И. В. Попов
9 ЯНВАРЯ 1905 ГОДА В ПЕТЕРБУРГЕ
Наступил морозный январь 1905 года. Монархическая пропаганда Гапона дала обильные всходы на окраинах Питера. Трудовой народ еще верил попам и царю, не понимая истинной причины своих бедствий, не представляя своей роли в грядущих событиях. Пользуясь этим, Гапон до хрипоты выступал перед толпами людей за Нарвской, Московской и Невской заставами. Его влияние росло. Вскоре началось обсуждение на собраниях проекта прошения царю.
В Ново-Прогонном переулке в помещении гапоновского собрания и на улице обсуждали требования, записанные в петиции. Перед толпой в переулке выступал Корней, слесарь из наших мастерских, грамотный и толковый оратор. Его плотная фигура возвышалась над толпой, ветер шевелил темные волосы. Говорил он спокойно и деловито. Взвинченная монархической пропагандой настороженная толпа притихла. Мы с Колей и Алексеем Соловьевым на всякий случай держались поближе к Корнею, теперь мы уже не ходили сюда в одиночку. Корней говорил о войне и тяжелой жизни рабочих.
— Не просить, а требовать надо от царя и капиталистов. Бороться за свои права! Свободу нельзя получить как милостыню, ее можно только завоевать с оружием в руках, а не с иконами!
По толпе прокатился сдержанный гул.
— К царю вас не пустят! В вас будут стрелять!
— А ну расступись, православные! — рявкнул рыжий мужик в суконной поддевке. — Ты иконы не трожь, смутьян! Не с тобой пойдем, а с отцом Гапоном, — выкрикивал он, распихивая локтями толпу и надвигаясь на Корнея. За мужиком торопились еще несколько краснорожих молодцов, матерясь и потрясая кулаками.
— Бей его, смутьяна! Бей нехристя! — гудела толпа. Мужик в суконной поддевке замахнулся на Корнея, но, не успев ударить, рухнул в кипящий людской водоворот, сбитый с ног нашими парнями. Завязалась свалка, из которой мы еле вытащили Корнея. Несдобровать бы ему, если бы не наши крепкие кулаки.
Несмотря ни на что, по заданию подпольной организации большевики продолжали выступать везде, где собирался взбудораженный народ, разъясняли контрреволюционную сущность гапоновщины и призывали рабочих к борьбе с самодержавием.
8 января стачка стала всеобщей. Жизнь города была парализована: не работали электростанции и водопровод, не выходили газеты. Притихли заводы за Невской заставой. Оживление царило в Ново-Прогонном переулке. С утра и до поздней ночи шумел здесь народ и шли непрерывные собрания.
8 января с утра мы с Колей, спрятав за пазухой по пачке листовок Петербургского комитета РСДРП «Ко всем петербургским рабочим», отправились в Ново-Прогонный переулок. Сюда тянулись вереницы людей подписывать прошение. На улице стоял накрытый скатертью стол, на нем лежали чистые листы бумаги. Люди подходили к столу с серьезными, сосредоточенными лицами, истово крестились. Мужчины снимали шапки. Озябшими руками грамотные старательно выводили свои фамилии, а неграмотные (их было большинство) вместо подписи ставили кресты. «Прошение будет читать царь», — думалось каждому.
Люди до темноты все шли и шли, испещряя вкривь и вкось белую бумагу крестами и каракулями. Чернила замерзали, и листы обильно усеивали кляксы.
А мы у поворота в переулок и в толпе у особняка исподтишка раздавали листовки. Сначала оглянешься — нет ли поблизости шпика? Заядлых гапоновцев-стариков обходишь стороной: лучше с ними не связываться, опять набьют шею. Заметив подходящего человека, подойдешь сзади и тихо сунешь в его карман сложенную вчетверо листовку. Заслышав шелест бумаги, догадливый мастеровой ощупает ее в кармане и проходит дальше. А один развернул листовку, остановился в толпе и прочел вслух:
— «Такой дешевой ценой, как одна петиция, хотя и поданная попом от имени рабочих, свободу не покупают. Свобода покупается кровью, свобода завоевывается с оружием в руках в жестоких боях! Не просить царя и даже не требовать от него, не унижаться перед нашим заклятым врагом, а сбросить его с престола и выгнать вместе с ним всю самодержавную шайку — только таким путем можно завоевать свободу!»
Окружающие слушали хмуро и молчали.
— А ну дай сюда! — потребовал бородатый старик и потянулся к листовке.
— Не трожь. Не тобой писано! — негромко предостерег старика плечистый мужчина, заслоняя мастерового с листовкой.
Некоторые, даже не читая листовку, с руганью рвали ее на мелкие клочки и шли подписывать петицию. Не только темные люди, но и многие грамотные квалифицированные мастеровые, еще не осознавшие своих классовых интересов, искренне верили Гапону и призывали других идти к Зимнему за царской милостью.
Поздно ночью 8 января мы собрались у Тетина. Он рассказал о решении Невского райкома РСДРП: ввиду того что невозможно предотвратить шествие к дворцу, принять в нем участие, быть с народом, разъяснять необходимость борьбы с самодержавием...
В раннее тихое утро 9 января 1905 года мы вышли на улицу. По Шлиссельбургскому тракту1 к Невской заставе двигались люди в праздничных одеждах. Ближе к Ново-Прогонному переулку тракт запрудил народ. Впереди на чистых полотенцах пожилые мужчины и женщины держали большие иконы в блестящих ризах из часовни Скорбящей богоматери и портреты царя. Над толпой колыхались хоругви — на тусклой позолоте темнел строгий лик Христа.
— Пошли!.. С богом!.. — крикнул кто-то впереди, и толпа двинулась, далеко растянувшись по тракту.
— Спаси, господи, люди твоя и благослови достояние твое!.. — как последняя надежда обездоленных людей звучала в морозном воздухе старая молитва.
Мужчины, женщины с детьми, старики шли неторопливо, уверенно, с торжественной решимостью и просветленными лицами. Вся Невская застава выплеснулась на тракт и двинулась к центру. Мы с Колей оказались в середине процессии. Когда голова ее подошла к Шлиссельбургской пожарной части, впереди что-то произошло: стихла молитва и по толпе пошел гул.
Вдруг в морозном воздухе рвануло сухим треском и эхом отдалось на другом берегу Невы. Толпа оцепенела. Хоругви закачались и стали падать в гущу народа.
— Казаки!.. Солдаты!.. Стреляют!.. — кричали люди и бежали во дворы, через огороды, в страхе жались к заборам. Захлебываясь слезами и ужасом, кричал чей-то ребенок. Посредине тракта на затоптанном снегу стояла на коленях старая женщина в клетчатой шали.
— Богородица матушка! Спаси и помилуй! — молилась она, подняв к небу узловатые руки. Крупные слезы катились по ее морщинистым щекам.
— Пойдем, Ванюшка, через Неву! — крикнул Коля.
Мы перемахнули через забор, пробежали огородом и колобками скатились на реку. Здесь было просторно и ветрено. Народ цепочками тянулся по неровному, занесенному снегом льду и проторенной к другому берегу дороге...
Десятки тысяч людей, просочившись ручейками через заслоны войск, все еще несли свою веру и надежду к Зимнему, несли иконы и портреты кровавого царя. И мы с Колей шли с ними в большой тревоге: а что же будет на Дворцовой площади? У Александровского сада мы остановились. Огромная толпа не двигалась дальше.
— Почему не идут на площадь, отец? — спросил я высокого бородатого старика.
— А ты поди, поди, сынок! Там солдаты, они тя пустят! — сердито ответил он.
Впереди призывно запел солдатский рожок, и вслед рванул залп, за ним другой, третий...
— Стреляют, ироды! — громко удивился старик, и вдруг его ноги в больших серых валенках подогнулись, и он свалился на обочину тротуара.
Толпа завопила, закричала, шарахнулась назад. На снегу чернели неподвижные тела, подтекавшие алыми пятнами. За толпой вдогонку мчались казаки с саблями наголо, рубили и топтали бегущих в ужасе людей. Пытаясь укрыться от казачьих сабель, люди метались по улице, ломились в запертые ворота и подъезды. Подхваченные толпой, побежали и мы. Сначала рыжий Колин башлык мелькал рядом. Я споткнулся о что-то мягкое и грохнулся на мостовую, под ноги бегущих людей. Они наступали и падали на меня, не давая подняться.
Лошадиные копыта больно брызнули в лицо комьями мерзлого снега. Я прижался к обледенелой мостовой, охватив голову руками, а надо мной мчались кони. Не знаю, сколько пролежал так, оглушенный и обессиленный. Наконец я опомнился.
«Жив!» — промелькнуло в сознании. Поднял голову и огляделся: топот, крики, выстрелы раздавались впереди; на окровавленном снегу лежали люди, некоторые шевелились и стонали; из материнской кошелки рассыпалась печеная картошка; неподалеку валялась изломанная и растоптанная хоругвь.
— Коля!.. Коля!.. — отчаянно закричал я.
— Не ори, парень, — пробурчал лежавший рядом человек. — Ползи, пока цел! — Втянув голову в плечи, он проворно пополз к домам. Я тоже отполз в сторону и поднялся на ноги. Лязгая зубами от внезапного озноба, я осматривал лежавшие на улице тела и не нашел ни одного в рыжем башлыке. Мужчины без шапок, раскинувшие руки на грязном снегу, дети, женщины лежали в разных позах, как настигла шальная смерть. У некоторых вместо головы перемешанный со снегом кровавый студень.
Шатаясь как пьяный, сам не зная куда, я побрел вдоль тротуара. Сквозь зеркальное стекло богатого подъезда на меня глянул бородатый швейцар в галунах. Злобно показав ему кулак, я свернул в переулок и наконец вышел на улицу, где люди не ползали по снегу, а ходили, разговаривали и грелись у костров.
— По ком плачешь, родимый? Аль потерял кого? — участливо спросила маленькая старушка.
Я провел ладонями по щекам, они были мокры от слез. Сам того не замечая, я плакал о людях, оставшихся на снегу, о потерянном друге. Сжав кулаки, молча пошел дальше. Жгучая ненависть росла и клокотала, заполняя все мое существо. А рядом в одиночку и группами шли потрясенные и озлобленные люди, проклиная царя и Гапона.
В ранних сумерках дворники, полицейские и солдаты собирали в сани и накрывали рогожами окоченевшие на снегу тела. Несколько ночей из больниц и моргов тайком вывозили вагоны трупов на Преображенское кладбище и сваливали в огромные ямы. Скрывая следы страшного преступления, полицейские закидывали безвестные могилы комьями мерзлой глины и сравнивали с землей.
В большевистской газете «Вперед» за 18 января 1905 года в списке жертв 9 января, умерших в больнице, я нашел фамилию моего друга Коли.
Революция 1905 — 1907 годов. Документы и материалы. М.. 1975, с. 215 — 220
1 Шлиссельбургский тракт проходил через Обводный канал по проспекту Обуховской обороны. Ред. 27
М. Горький
9-е ЯНВАРЯ
...Когда толпа вылилась из улицы на берег реки и увидела перед собой длинную, ломаную линию солдат, преграждавшую ей путь на мост1 — людей не остановила эта тонкая, серая изгородь. В фигурах солдат, четко обрисованных на голубовато-светлом фоне широкой реки, не было ничего угрожающего, они подпрыгивали, согревая озябшие ноги, махали руками, толкали друг друга. Впереди, за рекой, люди видели темный дом — там ждал их «он», царь, хозяин этого дома. Великий и сильный, добрый и любящий, он не мог, конечно, приказать своим солдатам, чтобы они не допускали к нему народ, который его любит и желает говорить с ним о своей нужде.
Но все-таки на многих лицах явилась тень недоумения, и люди впереди толпы немного замедлили свой шаг. Иные оглянулись назад, другие отошли в сторону, и все старались показать друг другу, что о солдатах — они знают, это не удивляет их. Некоторые спокойно поглядывали на золотого ангела, блестевшего высоко в небе над унылой крепостью, другие улыбались. Чей-то голос, соболезнуя, произнес:
— Холодно солдатам!..
— Н-да-а...
— А надо стоять!
— Солдаты — для порядка.
— Спокойно, ребята!.. Смирно!
— Ура, солдаты! — крикнул кто-то.
Офицер в желтом башлыке на плечах выдернул из ножен саблю и тоже что-то кричал встречу толпе, помахивая в воздухе изогнутой полоской стали. Солдаты встали неподвижно плечо к плечу друг с другом.
— Чего это они? — спросила полная женщина.
Ей не ответили. И всем как-то вдруг стало трудно идти.
— Назад! — донесся крик офицера.
Несколько человек оглянулось — позади их стояла плотная масса тел, из улицы в нее лилась бесконечным потоком темная река людей; толпа, уступая ее напору, раздавалась, заполняя площадь перед мостом. Несколько человек вышло вперед и, взмахивая белыми платками, пошли навстречу офицеру. Шли и кричали:
— Мы — к государю нашему...
— Вполне спокойно!..
— Назад! Я прикажу стрелять!
Когда голос офицера долетел до толпы, она ответила гулким эхом удивления. О том, что не допустят до «него», некоторые из толпы говорили и раньше, но чтобы стали стрелять в народ, который идет к «нему» спокойно, с верою в его силу и доброту, — это нарушало цельность созданного образа. «Он» — сила выше всякой силы, и ему некого бояться, ему незачем отталкивать от себя свой народ штыками и пулями...
Худой, высокий человек с голодным лицом и черными глазами вдруг закричал:
— Стрелять? Не смеешь!..
И, обращаясь к толпе, громко, злобно продолжал:
— Что? Говорил я — не пустят они...
— Кто? Солдаты?
— Не солдаты, а — там...
Он махнул рукой куда-то вдаль.
— Выше которые... вот! Ага? Я же говорил!
— Это еще неизвестно...
— Узнают, зачем идем, — пустят!..
Шум рос. Были слышны гневные крики, раздавались возгласы иронии. Здравый смысл разбился о нелепость преграды и молчал. Движения людей стали нервнее, суетливее; от реки веяло острым холодом. Неподвижно блестели острия штыков.
Перекидываясь восклицаниями и подчиняясь напору сзади, люди двигались вперед. Те, которые пошли с платками, свернули в сторону, исчезли в толпе. Но впереди все — мужчины, женщины, подростки — тоже махали белыми платками.
— Какая там стрельба? К чему? — солидно говорил пожилой человек с проседью в бороде. — Просто они не пускают на мост, дескать — идите прямо по льду...
И вдруг в воздухе что-то нервно и сухо просыпалось, дрогнуло, ударило в толпу десятками невидимых бичей. На секунду все голоса вдруг как бы замерзли. Масса продолжала тихо подвигаться вперед.
— Холостыми... — не то сказал, не то спросил бесцветный голос.
Но тут и там раздавались стоны, у ног толпы легло несколько тел. Женщина, громко охая, схватилась рукой за грудь и быстрыми шагами пошла вперед, на штыки, вытянутые навстречу ей. За нею бросились еще люди и еще, охватывая ее, забегая вперед ее.
И снова треск ружейного залпа, еще более громкий, более неровный. Стоявшие у забора слышали, как дрогнули доски, — точно чьи-то невидимые зубы злобно кусали их. А одна пуля хлестнулась вдоль по дереву забора и, стряхнув с него мелкие щепки, бросила их в лица людей. Люди падали по двое, по трое, приседали на землю, хватаясь за животы, бежали куда-то прихрамывая, ползли по снегу, и всюду на снегу обильно вспыхнули яркие красные пятна. Они расползались, дымились, притягивая к себе глаза... Толпа подалась назад, на миг остановилась, оцепенела, и вдруг раздался дикий, потрясающий вой сотен голосов. Он родился и потек по воздуху непрерывной, напряженно дрожащей пестрой тучей криков острой боли, ужаса, протеста, тоскливого недоумения и призывов на помощь.
Наклонив головы, люди группами бросились вперед подбирать мертвых и раненых. Раненые тоже кричали, грозили кулаками, все лица вдруг стали иными, и во всех глазах сверкало что-то почти безумное. Паники — того состояния общего черного ужаса, который вдруг охватывает людей, сметает тела, как ветер сухие листья в кучу, и слепо тащит, гонит всех куда-то в диком вихре стремления спрятаться, — этого не было. Был ужас, жгучий, как промерзлое железо, он леденил сердце, стискивал тело и заставлял смотреть широко открытыми глазами на кровь, поглощавшую снег, на окровавленные лица, руки, одежды, на трупы, страшно спокойные в тревожной суете живых. Было едкое возмущение, тоскливо-бессильная злоба, много растерянности и много странно неподвижных глаз, угрюмо нахмуренных бровей, крепко сжатых кулаков, судорожных жестов и резких слов. Но казалось, что больше всего в груди людей влилось холодного, мертвящего душу изумления. Ведь за несколько ничтожных минут перед этим они шли, ясно видя перед собою цель пути, пред ними величаво стоял сказочный образ, они любовались, влюблялись в него и питали души свои великими надеждами. Два залпа, кровь, трупы, стоны, и — все стали перед серой пустотой, бессильные, с разорванными сердцами.
Топтались на одном месте, точно опутанные чем-то, чего не могли разорвать; одни молча и озабоченно носили раненых, подбирали трупы, другие точно во сне смотрели на их работу, ошеломленно, в странном бездействии. Многие кричали солдатам слова упреков, ругательства и жалобы, размахивали руками, снимали шапки, зачем-то кланялись, грозили чьим-то страшным гневом...
Солдаты стояли неподвижно, опустив ружья к ноге, лица у них были тоже неподвижные, кожа на щеках туго натянулась, скулы остро высунулись. Казалось, что у всех солдат белые глаза и смерзлись губы...
В толпе кто-то кричал истерически громко:
— Ошибка! Ошибка вышла, братцы!.. Не за тех приняли! Не верьте!.. Иди, братцы, — надо объяснить!..
— Гапон — изменник! — вопил подросток-мальчик, влезая на фонарь.
— Что, товарищи, видите, как встречает вас?..
— Постой, — это ошибка! Не может этого быть, ты пойми!
— Дай дорогу раненому!..
Двое рабочих и женщина вели высокого худого человека; он был весь в снегу, из рукава его пальто стекала кровь. Лицо у него посинело, заострилось еще более, и темные губы, слабо двигаясь, прошептали:
— Я говорил — не пустят!.. Они его скрывают, — что им — народ!
— Конница!
— Беги!..
Стена солдат вздрогнула и растворилась, как две половины деревянных ворот, танцуя и фыркая, между ними проехали лошади, раздался крик офицера, над головами конницы взвились, разрезав воздух, сабли, серебряными лентами сверкнули, замахнулись все в одну сторону. Толпа стояла и качалась, волнуясь, ожидая, не веря.
Стало тише.
— Ма-арш! — раздался неистовый крик.
Как будто вихрь ударил в лицо людей, и земля точно обернулась кругом под их ногами, все бросились бежать, толкая и опрокидывая друг друга, кидая раненых, прыгая через трупы. Тяжелый топот лошадей настигал, солдаты выли, их лошади скакали через раненых, упавших, мертвых, сверкали сабли, сверкали крики ужаса и боли, порою был слышен свист стали и удар ее о кость. Крик избиваемых сливался в гулкий и протяжный стон...
— А-а-а!..
Солдаты взмахивали саблями и опускали их на головы людей, и вслед за ударом тела их наклонялись набок. Лица у них были красные, безглазые. Ржали лошади, страшно оскаливая зубы, взмахивая головами...
Народ загнали в улицы... И тотчас же, как только топот лошадей исчез вдали, люди остановились, задыхаясь, взглянули друг на друга выкатившимися глазами. На многих лицах явились виноватые улыбки, и кто-то засмеялся, крикнув:
— Ну и бежал же я!..
— Тут — побежишь!.. — ответили ему.
И вдруг со всех сторон посыпались восклицания изумления, испуга, злобы...
— Что же это, братцы, а?
— Убийство идет, православные!
— За что?
— Вот так правительство!
— Рубят, а? Конями топчут...
Недоуменно мялись на месте, делясь друг с другом своим возмущением. Не понимали, что нужно делать, никто не уходил, каждый прижимался к другому, стараясь найти какой-то выход из пестрой путаницы чувств, смотрели с тревожным любопытством друг на друга и — все-таки, более изумленные, чем испуганные, — чего-то ждали, прислушиваясь, оглядываясь. Все были слишком подавлены и разбиты изумлением, оно лежало сверху всех чувств, мешало слиться настроению более естественному в эти неожиданные, страшные, бессмысленно ненужные минуты, пропитанные кровью невинных...
Молодой голос энергично позвал:
— Эй! Идите подбирать раненых!
Все встрепенулись, быстро пошли к выходу на реку. А навстречу им в улицу вползали по снегу и входили, шатаясь на ногах, изувеченные люди, в крови и снегу. Их брали на руки, несли, останавливали извозчиков, сгоняя седоков, куда-то увозили. Все стали озабоченны, угрюмы, молчаливы. Рассматривали раненых взвешивающими глазами, что-то молча измеряли, сравнивали, углубленно искали ответов на страшный вопрос, встававший перед ними неясной, бесформенной, черной тенью. Он уничтожал образ недавно выдуманного героя, царя, источника милости и блага. Но лишь немногие решались вслух сознаться, что этот образ уже разрушен. Сознаться в этом было трудно, — ведь это значило лишить себя единственной надежды...
Шел лысый человек в пальто с рыжей заплатой, его тусклый череп теперь был окрашен кровью, он опустил плечо и голову, ноги у него подламывались. Его вели широкоплечий парень без шапки, с курчавой головой и женщина в разорванной шубке с безжизненным тупым лицом.
— Погоди, Михайло, как же это? — бормотал раненый. — Стрелять в народ — не разрешается!.. Не должно это быть, Михайло.
— А — было! — крикнул парень.
— И стреляли... И рубили... — уныло заметила женщина.
— Значит, приказание дано на это, Михайло...
— И было! — злобно крикнул парень. — А ты думал — с тобой разговаривать станут? Вина стакан поднесут?
— Погоди, Михайло...
Раненый остановился, опираясь спиной о стену, и закричал:
— Православные!.. За что нас убивают? По какому закону?.. По чьему приказу?
Люди шли мимо него, опуская головы.
В другом месте на углу у забора собрались несколько десятков, и в середине их чей-то быстрый, задыхающийся голос говорил тревожно и злобно:
— Гапон вчера был у министра, он знал все, что будет, значит — он изменник нам, — он повел нас на смерть!
— Какая ему польза?
— А я — знаю?
Всюду разгоралось волнение, перед всеми вставали вопросы еще не ясные, но уже каждый чувствовал их важность, глубину, суровое, настойчивое требование ответа. В огне волнения быстро истлевала вера в помощь извне, надежда на чудесного избавителя от нужды.
Посреди улицы шла женщина, полная, плохо одетая, с добрым лицом матери, с большими, грустными глазами. Она плакала и, поддерживая правой рукой окровавленную левую, говорила:
— Как буду работать? Чем кормить детей?.. Кому жаловаться?.. Православные, где же у народа защитники, если и царь против него?
Ее вопросы, громкие и ясные, разбудили людей, всколыхнули и встревожили их. К ней быстро подходили, бежали со всех сторон и, останавливаясь, слушали ее слова угрюмо и внимательно.
— Значит, народу — нет закона?
У некоторых вырывались вздохи. Другие негромко ругались. Откуда-то пронесся резкий, злой крик.
— Получил помощь — сыну ногу разбили...
— Петруху — насмерть!..
Криков было много, они хлестали по ушам и, все чаще вызывая мстительное эхо, резкие отзвуки, будили чувство озлобления, сознание необходимости защищаться от убийц. На бледных лицах выступало некое решение.
— Товарищи! Мы все-таки идем в город... может, чего-нибудь добьемся... Идемте, понемногу!
— Перебьют...
— Давайте говорить солдатам, — может, они поймут, что нет закона убивать народ!
— А может, есть, — почему мы знаем?
Толпа медленно, но неуклонно изменялась, перерождаясь в народ. Молодежь расходилась небольшими группами, все они шли в одну сторону, снова к реке. И все несли раненых, убитых, пахло теплой кровью, раздавались стоны, возгласы.
— Якову Зимину — прямо в лоб...
— Спасибо батюшке-царю!
— Да-а, встретил!
Раздалось несколько крепких слов. Даже за одно из них четверть часа тому назад толпа разорвала бы в клочья. Маленькая девочка бежала и кричала всем:
— Не видали маму?
Люди молча оглядывались на нее и уступали ей дорогу. Потом раздался голос женщины с раздробленной рукой:
— Здесь, здесь я...
Улица пустела. Молодежь уходила все быстрее. Пожилые люди угрюмо, не спеша тоже шли куда-то, по двое и по трое, исподлобья глядя вслед молодым. Говорили мало... Лишь порой кто-нибудь, не сдержав горечи, восклицал негромко:
— Значит, народ отбросили теперь?
— Убийцы проклятые!..
Сожалели об убитых людях, и, догадываясь, что убит также один тяжелый, рабский предрассудок, осторожно молчали о нем, не произнося более царапающего ухо имени его, чтобы не тревожить в сердце тоски и гнева...
А может быть, молчали о нем, боясь создать другой на место мертвого...
...Вокруг жилища царя стояли плотной, неразрывной цепью серые солдаты, под окнами дворца на площади расположилась конница, торчали пушки, небольшие и чем-то похожие на пиявок. Запах сена, навоза, лошадиного пота окружал дворец, лязг железа, звон шпор, крики команды, топот лошадей колебался под слепыми окнами дворца.
Против солдат — тысячи безоружных, озлобленных людей топчутся на морозе, над толпою — сероватый пар дыхания, точно пыль. Рота солдат опиралась одним флангом о стену здания на углу Невского проспекта, другим — о железную решетку сада, преграждая дорогу на площадь ко дворцу. Почти вплоть к солдатам штатские, разнообразно одетые люди, большинство рабочих, много женщин и подростков.
— Расходись, господа! — вполголоса говорил фельдфебель. Он ходил вдоль фронта, отодвигая людей от солдат руками и плечом, стараясь не видеть человеческих лиц.
— Почему вы не пускаете? — спрашивали его.
— Куда?
— К царю!
Фельдфебель на секунду остановился и с чувством, похожим на уныние, воскликнул:
— Да я же говорю — нет его!
— Царя нет?
— Ну да! Сказано вам нет, и — ступайте!
— Совсем нет царя? — настойчиво допрашивал иронический голос.
Фельдфебель снова остановился, поднял руку.
— За такие слова — берегись! И другим тоном объяснил:
— В городе — нет его! Из толпы ответили:
— Нигде нет!
— Кончился!
— Расстреляли вы его, дьяволы!
— Вы думали — народ убиваете?
— Народ — не убьешь! Его на все хватит...
— Вы царя убили, — понимаете?
...Люди, поддаваясь толчкам сзади, порою толкали солдат.
— Тиша! — негромко откликался на толчки человек в серой шинели. Толпа все более горячо кричала им что-то. Солдаты слушали мигая, лица кривились неопределенными гримасами, и нечто жалкое, робкое являлось на них.
— Не трог ружо! — крикнул один из них молодому парню в мохнатой шапке. А тот тыкал солдата пальцем в грудь и говорил:
— Ты солдат, а не палач. Тебя позвали защищать Россию от врагов, а заставляют расстреливать народ... Пойми! Народ — это и есть Россия!
— Мы — не стреляем! — ответил солдат.
— Гляди — стоит Россия, русский народ! Он желает видеть своего царя...
Кто-то перебил речь, крикнув:
— Не желает!
— Что в том худого, что народ захотел поговорить с царем о своих делах? Ну, скажи, а?
— Не знаю я! — сказал солдат, сплевывая.
Сосед его добавил:
— Не велено нам разговаривать... Уныло вздохнул и опустил глаза.
Один солдатик вдруг ласково спросил стоявшего перед ним:
— Земляк, не рязанский будете?
— Псковский. А что?
— Так. Я — рязанский...
И, широко улыбнувшись, зябко передернул плечами.
Люди колыхались перед ровной серой стеной, бились об нее, как волны реки о камни берега. Отхлынув, снова возвращались. Едва ли многие понимали, зачем они здесь, чего хотят и ждут? Ясно сознанной цели, определенного намерения не чувствовалось. Было горькое чувство обиды, возмущения, у многих — желание мести, это всех связывало, удерживало на улице, но не на кого было излить эти чувства, некому — мстить... Солдаты не возбуждали злобы, не раздражали — они были просто тупы, несчастны, иззябли, многие не могли сдержать дрожи в теле, тряслись, стучали зубами...
Много глаз смотрели в широкое, приплюснутое лицо длинной линии солдат с холодным, молчаливым любопытством, с презрением, гадливостью. Но большинство пыталось разогреть их огнем своего возбуждения, пошевелить что-то в крепко сжатых казармою сердцах, в головах, засоренных хламом казенной выучки. Большинство людей хотело что-нибудь делать, как-нибудь воплотить свои чувства и мысли в жизнь и упрямо билось об эти серые, холодные камни, желавшие одного — согреть свои тела.
Все горячее звучали речи, все более ярки становились слова.
— Солдаты! — говорил плотный мужчина, с большой бородой и голубыми глазами. — Вы дети русского народа. Обеднял народ, забыт он, оставлен без защиты, без работы и хлеба. Вот он пошел сегодня просить царя о помощи, а царь велит вам стрелять в него, убивать. У Троицкого моста — стреляли, убили не меньше сотни. Солдаты! Народ — отцы и братья ваши — хлопочет не только за себя, а и за вас. Вас ставят против народа, толкают на отцеубийство, братоубийство. Подумайте! Разве вы не понимаете, что против себя идете?
Этот голос, спокойный и ровный, хорошее лицо и седые волосы бороды, весь облик человека и его простые, верные слова, видимо, волновали солдат. Опуская глаза перед его взглядом, они слушали внимательно, иной, покачивая головою, вздыхал, другие хмурили брови, оглядываясь, кто-то негромко посоветовал:
— Отойди, — офицер услышит!
Офицер, высокий, белобрысый, с большими усами, медленно шел вдоль фронта и, натягивая на правую руку перчатку, сквозь зубы говорил:
— Ра-азойдись! Па-ашел прочь! Что? Пагавари, — я тебе па-гаварю!..
Остановясь на фланге, офицер крикнул:
- Смирно!
Солдаты всколыхнулись и замерли.
— Приказываю разойтись! — сказал офицер и не торопясь вынул из ножен шашку.
Разойтись было физически невозможно, — толпа густо залила всю маленькую площадь, а из улицы, в тыл ей, все шел и шел народ...
Вдруг раздалось зловещее пение рожка. Публика смотрела на горниста, — он так странно надул щеки и выкатил глаза, что казалось — лицо его сейчас лопнет, рожок дрожал в его руке и пел слишком долго. Люди заглушили гнусавый, медный крик громким свистом, воем, визгом, возгласами проклятий, словами укоров, стонами тоскливого бессилия, криками отчаяния и удальства, вызванного ощущением возможности умереть в следующий миг и невозможностью избежать смерти. Уйти от нее было некуда. Несколько темных фигур бросились на землю и прижались к ней, иные закрывали руками лица, а седобородый человек, распахнув на груди пальто, выдвинулся вперед всех, глядя на солдат голубыми глазами и говоря им что-то утопавшее в хаосе криков.
Солдаты взмахнули ружьями, взяв на прицел, и все оледенели в однообразной, сторожкой позе, вытянув к толпе штыки.
Было видно, что линия штыков висела в воздухе неспокойно, неровно, — одни слишком поднялись вверх, другие наклонились вниз, лишь немногие смотрели прямо в груди людей, и все они казались мягкими, дрожали и точно таяли, сгибались.
Чей-то голос громко, с ужасом и отвращением крикнул:
— Что вы делаете? Убийцы!
Штыки сильно и неровно дрогнули, испуганно сорвался залп, люди покачнулись назад, отброшенные звуком, ударами пуль, падениями мертвых и раненых. Некоторые стали молча прыгать через решетку сада. Брызнул еще залп. И еще.
Мальчик, застигнутый пулей на решетке сада, вдруг перегнулся и повис на ней вниз головой. Высокая, стройная женщина с пышными волосами тихо ахнула и мягко упала около него.
— Ах вы, проклятые! — крикнул кто-то...
Толпа, отступая, ахала, проклятия, ругательства и крики боли сливались в пестрый вихрь со свистом, уханьем и стонами, солдаты стояли твердо и были так же неподвижны, как мертвые. Лица у них посерели, и губы плотно сжались, точно все эти люди тоже хотели кричать и свистеть, но не решались, сдерживались. Они смотрели прямо перед собой широко открытыми глазами и уже не мигали. В этом взгляде не было заметно что-либо человеческое, казалось, что они не видят ничего, эти опустошенные, мутные точки на серых, вытянутых лицах. Не хотят видеть, может быть, тайно боятся, что, увидав теплую кровь, пролитую ими, еще захотят пролить ее. Ружья дрожали в их руках, штыки колебались, сверлили воздух. Но эта дрожь тела не могла разбудить тупого бесстрастия в грудях людей, сердца которых были погашены гнетом насилия над волей, мозги туго оклеены противной, гнилой ложью. С земли поднялся бородатый голубоглазый человек и снова начал говорить рыдающим голосом, весь вздрагивая:
— Меня — не убили. Это потому, что я говорил вам святую правду...
Толпа снова угрюмо и медленно подвигалась вперед, убирая мертвых и раненых. Несколько человек встали рядом с тем, который говорил солдатам, и тоже, перебивая его речь, кричали, уговаривали, упрекали, беззлобно, с тоской и состраданием. В голосах все еще звучала наивная вера в победу правдивого слова, желание доказать бессмыслие и безумие жестокости, внушить сознание тягостной ошибки. Старались и хотели заставить солдат понять позор и гадость их невольной роли...
Офицер вынул из чехла револьвер, внимательно осмотрел его и пошел к этой группе людей. Она сторонилась от него не спеша, как сторонятся от камня, который не быстро катится с горы. Голубоглазый бородатый человек не двигался, встречая офицера словами горячей укоризны, широким жестом указывая на кровь вокруг.
— Чем это оправдать, подумайте? Нет оправдания! Офицер встал перед ним, озабоченно насупил брови, вытянул
руку. Выстрела не было слышно, был виден дым, он окружил руку убийцы раз, два и три. После третьего раза человек согнул ноги, запрокинулся назад, взмахивая правой рукой, и упал. К убийце бросились со всех сторон, — он отступал, махая шашкой, совал ко всем свой револьвер... Какой-то подросток упал под ноги ему, он ткнул шашкой в живот. Кричал ревущим голосом, прыгал во все стороны, как упрямая лошадь. Кто-то бросил ему шапкой в лицо, бросали комьями окровавленного снега. К нему подбежал фельдфебель и несколько солдат, выставив вперед штыки, — тогда нападавшие разбежались. Победитель грозил саблей вслед им, а потом вдруг опустил ее и еще раз воткнул в тело подростка, ползавшего у его ног, теряя кровь.
И снова гнусаво запел рожок. Люди быстро очищали площадь пред этим звуком, а он тонко извивался в воздухе и точно дочерчивал пустые глаза солдат, храбрость офицера, его красную на конце шашку, растрепавшиеся усы...
Раздался еще залп, другой...
Улицы были набиты народом, как мешки зерном. Здесь было меньше рабочих, преобладали мелкие торговцы, служащие. Уже некоторые из них видели кровь и трупы, иных била полиция. Их вывела из домов на улицу тревога, и они всюду сеяли ее, преувеличивая внешний ужас дня. Мужчины, женщины, подростки — все тревожно оглядывались, прислушиваясь, ожидали. Рассказывали друг другу об убийствах, охали, ругались, расспрашивали легко раненных рабочих, порою понижали голоса до шепота и долго говорили друг другу что-то тайное. Никто не понимал, что надо делать, и никто не уходил домой. Чувствовали и догадывались, что за этими убийствами есть еще что-то важное, более глубокое и трагическое для них, чем сотни убитых и раненых людей, чужих им.
До этого дня они жили почти безотчетно, какими-то неясными, неизвестно когда, незаметно как сложившимися представлениями о власти, законе, начальстве, о своих правах. Бесформенность этих представлений не мешала им опутать мозг густой, плотной сетью, покрыть его толстой, скользкой коркой; люди привыкли думать, что в жизни есть некая сила, призванная и способная защищать их, есть — закон. Эта привычка давала уверенность в безопасности и ограждала от беспокойных мыслей. С нею жилось недурно, и, несмотря на то, что жизнь десятками мелких уколов, царапин и толчков, а иногда серьезными ударами, тревожила эти туманные представления, они были крепки, вязки и сохраняли свою мертвую цельность, быстро заращивая все трещины и царапины.
А сегодня сразу мозг обнажился, вздрогнул и грудь наполнилась тревогой, холодом. Все устоявшееся, привычное опрокинулось, разбилось, исчезло. Все, более или менее ясно, чувствовали себя тоскливо и страшно одинокими, беззащитными пред силой цинической и жестокой, не знающей ни права, ни закона. В ее руках были все жизни, и она могла безотчетно сеять смерть в массе людей, могла уничтожать живых, как ей хотелось и сколько ей было угодно. Никто не мог ее сдержать. Ни с кем она не хотела говорить. Была всевластна и спокойно показывала безмерность своей власти, бессмысленно заваливая улицы города трупами, заливая их кровью. Ее кровавый, безумный каприз был ясно виден. Он внушал единодушную тревогу, едкий страх, опустошавший душу. И настойчиво будил разум, понуждая его создавать планы новой защиты личности, новых построений для охраны жизни...
Горький М. Собр. соч.. В 16 т. М.. 1979, т. 4, с. 326 — 342
1 Троицкий (ныне Кировский) мост. Ред.