходилось встречаться с Владимиром Ильичем, начиная с 1904 г., когда я впервые попал за границу. Весной 1904 г. мое знакомство с Владимиром Ильичем началось, когда я стал читать его речи в протоколах второго съезда. Речи эти сразу же привлекли мое внимание и покорили меня своей логикой, ясностью и последовательной революционностью. Живую речь Владимира Ильича я услыхал впервые на собрании, посвященном памяти Парижской Коммуны, 18 марта 1904 г., происходившем в одной из женевских зал (кажется, Handwerk на Plainpalais). Председателем этого собрания был, помнится, тов. Лепешинский. Как оратор, Владимир Ильич мне очень нравился простотой своей речи, отсутствием каких-либо искусственных приемов.

В то же время, весной 1904 г., Владимир Ильич вел кружок по изучению устава партии. Помню хорошо, что Владимир Ильич, видимо, скучал, в своей роли руководителя кружка. В мае 1904 г. я поехал в Казань, нагруженный особо приготовленными альбомами, бюварами и пр. Картон, из которого были сделаны эти вещи, был склеен из множества тончайших листов нелегальной литературы. Домой ехал я определенным сторонником большевизма.

Еще раз попасть за границу мне удалось в марте — апреле 1905 года, после 8 месяцев работы в Казанском комитете Р. С.-Д. Р. П. В этот второй приезд я познакомился с Владимиром Ильичем уже лично, видался с ним несколько раз и имел с ним продолжительный разговор. В первой же беседе с ним я почувствовал сразу, что это совершенно необыкновенный, выдающийся, прямо гениальный человек. Мне в моей жизни никогда не приходилось встретить другого человека равного ему по силе ума. Личное общение с Владимиром Ильичей, короткий разговор с ним — давали всегда что-то новое, необыкновенное, чего другим путем нельзя было получать так легко и просто.

Есть писатели, которые дают в своих произведениях все, что они вообще могут дать. Личное общение с такими людьми не прибавляет ничего нового. Владимир Ильич был больше своих литературных работ, несмотря на все богатство их содержания и их глубину. Затем необходимо отметить необычайную способность дать собеседнику за очень короткий разговор чрезвычайно много. Во время разговора он мне сказал, что считает ошибкой свой выход из редакции «Искры». И как-то само собой выходило, что он это говорил для того, чтобы я и все другие товарищи воспользовались его опытом и не повторяли раз уже сделанные ошибки.

По поводу полемики с Плехановым он сообщил интересную подробность, которая также имела практическое значение. Плеханов в своих полемических статьях прибегал к резкостям и обидным выпадам, чтобы разозлить противника. Владимир Ильич, смеясь, говорил, что он этот прием хорошо знает: цель этого приема состоит в том, чтобы заставить противника в злобе наговорить лишнего, написать в состоянии раздражения какие-нибудь глупости. После того как противник на такую удочку попался, — тут-то его и можно разделать.

Владимир Ильич говорил, что пока он решил молчать. Это было весной 1905 г. Стратегический план Владимира Ильича состоял в том, чтобы самих меньшевиков поймать в ту же самую ловушку. Это ему в значительной степени удавалось с помощью известных карикатур тов. П. Н. Лепешинского и брошюр Галерки (М. С. Ольминского).

Во время разговора, узнав, что я окончил юридический факультет Казанского университета, Владимир Ильич стал расспрашивать о профессорах, читавших там еще в те времена, когда он в осенний семестр 1887 г. был в Казанском университете. Некоторые из этих профессоров читали лекции еще и в начале 900-х годов.

Владимир Ильич вспомнил, между прочим, один случай в связи со студенческими беспорядками, случившимися в конце 1887 г. В чем было дело, и из-за чего произошла вся история, Владимир Ильич тогда уже не помнил. Но он помнил один разговор с арестовавшим его приставом, который вез его на извозчике. Владимир Ильич так живо рассказал мне этот разговор, что он мне врезался в память. Видимо, приставу, судившему по наружности молодого студента, которому было тогда всего 17 лет, показалось, что этот молодой человек попал в историю случайно, благодаря «дурным» влияниям товарищей. Пристав заговорил: — «ну что вы бунтуете, молодой человек, — ведь стена!» Ответ однако получился совершенно неожиданный: — «Стена, да гнилая — ткни, и развалится!» — отвечал Владимир Ильич. Приставу оставалось только ужаснуться такой нераскаянности и закоренелости...

Во время нашего разговора, который был очень оживлен, удалось коснуться и некоторых интересовавших меня тогда теоретических вопросов, бывших для меня неясными. Несколько замечаний Владимира Ильича дали мне тогда чрезвычайно много.

Если чтение его речей, статей и брошюры «Что делать?» сразу же сделали меня его горячим сторонником, то после этого личного знакомства я был им совершенно очарован. Владимир Ильич обнаружил необычайную осведомленность в самых разнообразных областях, очень широкий круг интересов.

Узнав, что я ходил по Швейцарии пешком, руководясь Бедекером, Владимир Ильич очень сочувственно к этому отнесся. По его словам, такие пешие прогулки по новым местам доставляли ему громадное удовольствие. Он рассказал мне, как он, живя в Самаре, совершал так называемую «кругосветку» — путешествие по Волге в лодке вниз до конца Самарской луки, переправа с лодкой в речонку, которая течет на север, сплав по ней до Волги, принимающей в себя эту речку у начала Жигулей, и возвращение обратно в Самару опять-таки вниз по течению. После личного, более близкого знакомства с Владимиром Ильичем, я стал видеть в нем не только гениального вождя, которому можно смело верить, который поведет правильным путем, — он стал для меня дорогим человеком, к которому я почувствовал неизменную личную привязанность, для которого я готов был выполнить все, что угодно.

Позднее, летом 1905 г., когда мы — казанские партийные работники, — всем комитетом читали его замечательную брошюру «Две тактики», мы все чувствовали, что нельзя более правильно, более последовательно и более талантливо защищать интересы развития революции, чем это делал Владимир Ильич. Он умел зажигать сердца всех, кому было дорого дело революции. Помнится, приблизительно около того же времени — летом 1905 г., как-то вечером, между несколькими товарищами был разговор о Владимире Ильиче — сможет ли он быть вождем победоносной революции? Тогда мы формулировали так: сможет ли он быть Робеспьером? Главным участником разговора был тов. Г. И. Крамольников. Помнится, что восторжествовало мнение, что, конечно, сможет и выполнит свою роль, вероятно, еще лучше. По крайней мере, таково было мое твердое убеждение.

Мне хотелось бы отметить вообще могучее влияние личности Владимира Ильича на всех, кто имел счастье лично сталкиваться с ним. В 1911 г. мне пришлось много ходить по Парижу вместе с одним молодым сормовским рабочим, тов. Н., который, пройдя школу в Болонье, был пропитан богдановскими идеями и к Владимиру Ильичу относился скептически. Меня с этим рабочим познакомила Надежда Константиновна для того, чтобы он вместе со мной мог осматривать Париж и его достопримечательности. И в Россию он должен был ехать вместе со мной, так как иностранными языками он не владел, а я как раз должен был возвращаться в Россию. В наших разговорах по вопросам философии и тактики тов. Н. не очень-то поддавался моим убеждениям, когда я старался доказать ему правоту Ленина и неправильность точки зрения Богданова.

Наконец, наступил день отъезда, и мы условились, что встретимся на вокзале, куда тов. Н. должен был приехать прямо от Владимира Ильича, у которого должна была с ним быть беседа. Владимир Ильич должен был проверить, насколько он усвоил себе все резолюции, и, кроме того, дать ему различные инструкции.

Уже сидя в вагоне, Н. много и восторженно говорил мне о том громадном впечатлении, которое произвело на него напутственное слово Владимира Ильича. В речи, длившейся около часа, Владимир Ильич успел развернуть перед Н. такие перспективы и дать ему столько, сколько тот не получил за весь курс, прослушанный им в школе, в Болонье. Так уверял меня сам Н., таковы были — почти буквально — его слова.

Владимир Ильич был такой сильной индивидуальностью, что влияние его не ограничивалось одной идейной стороной. Мне приходилось потом встречать много товарищей, которые как будто даже внешне становились похожими на Владимира Ильича, повторяя, видимо, невольно и безотчетно его жесты, его выражения, его интонации, вплоть до выражения глаз.

II.

Следующий раз мне пришлось встретиться с Владимиром Ильичем в Швейцарии, в Женеве, в 1908 г., где я жил с 1906 г., отбывая высылку за границу. Весной 1908 г. на лекции о Шекспире, которую читал лектор английского языка в Женевском университете, М-г Mobbs, и на которой присутствовал и я, сидя в одном из задних рядов, — вошел человек, севший рядом со мной. Это был Владимир Ильич, но я сразу его не узнал — он был без бороды. К концу лекции мы стали посматривать друг на друга, и Владимир Ильич заговорил со мной. Он припомнил наше знакомство. Нечего и говорить о том, как я обрадовался такой неожиданной встрече. Мы вышли на улицу, и я проводил его до квартиры.

На мои расспросы о революции, о том, как он был в России, он рассказал мне, что огромное удовлетворение доставил ему один большой митинг, на котором ему удалось единственный раз выступить и где он провел свою резолюцию, разъяснив ее во всех подробностях, так что принята она была вполне сознательно, т.-е. растолкована и разъяснена до конца. Его рассказ об этом митинге мне отчетливо врезался в память. Это, по-видимому, был именно тот митинг в доме гр. Паниной, о котором рассказывал тов. Шлихтер на вечере воспоминаний, посвященном Владимиру Ильичу в клубе старых большевиков 31 января 1924 г.

Еще остался у меня в памяти рассказ Владимира Ильича о том, как его на Невском окружили четыре шпика и готовы были уже его арестовать, но он все-таки от них ушел.

На мой вопрос, что он думает о будущем, когда наступит снова революция, Владимир Ильич отвечал, что «мужик сосет лапу», — когда он перестанет этим заниматься, тогда наступит революция. Владимир Ильич возмущался кадетами, которые в сущности дали царю заем, потому что выступи они во Франции с решительным заявлением о том, что заем, совершенный без согласия Думы, не будет признан народным представительством, — тогда царь не получил бы французских денег помимо Думы.

Я должен был вскоре уехать в Россию, так как кончался срок моей высылки из пределов России. До отъезда я заходил несколько раз к Владимиру Ильичу. Он заставил меня написать подробные воспоминания о 1905 г., об октябрьских днях и особенно о тех уроках, которые относились к вопросам о вооружении рабочих, о боевых дружинах, об организации восстания и о взятии власти.

В один из вечеров, когда я пришел к Владимиру Ильичу, он пригласил меня пойти в пивную. Мы сели за столик, спросили себе пива и начали разговор. Владимир Ильич интересовался моими занятиями. Я тогда усердно изучал социологическую литературу и пытался самостоятельно выбраться из сетей юридической идеологии. Вдруг Владимир Ильич прервал разговор словами: «this man is suspicious»* и сделал незаметный жест в сторону некоего субъекта, только что подсевшего к нам, по-видимому, шпика. Мы немедленно встали и вышли.

Готовясь уезжать из Женевы, я ликвидировал все свое небольшое квартирное оборудование и был очень рад, когда Владимир Ильич выразил согласие, чтобы я поставил к нему мою книжную полку. Я ему отвез ее дня за два перед отъездом из Женевы. В разговоре в этот последний вечер речь зашла о будущей революции. Уже по опыту 1905 г. было ясно, что ближайшая революция неизбежно даст власть в руки нашей партии. Возникал вопрос, как быть со слугами старого режима. Таким образом, снова и уже в присутствии самого Владимира Ильича ставился вопрос о том, каков будет Владимир Ильич в роли Робеспьера. Владимир Ильич полушутя наметил такой план действий: «Будем спрашивать, — ты за кого? за революцию или против? Если против — к стенке, если за — иди к нам и работай». Надежда Константиновна, присутствовавшая при разговоре (мы сидели втроем в комнате), заметила скептически: «Ну вот и перестреляешь как раз тех, которые лучше, которые будут иметь мужество открыто заявить о своих взглядах». Замечание это было, конечно, справедливо, но, тем не менее, Владимир Ильич все-таки был прав. Так, приблизительно, происходило и в действительной революции, и как же иначе было действовать?

Мне удалось после этого попасть за границу только в январе 1911 г. Я поехал туда с наброском моей работы о государстве, в которой я старался преодолеть буржуазное идеологическое понимание государства. Мне хотелось посоветоваться об этой работе и выяснить ряд теоретических сомнений. В Берлине я был у Каутского, беседа с которым для разрешения моих вопросов решительно ничего не дала. Приехав в Париж, я прямо с вокзала отправился к Владимиру Ильичу на Rue Marie-Rose. Владимир Ильич встретил меня очень радушно, указал дом, где можно было поблизости поселиться. Я прожил с неделю в Париже. Несколько раз я был у Владимира Ильича, один вечер просидели довольно долго в разговорах. В. И. просмотрел мою рукопись и заинтересовался ею. Говоря о юристах, Владимир Ильич вспомнил удачное выражение Бебеля: «Iuristen sind durchaus reactionare Leute»** и выражение Маркса: «Iuristisch also falsch»***. Я этих выражений не знал. Последнее особенно мне понравилось, так как целиком подтверждало мои выводы.

Мне было тогда не вполне ясно все громадное историческое значение той мелкой повседневной работы, которую вел тогда Владимир Ильич, т.-е., вернее сказать, я понимал, что она чрезвычайно нужна, но мне было как-то обидно, что такая теоретическая сила, как Владимир Ильич, такой гениальный ум (я был увлечен его работой «Материализм и Эмпириокритицизм», которая, по моему мнению, равняется по своему значению «Анти-Дюринг’у»), мыслитель с таким образованием — должен тратить свои силы и время на то, чтобы растолковывать такие вещи, справедливость которых можно было легко понять без особого напряжения ума, именно, что в период реакции нелегальная организация должна быть сохранена во что бы то ни стало, несмотря ни на какие трудности, и что легальные возможности должны быть самым тщательным образом использованы для развития политического сознания масс и т. д. Когда я высказал Владимиру Ильичу свои соображения на эту тему, говоря, что ведь вот масса важных теоретических вопросов не разработана и что он должен заняться ими, Владимир Ильич ответил: «Может быть, вы и правы». Но я почувствовал, что иначе он поступать не может, и что то дело, которое он делает, и есть самое важное и необходимое. Особенно ясно это стало впоследствии.

Мне хочется здесь только отметить, что для того, чтобы вести эту работу спасения партии, Владимиру Ильичу приходилось тратить на нее столько сил и времени, что на серьезную научную работу, к которой он больше, чем кто-либо другой, был призван, которую лучше его никто не мог выполнить, у него не оставалось столько времени, сколько хотелось бы.

Перед отъездом моим в Лондон Владимир Ильич прямо растрогал меня своим заботливым отношением. Он дал мне множество полезных советов, начиная с того, что сообщил мне, как называется по-английски, куда ставить багаж на хранение (clook room), что ехать лучше всего через Boulogne Folkestone, что в Лондоне мне придется сходить на вокзале Charing Cross station, и т. д. Он дал мне также адрес тов. Литвинова («Папаши»), который жил тогда в Лондоне.

На обратном пути в Россию, возвращаясь из Лондона, я снова недели две — три задержался в Париже. За это время я мог видеть, с какой заботой Владимир Ильич относился к рабочим, приезжавшим за границу, как он следил за их занятиями, проверял их знания. Я выше уже рассказывал о сормовском рабочем Н.

При отъезде моем в Россию Владимир Ильич дал мне адрес В. Д. Бонч-Бруевича в Питере для того, чтобы он помог мне напечатать мою работу о государстве. Но тогда мне это сделать так и не удалось, я напечатал ее только в 1923 г. в издании Социалистической Академии.

При расставании Вл. Ильич дал мне, между прочим, полезный совет. Видя, что мои книги исписаны на полях иногда английскими фразами (я усиленно занимался тогда английским языком, стараясь им овладеть), В. И., лукаво улыбаясь, заметил, что фразы эти имеют иногда своеобразную орфографию; он посоветовал мне делать различные заметки для памяти, выписки из резолюций и подобный материал, который нежелательно было бы показывать жандармам, по-английски, придавая им вид цитат из Диккенса, Теккерея или из Библии. Жандармы, действительно, на такие вещи не обращали внимания.

III.

Зиму с 1911 по 1912 г. я жил с семьей — женой и дочерью — в Берлине, Friedenau Kaiseralee, 99/100. Приезжая за границу, я всегда сообщал Вл. Ильичу свой адрес, так же я сделал и в этот раз. В это время как раз тянулась история с деньгами нашего Ц. К., которые очутились в руках германских с.-д., и именно в руках Каутского. И германские социал-демократы вообще, и в частности Каутский, совсем не разбираясь в русских делах, воображали, тем не менее, что они призваны играть роль третейских судей. В. И. писал мне, что необходимо информировать Каутского и предлагал мне взять на себя это дело. Он писал, что информация Каутского исходит от разного рода интриганов, которые, будучи сами нулями, стараются играть роль и занимаются всевозможными интригами.

Я бывал несколько раз у Каутского, но мне было там не по себе. Там бывал Гильфердинг, имевший уже тогда вид скорее банкира, чем революционера. Кроме того, я в то время не вполне еще владел немецким языком, чтобы выдержать конкуренцию с меньшевистскими информаторами Каутского. Я счел себя для этой роли неподходящим и написал об этом Вл. Ильичу.

Однажды, когда меня не было дома, к нам позвонил В. И. Жена, которая ему отперла, сначала его не узнала. Но когда он сел писать мне записку, и она увидела подпись Ленин, она стала упрашивать его остаться, говоря, что я буду прямо в отчаянии, если его не увижу. Тогда Вл. Ильич, улыбаясь, обещал обязательно зайти немного позднее.

Действительно, некоторое время спустя, Вл. Ильич зашел снова. Я был уже дома. Оказалось, что он приехал, чтобы лично переговорить с Бебелем и Каутским. В тот же день ему это сделать не удалось и приходилось переночевать в Берлине. Я решительнейшим образом запротестовал против того, чтобы он шел в гостиницу, и он согласился переночевать у нас. Он расспрашивал меня о моей работе. Помню, как, перебирая мои книги, он очень заинтересовался двухтомным словарем Weigand’a («Deutsches Worterbuch», прекрасный словарь немецкого языка с множеством филологических и исторических сведений).

Вечером В. И. пошел смотреть драму в театре Рейнгардта, а затем переночевал у нас на диване. (Ильич спал, закрывшись с головой пледом, при чем около дивана стоял игрушечный деревянный щелкунчик с саблей наголо, поставленный там моей маленькой дочкой, которая заботилась, чтобы «Ленину не было скучно».)

На утро после кофе В. И. пошел по делам, а днем у него было назначено свидание с тов. В. Слуцкой, которая должна была притти ко мне. В. И., вернувшись, раздраженно рассказывал, что Бебель принял его очень нелюбезно: «смотрел зверем», как выразился Вл. Ильич. По поводу Каутского Вл. Ильич отзывался весьма непочтительно, при чем фраза, что вот «немчура туда же суется решать», вырвавшаяся у него как-то очень кстати, дала убийственную характеристику Каутскому, который совершенно не знал русского языка, не мог знать толком положения ни в России, ни в русской партии и, действительно, совсем был некомпетентен, чтобы «соваться» со своими решениями. Какая разница с Марксом, который внимательнейшим образом изучил русский язык, литературу, как изящную, так и научную, и при том изучал подробно. А Каутский обнаружил как-то в разговоре незнание, кто такой Некрасов. Каутский был тогда широко известным, признанным авторитетом.

Ленина в 1912 году, в сущности, мало кто знал. Но уже тогда тем, кто знал их обоих, было ясно, кто из них является истинным преемником дела Маркса.

Уехав из Берлина, Вл. Ильич решил предъявить к Каутскому иск и взыскать с него деньги судом. В. И. письмом просил меня отыскать хорошего адвоката в Штуттгарте — место издания журнала «Die Neue Zeit», редактировавшегося Каутским. У меня в Берлине никого знакомых из немцев не было, кроме самого Каутского. Тогда Вл. Ильич рекомендовал мне такой способ: подписаться на «Vossische Zeitung» — -почтенную буржуазную газету, вроде старых «Русских Ведомостей». У этой газеты есть, конечно, свой юрисконсульт из числа видных адвокатов; как подписчик газеты, я получу право пойти к нему за советом, и он отнесется ко мне не как к первому встречному с улицы, и даст адрес хорошего адвоката в Штуттгарте.

Я все это проделал, был у юрисконсульта «Фоссовой газеты» и, действительно, после разговора с ним получил от него требующийся адрес, который немедленно и был мной сообщен Вл. Ильичу. Воспользовался ли В. И. штуттгартским адвокатом — я не помню. Помню только, что им была выпущена по-немецки статья, напечатанная отдельной листовкой, где излагались подробно все обстоятельства этого спора о деньгах.

Когда я весной 1912 г. снова поехал в Россию, Вл. Ильич давал мне поручение непременно принять участие в выборах в IV Гос. Думу и постараться провести депутата от рабочих, воспользовавшись тем, что в Казани выборщики — кадеты и черносотенцы — были почти одинаковы по численности. Попытка моя потерпела неудачу.

IV.

Попав за границу летом 1914 г., я опять немедленно списался с Вл. Ильичем, который тогда жил в Кракове. Меня интересовал тогда национальный вопрос, и, помнится, Вл. Ильич в своем письме рекомендовал мне брошюру Паннекука и Штрассера. Мне очень хотелось съездить к В. И., но заставшая нас внезапно война помешала мне. Я на целых четыре года застрял в Германии в положении гражданского пленного вместе с женой и дочерью.

Только в августе 1918 г. мне удалось вернуться в Россию после того, как приехала в Германию наша миссия. Я немедленно же написал Иоффе, прося его дать мне возможность вернуться в Россию, на время же до моего отъезда я выражал свою полную готовность, если это нужно, взять на себя обязанности консула в Мюнхене. За справкой обо мне я просил обратиться в Вл. Ильичу.

Разрешение выехать с первым эшелоном русских гражданских пленных пришло скорее, чем выяснился вопрос, нужен ли в Мюнхене консул, и в первых числах августа я был уже в Москве.

По приезде я первым же долгом пошел к Вл. Ильичу.

Пришел я к нему около 4-х часов. Написал ему. записку. Меня немедленно пропустили к нему. Он стоял в своем кабинете на стуле у карты Европейской России и рассматривал северную ее часть. Я не видал его с 1912 г. На мой взгляд, он нисколько не изменился. Это был тот же веселый, милый, простой Владимир Ильич. Мы с ним поцеловались. Он меня усадил и, по-видимому, поразился моим истощенным видом. Он сказал, что получил запрос обо мне по поводу возможности назначения меня консулом в Мюнхене, на этот запрос он немедленно ответил согласием и рекомендовал меня, как человека ему известного, поэтому думал, что я получил уже это назначение. Вошел Я. М. Свердлов, которого я знал как тов. Андрея еще по работе в Казани в 1905 г. Разговор зашел о Германии и о будущей германской революции. Я сообщил те факты, которые были мне известны. Настроение в Германии тогда начинало отдаленно напоминать настроение в России кануна 1905 года.

По состоянию своего здоровья, сильно надорванного систематическим голоданием в последние годы германского плена, я не мог заняться какой-либо работой, кроме чисто кабинетной. С В. И. мне приходилось встречаться только изредка.

Зиму 1919 — 1920 г.г. я провел в Казани. Вл. Ильич несколько раз справлялся о том, как я живу, не нужно ли мне чего-нибудь, просил писать ему, пересылая ему письма через военные власти. В письме от 6/IV 1920 г. Вл. Ильич писал:

«Т. Адоратский, я передал т. Ходоровскому, прося помочь Вам насчет пайка, дров и пр. Он обещал это сделать. Пишите мне с оказией (через военных лучше).

1) Сделано ли что-нибудь для помощи Вам? Пайком? Дровами? 2) Не надо ли еще чего? 3) Можете ли собрать материалы для истории гражданской войны и истории Советской Республики? Можно ли вообще собрать в Казани эти материалы? Могу ли я помочь? Комплекты Известий и Правды? Много не хватает? Могу ли я помочь достать недостающее? Прошу Вас написать мне, дать адрес. Лучшие приветы! Ваш Ленин».

Заваленный массой работы, Вл. Ильич находил время помнить о тех разговорах, которые мы с ним вели перед моим отъездом в Казань, и думать о том, как помочь товарищу, и не нужно ли ему чего.

V.

В августе 1920 г. я был вызван в Москву для того, чтобы работать по собиранию материалов по истории революции. Приехав в Москву и не видев Вл. Ильича около года, я, конечно, счел себя в праве пойти к нему. Он расспрашивал меня о работе, о моей жизни в Казани. Я рассказал ему, между прочим, что весной 1920 г. я провел с большим удовольствием в течение приблизительно месяца один созыв Губпартшколы, но что состав этой школы был несколько ниже созыва 1919 г., на котором я тоже читал лекции. Услыхав об этом понижении уровня состава, Вл. Ильич сейчас же забеспокоился и просил меня через секретаря Губкома выяснить причины этого.

Речь зашла у нас о переписке Маркса и Энгельса. Мне ее не удавалось до сих пор прочесть целиком, а я, конечно, ею очень интересовался. Вл. Ильич стал развивать мне план работы, которую — по его словам — необходимо было произвести возможно скорее. «Бебель и Бернштейн, — говорил Вл. Ильич, — похоронили богатейшее наследство Маркса и Энгельса в четырех толстых томах, которые будут читать только ученые дураки, вроде нас с Вами». Необходимо сделать выборку важнейшего, сделать это доступным широким кругам рабочих, сделать так, чтобы, действительно, подлинного Маркса читали. Такой относительно небольшой сборник необходимо перевести на европейские языки, потому что Маркса на Западе знают, может быть, еще меньше, чем у нас, в России. По словам Вл. Ильича, «Критика Готской программы» во Франции, например, совсем неизвестна.

Я, конечно, с восторгом согласился заняться этой предложенной мне работой. Вл. Ильич поспешно пошел к себе на квартиру и вернулся оттуда с четырьмя томами переписки. Кроме того, он дал мне еще различной литературы и разрешил пользоваться его библиотекой. Он хотел мне дать также свои заметки, оставшиеся у него еще от 1913 г., когда он впервые читал все четыре тома переписки, но тетрадка эта не находилась. Она все же потом нашлась, и Вл. Ильич прислал мне ее, когда у меня все уже письма были прочитаны. Я все тщательно пересмотрел снова. Отмеченные мною письма были отмечены и у Вл. Ильича, но целый ряд замечаний в его тетради мной был использован. Кое-что я при беглом просмотре пропустил.

В начале и Вл. Ильичу, и мне казалось, что всю работу можно будет выполнить очень быстро, месяца в три. Но прошел год после первого нашего разговора, и я подготовил только еще сырой материал. Правда, все отрывки, выбранные мной, были уже переведены, но все в целом нуждалось еще в серьезной проработке. Вл. Ильич, интересовавшийся все время моей работой, писал после беглого просмотра всего материала в письме 2/VIII 1921 года:

«На письма мог лишь взглянуть.

Конечно, придется Вам еще сильно сократить, связать, разместить, — 2 и 3 раза обдумать, потом кратко комментировать. Работы, видимо, более, чем казалось сначала. Порядок (пожалуй Вы правы) хронологический едва ли не удобнее».

Это обдумывание 2 и 3 раза и комментирование заняло у меня всю зиму 1921 — 1922 г.г. Ускорить эту работу я не мог, потому что был занят еще и другими делами.

В апреле 1922 г. я получил от В. И. записку, где он писал следующее:

«Я по болезни не работаю и еще довольно долго работать не буду. Черкните, как Ваши дела. В частности, черкните насчет писем Маркса. (Я уеду на много недель, может быть «заботу» о сем передать тов. Каменеву, если он согласится?) Надо это дело двигать и довести до конца. Ваш Ленин».

Когда я получил эту записку, у меня сжалось сердце, я почувствовал, что положение Вл. Ильича серьезно. В ответе ему я писал, что работа по письмам Маркса у меня все время идет и что до конца я ее доведу во что бы то ни стало, но, к сожалению, целиком заняться этим делом не позволяют обстоятельства. В ответе Владимир Ильич писал, между прочим:

«Займитесь побольше письмами. Важное международное дело. Выберите важнейшее. Примечания должны быть кратки, ясны, точны (сопоставлять отзывы Маркса с такими то «авторитетными» буржуазными учеными реакционерами). Привет. Ваш Ленин».

В конце апреля Вл. Ильич как-то вызвал меня к себе. Он, одетый, лежал в постели и читал. Это было вскоре после операции. Вл. Ильич начал расспрашивать меня о работе, при чем интересовался мельчайшими подробностями. Каковы условия, в каких я живу, могу ли работать дома или в библиотеке и т. д. Узнав, что я сдал в печать рукопись моей книжки «Программа по основным вопросам марксизма», Вл. Ильич без моего ведома произвел нажим, и благодаря этому книжка была очень быстро отпечатана****.

В последний раз я видел Вл. Ильича в конце 1922 г., когда он, вернувшись было к работе, снова почувствовал себя нехорошо и по предписанию врачей должен был ослабить напряженность своих занятий. Вл. Ильич позвонил как-то вечером ко мне по телефону и позвал зайти к нему. Он сидел у себя в кабинете. Я принес с собой и мог показать ему уже отпечатанные чистые листы моего сборника писем Маркса и Энгельса. Вл. Ильич заглянул в него и смеялся по поводу помещенного в конце вводной статьи письма Энгельса Марксу, где Энгельс советует Марксу пить вино, чтобы сохранить свой пыл.

Вл. Ильич выглядел бодрым и оживленным, но все же с грустью сказал мне, что теперь он инвалид и не может уже заняться работой вплотную. Я не хотел думать, что вижу его в последний раз...

В. Адоратский.

12/II 1924 г.

Примечания:

* «Этот человек подозрителен».

** «Юристы — сплошь реакционеры».

*** «Юридически, значит — фальшиво»,

**** У меня хранился любопытный документ, ходивший по инстанциям и носящий на себе ряд резолюций в связи с этим делом.

 

Владимир Ильич в тюрьме.

(Декабрь 1896 г. — февраль 1897 г.)

(С приложением двух писем В. И. из тюрьмы.)

Владимир Ильич был арестован 9 декабря ст. ст. 1895 года. Месяца за полтора до этого я с матерью были у него в Петербурге. Он жил тогда в Б. Казачьем пер. — вблизи Сенного рынка — и числился помощником присяжного поверенного. Несколько раз брат и выступал, но, кажется, только по уголовным делам, по назначению суда, т.-е. бесплатно, при чем облекался во фрак покойного отца. В это время круг его знакомых был уже довольно широк; он много бегал и суетился. У него на квартире я познакомилась с Василием Андреевичем Шелгуновым, — тогда еще зрячим. Владимир Ильич рассказывал о том, как удирал от шпионов. Помню один его рассказ, как, заметив шпионов в воротах дома, из которого выходил, он юркнул в парадный подъезд того же дома и потешался оттуда заметавшимися в поисках его соглядатаями, а кто-то из проходивших с удивлением поглядел на него, сидевшего в кресле швейцара и покатывавшегося со смеху.

Владимир Ильич предупреждал меня тогда о возможном аресте, о том, чтобы не пускать мать для хлопот о нем в Питер.

Он знал, как и все мы, что тяжелое для всех матерей хождение по мытарствам при аресте сына для нее еще во много раз тяжелее, так как заставит ее вновь переживать все, что она перечувствовала в Питерской охранке и департаменте полиции при хлопотах о брате Александре Ильиче. По этой причине я приезжала после ареста Вл. Ильича в Питер одна, а потом с лета 1896 г. жила вместе с матерью и ходила большею частью сама, иногда с ее прошениями, в эти присутственные места, связанные для нее с такими тяжелыми воспоминаниями.

И действительно, около половины декабря мы получили сообщение об его аресте (от Чеботаревых, у которых он столовался). Очень скоро вслед за арестом к нам приехала Надежда Константиновна Крупская с поручением от брата. В шифрованном письме он просил срочно предупредить нас, что на вопрос, где чемодан, привезенный им из-за границы, он сказал, что оставил его у нас, в Москве: «Пусть купят похожий, покажут на мой; скорее, а то арестуют». Так звучало его сообщение. Запомнила это, так как пришлось с различными предосторожностями покупать и привозить чемодан, относительно внешнего вида которого Надежда Константиновна сказала нечто очень неопределенное и который оказался, конечно, совсем непохожим на привезенный из-за границы, с двойным дном. Чтобы чемодан не выглядел прямо с иголочки, взяла его с собою при поездке в Петербург в январе 1896 года о целью навестить брата и узнать о его деле.

Этот чемодан очень беспокоил всех товарищей в первое время после ареста: хотя Ильича и пропустили с ним, но вопрос о нем при аресте или тотчас после него показывал, что внимание на себя чемодан обратил, что, пропустив его на границе — может быть намеренно, с целью пожать большие плоды — они потеряли его, очевидно, в Петербурге и разыскивали следы его. Владимир Ильич рассказывал, что на границе чемодан не только повернули вверх дном, но еще и прищелкнули по дну, вследствие чего он решил, что наличие второго дна установлено, и он влетел.

Помню, что первое время в Петербурге во всех переговорах с товарищами, в обмене шифром с братом и в личных беседах с ним на свиданиях чемодан этот занимал такое большое место, что я отворачивалась на улице от окон магазинов, где был выставлен этот, настолько осатаневший мне предмет: видеть его не могла спокойно. Но, очевидно, концов с ним найдено не было, и это обвинение, как часто бывало, потонуло в других, относительно которых нашлись более неопровержимые улики.

Вторым, приехавшим к нам в Москву после ареста брата, был Михаил Александрович Сильвин; он рассказал о письме Владимира Ильича, написанном из дома предварительного заключения на адрес Александры Кирилловны Чеботаревой, у которой брат обедал, и знакомство с которой было поэтому официально признанным. Письмо это было первым, если не считать коротеньких записок с просьбами доставить те или иные вещи. На письме стоит дата 2/1 — 1896 года. Владимир Ильич говорит в нем о плане той работы, из которой получилась его книга «Развитие капитализма в России». Письмо это, конечно, адресуется собственно товарищам, оставшимся на воле, что даже и отмечается в письме: «Может быть Вы сочтете не бесполезным передать это письмо кому-нибудь, посоветоваться». Но серьезный тон длинного письма с приложенным к нему длиннейшим списком научных книг, статистических сборников искусно замаскировал тайные его цели, и письмо дошло беспрепятственно, без всяких помарок. А между тем Владимир Ильич в нем ни больше ни меньше как запросил товарищей о том, кто арестован с ним; запросил без всякого предварительного уговора, но так, что товарищи поняли и ответили ему тотчас же, а бдительные аргусы ничего не заподозрили.

 — «В первом же письме Владимир Ильич запросил нас об арестованных, — сказал мне с восхищением Сильвин, — и мы ответили ему».

К сожалению, уцелела только первая часть письма, — приложенного к ней списка книг нет: очевидно, он застрял и затерялся в процессе розыска их. Большая часть перечисленных книг была действительно нужна Владимиру Ильичу для его работы, так что письмо метило в двух зайцев и, в противовес известной пословице, попало в обоих. Я могу только восстановить по памяти некоторые из тех заглавий, которыми Владимир Ильич, искусно вплетая их в свой список, запросил об участи товарищей. Эти заглавия сопровождались вопросительным знаком, которым автор, — смотри последний абзац его письма, — обозначал якобы неточность цитируемого на память названия книги и который в действительности отмечал, что в данном случае он не книгу просит, а запрашивает. Запрашивал он, пользуясь кличками товарищей. Некоторые из них очень подходили к характеру нужных ему книг, и запрос не мог обратить внимания. Так о В. В. Старкове он запросил: «В. В. Судьбы капитализма в России»? — Старков звался «Веве». — О нижегородцах: Ванееве и Сильвине, носивших клички «Минина» и «Пожарского», запрос должен уже был остановить более внимательного контролера писем заключенных, так как книга не относилась к теме предполагавшейся работы, — это был Костомаров — «Герои смутного времени». Но все же это была научная, историческая книга, и — понятно — требовать, чтобы просматривающие кипы писем досмотрели такое несоответствие, было бы требовать от них слишком большой дозы проницательности. Однако же не все клички укладывались так сравнительно удобно в рамки заглавий научных книг, и одной из следующих, перемеженных, конечно, рядом действительно нужных для работы книг было уже: Брэм — «О мелких грызунах». Здесь вопросительный знак запрашивал с несомненностью для товарищей об участи Г. М. Кржижановского, носившего кличку «Суслик». Точно так же по-английски написанное заглавие: Mayne-Rid «The Mynoga» означало Надежду Константиновну Крупскую, окрещенную псевдонимом «рыбы» или «миноги». Эти наименования могли бы, как будто, остановить внимание цензоров, но серьезный тон письма, уйма перечисленных книг, а кроме того, предусмотрительная фраза, стоявшая где-то во втором (потерянном) листке: «разнообразие книг должно служить коррективом к однообразию обстановки», — усыпили бдительность аргусов.

К сожалению, в памяти моей сохранились лишь эти несколько заглавий, по поводу которых мы когда-то немало похохотали. Еще я вспоминаю только Goutchioul (или Goutchioulle), намеренно сложным французским правописанием написанная фамилия фантастического автора какой-то исторической книги (название ее уже не помню). Это должно было обозначать Гуцулл, т.-е. Запорожец.

Мои стремления дополнить этот список привели только к одному результату: к подтверждению указанного мною Мих. Алекс. Сильвиным, от которого впервые я услыхала об этой хитрости брата, и Надеждой Константиновной Крупской, которая получала письма брата. Ничего больше вспомнить они не могли. Но и перечисленные мною «книги» дают достаточное представление о том, каким образом Владимир Ильич перехитрил жандармов и дал товарищам идею о способе передачи. В ответном письме, переписанном рукою А. К. Чеботаревой и отправленном от ее имени, они сообщили со своей стороны о ком-то тем же способом. Помню только ясно, что по поводу «Героев смутного времени» Сильвин рассказывал, что они ответили: «в библиотеке имеется лишь I т. сочинения», т.-е. арестован лишь Ванеев, а не Сильвин.

Я приехала в Петербург в первой половине января 1896 г., пробыла приблизительно с месяц, получила несколько свиданий с братом, доставила ему большое количество книг (тогда выдавалось без ограничений), выполнила, кроме того, некоторую дозу поручений, которых у Ильича и вообще всегда бывало много, а в тюрьме, понятно, тем больше, подыскала ему «невесту» на время моего отсутствия и уехала. Относительно «невесты» для свиданий и передач помню, что на роль таковой предлагала себя Надежда Константиновна Крупская, по брат категорически восстал против этого, сообщив мне, что «против нейтральной невесты ничего не имеет, но что Н. К. другим знакомым показывать на себя не следует».

Через месяц приблизительно я снова приезжала на некоторое время в Питер, а с мая мы вместе с матерью и сестрою Марией Ильиничной приехали туда с тем, чтобы поселиться на даче по близости, навещать брата и заботиться о нем. Для меня выезд из Москвы на это лето диктовался еще отношением ко мне московской полиции и жандармерии, предложившей мне выехать перед коронацией Николая II из Москвы.

Мы разделили свидания. Мать с сестрой отправлялись на личные, по понедельникам, — в те времена на них давалось по Уг часа, — а я по четвергам, на свидания за решеткой, которые мы с братом предпочитали, во-первых, потому, что они были более продолжительны, — минимум час (помню одно свидание, длившееся 11/2 часа), — а главным образом потому, что на них можно было сказать гораздо больше: надзиратель полагался один на ряд клеток, и говорить можно было свободнее. Мы пользовались с братом псевдонимами, о которых условливались в шифрованных письмах, — так помню, что злополучный чемодан фигурировал у нас под наименованием: лампа. Пользовались, конечно, во-всю иностранными словами, которые вплетали в русскую речь. Так, стачка у нас именовалась по-английски «страйк»; стачечники — «гревисты» с французского и т. д.

Этим летом (1896 года) происходили крупные стачки текстильщиков в Петрограде, перекинувшиеся затем в Москву, — стачки, произведшие эпоху в революционном движении пролетариата. Известно, какой переполох создали эти стачки в правительственных кругах, как царь боялся вследствие их вернуться в Питер с юга. В городе все кипело и бурлило. Было чрезвычайно бодрое и подъемное настроение. Год коронации Николая II с его знаменитой Ходынкой отменен первым пробным выступлением рабочих двух главных центров, — как бы первым, зловещим для царизма маршем рабочих ног, — еще не политическим, правда, но уже тесно сплоченным и массовым. Более молодым товарищам трудно оценить и представить себе все это теперь, но для нас — после тяжелого гнета 80-х годов, при кротообразном существовании подполья и разговорах по каморкам — стачка эта была громадным событием. Перед нами как бы «распахнулись затворы темницы глухой в даль и блеск лучезарного дня», как бы выступил, сквозь дымку грядущего, облик того рабочего движения, которым могла и должна была победить революция. И социал-демократия из книжной теории, из далекой утопии каких-то маркеистов-буквоедов приобрела плоть и кровь, выступила как жизненная сила и для пролетариата и для других слоев общества. Какое-то окно открылось в душном и спертом каземате российского самодержавия, и все мы с жадностью вдыхали свежий воздух и чувствовали себя бодрыми и энергичными, как никогда.

С одной стороны, это настроение воли должно было, вероятно, вызывать во Владимире Ильиче и его товарищах более страстное стремление выйти на простор из тюрьмы; а с другой — бодрое настроение за стенами при общении с ним, которому тогдашние — очень льготные как сравнительно с предыдущим, так и с последующим периодом — условия заключения давали широкую возможность, — поддерживало, несомненно, бодрость в заключенных. Известно ведь, что никогда тюрьма не переносится так тягостно, как в годы затишья и реакции, — естественная в тюрьме склонность — преувеличивать мрачные стороны — питается общей атмосферой.

Поэтому, к счастью для Ильича, условия тюремного заключения сложились для него, можно сказать, благоприятно. Конечно, он похудел и, главным образом, пожелтел к концу сиденья; но даже желудок его, — относительно которого он советовался за границей с одним известным швейцарским специалистом, — был за год сиденья в тюрьме в лучшем состоянии, чем в предыдущий год на воле. Мать приготовляла и приносила ему 3 раза в неделю передачи, руководствуясь предписанной ему указанным специалистом диэтой; кроме того, он имел платный обед и молоко. Очевидно, сказалась благоприятно и регулярная жизнь этой российской «санатории», — жизнь, о которой, конечно, нечего было и думать при нервной беготне нелегальной работы.

Хорошо чувствовал себя Владимир Ильич и потому, что сразу наладился на долгое сидение и на занятия. Он решил использовать питерские библиотеки, чтобы добыть материалы для намеченной себе работы, — материалы, которые, как он знал, в ссылке не получить. И он интенсивно засел за работу, изучив в тюрьме массу источников, сделав массу выписок. Ворохами таскала я ему книги из библиотеки Вольно-Эконом. Общества, Академии Наук и других научных хранилищ (большую помощь в добыче книг оказывал А. Н. Потресов и др. товарищи). Пользование книгами было в то время поставлено также в очень льготные условия. Они просматривались не жандармами, а прокурором Судебной Палаты. Никаких формальностей и никакой волокиты не было: книги можно было принести в любой день, даже довольно поздно — часов в 5 дня — в канцелярию, помещавшуюся в верхнем этаже здания Суда на Литейном, и попросту вписать их в лежащую там большую книгу на имя такого-то заключенного, так что можно было приносить любому товарищу, не боясь обнаружить свое с пим знакомство. Помню, что мне подбрасывали еще книг для кого-нибудь, которому никто не носил регулярно, и я вписывала их от вымышленного имени, пока чиновник предоставлял мне вписывать кучу принесенных для брата. Особенно удобно было притти попозже, когда чиновники разойдутся и, кроме сторожа у двери, — да и то не особо усердного, — никого уже нет. Я приносила книги два раза в неделю — по средам и субботам. В каждой пачке книг была одна с шифрованным письмом — точками или штрихами карандашом в буквах. Таким образом мы переписывались во все время заключения брата. Получив кипу книг, он прежде всего искал ту из них, где по условленному значку было пиоьмо. Доставка книг от прокурора происходила без всякой задержки, — на другой же день они обычно передавались заключенным. Помню несколько случаев, когда я, торопясь передать какие-нибудь сведения или запросить о чем-нибудь Ильича, приносила ему книги в среду к вечеру и получала от него шифрованный ответ в сдаваемой мне книге на следующий день, в четверг, от тюремных надзирателей.

Обмен таким образом происходил идеально быстро. А в тот же четверг на свидании за решеткой брат уточнял мне кое-что в письме. Таким образом, передача Вл. Ильичу о событиях на воле была очень полная, — у меня была тесная связь с оставшимися на воле членами «Союза борьбы», и я специально видалась с ними перед свиданием, чтобы получать из первых рук — от Надежды Константиновны, Якубовой, Сильвина и др. — сведения о ходе работы и забастовки, которые, кроме того, и из более широких источников слышала. Так как приходилось умудряться, чтобы многое сказать или уловить в иносказаниях, то час этот проходил в напряженной часто работе мысли, а по видимости в очень беспечной и оживленной болтовне. Брат был неистощим на выдумки. Помню как раз, когда мы увлеклись иностранными терминами, проходивший за его спиной надзиратель, из строгих, приостановился и сказал: «на иностранных языках говорить не разрешается, только на русском». Браг быстро повернулся к нему: «Нельзя? Ну так мы по-русски говорить будем. И так, скажи ты этому золотому человеку, — продолжал он прерванный со мною разговор, — что...». Я со смехом кивнула головой: «золотой человек» должно было обозначать Гольдман — имя одного из товарищей*, — т.-е. Ильич, приспособляясь к обстоятельствам, прибег к обратному переводу, чтобы замаскировать фамилию немецкого корня переводом ее на русский язык.

Говоря о впечатлениях прочитанной им книги (с шифрованным письмом), Ильич беседовал об этом письме. Кроме событий на воле, я должна была осведомлять его о товарищах, сидевших с ним, передавать вести от них и обратно. Для этого надо было всегда притти раньше в наш «клуб» — комнату в предварилке, где приходящие к заключенным ожидали вызова на свидание и приема передачи, — чтобы от них забрать известия и им передать. Через волю же сговаривался Ильич о внутри тюремной. переписке, указывал, где именно на прогулке следовало искать его корреспонденту закатанную в хлебный мякиш и прилепленную записку. Прогулка происходила тогда в так называемых «стойлах» или «загонах», т.-е. на дворе было воздвигнуто сооружение в форме звезды из досок выше человеческого роста, и в каждый угол, образуемый сходящимися у основания дощатыми стенками, впускался заключенный. Для надзирателя углы эти были открыты и он мог, прогуливаясь вокруг звезды, следить, чтобы заключенные не вступали в общение друг с другом. Так вот подробное указание, в которой из клеток, между какими по счету досками и в каком конце следовало искать почту, устанавливало место ее и на дальнейшее время. Кроме того, брат переписывался с товарищами точками в книгах местной библиотеки, и тогда надо было передать через родных совет взять такую-то книгу. М. А. Сильвин рассказывает, что более года спустя, получая книги из тюремной библиотеки, обнаружил переписку точками и иной раз расшифровывал ее, установив однажды переписку Вл. Ильича с Кржижановским или Старковым. Переписка эта, говорит Михаил Александрович, была большею частью невинного содержания. Добавлю к этому, что Владимир Ильич вел переписку, главным образом, с целью ободрить товарищей и особенно часто писал и высказывал и мне заботу о тех, кто, по его сведениям, нервничал и чувствовал себя плохо. Очень внимательно расспрашивал меня о здоровьи, о том, не нуждаются ли они в чем-нибудь.

Но хотя, как видно из всего изложенного, день Ильича и без того был занят, — кроме книг, необходимых для его работы, ему переправлялись все, вновь выходящие, в том числе все ежемесячные журналы; разрешались и еженедельники, из которых можно было черпать сведения о политических событиях; выписывала я для него какой-то немецкий еженедельник, кажется, «Агchiv fur Sociale Gesetzgebung und Statistik», — он не мог удовлетвориться этим, не мог оставить вне поля своего зрения нелегальную работу. И вот Ильич стал писать, кроме того, нелегальные вещи и нашел способ передавать их на волю. Это, пожалуй, самые интересные страницы из его тюремной жизни. В письмах с воли ему сообщали о выходящих листках и других подпольных изданиях; выражались сожаления, что листки не могут быть написаны им, и ему самому хотелось писать их. Конечно, никаких химических реактивов в тюрьме получить было нельзя. Но Владимир Ильич вспомнил, как рассказывал мне, одну детскую игру, показанную матерью: писать молоком, чтобы проявлять потом на свечке или лампе. Молоко он получал в тюрьме ежедневно. И вот он стал делать миниатюрные чернильницы из хлебного мякиша и, налив в них несколько капель молока, писать им меж строк жертвуемой для этого книги. Владимиру Ильичу посылалась специально беллетристика, которую не жаль было бы рвать для этой цели, а кроме того, мы утилизировали для этих писем страницы объявлений, приложенных к номерам журналов. Таким образом, шифрованные письма точками были заменены этим, более скорым способом. В письме точками Ильич сообщил, что на такой-то странице имеется химическое письмо, которое надо прогреть на лампе.

Вследствие трудности прогревания в тюрьме этим способом пользовался больше он, чем мы. Надежда Константиновна указывает, впрочем, что можно было проявлять письма опусканием в горячий чай, и что таким образом они переписывались молоком или лимоном, когда сидели (с осени 1896 года) одновременно в предварилке.

Вообще Ильич, всегда стремившийся к уточнению всякой работы, к экономии сил, ввел особый значок, определявший страницу шифрованного письма, чтобы не рыться и не разыскивать его в книгах. Первое время надо было искать этот значок на стр. 7. Это был тоненький карандашный штрих, и перемножение числа строк с числом букв на последней строке, где он находился, давало страницу: так, если была отмечена 7-я буква 7-й строки, мы раскрывали 49-ю страницу, с которой и начиналось письмо. Таким образом легко было и мне, и Владимиру Ильичу в полученной, иногда солидных размеров, стопке книг отыскать быстро ту, в которой было письмо, и страницу письма. Этот способ обозначения, — страницы время от времени менялись, — сохранялся у нас постоянно, и еще в последних перед революцией письмах, написанных по большей части рукой Надежды Константиновны, в 1915 и 1916 годах, я определяла по этому условному значку местонахождение письма в книге.

Владимир Ильич мастерил намеренно чернильницы крохотного размера: их легко было проглотить при каждом щелчке форточки, при каждом подозрительном шорохе у волчка. И первое время, когда он не освоился еще хорошо с условиями предварилки, а тюремная администрация не освоилась с ним как с очень уравновешенным, серьезно занимающимся заключенным, ему нередко приходилось прибегать к этой мере. Он рассказывал, смеясь, что один день ему так не повезло, что пришлось проглотить целых шесть чернильниц.

Помню, что Ильич в те годы и перед тюрьмой и после нее любил говорить: «Нет такой хитрости, которой нельзя было бы перехитрить». И в тюрьме он со свойственной ему находчивостью упражнялся в этом. Он писал из тюрьмы листовки, написал брошюру «О стачках», которая была забрана при аресте Лахтинской типографии, — (ее проявляла и переписывала Надежда Константиновна). Затем написал программу партии и довольно подробную «объяснительную записку» к ней, которую переписывала частью я, после ареста Надежды Константиновны. Программа эта тоже не увидела света: она была передана мною по окончании А. Н. Потресову и после ареста его была уничтожена кем-то, кому он отдал ее на хранение**. Кроме работы, ко мне по наследству от нее перешло конспиративное хранилище нелегальщины, — маленький круглый столик, который, по мысли Ильича, был устроен ему одним товарищем столяром. Нижняя точеная пуговка несколько более, чем обычно, толстой единственной ножки стола отвинчивалась, и в выдолбленное углубление можно было вложить порядочный сверток. Туда к ночи запрятывала я переписанную часть работы, а подлинник — прогретые на лампе странички — тщательно уничтожала. Столик этот оказал немаловажные услуги: на обысках как у Владимира Ильича, так и у Надежды Константиновны он не был открыт; переписанная последней часть программы уцелела и была передана мне вместе со столиком матерью Н. К. Вид его не внушал подозрений, и только позднее, после частого отвертывания пуговки, деревянные нарезки стерлись, и она стала отставать.

Сначала В. И. тщательно уничтожал черновики листовок и других нелегальных сочинений после переписки их молоком, а затем, пользуясь репутацией научно работающего человека, стал оставлять их в листках статистических и иных выписок, нанизанных его бисерным почерком. Да такую, например, вещь, как подробную объяснительную записку к программе, и нельзя было бы уничтожить в черновом виде: в один день ее нельзя было переписать, и потом Ильич, обдумывая ее, вносил постоянно исправления и дополнения. И вот раз на свидании он рассказывал мне со свойственным ему юмором, как на очередном обыске в его камере жандармский офицер, перелистав немного изрядную кучу сложенных в углу книг, таблиц и выписок, — отделался шуткой: «слишком жарко сегодня, чтобы статистикой заниматься». Брат говорил мне тогда, что он особенно и не беспокоился: «не найти бы в такой куче», а потом добавил с хохотом: «я в лучшем положении, чем другие граждане Российской империи, — меня взять не могут». Он-то смеялся, но я, конечно, беспокоилась, просила его быть осторожнее и указывала, что если взять его не могут, то наказание, конечно, сильно увеличат, если он попадется, — что могут и каторгу дать за такую дерзость, как писание нелегальных вещей в тюрьме.

И поэтому я всегда с тревогой ждала возвращения от него книги с химическим посланием. С особенной нервностью дожидалась я возвращения одной книги, — помнится, с объяснительной запиской к программе, — которая, я знала, вся сплошь была исписана между строк молоком. Я боялась, чтобы при осмотре ее тюремной администрацией не обнаружилось что-нибудь подозрительное, чтобы при долгой задержке буквы не выступили, — как бывало иногда, если консистенция молока была слишком густа, — самостоятельно. И как нарочно, в срок книги мне не были выданы. Все остальные родственники заключенных получили в четверг книги, сданные в тот же день, а мне надзиратель сказал коротко: «вам нет», в то время, как на свидании, с которого я только что вышла, брат заявил, что вернул книги. Эта небывавшая дотоле задержка заставила меня предположить, что Ильич попался; особенно мрачной показалась и всегда мрачная физиономия надзирателя, выдававшего книги. Конечно, настаивать было нельзя, и я провела мучительные сутки до следующего дня, когда книги, в их. числе книга с программой, были вручены мне.

Бывало, что и брат бил тревогу задаром. Зимой 1896 года, после каких-то арестов (чуть ли не после ареста Потресова) я запоздала случайно на свидание, пришла к последней смене, чего обычно не делала. Владимир Ильич решил, что я арестована и уничтожил какой-то подготовленный им черновик.

Но подобные волнения бывали лишь изредка, по таким исключительным поводам, как новые аресты; вообще же Ильич был поразительно ровен, выдержан и весел на свиданиях и своим заразительным смехом разронял наше беспокойство. Сообщение о том, что дело кончается, он встретил возгласом: «Рано! Не успею всех материалов собрать». Характерно для кипучей энергии брата, а, пожалуй, и для того, что за стенами тюрьмы он не представлял себе вполне ясно условия хлопот и беготни на воле, что как-то на свидании он сказал мне: «Что ж ты, собственно, делаешь здесь в Петербурге?» — Мне оставалось лишь руками развести: хождение по «мытарствам», беготня по поручениям, разъезды по конкам для свидания с людьми, шифровка, переписка химических писем — дела было больше, чем по горло.

Все мы — родственники заключенных — не знали, какого приговора ждать. По сравнению с народовольцами соц.-демократов наказывали довольно легко («маленькая кучка, — говорил тогдашний директор департамента полиции Зволянский, — да когда-то что будет — лет через 50»). Но последним питерским инцидентом было дело М. И. Бруснева, которое кончилось сурово: 3 года одиночки и 10 лет ссылки в Восточную Сибирь, — так гласил приговор главе дела.

Мы очень боялись долгого тюремного сиденья, которого не вынесли бы многие, которое во всяком случае сильно подорвало бы здоровье брата. Уже и так к году Запорожец заболел сильным нервным расстройством, оказавшимся затем неизлечимой душевной болезнью; Ванеев худел и кашлял (умер в ссылке через год после освобождения); Кржижановский и остальные тоже- более или менее нервничали.

Поэтому приговор к ссылке на три года в Восточную Сибирь, — (одному Запорожцу дано было 5 лет, он считался жандармами самым серьезным, вследствие того, что его рукой было переписано несколько статей для предполагавшейся нелегальной газеты «Рабочее Дело»), — был встречен всеми прямо-таки с облегчением. Помню, как я успокаивала мать тем, что три года — срок не долгий, что физическое здоровье брата поправится в хорошем климате Минусинского уезда, а также и тем, что к нему поедет наверное по окончании дела Надежда Константиновна (тогда видно уже было, к чему шло дело), и он будет не один.

Назначение Владимиру Ильичу Минусинского уезда произошло вследствие прошения о том матери в департамент полиции, так же, как и разрешение ехать на свой счет. Ко дню его освобождения мы занимали с матерью комнату на Сергиевской, кажется, № 15. Помню, как в тот же день к В. И. прибежала и расцеловала его, смеясь и плача одновременно, А. А. Якубова. И очень ясно запомнилось выразительно просиявшее бледное и худое лицо его, когда он в первый раз забрался на империал конки и кивнул мне оттуда головой.

Он мог разъезжать в конке по питерским улицам, мог повидаться с товарищами, потому что всем освобожденным «декабристам» разрешено было пробыть до отправки три дня в Петербурге, в семьях. Этой небывалой льготы добилась сначала для своего сына мать Ю. О. Цедербаума (Мартова), через какое-то знакомство со Зволянским; а затем, раз прецедент создался, глава полиции не счел возможным отказывать другим. В результате все повидались, снялись группой (известный снимок), устроили два вечерних, долго затянувшихся собрания, — первое у Радченко Степана Ивановича, и второе — у Цедербаума. Говорили, что полиция спохватилась уже после времени, что дала маху, пустив гулять по Питеру этих социал-демократов, что совсем не такой мирный они народ; рассказывали также, что Зволянскому был нагоняй за это. Как бы то ни было, после этого случая таких льгот «скопом» уже не давалось; если и оставлялись иногда до высылки, то или люди заведомо больные, или по особой уже протекции.

Собрания были встречами «старых» и «молодых». Велись дебаты о тактике. Особенно таким, чисто политическим собранием было первое — у Радченко. Второе — у Цедербаума — было более нервное и сутолочное. На первом собрании разгорелась дискуссия между «декабристами» и позднейшими сторонниками «Рабочей Мысли»: спорил Ильич, которого поддерживали все старики, с Якубовой. Последняя очень разволновалась: слезы выступили у нее на глаза. И тягостно было ей видимо спорить с Ильичем, которого она так ценила, выходу которого так радовалась, и мнение свое не могла не отстаивать. Оно клонилось к тому, что газета должна быть подлинно рабочей, ими составляться, их мысли выражать; она радовалась пробуждающейся инициативе рабочих, массовому характеру ее. Ильич указывал на опасность экономизма, который он предвидел раньше других. Спор вылился в поединок между двумя. Мне было жаль Якубову; я знала, как беззаветно предана она революции, с какой трогательной заботливостью относилась лично к брату за время заключения, и мне казалось, что брат преувеличивает опасность уклона молодых. Очень тягостно повлиял спор — «разногласия тотчас после освобождения» — на Запорожца, тогда уже больного.

На третий день мы все трое уехали в Москву. Не помню уже, было на этот счет дополнительное напоминание со стороны «начальства», или мы сами сочли благоразумнее не откладывать отъезда. Помню только, что в эти дни мне приходилось бегать в департамент полиции и брать отсрочки со дня на день и для себя лично, потому что я получила уведомление, что лица, бывшие под гласным надзором, не имеют права, впредь до особого разрешения, проживать в столицах. Это было уже толкование в применение к случаю, потому что существовавшее дотоле постановление гласило: «Лица, бывшие под гласным надзором, не имеют права въезда в столицы в течение года после окончания его». Мой гласный надзор по делу 1 марта 1887 г. окончился в 1892 году и через год, с 1893 г., я переехала в Москву; да и в Питере жила во время сиденья брата с перерывами целый год, а тут вдруг — очевидно в связи с делом брата и моими личными знакомствами в Питере и Москве — спохватились.

Владимиру Ильичу было разрешено провести три дня и в Москве, в семье. Повидавшись с товарищами, он решил было заарестоваться в Москве и ехать дальше с ними вместе. Тогда была только что окончена магистраль до Красноярска, и этап представлялся уже не таким тягостным, как раньше: только две тюрьмы, — в Москве и Красноярске. Владимиру Ильичу не хотелось пользоваться льготой по сравнению с товарищами. Помню, что это очень огорчило мать, для которой разрешение Володе ехать на свой счет было самым большим утешением. Питерские знакомые очень настаивали на необходимости этого, чтобы сберечь его недюжинные силы. А. М. Калмыкова предлагала даже средства для этого. Мать отказалась от помощи, передав через меня А. М. Калмыковой, что пусть те деньги пойдут для более нуждающегося, напр., Кржижановского, а она сможет отправить Владимира Ильича на свои средства.

И вот, после того, как матери доказывали, насколько важно добиться поездки на свой счет, после того, как ей передавали слова к эго-то из старых ссыльных: «ссылку мог бы повторить, этап — никогда», В. И. решает отказаться от полученной с трудом льготы и добровольно пойти опять в тюрьму. Но дело обошлось: «декабристы», заарестованные в Питере, не прибыли еще к окончанию трех льготных дней в Москву, а между тем засуетившаяся московская охранка поставила вызванного к себе Владимира Ильича перед ультиматумом: или получения проходного свидетельства на завтра или немедленного заарестования. Перспектива итти в тюрьму тотчас же, даже не простившись с домашними, и ждать там неопределенное время приезда «своих», — эта конкретная русская действительность, да еще в ее менее причесанной, чем в Питере, в ее московской форме, в этом отпечатке «вотчины» вел. князя Сергея, навалилась на него, на его стремление итти вместе с товарищами. Естественный протест здравого ума против такой бесплодной растраты сил для того, чтобы не отличаться от товарищей, всегда присущее ему сознание необходимости беречь силы для действительной борьбы, а не для проявления рыцарских чувств, одержало верх, и Ильич решил выехать на следующий день. Мы четверо: мать, сестра Мария Ильинична и я с мужем Марком Тимофеевичем поехали проводить его до Тулы.

Ильич уехал с обещанием писать и он выполнил это обещание. За все три года его ссылки у нас была наиболее обстоятельная, наиболее регулярная переписка с ним. Но это не входит ужо в рамки статьи.

А. И. Елизарова.

Примечания:

* Б. Гольдман (псевдоним Горев), позднее меньшевик, теперь сочувствующий большевикам.

** А. Н. Потресов сообщил теперь, что программа была передана им двоюродному брату, а тот отдал в другое место, где в панике ее уничтожили. В этом номере мы печатаем эту программу, найденную в гектографированном списке в женевском партийном архиве. Вопрос о том, кем и в какое время она была перепечатана, остается пока открытым. Прим. ред.

 

Joomla templates by a4joomla