Воспоминания – странная штука, об одном и том же событии разные очевидцы вспоминают по разному. Здесь рассказы очевидцев, они искренни, они помнят виденное таким.
Немеркнущие годы
Очерки и воспоминания о Красном Петрограде
1917-1919
Сборник воспоминаний о Петрограде 1917 — 1919 годов посвящается сороковой годовщине Великой Октябрьской социалистической революции.
Материалы, составляющие сборник, заимствованы в большинстве своем из периодических изданий и книг, выходивших из печати несколько десятилетий тому назад и малодоступных читателю. Оттуда же взяты приводимые в сборнике фотодокументы. Источники текстов указаны в специальном перечне, помещенном в конце книги.
Воспоминания расположены в хронологическом порядке — по датам описываемых событий, причем все даты до 1 января 1918 года указаны по старому стилю.
ВЕЛИКИЙ ШТУРМ
М. Кольцов
КАК БЫЛО ДЕЛО
…И было утро, и день первый.
Преображенский полк прибыл в Таврический дворец. Промаршировал в Екатерининский зал. Остановился. Выстроился ниткой. Стал требовать к себе Родзянку.
Председатель Государственной думы вышел высоким, торжественным старым петухом. Он поднял голову повыше и гаркнул в полный голос.
Полк испугался. С разбегу ответил грохочущим нестройным верноподданным рыком, лязгом штыков, тушем оркестра:
«Здрра жлла ррра грра стввооо-оо!!»
Я спросил у солдата рядом:
— Что это вы такое кричите?
Он пожал плечами:
— А черт его знает. Мне и невдомек, как его величать. Превосходительством, что ли?
Рядом стоящий, в серой шинели, в серой шапке, с серым лицом, с серыми шальными глазами, задумчиво предложил:
— Его величать бы надо по-русски. Как умеем.
Солдаты согласились с этим созвучным моменту разрешением трудного вопроса. Передали по рядам.
Родзянко кончил речь о вере, отечестве и войне до победного конца. Опять обвел тусклым взором шеренги. Опять гаркнул на весь Екатерининский зал;
— Спасибо, маладцы прреображенцы!
На этот раз ответ был быстрый и стройный. Слов не было четко слышно, но они угадывались:
— Оооо ввваааа ммааа!!
Председатель Думы ушел довольный. Он сказал адъютантам:
— Армия с нами. Она не пойдет с Советом. Она будет воевать.
Впоследствии, перед смертью, в эмиграции Родзянко разъезжает из города в город в качестве регента церковного хора. Это меня удивляет. Ведь у Родзянки был плохой слух. Ведь он не слышал тогда, в первый день, что именно кричал ему Преображенский полк.
И было утро, и день второй.
В Таврический дворец явился Кирилл Романов.
Он был одет в морскую форму и в большой красный бант. Больше ни во что не был одет Кирилл Романов.
Он прошел по всем комнатам и во всех комнатах всех поздравлял с радостным днем свержения самодержавия. И во всех комнатах министры, журналисты, депутаты и кандидаты в министры и в депутаты приветливо улыбались в ответ поздравляющему великому князю.
Владимир Бурцев, двадцать лет писавший и печатавший разоблачения о русском царизме, выскочил откуда-то сияющий. Захлебываясь, сообщил толпе:
— Небывалая победа! Даже великие князья с нами!
Прав оказался Бурцев. Хотя и с оговорками. Через три года, вне России, на парижских тротуарах, он оказался вместе с великими князьями.
Прав был Бурцев, хотя и с оговорками. Князья оказались с ними...
И было утро, и день третий.
Милюков говорил речь. Его слушали внимательно.
Спрашивали:
«Как представляете себе будущий строй?»
Милюков отвечал:
- Мы представляем себе новую форму государственного строя в России как парламентарную и конституционную монархию. Власть от Николая Романова перейдет к регенту Михаилу, а наследником будет Алексей Романов.
Как оказалось, Милюков плохо представлял себе новую форму государственного строя в России. Он не догадывался не только о ЦИКе, но не представлял себе даже обыкновенного жилтоварищества.
Вообще многое представлял себе очень плохо Милюков.
Он представлял себе обязательную, непременную победу союзников и был отъявленным немцеедом.
Когда же дела Антанты пошатнулись, он сразу стал вполне отчетливо представлять себе победу немцев и поехал на поклон к кайзеру Вильгельму. Победили все-таки Франция с Англией. И Милюков немедленно представил себе это очень ярко, поехав кланяться в Париж.
Такое бывает с людьми.
И было утро, и день четвертый.
Керенский состоял в Совете. Ему хотелось во Временное правительство. Совет его не пускал.
Керенский решил:
— Ежели рассудить — выходит, что правительство, хотя оно и временное, но не только временное, а и правительство. Совет же хоть и не временный, но только Совет. Войду-ка я в правительство и плюну на Совет.
Так и поступил. Ошибся только наполовину.
Правительство в самом деле оказалось временное, и даже очень. Но и Совет тоже оказался временный. Вскоре, как мы знаем, вместо него появился Совет настоящий, не временный. Да и правительство мы имеем теперь постоянное. Даже очень.
И было утро, и день пятый.
Пришло время царю отрекаться.
Никто не решался поехать к нему по этому маленькому дельцу.
Взял это поручение Шульгин.
— Царю будет приятно, — решил Шульгин, — если он выпьет сию чашу из рук монархиста, из рук дворянина.
Не из рук же мужика или, боже упаси, рабочего будет царь принимать для подписи указ об отречении!
Так и поступил Шульгин, и был совершенно прав со всех точек зрения.
Дворянство поднесло царю Николаю Кровавому на прощание от себя легкую чашу.
А рабочие и крестьяне отдельно тоже попрощались с царем позже.
Показали ему чашу потяжелее.
И было утро, и день шестой.
Народ беседовал по кучкам. Тогда всюду на улицах собирались кучками и разговаривали.
Обсуждали, что будет дальше с царствующим домом.
— Этак Николай в Ливадию уедет и там будет на бобах сидеть без всякой власти!
— Ему, чего доброго, скажут и билет купить на поезд, как всякому человечку!
— Пассажир!
— С него и за квартиру теперь драть будут!
— В булочную посылать будут!
— Хо-хо-хо! В трамвай садиться с передней площадки — ни-ни! Штраф!
— В театр ходить без контрамарок. Ха-ха-ха!
Кучка веселилась. Были это все студенты, ремесленники, случайные барышни. Один рабочий — он тоже улыбался и подхихикивал. Сковырнул ногтем какой-то прыщик со лба и вставил свое замечание:
— А я располагаю, что он в театр и в булочную не пойдет.
— Почему же?! Никаких привилегий, обыкновенный гражданин.
— А я так располагаю, что его повесят.
Кучка замолчала. Задумалась. Исчерпав тему, стала таять.
Ошиблись в кучке все. Но рабочий все-таки был ближе к истине. Царя, конечно, не повесили. Что вы, что вы! Где это слыхано! Не повесили царя, а расстреляли.
И было утро, и день седьмой.
Родзянко, Милюков, Кирилл, Бурцев, Шульгин — почли революцию сотворенной. Прилегли на отдых. Так и не встали до сих пор.
Это правильно. Поработали — дайте другим.
Пусть один класс приляжет. А другой поднимется на ноги.
Один прилег, а другой поднялся и шагает. После Февраля наступил Октябрь. Именно так было дело. Я твердо помню. Удостоверят и другие.
В. К. Федоров
ПРИЕЗД ЛЕНИНА
Незадолго до Февральской революции на службу в нашу часть на Комендантский аэродром прибыл солдат Иван Куксонен, по национальности финн. Насколько я помню, эта фамилия у него была ненастоящей. Вскоре я узнал, что Куксонен — старый большевик, хорошо знакомый рабочим Выборгской стороны.
Вместе с Иваном Куксоненом мы участвовали в Февральской революции. Совместная борьба сблизила нас, мы стали друзьями. Правда, тогда я не был еще в партии, но всей душой сочувствовал большевикам.
Иван Куксонен много и с восхищением рассказывал мне о Ленине, вожде партии и рабочего класса, о том, что всю свою жизнь Ленин посвятил делу освобождения трудового народа из-под ига капиталистов и помещиков, делу построения нового общества без эксплуатации и угнетения.
Рано утром 3 апреля Иван Куксонен попросил меня поехать с ним в Михайловский манеж. Я с готовностью согласился. По дороге он открыл мне цель нашей поездки. Сегодня приезжает Владимир Ильич Ленин. Мы с Куксоненом должны сейчас достать броневик, на котором направимся к вокзалу.
В Михайловском манеже Иван Куксонен, переговорив с неизвестными мне товарищами, получил учебную машину. Она нуждалась в небольшом ремонте. Надо было заменить карбюратор, тормоза и кое-какие другие детали. Все это мы сделали за несколько часов в мастерских на Малой Дворянской. Но здесь чуть было не сорвалось все наше дело. В проходных воротах нас задержали и потребовали пропуск, подписанный начальником мастерских. У нас же никакого пропуска не было. Помог нам дежурный по мастерским, видимо сочувствовавший большевикам. Он встал на подножку броневика, и нас выпустили за ворота. А затем дежурный сам сел в машину вместе с другими тремя товарищами. Время клонилось к вечеру, когда мы направились к Финляндскому вокзалу.
Броневик мы поставили против главного подъезда вокзала, в пятнадцати — двадцати шагах от панели. Кроме нашей машины, на площади стояли еще два других броневика: один, под названием «Рыцарь», стоял неподалеку от площади на Симбирской улице (ныне улица Комсомола), а второй — кажется, под названием «Рюрик» — с другой стороны площади, немного дальше Финляндского* переулка. Кроме того, здесь было много грузовых и легковых машин.
К нашему приезду вся площадь была заполнена рабочими, работницами, солдатами, матросами, но народ все продолжал прибывать. В здание вокзала прошли военные моряки со своим духовым оркестром.
Факелы и лучи прожекторов освещали это человеческое море, многочисленные плакаты и знамена. На многих из них можно было прочитать слова: «К нам едет Ленин», «Привет Ленину!»
Иван Куксонен сказал мне, что, возможно, мне придется на броневике везти Владимира Ильича с вокзала. Нетрудно понять, как я был взволнован этими словами, оказанным мне доверием.
Медленно идет время. Томительны часы и минуты ожидания. Наконец прибывает поезд. Вынужденный находиться у своей машины, я еще не вижу Ленина, но слышу, как тысячи людей восторженно и радостно приветствуют Ильича.
Вскоре Владимир Ильич вышел из здания вокзала и под громкие крики «ура!» поднялся на броневик. По приказанию Куксонена я завел машину, но Ленин начал свою речь, и я сразу же заглушил мотор.
Когда Ленин закончил речь, раздались несмолкаемые крики: «Ура Ленину!», «Да здравствует революция!». По распоряжению Куксонена я снова завел машину и повел ее на самой малой скорости. Но, увидев, что Ленин еще стоит на башне броневика, отвечая на приветствия, я остановился: хотя машина и шла очень медленно, я все же боялся несчастного случая. С помощью подбежавших матросов Ленин сошел с башни, сел рядом со мной, и мы тронулись в путь. Дверца броневика все время была открыта. Нас сопровождала машина «Паккард» с вооруженными матросами.
На всем пути ко дворцу Кшесинской Ленина приветствовали большие массы рабочих. Все улицы, по которым проезжал Владимир Ильич, были буквально запружены народом. Поэтому приходилось почти все время ехать на самой малой скорости. Со всех сторон неслись горячие приветствия и дружные крики «ура!» в честь Ленина. А Владимир Ильич с радостной улыбкой отвечал на приветствия и бросал в толпу зажигательные лозунги. Всю дорогу Ильич ехал с непокрытой головой.
«Смотрите, Владимир Ильич, как вас уважают, сколько народу!» — сказал я Ильичу. Он что-то ответил мне, но всего, что сказал Ильич, я не расслышал. Помню только его слова: «Сегодня петроградские товарищи вручили мне партийный билет».
С площади мы через Финляндский переулок выехали на Нижегородскую улицу, затем по Боткинской улице, Сампсониевскому и Финляндскому проспектам въехали на мост, который теперь называется мостом Свободы. Оттуда по Петроградской набережной и Большой Дворянской улице мы направились к дворцу Кшесинской. Весь путь продолжался часа два с небольшим. В пути мне пришлось несколько раз останавливать машину. Ильич выступал с броневика, как с подвижной трибуны. Произнося речь, Ленин стоял на подножке, держась за открытую дверь. После выступления он вновь садился рядом со мной.
Первая остановка была сделана у ворот одного из домов на Финляндском переулке. Здесь Ильич произнес речь, продолжавшуюся две-три минуты.
Вторая остановка была сделана на углу Новгородской** и Боткинской улиц. Дальше ехать было нельзя, так как все улицы были запружены народом. Ленин обратился к собравшимся с короткой речью.
Радостно приветствуя Ленина, люди расступились и дали нам дорогу. Пришлось и дальше вести машину на малой скорости, так как всюду нас встречали огромные толпы людей.
В третий раз мы остановились сразу же при выезде на Сампсониевский проспект. Здесь Владимир Ильич с броневика вновь обратился к встречающим с речью. На Оренбургской улице пришлось снова сделать остановку. Плотные массы народа, заполнившие всю улицу вплоть до набережной реки, окружили кольцом нашу машину, криками «ура!» приветствовали Ильича. Владимир Ильич выступил и здесь.
Пятая остановка была сделана на Большой Вульфовой улице. Владимир Ильич опять встал на подножку броневика и, придерживаясь одной рукой за открытую дверцу, произнес горячую речь. Затем он сел рядом со мной. Я хотел закрыть дверцу, но Ильич сказал, чтобы дверь оставалась открытой.
У дворца Кшесинской мы остановились. Владимир Ильич поблагодарил меня, пожал мне руку и хотел было выйти из броневика, но в это время к нему подбежали матросы с сопровождавшей нас машины «Паккард» и подхватили Ильича на руки.
Оглянувшись вокруг, я увидел, что и здесь вся площадь с прилегающим к ней садом заполнена огромными массами народа. Мне не хотелось уходить, но нужно было доставить машину обратно в Михайловский манеж.
* Финский переулок. — Ред.
** Нижегородская ул. — Ред.
В. Невский
ГЕРОЙ ОКТЯБРЯ
1
Всякий раз, как мне задают вопрос: «Расскажите, какое участие вы принимали в Октябрьских событиях, что делали вы и ваши ближайшие товарищи в эти героические дни», мне вспоминаются некоторые эпизоды этого времени, эпизоды, главным действующим лицом в которых был единственный герой — революционная масса рабочих и солдат.
Дело было в апреле. Шла наша конференция. Заседание было в полном разгаре, когда пришли солдаты с сообщением, что их товарищи, в количестве нескольких тысяч человек, ожидают в Михайловском манеже тов. Ленина. «Мы, — говорили представители солдат, — пришли просить товарища Ленина явиться лично к нам и рассказать, как приехал к нам Ленин, чего добиваются большевики и правда ли те слухи, что распространяются о большевиках повсюду».
Напрасно делегатам объясняли, что сейчас идет конференция, что тов. Ленин, заседая в президиуме, принимает в ней живейшее участие и что уйти из собрания он не может, солдаты упрямо стояли на своем и твердили одно и то же: «Так что желательно нам послушать товарища Ленина». После краткого обсуждения группа товарищей порешила Ленина не отпускать: оборонческие настроения массы, обманутой и затуманенной лживыми словами, были и для нас тогда еще грозной загадкой, и казалось опасным отпускать Владимира Ильича не так в эту бушующую толпу вооруженных людей, как в ту обстановку, где господами положения были еще герои оборончества и соглашательства. Решено было послать меня, как уже всеми признанного завсегдатая военных собраний, по своей партийной специальности в те времена обязанного присутствовать в военной среде.
Подходя к Михайловскому манежу, я заметил несколько человек своих солдат и матросов, ожидавших меня у входа.
— Ну, что? — спросил я.
— Да что, — ответил молодой солдатик Гренадерского полка, член нашей военной организации, — просто беда. Как с ума сошли. Благим матом орут, подай им Ленина, да и шабаш. А вы сами знаете, митинг не наш, председатель какой-то кадет, настроение нам враждебное...
Мы стали пробираться к трибуне. Моя солдатская куртка защитного цвета помогла мне слиться с массой, а молодые руки и плечи моего безусого спутника позволяли, хотя с большим трудом, пробраться к трибуне. Манеж был полон до такой степени, что мы с величайшим трудом протискались к центру, вызывая явное неудовольствие солдат, почему-то вооруженных, хмурых и недовольных. На трибуне, в центре манежа, на каком-то столе или ящике помещался президиум собрания, сплошь состоявший из людей, нам враждебных: меньшевики, эсеры и кадеты заседали там. Говорил какой-то кадет в котелке, расписывая радужными красками те счастливые времена, когда русская армия победит врага и русские крестьяне с победными знаменами возвратятся в свои родные поля.
Я подошел к самой трибуне, и когда на нее взошел Борис Савинков и взял слово, я подал записку, прося записать и меня в очередь. Савинков как-то неприятно поразил меня: он мне показался каким-то длинным и плешивым в своем длинном пальто английского покроя.
Начал он приглашением почтить память тех героев революции, которые своей борьбой и жизнью дали нам возможность свободно собираться и говорить.
Митинг шумел, нестройные голоса пропели несколько строф «Вы жертвою пали», и вдруг раздались неистовые выкрики: «Ленина сюда, Ленина! Изменников и предателей сюда! Требуем отчета от них!» Услужливый котелок поднялся на трибуну и, стараясь перекричать массу, стал успокаивать толпу, объясняя, что за Лениным послали и что не его вина, если гражданин Ленин не хочет явиться к народу. В то же время котелок с любезной улыбкой приглашал выслушать Савинкова, того самого Савинкова, «которого мы смело можем назвать одним из доблестных героев, подготовлявших и завоевавших свободу для нас». Толпа немного успокоилась, и Савинков продолжал. Я поблагодарил в душе осторожных товарищей, благоразумно не пустивших Владимира Ильича в эту бушующую и враждебную стихию. Толпа плохо слушала Савинкова, распространявшегося насчет необходимости защищать отечество, а когда он неосторожно начал говорить о необходимости наступления, толпа загудела; этот гул превратился в негодующий рев, когда из уст «доблестного героя» революции раздалось приглашение сражаться на фронте «до победного конца». «Долой! Вон! Сражайся сам! Кончать войну! В окопы его!» — такие возгласы раздавались кругом, и когда Савинков, как только явилась возможность говорить, упрямо продолжал твердить одно и то же, передние ряды ринулись на него и стащили с трибуны. Слово предоставили другому оратору, который, протискиваясь, пробирался к трибуне. Толпа шумела. Я с помощью своего солдатика влез на край трибуны и еще раз мысленно поблагодарил товарищей, не пустивших Ленина в манеж: солдаты были настроены положительно враждебно по отношению ко всем. Что-то мрачное и грозное представляла эта толпа вооруженных солдат, густо заполнявших манеж, какое-то безотчетное чувство ненависти и вражды блистало в глазах этих потных, чем-то раздраженных людей, какое-то возмущение и недовольство царили в манеже, и казалось, что вот-вот прорвется это чувство и выльется в каких-то невиданных и грозных проявлениях.
Я спрыгнул на пол и вдруг почувствовал легкое прикосновение чьей-то руки сзади. Я оглянулся. Передо мною стоял Владимир Ильич в сероватом не то пальто, не то плаще. Его лицо сияло довольной улыбкой, — и эта улыбка, мирная и счастливая, освещала все его лицо; добрые морщинки, расходящиеся от его глаз, делали эту улыбку еще более мирной и счастливой.
— Вы... здесь? — прошептал я.
- Вы записались? — спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Уступите мне слово, пожалуйста; скажите, прошу вас, что Ленин просит слова и что просит сейчас, так как он, отвечая на приглашение товарищей солдат, покинул собрание, где его ждут...
Я хотел было открыть рот для возражения, но Владимир Ильич, легонечко подталкивая меня, настойчиво прижимал меня к трибуне.
— Ну же, я жду...
Я взобрался на трибуну. Не успел я прошептать то, что мне сказал Владимир Ильич, как тревожная и в то же время злорадная улыбка осветила лицо одного из членов президиума, и через мгновение раздался его пронзительный голос:
— Товарищи, здесь Ленин, он просит слова вне очереди.
— Дать, дать! Изменник, предатель! Позор! Позор! Дать! Дать! Слово ему! Позор! Дать! Слово ему! Ленин! Ленин!
Владимир Ильич сбросил свой плащ или пальто, мой солдатик подхватил его, и на трибуне, на виду трехтысячной вооруженной толпы, среди чужих и враждебных людей трибуны, стоял тот, кому сейчас только кричали обидные и враждебные слова.
— Я Ленин, — начал Владимир Ильич, и гробовое молчание воцарилось среди всей этой массы, только что шумевшей и недовольной.
Владимир Ильич говорил недолго, минут тридцать, не больше, но уже минут через пять можно было слышать полет мухи — такое молчание воцарилось в огромном манеже. Солдаты и все мы стояли как прикованные. Что-то неуловимое пролетало по собранию, какая-то непонятная могучая сила сковала его, а между тем слова были так просты, так обыденны, речь была так суха, обороты так обыкновенны, как в жизни, — без украшений, без метафор, без пышных сравнений. И вместе с тем какое-то чудо совершалось с толпой, — она напряженно, с каким-то сверхъестественным вниманием слушала эти простые слова и еще теснее придвинулась к трибуне. Тысячи глаз были устремлены на говорившего, ни одного движения не было в толпе, и казалось, что с каждым словом — простым и ясным, близким и понятным — между оратором и толпой возникают какие-то новые таинственные связи, какие-то невидимые нити, которые все крепче и крепче опутывают всех этих людей, их ум, чувство, волю...
А Владимир Ильич, все такой же простой и спокойный, говорил о том, в чем обвиняют большевиков и чего хотят эти большевики. Теперь лицо его не улыбалось, и чувствовалось, что, по мере того как толпа все более и более проникается правдой его слов, эти слова, эта речь, этот голос становятся все крепче, все энергичнее, все сильнее... Я еще никогда не видел его таким и, как все, стоял завороженный и прикованный этой силой и властью речи, этой неумолимой логикой вождя, устами которого говорит сам народ, сама масса, сама жизнь. Слышно было, как тихо поднималась грудь моего солдатика, как звякнуло дуло винтовки, коснувшись дула соседа, как скрипнула доска трибуны под ногами стоявших на ней, как прошумел проехавший на улице автомобиль, как прозвучал звонок трамвая на площади... В манеже была та особая жуткая человеческая тишина, когда тысячи людей хотя на несколько мгновений живут одной мыслью, одним желанием, одной волей.
И эта воля, воля самой толпы была там, на трибуне, в этих словах, простых, ясных, понятных, близких и вместе сильных, призывных, могучих и властных.
Владимир Ильич умолк. Несколько мгновений продолжалось все то же гробовое молчание, толпа стояла все той же немой, покорной силой. Безумная мысль на мгновение мелькнула в голове... но вдруг все рухнуло точно в бездну. Возник какой-то хаос: единодушный крик, рев, стон затопили манеж, и вся масса людей ринулась к трибуне, и не успели мы прийти в себя, как Владимир Ильич был в руках бушующей толпы. Ужас охватил меня, когда Владимир Ильич то показывался над толпой, то исчезал в ней, медленно подвигаясь к выходу в кипящих волнах людей.
Ленина вынесли на руках и, несмотря на наши просьбы и увещания, долго еще несли рядом с автомобилем, который медленно отъезжал от манежа, и еще дольше, когда Владимир Ильич уже сел в автомобиль и машина прибавила ходу, толпа солдат бежала за ним, и бурные крики радости и восторга вырывались из тысячи грудей.
Митинг кончился, кто-то еще говорил что-то, кто-то пытался овладеть вниманием, но оно было там, с тем человеком, который был близок этой массе, дорог ей, понятен и выражал так просто и ясно то, что хотела выражать она сама, чего желала и чем жила и что хотела видеть воплощенным в действительность.
2
Стоял май. Ясные солнечные лучи, как улыбкой счастья, дарили Петербург — наш хмурый, туманный Петербург, обычно одетый, как гранит его набережных, в непроницаемый туман сырости и мрака.
Сотни солдат вливались в нашу военную организацию; несмотря на будни, наш клуб работал вовсю, и я, усталый и измученный, отдыхал в комнате секретаря. Зазвонил телефон.
— Товарищ Невский, — говорил мне знакомый голос нашего военного организатора за Нарвской заставой, — сейчас удобный случай сделать то, о чем мы мечтали. Приезжайте немедленно.
Я моментально понял, в чем дело. Рабочие Путиловского завода, давно звавшие Ленина к себе на завод, никак не могли добиться этого: почему-то меньшевики и эсеры под разными благовидными предлогами отказывались устроить митинг, где мог бы выступить Владимир Ильич. Теперь настал удобный случай. Через несколько минут я был у Владимира Ильича, и скоро мы ехали в автомобиле военной организации по направлению к Нарвской заставе.
Нас встретили свои.
— Где будет митинг? — спросил я своего организатора.
— На дворе, в заводе. Там такая масса людей, что я просто не знаю, что будет. Яблоку упасть негде. Дело в том, что собралось две смены — та, что должна уходить домой, и та, что пришла на работу. Эсеры, узнавши, что приехал Ленин, оборвали все телефоны: ищут Чернова. Идем.
Мы вошли в завод. Море человеческих голов заполняло двор. Люди стояли на земле, на железнодорожных путях, на кучах старого лома, взобрались на краны, крыши заводских строений, торчали на столбах, в окнах цеховых зданий; словом, всюду, где только было место, стояли, сидели, цеплялись люди, люди, люди.
В центре моря голов возвышалась лестница вернее — движущийся кран, употребляющийся для ремонта электрических проводов, безобразный и неудобный. Там, наверху, уже находился Матвей Константинович Муранов в качестве председателя и поджидал нас.
Владимир Ильич взобрался на этот помост. Как только толпа увидала его, поднялся вихрь криков и восклицаний, которые, сливаясь с шумом машин, пыхтением паровозов-кукушек и ударами молотов, составили какой-то нечеловеческий, адский концерт. В толпу врезался паровоз-кукушка, и его пронзительный свисток настойчиво требовал проезда. Но тысячи кулаков погрозили машинисту, из тысячи грудей раздались крики, и паровозик остановился. Мгновение — и паровозик облепила толпа, влезла на подножки, примостилась около котла, стояла на колесах.
Муранов махнул рукой, и Владимир Ильич начал.
Опять слушал его, и опять невольное чувство подчинения охватывало меня, как и всю более чем двенадцатитысячную толпу.
Опять раздались простые и понятные всем слова, и опять чувствовалось, что невидимые нити протягиваются от говорившего на трибуне человека к тысячам людей, усеявших небольшое пространство в заводском дворе.
Но толпа, жадно ловившая слова, была уже не та серая, хмурая и вместе детски наивная солдатско-крестьянская масса, что слушала Ленина в манеже. Здесь стояли черные, грязные и испачканные копотью и дымом заводских труб и горнов рабочие, и в их глазах светились сознательная мысль и гордость. Они так же, как и солдаты, с напряжением ловили слова Ленина, они так же стремились приблизиться к трибуне, и среди этой двенадцатитысячной толпы слышно было дыхание каждой груди. И здесь, среди близкой и родной ему стихии, голос вождя звучал твердой решительностью, уверенностью и товарищеским призывом к борьбе.
Раздался треск, и послышались крики: обрушился навес какой-то крыши, человек тридцать упали на головы своих товарищей. Но минутное замешательство прошло, и снова водворилось то удивительное молчание тысяч людей, которое таит в себе что-то таинственное и обещающее, какие-то еще невиданные возможности. Только глухое пыхтение машин говорило, что это завод, что Ленин говорит здесь, в самом центре пролетарского творчества, и странно: эти звуки нисколько не мешали речи и как бы гармонировали с ней.
И опять, как тогда, с последним звуком слов Владимира Ильича поднялся вихрь криков, возгласов приветствий и восторга. И опять, как тогда, Ленин то показывался над толпой, то исчезал в ней, и казалось, что нет Ленина, нет отдельных людей, а есть какое-то многоликое, тысячеустое, таинственное, могучее существо, и он, вождь рабочих, только выражает просто и ясно то, чем дышит, живет, чего желает, о чем думает эта многотысячная толпа, что эта масса и он — одно, и кажется удивительным, как это ты не понимал, что именно эта масса и живет в нем, что именно он живет этой массой и что ничто самое невозможное, самое недостижимое, самое чудесное и героическое не невозможно сейчас, в этом слиянии отдельных воль в одну могущественную, непобедимую волю.
Митинг приостановился, и как могучий поток, энергия которого вдруг прорвала какое-то препятствие, тысячи людей разбились на множество групп, как будто на множество ручейков текущей воды, потерявшей силу и стремительность.
Приехали Чернов, Авксентьев*. Текла методическая, сладкая речь Чернова, блистали ярким фейерверком образные сравнения Авксентьева, а толпа таяла, и точно отлетел от нее тот бурнопламенный порыв, который сгрудил ее у трибуны, спаял одним желанием, сковал единой волей.
* По рассказам путиловских рабочих А. К. Бойкова, С. М. Корчагина и А. К. Мирошникова (см. «Ленин — вождь Октября», стр. 69, 76, 78), В. И. Ленин выступал после Чернова и Авксентьева. — Ред.
Б. Шумяцкий
НАКАНУНЕ ОКТЯБРЯ
(Отрывок из воспоминаний)
Кавалергардская, 40... Сколько образов вызывает в памяти этот ныне необитаемый, разрушенный дом**. А между тем ленинградские рабочие и многие рабочие других городов и районов и бывшие солдаты империалистической армии хорошо помнят, что в этом доме до 3 — 5 июля 1917 года помещались редакция, контора и типография центрального органа нашей партии — газеты «Правда». Старые ленинградцы знают, что здесь юнкера и казаки последнего правительства русской буржуазии разгромили типографию, созданную на трудовые гроши питерского пролетариата, рассыпали наборы, спутали материалы, исковеркали машины. Но не только этот погром помнит этот уголок старого Петрограда. Он помнит и августовские, и сентябрьские, и октябрьские дни, приведшие русский пролетариат к победе.
1. Издание «Пролетария» и поиски типографии
Я вернулся из Сибири в Питер к началу VI съезда нашей партии. Велись уже подготовительные работы к съезду, велись они полуконспиративно. Ильич был в подполье, но рука вождя чувствовалась везде и во всем. Тезисы, проекты, резолюции, директивы — все это исходило от Ильича, жившего в то время в шалаше.
Уже начался съезд, а у партии, кроме популярно-агитационной газеты «Солдат и рабочий», не было еще своего печатного органа. И вот во время заседаний съезда Я. М. Свердлов предлагает мне взять на себя организацию издания центрального органа.
Он рекомендует арендовать большую частную типографию, чтобы выпустить вначале «2-3 номера газеты не особенно яркого содержания» и уже затем, «обосновавшись» и связавшись с ее рабочими, «начать крыть по-настоящему».
В течение недели я безуспешно пытался найти такую типографию, которая приютила бы наш партийный орган. Я ежедневно совершал обход ряда типографий. Однако никто из их владельцев не хотел принимать наш «социальный заказ». Во всех типографиях нам отказывали. И в этих «любезных» отказах всегда звучала нескрываемая классовая неприязнь к нашему начинанию. Тут мы еще раз воочию убедились в правоте утверждений Ильича относительно характера буржуазной свободы печати: свобода-то печати была Временным правительством декларирована, а вот типографии и бумага находились в руках капиталистов, которые даже за плату не хотели печатать большевистской газеты.
Потеряв надежды найти типографию, я предложил тов. Свердлову:
- А что, если мы попытаемся восстановить типографию «Правды» и будем печататься у себя дома?
Яков Михайлович отнесся к предложению хотя и сочувственно, но с присущим этому талантливому организатору нашей партии скепсисом:
— Восстановить-то восстановить, но центральный-то орган нужен сейчас до зарезу!
Все же предложения он не отверг. Взялся переговорить с членами ЦК и при следующей нашей встрече уже принес мне согласие и даже выдал три аршина керенок на восстановительную работу. Помню, с какой радостью я принял это задание. И хотя у меня не было еще никакого готового плана, тем не менее на вопрос Якова Михайловича, о плане работ я разразился целым каскадом всяких предложении, из которых, думаю, Яков Михайлович понял только одно — что мысль об организации центрального органа захватила меня целиком.
Работая в это время по партлинии за Нарвской заставой, я, естественно, оттуда и начал рекрутировать первую восстановительную колонну в составе нескольких наборщиков-ручников, нескольких разборщиков и одного печатника. Через два-три дня уже подобрался штат в 8 — 10 человек.
2. Восстанавливаем свою типографию
Приблизительно за неделю до выхода первого номера органа ЦК большевиков «Пролетарий» я вместе с наборщиками, разборщиками, печатниками и несколькими ремонтными рабочими рано утром, пробравшись через пролом в ограде дома № 40 по Кавалергардской, вошел в разгромленное помещение конторы и типографии «Правда». Мы нашли там полнейший хаос: кассы были выброшены из реалов, шрифт и материал грудами лежали на полу. Кругом разбросаны обрывки рукописей и оттиски гранок. Сверху все покрыто густым слоем пыли и грязи. Одним словом, не производственное предприятие, а «Мамай воевал».
Первым делом мы решили разбиться на бригады и произвести первичную уборку помещения. Работали так до полудня. После полудня мы взялись за приборку и уборку касс в реалы и закончили эту работу лишь к вечеру. Вечером с большой опаской мы решили включить свет. Опасения наши питались тем, что помещение типографии через смежные усадьбы с двух сторон имело соседями корниловские части в составе двух казачьих полков, расквартированных на углу Галерной и Кавалергардской.
Квартиранты нижнего этажа дома также не внушали особого доверия. Это все была озлобленная против большевиков гостинодворская публика и обитатели той части петроградских трущоб, откуда еще во времена самодержавия черная сотня рекрутировала своих наемных погромщиков.
Вот почему, посовещавшись, мы решили электрический свет включить только в наборной, окна которой выходили не на Кавалергардскую улицу. Так мы работали до поздней ночи. Выходить из помещения было явно рискованно, поэтому мы тут же все расположились и на ночлег.
На другой день часть рабочих отправилась осматривать наиболее пострадавшие печатные машины. Картина разрушения в печатном цехе была еще более мрачной. Две наши ротационных машины были наполовину разрушены. Юнкера Керенского, руководимые каким-то несомненным «спецом», хорошо выполнили волю пославших их: они пустили ротационные машины на задний ход и переломали зубья у шестеренок. Поэтому обе ротации, являвшиеся главным достоянием типографии, приобретенной на собранные питерским пролетариатом в «железный фонд «Правды» гроши, — были окончательно выведены из строя.
На наше счастье оказалось, что значительная часть плоских машин находилась в удовлетворительном состоянии. Немедленно же закипела ремонтная работа, и к вечеру мы уже могли привести в движение несколько плоских машин.
Весь третий день нашей работы был посвящен разборке шрифта по кассам и разборке ротационных машин. Разборка производилась в ожидании приезда из Финляндии механика-инструктора, которого со дня на день должен был привезти с собой А. В. Шотман.
Все мы работали, совершенно не выходя из помещения, кормились теми тремя буханками хлеба, которые были принесены с собой. Шутя мы называли этот хлеб «хлебом Нового завета». Порции хлеба выдавались каждому работающему не больше тех, какие позже, в дни гражданской войны, мы получали от Наркомпрода. И тем не менее работа спорилась, шла хорошо, настроение у всех было повышенное и необычайно бодрое.
На четвертый день мне пришлось сделать «вылазку», чтобы повидаться с Я. М. Свердловым и получить от него задания по выпуску первого номера «Пролетария» и по другим печатным работам.
Встреча состоялась в помещении издательства «Прибой» во время его переезда в какое-то монастырское подворье. Вообще надо сказать, что это партийное издательство в деле организации центрального органа играло выдающуюся роль. Оно давало нам денежные средства и не раз выручало и позже, когда нужда стучалась в дверь. Касса издательства всегда была к услугам центрального органа.
Яков Михайлович передал мне ряд статей Ильича, Сталина, тексты двух воззваний ЦК и ПК и долго допытывался, уверены ли мы, что типография сможет начать регулярный выпуск газеты, сможет ли легально исполнять наши партийные заказы.
Во время этой беседы к Якову Михайловичу пришел Ф. Э. Дзержинский. Из беседы с ним я узнал, что ЦК в это время создавал «юридическое лицо» нашей типографии путем превращения ее в «Товарищество Рабочей Печати», во главе которого были поставлены тт. Дзержинский и Менжинский.
Нагруженному заказами и снабженному Я. М. Свердловым массой советов по части конспирации (как в доброе старое время), мне предстояло вернуться в нашу формально легальную, а фактически подпольную типографию. По условиям конспирации, возвращаться среди белого дня даже в нашу собственную типографию было нецелесообразно, и я направился в одну из инженерных частей к члену военной организации большевиков, для того чтобы организовать регулярное снабжение работающих в типографии и в походной редакции «Пролетария» провиантом.
Он дал мне несколько буханок хлеба и обещал ежедневно через специально для этого организованную связь, через охотничью команду полковника П. В. Зыплатина, охранявшую Таврический дворец, регулярно снабжать нас черным солдатским хлебом. Должен отметить, что мы каждый день получали щедрый хлебный рацион.
Приближался выход первого номера газеты «Пролетарий». Все работающие в типографии и я, представлявший в своем лице походную редакцию этой газеты, хотели устроить ЦК «подарок» — выпустить газету не в малом формате, как выпускалась до разгрома «Правда», а в формате большой газеты, благо запас рулонной бумаги в типографии имелся значительный. Прибывший незадолго до этого вместе с финляндским монтером тов. Шотман какими-то героическими усилиями и при значительной помощи рабочих ленинградских машиностроительных заводов вчерне уже отремонтировал одну из наших ротаций.
3. Их свобода печати…
Мы с волнением ожидали выхода «Пролетария». Накануне этого выхода, поздно вечером, вдруг слышим стук в ворота, шум и крики: «Открывайте, черти полосатые!»
Сговорившись, что я буду изображать «фактора» (нечто среднее между управляющим и старшим наборщиком или старшим метранпажем), мы пошли и открыли ворота. Ввалилась ватага казаков, предводительствуемая подвыпившим штатским, именовавшим себя начальником милиции Смольнинского подрайона. Отрекомендовавшись и попутно доложив, что он является членом партии эсеров, этот милицейский начальник вместе с вооруженными казаками ворвался в помещение типографии и стал требовать заведующего. Я заявил, что я являюсь «фактором».
— На кой черт мне фактор? Никакого фактора я не признаю! Подать мне сюда заведующего!
Я еще раз, но уже настойчивее, повторил, что я, как фактор, заменяю здесь заведующего типографией, и в свою очередь просил указать, чем мы обязаны такому неожиданному и бурному визиту.
Милицейский начальник, показав ордер на обыск, заявил, что они присланы по указу властей Временного правительства произвести осмотр, что делается в этой «чертовой кухне» (т. е. в нашей типографии). Я ответил, что к «чертовой кухне» отношения не имею, а руковожу по наряду своих хозяев работой по приведению в порядок всех цехов разгромленной в июльские дни типографии.
— Хозяев? Это что же — немецкого кайзера?
— Прошу вас выражаться точнее и корректнее, — заявил я ищейке Керенского. — Типография эта принадлежит «Т-ву Рабочей Печати», предприятию, легально действующему, и поэтому я прошу отвести все недостойные намеки насчет связи типографии с кайзером, ибо это затрагивает уже не только политическую честь предприятия, но и честь всех нас, работающих в этой типографии, которые ненавидят империализм и буржуазную власть кайзеровской Германии не менее, чем такую же власть и империализм Франции, Англии и России.
- Да вы же, черт возьми, большевики! — раздраженно заявил ищейка Керенского, и его возглас подхватили казаки наряда. Мы решили не давать обыскивающим возможности учинить новый разгром и поэтому следовали за ними по пятам.
Заглянув во все закоулки обоих этажей, обыскивающие потребовали показать им то отделение, в котором «делается» газета, намекая, очевидно, на стереотипную.
Нам стало ясно, что среди обыскивающих нет людей, знающих типографское дело, и поэтому мы решили их провести, не показывая помещения, где подготовлялись матрицы и ожидалась отливка стереотипа. Мы провели «гостей» вниз, в печатное отделение, к тискальным станкам, и несколько человек наперебой начали объяснять им процесс «делания» газеты.
Ничего не поняв, обыскивающие еще раз направились вверх, в наборное отделение, и стали шарить по реалам и на столе у метранпажа. Так как все гранки были рассованы и так как на столе у метранпажа стояло только несколько объявлений, то обыскивающие так и не могли установить, что мы подготовляем выпуск первого номера органа ЦК большевиков «Пролетария».
Переписав нас всех, они с шумом и ругательствами удалились, обещав «в случае чего» вернуться и «задать жару».
Выждав около часа, не пожалуют ли «гости» вновь, мы приступили к верстке полос первого номера, к оттиску их, к читке корректуры, к изготовлению матриц и к отливке стереотипа. Тут же на столе метранпажа я писал недостающие статьи и заметки...
В три часа утра** мы пустили ротацию, и... — ура! — через несколько часов еще не зажившие от июльских ран ее пальцы начали сбрасывать свежие номера возродившейся в образе «большой» газеты «Пролетарий» нашей родной «Правды».
В семь часов утра А. Садовский — член военной организации большевиков — подал из автопарка бронечастей Временного правительства грузовик. Передав нам мешок с солдатским хлебом, он принял наш ответный подарок партии и петроградскому пролетариату — несколько десятков тысяч экземпляров первого номера «Пролетария».
К 8 часам утра газета появилась во всех рабочих районах, вызвав своим появлением бурю восторга среди питерских рабочих и солдат и страшный переполох в стане агентов Временного правительства и соглашателей.
4. Ленин и «Пролетарий»
Я не буду делиться воспоминаниями о том, как протекала работа в типографии и походной редакции «Пролетария», а после его закрытия — в переименованных «Рабочем» и «Рабочем пути». Об этом отчасти уже сообщалось в печати. Попутно укажу только, что всей редакционной работой непосредственно руководил В. И. Ленин из подполья через И. В. Сталина. Последний, несмотря на наши протесты, стал регулярно посещать наше подполье, и там, в обстановке бивуачной жизни, просиживал целые вечера, писал передовые, заметки, придавая газете ее боевой, большевистский характер.
Здесь нельзя также не отметить выдающуюся редакционную и организационную работу, которую вела М. И. Ульянова. Имея своей резиденцией район, примыкающий к Финляндскому вокзалу, она была центром, куда направлял в редакцию нашего центрального органа руководящие статьи Ильич из Сестрорецка, а потом и из Финляндии. Мы все, работающие в типографии и редакции, называли квартиру Марьи Ильинишны «ставкой», и это вполне соответствовало действительному положению вещей. К ней стекались не только все статьи от Владимира Ильича, но, без преувеличения можно сказать, даже сотни и тысячи заметок, резолюций, писем рабочих и солдат, которые множеством незримых нитей связывали наш печатный орган с питерским пролетариатом, с пролетариатом других городов, с солдатами фронта и тыловых гарнизонов.
Из всего этого материала особенно памятна мне статья Владимира Ильича, которая не увидела света и оригинал которой, очевидно, затерялся.
Статья была написана рукой Владимира Ильича, на листке почтовой бумаги малого формата, и вначале подписана псевдонимом «Н. Карпов», а потом эта подпись Ильичем была зачеркнута и заменена другой: «Н. Ленин». Ильич хотел, очевидно, чтобы лакеи империалистов знали, что, будучи затравленным и загнанным в подполье, Вождь пролетарской партии все же будет говорить открыто с массами, будет открыто призывать их к революционному разрешению вопроса о войне. Статья касалась вопроса, можем ли мы, а если можем, то с кем и когда, заключить сепаратный мир.
Просматривая недавно комплекты «Пролетария», «Рабочего» и «Рабочего пути», я нашел там еще несколько статей и заметок, которые принадлежали перу*** Ильича, но которые в собрание его сочинений еще не вошли. Особенно много таких заметок присылал Ильич с пометкой: «Для обзора печати». Их было так много, что сам Ильич, с каждой «оказией» посылая все новые и новые, ставил на них отметки: «Помещать не обязательно», «Поместите, если будет место и не будет более интересных тем».
* Дом 40 на Кавалергардской — ныне ул. Красной конницы — в 1928 г. снесен. — Ред.
** Тринадцатого августа. — Ред.
*** Имеется в виду 1927 год. — Ред.
А. Шотман
ЛЕНИН И ПОДПОЛЬЕ
Летом 1917 года, когда правительство Керенского после четырех месяцев своего господства убедилось в своей близкой гибели, вся его ненависть обрушилась на великого вождя рабочих и крестьян — Владимира Ильича Ленина, с первого же дня по приезде в Россию после Февральской революции призывавшего к свержению буржуазного Временного правительства.
Цепляясь за власть, буржуазия и ее прихвостни — меньшевики и эсеры — думали найти свое спасение в гибели Ленина. Просто арестовать его или убить они боялись, ибо чувствовали, что тогда им несдобровать, так как огромное большинство рабочих и солдат уже тогда беззаветно шло за своим вождем. Нужен был другой способ, чтобы избавиться от В. И. Ленина. Для этого был применен старый, испытанный буржуазией способ — клевета.
Когда рабочие и солдаты, изверившись наконец в двойственной, вредной для широких масс политике соглашательских партий, меньшевиков и эсеров, вышли 3 июля с оружием в руках на улицу с требованиями взять власть Советам, прекратить войну, передать землю крестьянам, а фабрики и заводы — рабочим, т. е. выступали с теми лозунгами, которые Ленин бросал в широкие массы с первых дней своего приезда, — этот момент буржуазия сочла наиболее для себя подходящим, чтобы нанести удар нарастающей пролетарской революции.
Для выполнения этого гнусного дела был выдвинут «бывший человек», бывший представитель петербургских рабочих во 2-й Государственной думе Г Алексинский. Этот прохвост совместно с министром юстиции «социалистом» Переверзевым и с одним международным шпионом составил документ, в котором было сказано, что Ленин является германским шпионом. Это обвинение было настолько диким, нелепым, что даже тогдашний меньшевистский ВЦИК запретил газетам печатать этот «документ». Но когда одна уличная черносотенная газетка, вопреки запрещению, все же напечатала его, то и другие, «солидные» буржуазные газеты не удержались и последовали ее примеру.
Поверили ей не только напуганные призраком гражданской войны обыватели, которым выгодно было опорочить большевиков в глазах шедших за ними широких масс, но и часть малосознательных, не разбиравшихся в политике солдат. Этим воспользовалась буржуазия и совместно с эсерами и меньшевиками пошла в наступление против революционных рабочих и солдат.
Ими были организованы многочисленные собрания и митинги, на которых взбесившиеся мелкобуржуазные ораторы разжигали ненависть к пролетариату.
На перекрестках центральных улиц города собирались потревоженные революцией мещане, среди которых разные темные личности распространяли всевозможные слухи о большевиках. Многие из рабочих, выступавших на этих уличных собраниях в защиту нашей партии, пострадали: были раненые и даже убитые.
Офицерство и юнкера выступили открыто с оружием в руках против рабочих. Редакция и типография «Правды» были разгромлены. Недалеко от типографии был убит тов. Воинов, рабочий-революционер, задержанный с большевистскими прокламациями.
Не только центральные части города были заняты офицерскими и юнкерскими отрядами, но и многие рабочие районы находились под прицелом буржуазных винтовок и пулеметов.
В довершение всего наши партийные комитеты в большинстве районов были разгромлены, многие партийные работники арестованы, в том числе было арестовано несколько членов ЦК нашей партии.
Пошли зловещие слухи о возможном расстреле арестованных товарищей. Такова была атмосфера после выступления рабочих и солдат 3 — 5 июля 1917 года.
Центральный Комитет нашей партии, учитывая положение, командировал ряд партийных работников в провинцию, чтобы там разъяснить смысл происшедших событий. Я, между прочим, был командирован в Финляндию, в Гельсингфорс. Гнусная клевета успела докатиться и сюда. Офицерство и чиновничество Балтийского флота пытались распространить ее среди матросов, но не имели успеха. Когда я выступил перед двенадцатитысячной массой моряков на Сенатской площади в Гельсингфорсе с докладом об июльских событиях, из задних рядов послышались провокационные крики: «Долой! Немецкий шпион!..» Но подавляющая масса собрания заглушила эти крики возгласами: «Да здравствуют большевики! Ура!»
Вернувшись 10 или 12 июля в Питер, я встретил в Таврическом дворце нескольких членов Центрального Комитета партии, в том числе тов. Орджоникидзе, который передал мне постановление ЦК о том, чтобы я переправил товарища Ленина в безопасное место.
До этого момента я, как и многие другие партийные работники, не знал, где находился товарищ Ленин, хотя все с беспокойством спрашивали об этом друг друга.
Тов. Орджоникидзе сообщил мне только, что Владимир Ильич находится за городом, в квартире сестрорецкого рабочего тов. Н. Емельянова, что квартира не совсем удобна для продолжительного проживания и что надо его оттуда увезти в более безопасное убежище. Тут же он направил меня к тов. Зофу, через которого наш ЦК имел в это время связь с Ильичем, чтобы тов. Зоф сообщил мне более подробный адрес.
Получив столь ответственное поручение, я решил в тот же день поехать по указанному адресу. Ехать нужно было по железной дороге до станции Разлив (километров 25 от города). Чтобы не плутать в дачной местности, тов. Зоф свел меня с одним из сестрорецких рабочих, который знал дом тов. Емельянова.
Уже смеркалось, когда мы приехали на станцию Разлив, около Сестрорецка. На одной из глухих улиц, среди дач, заселенных петербургскими дачниками, провожатый указал мне домик тов. Емельянова, и мы расстались. Самого хозяина дома не оказалось, встретила меня его жена. Сообщив ей пароль и цель своего приезда, я сел за стол и разговорился с ней. Мать семерых детей, старшему из которых было не больше 14 — 15 лет, тов. Емельянова стала рассказывать, как у них скрывается В. И. Ленин, как он себя чувствует, что делает и т. п.
Владимир Ильич, по ее словам, сейчас живет под фамилией Иванова, а по имени и отчеству — Константин Петрович, чувствует он себя хорошо, жалуется только на плохую доставку газет.
Несмотря на огромную опасность, которой тов. Емельянова подвергала себя и своих детей, укрывая Ленина, она не выражала ни малейшего страха или даже волнения, когда рассказывала о скрывающемся у них Ленине, за голову которого буржуазия ничего не пожалела бы и за укрывательство которого никого не пощадила бы.
Из дальнейшей беседы выяснилось, что Владимира Ильича ради его безопасности пришлось переселить в лес, так как тут его могли бы встретить шпики, которые, по ее сведениям, шныряют кругом. Так как мне нужно было видеть Владимира Ильича во что бы то ни стало в тот же день, то хозяйка позвала своего старшего сынишку Александра и предложила ему отвести меня. Несмотря на поздний час (было около 11 часов вечера), мальчик с удовольствием согласился. Пройдя закоулками до берега залива, мы спустили на воду лодку и — я на веслах, мальчик на руле — поплыли среди зарослей при лунном свете к месту жительства Ильича. После путешествия около получаса по заливу и десятиминутной ходьбы среди болотного кустарника мы подошли к огромному стогу сена, сложенному на прогалине.
После данного мальчиком сигнала к нам вышел человек. Было уже темно, и только слабый свет луны освещал закутанную в зимнее пальто фигуру, в которой я едва узнал Владимира Ильича. После горячих приветствий мы уселись у стога сена, и он меня засыпал вопросами.
Странно было видеть Владимира Ильича бритым, без усов и бороды, так как я привык его видеть всегда с бородой и с усами.
Застал я Владимира Ильича в хорошем настроении, весело подшучивающим над своим положением. Перед тем как лечь спать, мы долго сидели у стога и беседовали на разные темы.
Перед поездкой к Ленину я зашел в Петербургский комитет нашей партии, помещавшийся в то время на Выборгской стороне. В Выборгский район, рабочие которого и расквартированный там Московский полк были целиком на стороне большевиков, офицерские и юнкерские отряды так и не рискнули показаться после 3 июля.
Оставшиеся на свободе члены ЦК также предпочитали собираться в Выборгском районе. Беседуя там на разные темы, коснувшись между прочим вопроса о дальнейшем развитии революции, покойный ныне М. М. Лашевич, помню, был очень оптимистически настроен, в то время как некоторые товарищи высказывали опасения, что Керенскому удалось загнать нашу партию в подполье на продолжительный срок. Защищая свой взгляд, Лашевич, между прочим, заявил: «Вот увидите, товарищ Ленин в сентябре будет премьер-министром».
Сообщая В. И. Ленину петербургские новости, я передал ему слова тов. Лашевича, на что Ильич очень спокойно ответил: «В этом нет ничего удивительного». От такого ответа я, признаться, немного опешил и поглядел на него с изумлением. Заметив мое удивление, Владимир Ильич стал обстоятельно мне объяснять, как будет развиваться русская революция. Я очень сожалею, что не записал тогда всего, что говорил он о судьбах революции. Но теперь, вспоминая беседу на берегу залива у стога сена, я убеждаюсь, что многое из того, что произошло после Октябрьской революции, Владимир Ильич предвидел еще тогда. Ведь знаменитые его брошюры «К лозунгам» и «Удержат ли большевики государственную власть?» были написаны в то время у стога сена.
Долго мы беседовали, сидя у стога сена, в мой первый приезд. Но, несмотря на июль, ночные болотистые испарения давали себя знать. Я дрожал в своем летнем костюме от пронизывающего холода. Спать мы легли в стогу, где заботливая рука тов. Емельянова устроила нечто вроде спальни. Я долго не мог уснуть от холода, несмотря на то, что лежал рядом с Владимиром Ильичем покрытый зимним пальто.
После этого я в продолжение двух с лишним недель через каждые один-два дня приезжал к нему из Питера, привозил различные газеты и пр., организуя в то же время надежное убежище для более продолжительного и приличного его существования. Кроме меня, насколько мне известно, провизию, белье и пр. возила ему из города только А. Н. Токарева — петроградская работница.
На газеты, которые доставлялись Ильичу в его временную штаб-квартиру в большом количестве, он набрасывался с лихорадочной поспешностью, делал на них какие-то пометки и затем начинал писать, сидя на траве.
Ни разу за все это время Владимир Ильич не просил привезти ему из города чего-либо съестного или из одежды, несмотря на то, что питание у него в стогу было весьма скудное, а ночные холода и сырость пронизывали до костей, и теплая фуфайка и шерстяные носки были бы весьма кстати. Я же, грешный человек, не догадался сделать это без его просьбы. Единственное, на чем он настаивал и что беспрерывно требовал, это аккуратной доставки всех без исключения газет и выпущенных по поводу июльских событий брошюр, листовок и пр.
При первой же встрече было принято решение переехать в Финляндию, где с помощью финских товарищей я рассчитывал устроить Ленина более или менее безопасно и удобно. Затруднения возникли в выборе способа переправы через границу, которая в то время охранялась с необычайной тщательностью.
Несмотря на то, что со времени перехода тов. Ленина на нелегальное положение прошло около двух недель, газеты продолжали травлю с неослабевающей энергией, и как черносотенные, так и либеральные газетчики с пеной у рта требовали ареста Ленина во что бы то ни стало. Не только контрразведка и уголовные сыщики Керенского были поставлены на ноги, но даже собаки, в том числе знаменитая собака-ишейка Треф, были мобилизованы для поимки неуловимого Ленина. Наряду с охранниками и собаками в поисках Ильича принимали участие сотни добровольных сыщиков из среды буржуазных обывателей. В один прекрасный день в газетах появилась заметка, что 50 офицеров «ударного батальона» поклялись или найти Ленина, или умереть.
Пока охранники, собаки и сыщики были заняты поисками Ленина, я — изысканием способа надежной переправы его через границу, сам Ленин был занят работами VI съезда партии большевиков, которым он руководил из своего весьма неудобного убежища. Когда покойный Я. М. Свердлов, председательствовавший на съезде, ставя на голосование написанные рукой Владимира Ильича резолюции, имел неосторожность сообщить, что хотя Ленин и лишен возможности лично присутствовать на съезде, но невидимо он участвует и даже руководит его работами, все газеты подняли невероятный вой и с утроенной энергией стали требовать немедленного ареста Ленина. За делегатами съезда была усилена слежка, и мне, как делегату съезда, пришлось быть очень осмотрительным и обставлять свои поездки в Сестрорецк чрезвычайными мерами предосторожности, чтобы не навести шпиков на след.
Вместе с тем надо было торопиться с переездом Ильича в Финляндию, так как дальнейшее пребывание на болоте становилось опасным. Появлявшиеся время от времени вблизи убежища охотники могли случайно натолкнуться на Ильича; сидеть же целые дни внутри стога сена и выходить только по ночам становилось невыносимым. Общая же обстановка и атмосфера, созданные в городе арестами, газетной травлей и зловещими слухами, были таковы, что рассчитывать на убежище у прежде сочувствовавшей революции интеллигенции, имевшей удобные квартиры, не приходилось. Большинство активных, испытанных партийных работников было или арестовано, или разъехалось по постановлению ЦК партии в провинцию. За теми же товарищами, которые остались в Питере на свободе, была установлена строгая слежка. В подборе людей, которых необходимо было привлечь на помощь в выборе квартиры, способа переезда и пр., надо было быть чрезвычайно осторожным, ибо малейшая неосмотрительность могла привести к аресту, а в то время арест для Ленина был равносилен убийству его озверевшими агентами Керенского. Все это чрезвычайно затрудняло мою задачу и задерживало переезд.
Проектов перехода через границу было несколько. Каждый проект подвергался детальному обсуждению и проверке. В конце концов было решено перейти финляндскую границу под видом сестрорецких рабочих (многие сестрорецкие рабочие жили на финляндской территории и для перехода через границу пользовались упрощенными паспортами). Тов. Емельянову было поручено достать такие паспорта у своих товарищей по заводу. Паспорта были получены; оставалось только переменить на них фотографические карточки. Неожиданное затруднение встретилось при розысках парика для Владимира Ильича. Охранка Керенского, озабоченная поимкой тов. Ленина, запретила парикмахерским всякий прокат и продажу париков без предъявления удостоверения личности. Во избежание каких-либо недоразумений, я заручился удостоверением театрального кружка финляндских железнодорожников на Выборгской стороне и таким образом беспрепятственно получил два парика в парикмахерской на Бассейной улице.
Тов. Ленин в парике, без усов и бороды был почти неузнаваем. Приехавший с аппаратом тов. Лещенко сфотографировал Ленина в его «нелегальном виде».
Прежде чем переправиться через границу, мне было поручено проверить, насколько тщательно пограничники просматривают документы. С этой целью мне пришлось раздобыть для себя через Генеральный штаб Керенского разрешение на право свободного перехода через финляндскую границу туда и обратно. Как финляндскому гражданину, это разрешение было выдано мне без особых затруднений. Для большей верности я решил взять себе помощника. В качестве такового я пригласил беззаветно преданного революции тов. Эйно Рахья, рабочего-финна, впоследствии знаменитого комиссара финской Красной гвардии. Он исхлопотал себе в штабе такое же удостоверение, и мы отправились «проверять границу». Перейдя пешком в нескольких местах границу — от Белоострова на юг до Сестрорецка, — мы убедились, что этот способ ненадежен, так как при каждом переходе пограничники чуть ли не с лупой просматривали наши документы и чрезвычайно внимательно сличали наши физиономии с наклеенными на удостоверениях фотографическими карточками. При докладе В. И. Ленину о результатах рекогносцировки этот способ перехода был отклонен, и мы остановились наконец на плане, предложенном мною и тов. Рахья.
План, выработанный нами еще до «проверки границы», заключался в следующем: Владимир Ильич поедет в Финляндию на паровозе в качестве кочегара.
Было решено перебраться сначала из болота на квартиру тов. Кальске, там переночевать и оттуда пойти вечером на станцию Удельная, где Ленин сядет на паровоз, а мы с тов. Рахья в том же поезде будем сопровождать его на финляндскую территорию до станции Териоки, где в нескольких верстах от станции была приготовлена надежная квартира.
Машинист Г. Э. Ялава, согласившийся взять к себе на паровоз В. И. Ленина, был мне хорошо знаком еще с детства. И когда я рассказал Ялаве, какому большому риску он подвергается, он с истинно финским хладнокровием только улыбнулся и уверил, что «все пойдет очень хорошо».
Когда все было приготовлено, мы с тов. Рахья поехали в Сестрорецк, чтобы в тот же день вывести Ильича из болота. Тов. Емельянов с сыном были уже у стога и укладывали в лодку накопившиеся за три недели пребывания в стогу газеты, пальто, одеяла и пр.
Согласно нашему плану, мы с тов. Рахья предлагали добраться до квартиры тов. Кальске таким путем: по Сестрорецкой железной дороге до станции Озерки, а оттуда пешком по Выборгскому шоссе или полотну Финляндской железной дороги до квартиры тов. Кальске (около шести километров). Тов. Емельянов предложил другой путь: пройти пешком до станции Левашово, а оттуда поездом по Финляндской железной дороге поехать до станции Удельная (от станции Удельная до квартиры около одного километра). После недолгого обсуждения, взвесив все за и против, большинством было принято предложение тов. Емельянова.
Наконец вещи были уложены, мальчик сел в лодку и поехал домой, а мы вчетвером пошли вдоль залива, сквозь кустарник по направлению к Финляндской железной дороге. Идти нужно было верст 10 — 12. Было около девяти с половиной часов вечера, уже смеркалось. Шли гуськом, молча, тов. Емельянов, как знающий дорогу, — впереди. По выходе на проселочную дорогу стало веселей, дорога пошла хорошая, навстречу — ни души. Следом за тов. Емельяновым свернули с дороги на тропинку. В одном месте из-за темноты сбились с дороги: наткнулись на речку, которую перешли вброд, для чего пришлось раздеться. Разыскивая дорогу, попали на болото, обходя которое незаметно очутились среди торфяного пожарища. После долгих поисков дороги, окруженные тлеющим кустарником и едким дымом, рискуя ежеминутно провалиться в горящий под ногами торф, набрели на тропинку, которая и вывела нас из пожарища. Пройдя, как говорится, огонь и воду, почувствовали, что окончательно заблудились. В полной темноте, ощупью, руководимые тов. Емельяновым, который утешал нас тем, что он здесь первый раз заблудился, двигались мы вперед.
Наконец где-то прогудел паровозный гудок, тт. Емельянов и Рахья отправились на разведку, а мы тут же уселись под деревом ждать их возвращения. У меня в кармане были три свежих огурца, но хлеба и соли мы не догадались захватить. Съели так. Минут через 10 — 15 вернулись наши разведчики с сообщением, что мы находимся близ станции, кажется, Левашово. Надо отдать справедливость Владимиру Ильичу, ругал он нас за плохую организацию пресвирепо: нужно-де было приобрести карту-трехверстку; почему предварительно не изучили дорогу? и пр. За «разведку» тоже досталось: почему «кажется», а не точно узнали, какая станция. Всячески оправдываясь, мы двинулись по направлению к станции. Станция оказалась не Левашово, а Дибуны, всего в 7 верстах от финляндской границы. Положение не из приятных. В лесу мы могли каждую минуту нарваться на разведку пограничной стражи и быть арестованными как подозрительные лица, ибо не будут же порядочные люди шляться в час ночи в стороне от жилых мест, около границы! У железнодорожного сторожа узнали, что последний поезд в Питер пойдет в 1 час 30 мин. ночи. Оставалось ждать минут 15. В ожидании поезда мы уселись на конце перрона, на противоположной стороне станции, послав тов. Рахья на станцию, проверить на всякий случай, нет ли чего подозрительного. Вернувшись со станции, он с озабоченным лицом сообщил, что там стоит патруль из 10 вооруженных до зубов юнкеров. Дело плохо. Могут подойти, поинтересоваться, что за люди вдруг появились на пустынном перроне. Я предложил В. И. Ленину и Рахья уйти под откос, в темноту, а сам с Емельяновым остался сидеть на месте. Не успели они спуститься вниз, как к нам подошел вооруженный винтовкой юнкер и обратился к тов. Емельянову с вопросом, что он тут делает. Тов. Емельянов к такому вопросу, по-видимому, не был подготовлен и дал ответ, который юнкера не удовлетворил, так как после фантастических объяснений Емельянова юнкер предложил ему следовать за ним. Моя особа, как более прилично одетая, по-видимому не возбудила в юнкере подозрений, так как он очень вежливо осведомился, не дачник ли я местный и не жду ли поезда, идущего в Петроград; я ему, тоже очень вежливо, это подтвердил. Затем он молодцевато звякнул шпорами, повернулся и повел с собой арестованного Емельянова. Не успел я очухаться, как подошел поезд. «Как же мне быть?» — думал я, и решил остаться, чтобы назавтра, проведя остаток ночи и дня в лесу, увезти Ленина в Удельную. Только я успел прийти к этому решению, как передо мной появился человек с винтовкой, на этот раз в форме ученика реального училища, и вежливо, но настойчиво доложил: «Это последний поезд, сегодня больше не будет. Вы на этом едете?» Мне ничего больше не оставалось, как подняться на площадку вагона, что я и сделал. Все это произошло так неожиданно, что я был буквально ошеломлен, до того ошеломлен, что выскочил из поезда не на станции Удельная, где должен был сойти, чтобы предупредить тов. Кальске о случившемся, а на станции Озерки, т. е. не доезжая 6 километров. Заметил я свою ошибку только тогда, когда поезд уже ушел. Около трех часов утра я добрался до тов. Кальске. Когда я вошел к нему в комнату, я не верил своим глазам: на полу лежали и хохотали над моим растерянным видом Ленин и Рахья. Оказывается, они, сидя под откосом, видели, как арестовали Емельянова и как меня реалист чуть не штыком подсаживал в вагон. А они в это время быстро вскарабкались по откосу, сели в вагон, остановившийся как раз напротив них, и доехали до станции Удельная.
Когда я, измученный волнением и ходьбой, опустился на пол рядом с Лениным, он, охватив голову мою и Рахья, прижал нас к себе и, как-то по-отечески нас пожурив, стал весело припоминать отдельные моменты наших только что пережитых приключений. В этот вечер Владимир Ильич был в очень хорошем настроении и часто заразительно хохотал, представляя себе физиономии Керенского и других временных правителей, когда они узнают, какую дичь они прозевали.
Судьба тов. Емельянова очень беспокоила Владимира Ильича. В первую очередь надо было предупредить жену тов. Емельянова, чтобы она на случай возможного обыска скрыла всякие следы пребывания у них товарища Ленина.
Так как, по сведениям Владимира Ильича, квартиру тов. Емельянова знала проживавшая на Широкой улице Петроградской стороны тов. Полуян, то он предложил мне немедленно отправиться к ней и передать ей, чтобы она с первым же поездом поехала в Разлив и помогла тов. Емельяновой произвести уборку квартиры.
Наспех закусив, я отправился по указанному адресу. Был уже шестой час утра, когда я добрался до квартиры Полуян. Объяснив ей, что надо делать, я опять пешком отправился на Выборгскую сторону на квартиру машиниста тов. Ялава, который, по нашему плану, должен был в этот же день перевезти на своем паровозе тов. Ленина в Финляндию.
Наступил вечер. Мы втроем — Ленин, Рахья и я — направляемся к станции. С замиранием сердца ждем мы у перрона прихода поезда. Наконец он подходит. Видим, на паровозе мелькнула знакомая фигура машиниста, жмем руку Ильичу и направляемся к паровозу. Ильич, бритый, в парике, похож на настоящего финна. Вскочив на паровоз и засучив рукава, он берет полено за поленом и бросает в топку. Все идет хорошо. На каждой остановке мы с тов. Рахья выскакиваем из вагона, наблюдаем за паровозом, сердце екает. Поезд подходит к границе, к станции Белоостров, предстоит двадцатиминутная остановка и тщательная проверка документов, а иногда и обыск. Поезд едва остановился, как находчивый тов. Ялава отцепляет свой паровоз и уводит его куда-то в темноту за станцию... набирать воды. Мы чуть не аплодируем. И пока жандармы Керенского проверяли документы, тов. Ялава «набирал воду». Перед самым третьим звонком подходит паровоз, дает гудок, и минут через пятнадцать мы почти в полной безопасности на финляндской территории. Мы с тов. Рахья спешим к паровозу, радостно жмем руки Ильича.
Перед тем как подняться на паровоз на станции Удельная, Владимир Ильич передал мне тетрадь в синей обложке. Как теперь известно, в этой тетради были записаны основные мысли книги «Государство и революция». Передавая ее, он несколько раз повторял, чтобы я берег ее пуще глаза своего и в случае его ареста передал бы тетрадь кому-либо из членов ЦК. Как только мы подбежали к Владимиру Ильичу, он первым делом спросил, цела ли тетрадь, и, получив ее от меня в сохранности, поспешно засунул себе за пазуху.
Около станции Териоки нас ожидал с коляской брат Лидии Парвиайнен, у отца которой в 14 километрах от станции была приготовлена надежная квартира.
Оставив Владимира Ильича на попечении тт. Рахья и Парвиайнен, я с первым же поездом отправился в Гельсингфорс, чтобы подготовить квартиру и дальнейший переезд по железной дороге до Гельсингфорса.
Через несколько дней я послал в Териоки двух финских товарищей, которые доставили Ленина в небольшой городок Лахти в 130 километрах от Гельсингфорса. Здесь Ильич прожил два дня в квартире финского рабочего, где о нем особенно внимательно заботилась хозяйка, бывшая петербургская работница. Отсюда при помощи старого знакомого Владимира Ильича, депутата финляндского сейма (парламента), она устроила дальнейшую переправу Ильича поближе к Гельсингфорсу.
Последним убежищем перед приездом в Гельсингфорс была квартира этого депутата в дачной местности, километрах в 15 от города.
Как в Лахти, так и на даче депутата по прибытии туда товарища Ленина я лично навещал его, проверял, все ли правила предосторожности выполняются. К чести финских товарищей, нужно сказать, что все мои указания они выполняли аккуратно, так что Владимир Ильич был очень доволен окружавшими его в те дни людьми.
Однажды только он выразил свое недовольство, когда один из приехавших за ним из Гельсингфорса в Териоки товарищей загримировал его.
Придя в вагон и увидев себя в зеркале, Владимир Ильич пришел в ужас от своего грима и поспешил, хотя и с большим трудом, ввиду отсутствия соответствующих средств, смыть его. Впоследствии он говорил смеясь, что если бы в вагоне встретил его в то время самый захудалый шпик, то обязательно арестовал бы или, в лучшем случае, отправил бы в сумасшедший дом.
Выбирая у своих знакомых в Гельсингфорсе надежную и удобную квартиру для Владимира Ильича, я остановился на квартире моего старого питерского друга — рабочего Густава Ровио. Он в то время был, как мы его в шутку называли, «полицмейстером» города Гельсингфорса.
Дело в том, что после Февральской революции финским социал-демократам удалось провести своих людей на ответственные должности в городском самоуправлении, в том числе заменить гельсингфорсского полицмейстера своим человеком, переименовав его в начальника милиции.
Когда я рекомендовал Владимиру Ильичу тов. Ровио как гельсингфорсского полицмейстера, Владимир Ильич без малейшего смущения или удивления пожал тов. Ровио руку, перекинулся с ним несколькими словами и накинулся с какой-то поспешностью на очень прилично подобранную марксистскую библиотеку на русском языке. Тов. Ровио предоставил в распоряжение тов. Ленина свою хорошо обставленную комнату, где Владимир Ильич проводил целые дни за работой, пользуясь прекрасной библиотекой тов. Ровио.
Владимир Ильич первым делом занялся организацией надежной связи с Петроградом и доставкой ему русских газет. Тов. Ровио прекрасно организовал это дело, и как газеты, так и письма Владимир Ильич стал получать аккуратно. Здесь Владимир Ильич, будучи в полной безопасности, дописал книгу «Государство и революция» и все время вел усиленную переписку с ЦК партии, с Надеждой Константиновной и другими.
Первые сведения о революционном подъеме среди питерских рабочих после июльского поражения Владимир Ильич получил в Гельсингфорсе. Оттуда Владимир Ильич следил за выборами питерских и московских рабочих в городские и районные думы. Как известно, наша партия на этих выборах получила большинство голосов рабочих избирателей. С каким восторгом Владимир Ильич показывал мне составленные им таблички с подсчетом поданных на этих выборах голосов за партию большевиков! Кроме этих признаков подъема среди рабочих, выносимые ими на фабриках и заводах резолюции с требованием перехода власти в руки Советов также указывали, что нарастает новая революционная волна. В армии все громче и громче стали раздаваться голоса за немедленное прекращение войны. Все эти вести, доходившие до Владимира Ильича, чрезвычайно возбуждающе действовали на него. Он стал настойчиво требовать, чтобы я устроил ему обратный переезд в Петроград, так как решающие бои надвигаются быстро и он не может быть вдали от них. Это его настойчивое требование я сообщил в ЦК. Помню, вопрос этот в ЦК обсуждался очень тщательно. Все высказывались за немедленный приезд Владимира Ильича в Петроград, и только когда я подробно рассказал, какому риску подвергался Владимир Ильич при переезде в Финляндию и как тщательно охраняется граница, с какой тщательностью проверяют документы всех переезжающих границу, особенно приезжающих из Финляндии, ЦК постановил до поры до времени задержать Владимира Ильича, поручив мне подготовить его переезд с полной гарантией безопасности.
В один прекрасный день, без ведома ЦК и моего, Владимир Ильич при содействии Э. Рахья переехал из Гельсингфорса в Выборг, по-видимому намереваясь пробраться в Петроград.
Узнав об этом, я немедленно поехал в Выборг и застал Ленина на квартире финского товарища, Латука, в чрезвычайно возбужденном состоянии. Одним из первых вопросов, который он задал мне, как только я вошел к нему в комнату, был: «Правда ли, что Центральный Комитет воспретил мне въезд в Петроград?» Когда я подтвердил, что такое решение действительно есть, что в интересах его личной безопасности ему необходимо пока оставаться в Финляндии, он потребовал у меня письменное подтверждение этого постановления. Я взял листок бумаги и в полушутливой форме написал приблизительно следующее:
«Я, нижеподписавшийся, настоящим удостоверяю, что Центральный Комитет РСДРП(б) в заседании своем от такого-то числа постановил: Владимиру Ильичу Ленину, впредь до особого распоряжения ЦК, въезд в гор. Петроград воспретить» (подпись).
Взяв от меня этот «документ», Владимир Ильич бережно сложил его вчетверо, положил в карман и затем, заложив руки за вырезы жилета, стал быстро ходить по комнате, повторяя несколько раз: «Я этого так не оставлю, так этого я не оставлю!»
Немного успокоившись, он стал подробно расспрашивать, что делается в Питере, что говорят рабочие, что думают отдельные члены ЦК о выборах в районные думы, о настроении в армии и пр. Показывал мне составленные им различные таблицы с цифрами, ясно рисующие огромный рост сторонников большевиков не только среди рабочих и солдат, но и среди городской мелкой буржуазии. Вопли Керенского о развале армии и о крестьянских волнениях также показывают, говорил Ленин, что страна явно на нашей стороне, поэтому основной нашей задачей в данный момент является немедленная организация сил для захвата власти. Я старался доказать, что захват власти в настоящий момент еще невозможен, говорил, что технически мы еще не подготовлены, что людей, умеющих управлять сложным государственным аппаратом, у нас нет, и пр. и пр.
На все эти возражения он, по-видимому нарочито упрощая вопрос, отвечал одно: «Пустяки! Любой рабочий любым министерством овладеет в несколько дней; никакого особого уменья тут не требуется, а техники работы на первых порах и знать не нужно, так как это дело чиновников, которых мы заставим работать так же, как они теперь заставляют работать специалистов», — и т. п.
Несколько раз я принимался спорить с Владимиром Ильичем на эту тему. Считая совершенно невозможным в то время захват нами власти, я приводил сотни доказательств, подтверждающих, как мне казалось, правильность моего взгляда. Но Владимир Ильич как-то просто разбивал их, и мне все трудней становилось ему возражать. Некоторые его объяснения казались мне настолько фантастическими, что я не считал нужным даже спорить по поводу их, — мне казалось, что и сам Владимир Ильич несерьезно к ним относится. От некоторых моих назойливых вопросов по поводу могущих возникнуть затруднений на практике Владимир Ильич отмахивался, говоря: «Там видно будет!»
Каюсь, «придирался» я к Владимиру Ильичу по всякому пустяку, благо времени свободного было много, и он охотно пускался со мною в споры. Особенно, помню, меня смущало почему-то его предложение аннулировать денежные знаки, как царские, так и керенские.
— Откуда же мы возьмем такую уйму денег, чтобы заменить существующие? — спрашивал я его, наперед торжествуя победу в этом вопросе.
— А мы пустим в ход все ротационные машины и напечатаем в несколько дней такое количество, какое потребуется, — отвечал не задумываясь Владимир Ильич.
— Да ведь их каждый жулик подделает сколько угодно! — доказывал я.
— Ну, напечатаем различным сложным шрифтом. Да, впрочем, это дело техников, чего тут спорить, там видно будет!
И опять начинал доказывать мне, что дело не в этом, а в том, чтобы провести в жизнь такие законы, чтобы весь народ увидал, что это его власть, а раз народ это увидит, он нас поддержит; остальное само собою приложится. Как только возьмем власть, сейчас же прекратим войну. Как только мы это сделаем, армия, которая явно устала от войны и воевать не хочет, будет безусловно за нас. У царя, дворян, помещиков и попов земли отберем, передадим их крестьянам, — ясно, крестьянство будет поддерживать нас целиком. Фабрики и заводы также отберем у капиталистов и передадим их в руки самих рабочих, их рабочего государства. «Кто же тогда будет против нас?» — восклицал он, близко наклонясь ко мне и пристально смотря мне в глаза, чуть-чуть улыбаясь, прищурив левый глаз.
— Только бы не пропустить момент! — повторял он десятки раз и опять настаивал, чтобы я скорее организовал ему переезд в Петроград.
Отправляясь однажды в очередную поездку в Выборг навестить Владимира Ильича, я встретил на Финляндском вокзале Эйно Рахья, который, хитро улыбаясь, сообщил мне, что нет смысла ехать в Выборг, так как Владимир Ильич переехал в Петроград.
Проживая с 7 октября в Лесном, Владимир Ильич время от времени встречался с некоторыми членами ЦК то на квартире М. И. Калинина, то на квартире Н. Кокко, рабочего завода «Айваз». Выходил из дому Владимир Ильич обычно, когда стемнеет. В парике, без усов и бороды, его трудно было и днем узнать. По приезде в Петроград непосредственное руководство подготовкой Октября Ильич взял в свои руки. С этого времени ни один более или менее важный вопрос не решался в ЦК без согласования с Владимиром Ильичем.
10 октября ЦК вынес постановление о непосредственной технической подготовке вооруженного восстания, которое к этому времени вполне назрело и стало неизбежным. В октябре же были созваны три партийных конференции: Петроградской городской, окружной и военной организаций. На всех этих конференциях основным вопросом был вопрос о захвате власти. Хорошо помню, что все споры на них вертелись вокруг одного: захватить власть немедленно или отложить до созыва II съезда Советов, который должен был собраться недели через две. В принципе все три конференции высказались за взятие государственной власти в ближайшее время.
По выяснении итогов работ конференций было решено созвать экстренное заседание ЦК, пригласив на это заседание ряд ответственных партийных работников.
Кому принадлежала мысль созвать такое собрание, я не знаю, вероятнее всего Владимиру Ильичу. Организовать такое собрание Я. М. Свердлов поручил мне.
Подыскивая подходящее помещение, куда могли бы незаметно собраться человек тридцать и куда мог бы прийти все еще скрывавшийся В. И. Ленин, я остановился на помещении районной городской думы в Лесном, недалеко от Муринского проспекта. В этой думе председателем был М. И. Калинин, и от него зависело предоставить в наше распоряжение это помещение, на что тов. Калинин после некоторого колебания и согласился. Собрание я решил устроить вечером, когда стемнеет, так как вечером было удобнее Владимиру Ильичу пройти туда незамеченным. Когда вопрос о помещении был благополучно разрешен, я рано утром пошел в ЦК, помещавшийся тогда на Фурштадтской улице, в доме № 19, где я предложил созвать совещание в тот же день. Надо было наметить список товарищей, которых необходимо пригласить на это собрание, и успеть своевременно всех оповестить.
Так как собрание, которому предстояло вынести чрезвычайно ответственное решение, должно было быть немноголюдно и очень конспиративно обставлено, то составление списка требовало особой тщательности. Список было поручено составить Л. М. Свердлову.
Тов. Свердлов, как всегда, с раннего утра был окружен толпящейся публикой, приходившей из районов и приезжавшей со всех концов России. Мне стоило большого труда вытащить его из этой сутолоки и увести в отдельную комнату, чтобы не мешали составить список. В комнатке, куда я его затащил, не было ни стула, ни стола. Разыскав небольшой стол, вырвав из-под кого-то пару стульев и втащив их в комнату, куда успел проскочить и покойный ныне Иван Рахья, я запер комнату изнутри на ключ. Тут мы и составили список, который затем был дополнен двумя-тремя товарищами. Был ли этот список затем официально утвержден ЦК или нет, сейчас хорошо не помню.
Составив план местности и уточнив адрес дома, где должны вечером собраться, мы разделили между собой обязанности, кто кого должен известить, и я уехал.
Около шести часов вечера мы с Эйно Рахья разошлись недалеко от станции Ланская: он пошел за Владимиром Ильичем, а я направился в другую сторону, условившись встретиться с ними в 7 часов на углу Выборгского шоссе и Муринского проспекта. Вечер был темный, шел дождь, дул сильный, порывистый ветер. Ровно в 7 часов подошли Владимир Ильич и Э. Рахья. Не доходя районной думы свернули в небольшой переулок и там решили предварительно осмотреть окружающую местность — нет ли чего подозрительного, а также узнать, собралась ли публика. Тут, в пустынном переулке, Эйно Рахья рассказал нам о небольшом приключении, которое только что произошло с Владимиром Ильичем по пути от его квартиры. Оказалось, что когда они переходили где-то улицу, сильный порыв ветра сорвал с головы Владимира Ильича фуражку вместе с париком. К счастью, было темно, никого близко не было, и этот небольшой инцидент был Владимиром Ильичем быстро ликвидирован; пострадал только носовой платок, которым Владимир Ильич вытер приставшую к парику грязь.
Над этим происшествием мы весело смеялись, Владимир Ильич — больше всех.
Оставив их в переулке, я пошел осмотреть окружающую думу местность, ничего подозрительного не нашел, зашел в дом, но застал там всего человек пять-шесть. Минут через пятнадцать пошел тов. Рахья и сообщил, что собралось человек десять. Затем ходил опять я, потом опять Рахья. Прождали мы таким образом около часа, гуляя по пустынным улицам Лесного. Владимир Ильич весьма крепко ругался по поводу неаккуратности ответственнейших товарищей. Когда наконец Э. Рахья, вернувшись с разведки, сообщил, что собралось человек двадцать, мы решили войти в дом. Задним ходом пробрались мы во второй этаж и прошли в отдельную комнатку, куда сейчас же пришли тт. Свердлов, Сталин, Иван Рахья и еще кто-то, не помню, кто именно.
Ввиду того, что народу собралось достаточно, решили открыть собрание.
Обсудили, войти ли Владимиру Ильичу на собрание в парике или без него. Решили — парик снять. Большинство собравшихся не видало Владимира Ильича с июльских дней, и все, зная, что будет Владимир Ильич, с нетерпением ждали его прихода. Когда Владимир Ильич вошел в комнату, где собрались товарищи, все наперебой бросились пожимать ему руки, некоторые расцеловались с ним, закидали его вопросами. Владимир Ильич весело улыбался, шутил и наконец предложил открыть собрание.
Водворилась тишина. Владимир Ильич уселся в конце комнаты на табуретке, вынул из кармана исписанные мелким почерком листочки, по привычке поднял руку, чтобы погладить парик, и, спохватившись, улыбнулся. Все с напряженным вниманием ждали его доклада «по текущему моменту».
— Слово имеет товарищ Ленин, — произнес тов. Свердлов.
Владимир Ильич начал с того, что назрел момент, когда перед партией встал ребром вопрос о захвате государственной власти. Он обрисовал подробно положение дел в стране, несомненное сочувствие огромной части рабочего класса большевикам, что подтверждал с цифрами в руках, приводя результаты голосований в городские и районные думы в Питере и Москве. Из событий на фронте и в тылу ясно видно, что армия воевать не хочет, но мир стране может дать только пролетарская власть. Многочисленные случаи разгрома помещичьих имений говорят о том, что крестьянство больше ждать с землей не будет, а дать ее крестьянам может только пролетарская власть.
Говорил Владимир Ильич сначала как-то сдержанно, спокойно, затем, понемногу оживляясь, продолжал в обычном для него духе, время от времени острил, иногда больно ударяя по инакомыслящим товарищам, взгляды которых на захват власти он знал. Временами он вставал и, заложив за вырез жилета большой палец, ходил взад и вперед, изредка останавливаясь при особенно острых местах.
Речь Ленина, продолжавшаяся около двух часов, была выслушана всеми с величайшим вниманием. Когда он кончил, все были как бы под влиянием гипноза. Много я слышал в течение 20-летнего моего знакомства с Владимиром Ильичем его докладов и речей, но из всех этот доклад был самый лучший. Это тогда же подтвердили присутствовавшие на этом собрании, много лет хорошо знавшие Владимира Ильича. Закончил Владимир Ильич этот свой доклад, повторив несколько раз, что власть надо брать немедленно, сейчас же; каждый потерянный день — смерти подобен. «История не простит нам, если мы не возьмем власть теперь же!» — заявил он.
Как только Владимир Ильич кончил, я взял слово и, грешный человек, выступил против его предложения взять власть немедленно. Я вновь и вновь доказывал, что технически мы совершенно не подготовлены, что у нас «в случае чего» не будет даже телефонной связи или хотя бы лошадей. Все это надо и можно подготовить, если Владимир Ильич даст хотя бы неделю на подготовку. Но взять власть немедленно, т. е. завтра же, ведь это же совершенно невозможно, мы провалимся! Ведь конференции-то этот вопрос обсуждали подробно. Никто же не против захвата власти, но все против немедленно. Спросите военную организацию, она вам скажет, готова ли она. Конечно, нет! Словом, я пытался охладить Владимира Ильича и убедить его выбросить из резолюции, которую он предложил, слово «немедленно».
После моего выступления Владимир Ильич взял слово и... разнес меня в пух и прах! Весьма остроумно он проехался насчет «лошадиной связи», доказывая, что если с моим методом подходить к революции, то нужна не неделя, а годы, ибо в неделю никаких своих телефонов из подполья не создашь, и т. д. Чувствовал я себя после его реплики препогано.
По докладу Владимира Ильича высказывались почти все присутствовавшие. Говорили горячо и за и против. Владимир Ильич чрезвычайно внимательно слушал, делал пометки, покачивал иногда головою, улыбался, хитро поглядывая на оратора. Прения затянулись до 7 часов утра! Некоторые товарищи, разойдясь по другим комнатам и растянувшись кто на столе, кто просто на полу, сладко похрапывали. Около 7 часов утра поставили предложенную Владимиром Ильичем резолюцию на голосование. За резолюцию, т. е. за немедленный захват власти, голосовало 19 человек, против — 2, и 4 человека воздержались.
Первым с этого собрания ушел Владимир Ильич, которого мы с Э. Рахья проводили до квартиры, затем — все остальные. Оставшиеся дни после этого собрания прошли в лихорадочной подготовке восстания, но о них у меня сохранились очень смутные воспоминания.
К. Еремеев
ЭПИЗОДЫ ИЗ ОКТЯБРЬСКИХ ДНЕЙ
(Из воспоминаний)
У солдат
В Лесном подрайоне нашей партии утром никого не было.
Сидел только один дежурный товарищ, который немного ознакомил меня с положением в городе, дал просмотреть газеты и снабдил пропуском в Смольный.
Первым, кого я встретил, был товарищ Подвойский. Он полушутливо набросился на меня с укором:
— К. С.*, где ты пропадаешь? Мы тебя ищем, — надо дело делать!
И он объяснил мне, какое дело надо делать. Я в свою очередь рассказал ему и другим бывшим тут товарищам, что я видел и слышал на фронте.
— Вот и Еремеев тоже подтверждает, что дела хорошо идут, — сказал кто-то. — Все ясно.
— Ты, К. С. напиши вкратце для ЦК о фронте, с перечислением полков и частей, на которые можно положиться, — сказал Подвойский. — А теперь мы тебя пошлем на Выборгскую и Петроградскую стороны, в воинские части. Это спешно. Ознакомься там со всем. Поговори. Сам знаешь, что надо говорить, тем более ты только что с фронта. Комиссаров наших пощупай, годятся ли. А главное — держи связь и обо всем извещай или сам докладывай Военно-революционному комитету. Дам тебе газет, ориентируйся. Да сейчас же поезжай, это самое спешное дело. Теперь тебе все ясно.
По правде говоря, мне не было еще «все ясно». Еще не вполне я окунулся в петроградскую атмосферу, чтобы так же, как во фронтовой атмосфере, напряглись внутри все жилочки, натянулись все струны — инстинктивное состояние, которое я всегда испытываю во время массовых подъемов. Наслаиваются впечатления, вбираешь их жадно, мозг перерабатывает их, сортирует, и вот момент, когда говоришь себе: довольно, все ясно, делать вот это. Подъемное напряжение, как будто прибавляется сила, и мышцы делаются крепче, двигаешься увереннее, и тобой овладевает замечательное хладнокровие, спокойствие. Вот этого-то еще у меня не создалось, и я был рад окунуться непосредственно в настроения солдатской и рабочей массы. Поэтому предложение Николая Ильича** было мне по душе.
Здесь, в Военно-революционном комитете, я узнал по-настоящему о заседаниях и решениях ЦК, узнал о разногласиях и взглядах и сомнениях меньшинства. Это сразу осветило положение дел. Раз ЦК совместно с представителями ряда рабочих организаций принял резолюцию Ленина о вооруженном восстании и выделил пятерку для руководства им — значит, «дела хорошо идут». Но все значение Военно-революционного комитета еще не было для меня вполне ясно. Конечно, такой или подобный орган был необходим, но оценить его полностью я не мог, так как не знал еще всей истории его возникновения.
На Выборгской стороне я направился сразу в Московский полк, знакомый мне еще по февральским дням. Комиссара я не нашел, он отлучился, по-видимому, в Смольный. В полковом комитете настроение было крепкое. Я встретил тут двух-трех знакомых, которые сначала приняли меня было за нового комиссара от Военно-революционного комитета.
— Ты комиссаром к нам? Полк поведешь? Нет? Скоро ли нас выведут? Ужо вот полковой комитет соберется, ругать будут, — чего медлят большевики.
— Да у вас есть комиссар. Я сам хотел его повидать по этому же делу. Да еще надо мне по полку походить, послушать, как солдаты толкуют. Дело-то начнется скоро, а вот верно ли, что вы все готовы.
— Лучше не надо. Теперь голосов против мало, да и то больше так, разговорчики. Конечно, некоторая часть солдат будет пассивная, не выйдет, но половина, а то и больше, выйдет сразу. Всем надоело терпеть, да и с рабочими связь держим, поэтому в курсе дела. Митингов теперь избегаем, а больше по ротам разговариваем или вот в столовых, когда обед и ужин, так гомону довольно бывает. Ну, надо тебе бумажку от полкового комитета на всяк случай.
Пошли к председателю. Я объяснил в чем дело и показал удостоверение Военно-революционного комитета.
— А все-таки лучше я подпишу бумажку или на этой печать нашу поставлю. Народ недоверчив стал, «слухов» много ходит.
Тогда я попросил лучше бумажку. Она быстро была отстукана, и в ней значилось, что члену Военно-революционного комитета унтер-офицеру 174 пехотного полка, прибывшему с фронта такому-то, беспрепятственно разрешается посещать все помещения полка и команды, я также присутствовать на всех совещаниях и собраниях. Эту бумажку мне пришлось все-таки предъявить.
Сначала со мной пошел один товарищ. Мы успели с ним побывать в двух ротах. Разводка на караул уже была, недавно был сигнал на запоздалый обед, и в ротах было не много людей. Кто пил чай в компании товарищей, некоторые читали, иные спали, кое-кто чинился. В одной роте «на после обеда» был назначен осмотр оружия, разборка и чистка винтовок, а другая рота была без расписания занятий. Мы подсаживались к пьющим чай, заводили разговор на злобы дня. Но беседа шла вяло, более оживленно вспоминали о чем-нибудь домашнем: полученном письме или известии через земляка. О политике и Временном правительстве я не мог наладить разговор, но о выводе полков из Петрограда на фронт все были в курсе.
— Вона чего им хочется — солдат уведут, а сами что хошь будут делать! Какой там теперича фронт! Солдаты сами замирятся, да с фронта утекут. Дурня валяют. Мы никуда не пойдем, кромя как по домам. Это мы знаем — приказы-то, — да Керенке это не пройдет. Мы за винтовки возьмемся и самому Временному башки починим, забудут, на какой бекрень и фуражку бекренить.
— Пойдем на кухни, — там в столовых всегда словно клуб. Все солдаты там больше околачиваются, когда свободно. Разговоров там много, можно и митингнуть, если хочешь, — предложил мне товарищ.
— Пойдем. Только вот я думаю, что в третьей роте зря разбор винтовок назначен. Мало ли что может случиться, а рота будет без оружия, впопыхах-то плохая сборка. Может быть, еще в каких ротах то же назначено. По-моему, отменить разборку, пусть так почистят. А затвор пусть на учебной изучают.
— Это правильно, — согласился товарищ. — Давай-ка в комитет забежим, скажем там.
Председатель полкового комитета сразу согласился.
— Черт их знает, могут и нарочно такое выдумать. Правда, в приказе по полку сказано: заниматься по усмотрению ротных. Да за ротными глаз нужен. Сейчас созвонимся, отменим.
Мы направились в столовую 3-го батальона. Низкие, склеповидные помещения были заполнены солдатами. В парном воздухе пахло невыразимыми душными запахами. Сероватый пар пронизывался сизыми облаками табачного дыма. Солдаты сидели за столами, обедая из котелков и ряжек, в кухне густая очередь теснилась около кашеваров. В одном углу была продажа махорки, папирос и разной мелочи, тут тоже теснилась толпа. Вообще теснились, толкались, нечаянно проливали суп, ругались, разговаривали, напевали, выкрикивали шутки. Стоял гомон, в котором не сразу можно было разобраться. В одном из помещений где-то наигрывала гармонь.
— Это наши кухни, — сказал мой товарищ. — Давай, кстати, похарчимся, нам дадут без очереди.
Он пробрался к котлам и вскоре принес два походных котелка — один с супом, другой с кашей; ломоть хлеба был засунут в карман, а две деревянных ложки за обшлагом.
— На двоих дали. Сказал, что гость, фронтовик, пришел. Солдаты живо уступили, не вступились спорить.
— А что, у вас есть дежурный по кухням?
— Есть. Он там, у котлов, масло мерит, как в кашу льют. У нас вообще вся служба исполняется, внутренние наряды все есть, и городовые караулы несем. А это что галдят-то, так не старый режим, что рот нельзя разинуть, теперь вольно, о чем хошь поговоришь. Вон в Февральскую-то как митинговали! Теперь солдат свободы дыхнул, да ему этого мало. Мира хотят солдаты, да домой землю делить. За это дело все встанут, за кем угодно пойдут, только не за кем, кроме как за большевиками: чуют, что большевики не шутят.
Мой товарищ многим про меня говорил, что вот-де приехал с фронта, так что наконец около нас сгрудились поевшие солдаты. Мы тоже кончили еду. Товарищ отнес котелки и, вернувшись, заявил, что идет в комитет и чтоб я тоже туда после пришел. Окружающие задавали мне разные вопросы, и я остался побеседовать.
— А что, товарищ, как на фронте? Что немцы?
— Пища-то есть ли? Сказывают, фронт совсем пайка лишился.
— Чего солдаты думают делать к зиме? Правда ли, будто немцы предлагают замиряться?
— Как армия на фронте: будет за большевиков, или нет?
— Жмет ли начальство? Много ли там генералов, — не сбежали ли все в Питер? Были ли расстрелы за нарушение дисциплины?
— Правда ли — есть междоусобие между полками и артиллерией? Сказывали, будто артиллерия крыла какой-то полк за братание и неподчинение, а драгуны тоже против пехоты пошли.
— Все ли казаки с фронта ушли? Слыхать было, будто все казаки поутекли, подлецы, к Корнилову да награбили везде всякого добра, чтобы домой сплавить.
Вопросы так и сыпались, самые разнообразные, вплоть до того, выдают ли протирку и сало для смазки винтовок и пулеметов.
— А что, товарищ, ежель так спросить: например, скажем, большевики Временное правительство скидать начнут и буржуев бить велят. Как фронтовые-то солдаты? От них запрету не выйдет, чтобы не трогать Временное правительство?
— Слышь-ко, ребята. На фронте в одно с нами думают.
— Ты думал как? Что там, то здесь — все одно сермяжные дворяне.
— Пущай Совет власть берет. С фронтом мы всю землю перевернем.
— Пущай большевики начинают: все полки поддержат.
— А кого бить придется, — побьем,
— Братцы! Поберегай винтовки да патроны.
Тут к нам протискались офицер с фельдфебелем.
Последнего я приметил и раньше, он как-то мелькнул и скрылся. «Дежурный», подумал я, и больше не обращал внимания, есть он или ушел, — продолжал отвечать на вопросы и шутить с солдатами. Офицер был дежурный по батальону подпоручик в караульной форме, на шее из-за стоячего воротника кителя виднелась полоска крахмального воротника. Темно-серая шинель была как новая, и ремни шашки и револьвера были пригнаны ладно. Он весь был такой подтянутый и корректный.
Круглорожий, черноусый фельдфебель козырнул офицеру и сказал, указывая на меня:
— Вот они тут посторонние.
— Кто вы такой? — обратился ко мне подпоручик. — Что вы тут делаете?
— То товарыш с хронту, гражданин поручик, — сказал белобрысый украинец.
— В помещениях полка не должно быть посторонних. Тем более, вы ведете несоответствующие разговоры. Прошу пройти со мной к дежурному по полку.
— Я здесь по праву, командирован Военно-революционным комитетом. Вот мое удостоверение, — ответил я и достал бумажку от полкового комитета.
Офицер видимо смутился, не ожидая такого поворота дела. Пристально рассмотрел бумагу и, оправясь, сказал:
— Здесь нет подписи командира полка, он здесь хозяин. Так что вам, гражданин, придется пойти к дежурному по полку. Там недоразумение выяснится.
Тогда я вынул удостоверение Военно-революционного комитета и показал ему.
— Видите, у меня мандат от Военно-революционного комитета. Я явился в полковой комитет, и он это удостоверил. Больше мне никаких разрешений не нужно. А если командир полка или дежурный пожелают меня видеть, то они могут меня найти здесь или в ротах, которые я буду посещать.
Так я сам уничтожил свое некоторое инкогнито, которое мне казалось полезным для лучшего, более свободного разговора с солдатами.
Офицер не знал, что сказать, и молча отдал мне бумаги.
— Но все-таки, по службе, я обязан доложить о вас.
— Это уж как вам угодно.
— Ось, гражданин поручик, не маете правы чепляться, бо цей товарыш од самого Воено-риволюцйного комитету! — воскликнул вдруг солдат-украинец. — То же равно, що тей генеральны штаб, ще бильш.
— Я сам знаю требования службы! — твердо и высокомерно произнес подпоручик. — Вы не можете вмешиваться в действия дежурного офицера. Ни о каком комитете в приказе не было, и его мандаты для меня необязательны.
Солдаты зашумели, заговорили.
— Так солдаты сами напишут те приказы, — крикнул кто-то.
— Ще и краше, напишемо, як штаб.
— Поручик, заткнись!
— В Смольный его отправить, вот и «обязательно» будет.
— Гони его вон, видали мы дежурных!
— Никакого безобразия нету, а он привязался. Добро бы пьяные были или буйство...
— Разговариваем приятно, а он ввязался: начальство из себя корчит.
— А влип поручик в бумагу — прочел, не поверил.
— Ладно — товарищ смирной. Другой бы сказал: товаришы, веди этого поручика в полковой комитет, почему супротив идет... И свели бы.
— Не подчиняюсь, говорит...
— Подчинишься!
— Не хочу солдатскому уставу покориться!
— Поставим под ружье с полной выкладкой, так покоришься!
— Надо про ево в полковой комитет довести.
— И фельдфебелишка тоже...
— Не наш фитьфебель, со второго батальону...
— Шкура седьмой роты.
— Кто их знает, сходи, ребята, в комитет, доложи.
Офицер и фельдфебель давно уж испарились, а солдаты долго не могли успокоиться. Для меня во всей этой истории самым ценным было то, что она, как зарницей, осветила суть дела и значение Военно-революционного комитета. Несмотря на его краткое существование, он уже слыл для солдат «генеральным штабом», и даже выше. Они инстинктивно чувствовали, что им вводится какой-то новый, но правильный «солдатский устав», и они, солдаты, заставят всех покоряться ему, этому новому «уставу». Было бы бесполезно допытываться, в чем этот «устав» заключается. Но, суммировав позже все беседы с солдатами, и понял, что в этом «уставе» подразумевались: мир, земля и равноправная свобода.
В столовой значительно поредело: солдаты постепенно расходились. Хотя сигнал был уже давно, однако на занятия, видно, никто не хотел идти, да, вероятно, они не во всех ротах и были назначены. Но крайней мере, посетив еще две роты, я ни в одной не застал занятии — солдаты занимались чем хотели. Офицеров тоже не было видно. Они, как я выяснил, проводили почти все время в офицерском собрании, и там шли беседы и споры. О чем они толковали? Мне хотелось побывать там или хотя бы подробней узнать, о чем говорят, но не было никакого предлога и возможности.
В казармах я заводил разговоры на обычные теперь темы: о мире, о земле, о советах. Беседы были интересны, оживленны, были и горячие споры. Спорили, например, о том, как делить землю и как ею пользоваться. Что всю землю надо отобрать от помещиков и вообще от частновладельцев — согласны были все. Отобрать бесплатно и наверстать на всех по-справедливому! Но это «по-справедливому» понималось по-разному. Одни полагали, что надо «отодрать лишки» у тех мужиков, у кого много земли сверх надельной, и эти «лишки» тоже пустить в раздел. Но у кого «драть» эти лишки?
Такая земля больше была «купчая» и частью наследственная, — как тут быть? А как быть с арендованной, коли сроки ей не вышли? Да и с конфискованной помещичьей тоже не совсем было гладко:
— Земля-то ведь угодьями розна: где черная, а где глинка. Где щавелина, а где покос заливной. Там кустарник на покосе, а там луг, ровно стол. В ином месте землица как пух, в другом — ровно черт в камушки играл. Где пригорье, а где, глядишь, мочежинка... С лесом проще дело, да и то будет шуму довольно: тот лес дубняк, а тот ельник, ветла, аль бо осинник, береза, липа, сосна — всяко дерево свою цену имеет. Каждое угодье придется делить по-особому.
Я пытался толковать насчет совместной обработки: коллективно, целой деревней или селом вести запашку, и посев, и уборку. А умолот уже пустить в дележку. Но как красноречиво я ни расписывал все выгоды — уничтожение чересполосицы, многополье, машины, много скота, увеличение вдвое урожая, даже прибавку земли от уничтожения межников, — все это было втуне. Со мной не соглашались, хотя в иных местах поддакивали. Опровергали меня, смеялись, даже сердились. И между ними спору было много.
Были споры и о Советах. Всех ли допускать к выборам или кого лишать. Иных лишишь, а лишенцы пойдут поджигать да куралесить. Иные находили, что все же лучше мы подождать Учредительного собрания, а оно решит и про землю и про Советы. Но этих, правду сказать немногочисленных, быстро затюкивали.
Однако надо было мне побывать и в других местах. Во время повестки на ужин я ушел, зайдя по пути в полковой комитет, чтобы узнать насчет заседания. Там было несколько товарищей, которые сообщили, что заседание комитета предполагается часов в 10 вечера.
У ворот часовой остановил было меня, может быть, согласно распоряжению дежурного по полку. Но вызванный разводящий, посмотрев мое удостоверение, сказал часовому:
— Не можем задерживать: у товарища правильный мандат.
Я направился в Гренадерский полк, где у меня тоже были знакомцы. Сразу же встретил одного из них, и мы направились в полковой комитет поговорить. В помещении никого не было, кроме дежурного, и мой приятель сказал:
— Посиди маленько. Наши, верно, ужинают, я зайду погляжу.
Через некоторое время он вернулся.
— Вот что. Некоторые комитетчики тут. Зовут тебя с ними ужинать. Они у фельдфебеля одного на квартире. Чваниться не будешь?
Я сказал, что не буду «чваниться», наоборот — не прочь перекусить. Прошли по коридорам в довольно большую комнату с низким потолком. Тут было человек 15 унтеров и солдат, сидели за едой. Ко мне подошел фельдфебель, красивый, плотно сложенный человек.
— Милости просим, товарищ. Покушайте с нами.
На столе, кроме солдатских щей, были и деликатесы — колбаса, огурцы и ситный. Наложили мне на тарелку еды, а фельдфебель подошел к шкафчику, вынул бутылку и стаканчик, налил и поднес:
— Одну-единую, для аппетиту. Мы уж все выпили.
Я поблагодарил, чувствуя неловкость: и обижать не хотелось и пить не мог.
— Знаете, не хочется как-то. Время такое, что и так ночью не спишь. Спасибо, — но не могу, а вот закусить — с удовольствием.
— Ну, так чайку попьем.
— Вот это с превеликим.
Пока ели и пили чаи, перебрасывались вопросами. Потом фельдфебель сказал:
— Ну, можно и побеседовать. Заседания у нас не будет сегодня, в комитет не пойдем, а так потолковать можно. Товарищ с фронта нас поинформирует, а мы его.
После обоюдных рассказов, слыша, что настроение полка хорошее, я сказал:
— Я, товарищи, собственно, от Военно-революционного комитета. То, что вы говорите, — очень хорошо, значит полк поддержит. Я было думал побывать в казармах, да поздновато, а мне надо идти в Московский. Разрешите к вам завтра еще заглянуть.
В ответ раздались самые горячие приглашения — и солдаты, мол, будут довольны вестей с фронта послушать. Но я приметил нечто вроде смущения. Некоторые тихо переговаривались с моими приятелями. Так как беседа наша остыла, я попрощался и, напутствуемый уверениями в готовности поддержать выступление против Временного правительства, вышел. Меня пошел проводить товарищ, чтоб не остановили дневальные,
- В чем дело? — спросил я приятеля. — Мне под конец показалось, что слова были неискренние.
— Дело-то такое, что ты сразу не сказал, что от Военно-революционного комитета, и я не знал. Меня уж спрашивали и ругали, зачем я не сказал. А я почем знал, ты бы хоть мне сообщил!
— Не понимаю. Я ведь и сообщил.
— Сказал, да поздно, когда уж уходить. А тебя водкой потчевали и хвастали, что сами выпили. Кабы знали — не угощали бы. Сомневаются, что ты скажешь там, в Военно-революционном комитете. Оно и некрасиво выйдет. Комитет мы почитаем как высшее начальство.
— Вот оно что!
Тут я подумал: хорошо, что сам не выпил с ними. Тут дело тонкое: авторитет Военно-революционного комитета высок, а я мог подорвать его. Признаться, мне стало радостно. Если так во всех полках, так тут нечего раздумывать долго, надо начинать.
Я успокоил товарища, что ничего не скажу в комитете, так как не вижу очень плохого в одной рюмке, лишь бы за ней не последовали еще другие. Время-то ведь такое, что надо с этим быть очень осторожным. Если загудит в башке, можно причинить вред хуже всякого врага.
— А часто это у вас бывает?
— Да нет, первый раз. Случайно достал кто-то и решили хлопнуть по рюмке, благо вечер свободный. Да вот и нарвались на тебя.
— Ну, не беда. Да ты, брат, отговаривай, если случится, от этого, пока всех делов не кончим. Делов еще уйма. Надо, чтоб голова была светлая у всех.
— Да нет, больше не будем. Дело бы поскорей начиналось.
Когда я подходил к Московскому полку, играли зорю. Из ворот вышли трое штатских.
— Как дела?
— Да вот приходили на заседание, в полковой комитет. Да не будет заседания. Говорят, завтра в обед. Волынят чего-то.
Подумал не идти в полк. Чувствовал большое утомление, но в то же время и бодрость. Может быть, лучше пойти в Смольный, узнать положение дел? Или пойти на квартиру и выспаться? Однако надо быть готовым. Все-таки, пожалуй, лучше быть ближе к какому-нибудь полку. Раз уж я тут... и я беспрепятственно прошел в ворота.
В полковом комитете было пусто. Я прошел к офицерскому собранию — там, по-видимому, проводили время весело: раздавался гул голосов, смех.
В казарме иные уже улеглись, другие беседовали, в углу на выдвинутых сундучках компания играла в карты, кое-кто читал, один писал письмо, высунув в угол рта кончик языка. Мой приятель Егор Смирнов сидел на койке в одном белье, босой и читал вслух «Маленькую газету», а два слушателя, унтер-офицеры, подавали реплики и смеялись.
— Ишь, как выковыривают! — сказал мне Егор. — Читал? Нет? Почитай... Не хочешь, так ложись, свободные койки есть, кто в городе ночует.
Я заснул как убитый.
Ориентировка
В Смольном большое оживление. Много рабочих и солдат приходят, приезжают на автомобилях за инструкциями и литературой. Знакомые товарищи обмениваются сведениями и впечатлениями о положении на местах.
В помещении Военно-революционного комитета было много товарищей, занятых разговорами с приходящими из районов и частей делегатами. Были дежурные члены ВРК, выслушивавшие и направлявшие делегатов к секретарю Антонову***, в отделы, за литературой и проч. Уезжали и возвращались со сведениями благоприятного характера. Подвойский держал живую связь с ЦК и давал направление агитаторам.
Я хотел было изложить Подвойскому подробно о своих наблюдениях, но он прервал:
— Говори прямо: надежны или нет? Надежны — самое главное. Не уходи никуда: может быть, понадобится доложить в нашем штабе или дать поручение.
Раздобыв комплекты газет, я забрался в одну из дальних комнат и погрузился в чтение. Передо мной развертывались события, большинство которых было мне неизвестно или известно только вскользь, по случайным рассказам. Несколько часов я не отрываясь был поглощен чтением газет, как самого упоительного романа, сопровождаемого время от времени рассказами окружающих товарищей. Вставала совершенно ясная картина нарастания революции, и я понял, что в этой картине не хватает только последнего штриха — восстания, чтобы свергнуть предательское буржуазное правительство, маскировавшееся в тогу революции и социализма.
Немецкий удар на Северном фронте нагнал панику на Временное правительство. Оно хотело было бежать в Москву, чтобы оттуда попытаться организовать патриотическое настроение и оборону, полагая в «исконно русском» центре найти себе точки опоры. Но вопрос об эвакуации был сорван сопротивлением пролетарских масс. Тогда был выдвинут вопрос о выводе на фронт петроградского гарнизона. Военные власти всецело были за это. Можно было полагать, что тем или иным обманным путем полки будут выведены, и частичные попытки к этому делались. Тогда возникла мысль о создании революционного органа, который контролировал бы действия правительства. Меньшевики попытались эту мысль ввести в патриотические рамки, и им удалось в Исполнительном комитете большинством одного голоса провести свою резолюцию, в которой, между прочим, поручалось Исполкому организовать комитет революционной обороны, который занялся бы вопросом о защите подступов к Петрограду. Однако на пленуме Совета прошла резолюция большевиков о создании особого военно-революционного штаба. Это было 9 октября. Через три дня Исполком принял особое положение Военно-революционном комитете, которое было затем одобрено гарнизонным совещанием и солдатской секцией. 16 октября пленум Совета утвердил это положение, несмотря на вопли меньшевиков, что это будет большевистский штаб для захвата власти, создание которого является последним звеном ряда определенных действий, подготовлявших переворот и захват власти.
В состав комитета вошли только большевики и, частью, левые эсеры. Задачи ВРК были определены широко. Он должен установить количество войск и вообще боевой силы, необходимой для обороны Петрограда, иметь учет гарнизона, боеприпасов, продовольствия и средств транспорта, разработать план обороны, принимать внутренние меры по охране порядка и пр.
Правительственная «демократия» попыталась «опротестовать» новую организацию революционных сил. Центральный Исполнительный комитет созвал совещание представителей гарнизона, на котором красноречивые меньшевистские трибуны умоляли революционных солдат «воздержаться» от революционных шагов. Вероятно, это было очень трагикомическое зрелище. А через пару дней Петроградский Совет созвал гарнизонное собрание, которое опять постановило оказать Военно-революционному комитету полную поддержку.
Несколько дней шли митинги, организованные Петроградским Советом. Эти многочисленные и бурные собрания показали, что народные массы всецело на стороне Петроградского Совета, доверяют ему и идут за ним. Было ясно, что наступила пора действия.
Военно-революционным комитетом во все части гарнизона, на военные склады и пр. были посланы комиссары. Штабу округа было предъявлено требование — включить в свой состав нескольких членов ВРК с решающим голосом. Главнокомандующий Полковников, конечно, с благословения Временного правительства, решительно отказался принять их и вообще сотрудничать с Военно-революционным комитетом — органом, который «не утвержден правительством». Тогда Петроградский Совет и гарнизонное собрание приняли постановление, по которому ни одна воинская часть не должна была исполнять приказов Штаба округа и вообще военных властей, если они не подписаны Военно-революционным комитетом или на местах его комиссарами. Это было опубликовано 23 октября и разослано во все воинские части и учреждения. Это была уже не подготовка, а начало переворота.
Временное правительство это сообразило. Со свойственными ему нерешительностью и слабоволием оно повело словесную борьбу. Керенский декламировал о сильной и решительной власти.
Однако некоторое подобие практической деятельности Временное правительство все же проявило, по-видимому под давлением военных властей, ибо генералы все же оказались храбрее штафирок. Правда, эти действия были неоригинальны, они просто были повторением погромных действий июльских дней, когда спасал республику казачий генерал Половцев, громя редакцию «Правды». По этому же рецепту, только с присовокуплением предварительного постановления Временного правительства, спасал республику и полковник Полковников. Военные власти с отрядом юнкеров вломились в типографию газеты «Солдат» и «Рабочий путь» («Правда») и от имени правительства объявили их закрытыми. Редакторов этих газет и авторов статей, призывающих к ниспровержению существующего строя, предавали суду. Был приказ и об аресте большевиков, освобожденных после июльских дней.
Полковник Полковников действовал и сам. Он издал приказ, что все выступившие с оружием в руках будут преданы военно-полевому суду за вооруженный мятеж. И случае же самочинных выступлений солдат офицеры должны оставаться в казармах, а вышедшие со своими частями будут преданы военно-полевому суду за вооруженный мятеж.
Эта прокламация была сорвана со стены и кем-то доставлена в Военно-революционный комитет.
Доставлялся еще целый ряд прокламаций подобного рода, которые печатались в типографии Штаба, видимо, очень ограниченном количестве и массового распространения не имели. В некоторых частях присланные Полковниковым приказы попадали в руки комиссаров или полковых комитетов, которые немедленно доставляли их в Смольный, и, таким образом, не получали внутри этих частей никакого распространения. Из самой типографии Штаба товарищи тайком доставляли пачками эти приказы и оттиски секретных циркулярных распоряжений. Так был доставлен, между прочим, приказ Полковникова об отстранении всех комиссаров Военно-революционного комитета и о предании суду тех из них, которые совершили «незаконные» действия. По этому приказу все комиссары Военно-революционного комитета были бы арестованы и преданы военному суду, если бы... если бы было кому исполнять эти приказы. Но исполнять их никто уже не желал, а если и желал, то не мог, так как не только начальники частей, но и комиссары Временного правительства и Центрального Исполнительного комитета, кое-где имевшиеся, не имели никакого авторитета.
Таким образом, благодаря связи с частями Военно-революционный комитет был все время в курсе мер, принимавшихся Временным правительством и его агентами. И, естественно, он принимал свои контрмеры. Еще под утро в типографии «Рабочего пути» и «Солдата» были посланы воинские команды Литовского и Саперного полков, согласно постановлению Военно-революционного комитета об отмене приказа о закрытии этих газет. Газеты продолжали печататься, ибо юнкера не осмелились оказать сопротивление. Были выпущены летучки о закрытии газет и о стягивании контрреволюционных сил, распространявшиеся в районах и воинских частях в десятках тысяч экземпляров. В Смольный были вызваны усиленные караулы, пулеметчики установили пулеметы. Воинским комитетам предложено быть наготове.
Инструкции Военно-революционного комитета на местах хорошо исполнялись. Когда в 3-4 часа дня поступили сообщения, что командование округом приказало развести все мосты, тов. Подвойский поручил нескольким членам Военно-революционного комитета поехать и принять меры противодействия; я отправился с мандатом, уполномочивающим на вызов воинской силы и принятие мер, какие найду необходимыми, чтобы предотвратить разрыв сообщений с Выборгской и Петроградской сторонами.
На мотоцикле я быстро прибыл к Литейному мосту и уже застал команду Саперного полка, которая разоружила группу юнкеров и поставила свой караул. На другом конце моста тоже была застава от Московского полка и рабочей гвардии. Я проехал затем к Троицкому мосту — и здесь уже стояла застава павловцев, а на другом конце — команда, кажется, из Петропавловской крепости. Юнкера и здесь быстро смылись без всякого сопротивления. Потом я узнал, что так же было и на Николаевском мосту. Из этого можно судить, насколько гарнизон был на страже. Начавшаяся разводка мостов была остановлена. По-видимому, после этой неудачи Временное правительство решило создать себе цитадель в Зимнем дворце и Штабе округа. Туда были вызваны школы юнкеров и женский батальон. Георгиевские кавалеры были уже там. Привезены были запасы патронов, ручных гранат, револьверов. Но «крепость» еще не получила надлежащей организации, и растерянность царила до бегства Керенского из Петрограда. Впрочем, она продолжала царить и после, уже при «диктаторе» Кишкине.
Когда я вернулся из поездки, меня посадили дежурным, и я часа три принимал разных товарищей по разным поводам. Однако из-за незнакомства с расположением учреждений и организаций в Смольном мне приходилось, не довольствуясь списком комнат, прибегать нередко к расспросам, кто где помещается. Когда меня сменили на дежурстве, я пошел изучать Смольный, чтобы и здесь быть «в курсе».
Смольный напоминал громадный гудящий улей. По коридорам и лестницам во все стороны проходило множество людей. И не удивительно, потому что почти в каждой комнате помещалось какое-нибудь учреждение. Петроградский Совет и Военно-революционный комитет имели много отделов, и им даже было тесновато, так как многие помещения были заняты общественными и партийными организациями. В 3-м этаже направо поместился Военно-революционный комитет, вытеснив, судя по остаткам наклеенных бумажек с подписями, юридический и железнодорожный отделы, отделение казенного пайка и еще кого-то. В этом же этаже находились экономический отдел, отдел международных сношений, военный, фронтовая комиссия, культпросвет, аграрный. В другом конце коридора — юридический отдел, иногородний, какие-то канцелярии, дежурка для караульных, отдел связи. Впрочем, на надписи особенно полагаться нельзя, так как из одних комнат в другие и из этажа в этаж проносят столы, стулья, шкафы — видно, идет какая-то перегруппировка, — и я записывал в книжечку только для памяти.
В Смольный вливаются новые группы рабочих. Подымаются по двойной лестнице, стены которой сплошь увешаны лозунгами, плакатами, воззваниями, объявлениями. Через всю стену широкая надпись: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
Во дворе Смольного вооруженный лагерь. Группы солдат и вооруженных рабочих греются у костров. Воздух свеж. Два броневика темнеют бесфигурными массами. У железных решетчатых ворот опять часовые. За ними, по скверу, до въездной арки опять костры и группы вооруженных. У арки — застава, высылающая патрули через площадь в ближайшие улицы.
С несколькими товарищами мы прошли к Неве. Тут тоже была застава, меры охраны были распространены на всю местность. Возвращаясь, мы прошли к Охтенскому мосту — и здесь была охрана и ходили патрули «на всякий случай», так как с Охты и из-за Невской заставы можно было ожидать нападения. Мы вернулись.
Был второй час ночи. В Военно-революционном комитете было много товарищей. Мне сказали, что ждут известий с заседания Центрального Исполнительного комитета совместно с Исполнительным комитетом крестьянских депутатов, которые обсуждают создавшееся положение. Вскоре, действительно, вернулись наши товарищи с того заседания.
— Большевики ушли. Полный разрыв. Теперь пора.
Короткое, деловое совещание. Много товарищей уезжают с поручениями. Охранять мосты, чтобы не развели, вокзалы, сосредоточив там группы агитаторов. В распоряжении у дежурных членов ВРК группы товарищей для поручений. Их гоняют во все стороны, масса срочных заданий: проездные средства, бензин, патроны, хлеб, электрические лампочки, ручные гранаты, замки, верховая лошадь, бумага и карандаши, гвозди, винтовки, автошмеры, ацетилен, веревки. Требуются разные специалисты, караульные отряды. Выслушиваешь требующего товарища, думаешь, соображаешь: да, нужно помочь, всякая мелочь влияет на успех порученного дела. Надо удовлетворить. Все служебные органы Совета выполняют наши распоряжения беспрекословно.
Часа в 4 ночи все притихло, угомонилось. Мы кое-как расположились на столах и стульях и попробовали вздремнуть. Дежурный за столом записывал в книгу исполненные требования.
* Константин Степанович. — Ред.
** Подвойского. — Ред.
*** В. А. Антонов-Овсеенко. — Ред.
Н. Измайлов
ЦЕНТРОБАЛТ В ДНИ ВОССТАНИЯ
Прошло сорок лет со дня Октябрьского вооруженного восстания. Большинства участников этих событий уже нет в живых: одни сложили свои головы на полях битв, другие ушли в могилу по старости. Но и сейчас забыть эти события невозможно.
Будучи в то трудное революционное время одним из руководителей Балтийского флота, я хочу вспомнить и рассказать о роли революционно-демократической матросской организации, об участии балтийских матросов в Октябрьском вооруженном восстании.
В Гельсингфорсе 27 апреля 1917 года, по инициативе большевиков из матросской фракции Гельсингфорсского Совета армии, флота и рабочих Свеаборгского порта, был избран Центральный комитет Балтийского флота (Центробалт).
Центробалт первых двух созывов (апрель и июнь 1917 года) был в значительной степени большевистским и проводил линию по разоблачению Временного правительства. Я был избран в Центробалт в июне 1917 года в числе 13 человек от матросов Кронштадтской военно-морской базы. В эти выборы от Кронштадта в Центробалт были посланы в большинстве своем члены РСДРП(б): Баранов, Меркулов, Андреев, Гордеев, Никитин, Войцеш, Машкевич, Морейко и другие.
В Центробалте я работал бессменным председателем военного отдела, со 2-го съезда представителей Балтийского флота был одновременно и заместителем председателя Центробалта. Балтийский флот в то время представлял огромную и мощную вооруженную силу (свыше 60 000 человек личного состава и более 500 единиц боевых и вспомогательных кораблей). Большинство революционных матросов Балтийского флота шло за лозунгами большевиков. Это был плод огромной работы большевистской партии в широких матросских массах. Владимир Ильич Ленин придавал исключительное значение флоту в предстоящем вооруженном восстании и глубоко верил в беззаветную преданность матросов пролетарской революции.
Общеизвестна роль балтийских матросов в дни июньского кризиса и борьбы с корниловщиной в конце августа и в начале сентября 1917 года. Прибывшая в Петроград после июльских событий делегация из Гельсингфорсской военно-морской базы в количестве 68 человек во главе с членами Центробалта Ховриным, Измайловым, Лоосом и Дыбенко была Временным правительством арестована, а Центробалт второго созыва приказом Керенского распущен.
В Центробалт третьего созыва попала значительная часть эсеров, меньшевиков и оборонцев, которые плелись в хвосте за Керенским. Поэтому Центробалт третьего созыва терял всякий авторитет в матросских массах. В Центробалт третьего созыва моряки демонстративно избрали от Кронштадта старых делегатов-большевиков, в том числе и меня. Когда мы возвратились из тюрьмы, то вместе с большевиками из других баз стали решительно перестраивать работу Центробалта на большевистский лад, и авторитет его в широких матросских массах к концу сентября 1917 года стал быстро возрастать.
25 сентября 1917 года Центробалт созвал 2-й съезд моряков — представителей Балтийского флота. Съезд происходил в Гельсингфорсе на яхте «Полярная звезда». Все делегаты съезда, за исключением одиночек, были настроены крайне революционно.
Учитывая создавшуюся обстановку в стране и огромный подъем революционных настроений моряков Балтийского флота, В. И. Ленин 27 сентября 1917 года прислал письмо на имя председателя Областного комитета армии, флота и рабочих Финляндии. В этом письме В. И. Ленин на очередь дня выдвинул вооруженное восстание и поставил перед финляндскими войсками и Балтийским флотом совместно с петроградским пролетариатом и революционными частями петроградского гарнизона задачу свержения Временного правительства. В. И. Ленин требовал максимальное внимание уделить военной подготовке войск, расположенных в Финляндии, и моряков Балтийского флота, ни в коем случае не допустить увода войск из Финляндии, создать тайный комитет из надежнейших военных для учета всех войск под Питером, в Питере, в Финляндии и флоте.
С письмом В. И. Ленина нас, членов президиума Центробалта, подробно ознакомили.
2-й съезд разработал конкретную программу для всей деятельности Центробалта, основной задачей в которой была подготовка моряков к предстоящему вооруженному восстанию. Власть в Финляндии и Балтийском флоте фактически уже принадлежала Областному комитету армии, Флота и рабочих Финляндии, Гельсингфорсскому Совету и Центробалту. 2-й съезд утвердил положение-инструкцию для комиссаров и экземпляры этой инструкции разослал по кораблям и береговым частям флота.
Спустя два дня после получения письма В. И. Ленина, 29 сентября 1917 года, на Моонзундские острова (Эзель, Моон, Даго) напал почти весь германский флот (20 линейных кораблей и крейсеров, 67 эскадренных миноносцев и миноносцев, 6 подводных лодок, большое число вспомогательных кораблей, а всего свыше 300 кораблей). На бортах военных кораблей находился двадцатипятитысячный корпус десантных войск и свыше 100 самолетов. Это нападение было согласовано с англо-американскими, французскими и русскими империалистами и имело своей прямой целью прорыв к Петрограду и удушение социалистической революции. Произошло девятидневное ожесточенное сражение революционного Балтийского флота с немецким флотом, который был сильнее нашего в несколько раз. В день окончательного сражения, 7 октября 1917 года, В. И. Ленин, как известно, обратился с письмом к питерской городской партийной конференции и в предложенной им резолюции охарактеризовал наступательные операции германского флота как явный сговор международных империалистов с правительством Керенского об отдаче Петрограда немцам для подавления революции таким способом».
Несмотря на измену и предательство русских адмиралов и корниловских офицеров, матросы Балтийского флота в этих боевых операциях, проявив исключительное мужество и героизм, нанесли противнику невосполнимые потери: было потоплено 25 боевых и вспомогательных кораблей, повреждено 26 кораблей. Ослабленный германский флот не смог выполнить своей основной стратегической задачи. Революционные матросы Балтийского флота сражались не во имя империалистической политики Временного правительства, а во имя идей большевизма, во имя идей победоносной социалистической революции.
2-й съезд моряков — представителей Балтийского флота обратился 5 октября 1917 года (в день окончания своей работы) с воззванием: «К угнетенным всех стран!» В этом воззвании, написанном представителем ЦК РСДРП(б) на съезде В. А. Антоновым-Овсеенко, говорилось:
«...Оклеветанный, заклейменный флот исполняет свой долг перед Великой Революцией. Мы обязались твердо держать фронт и оберегать подступы к Петрограду. Мы выполним свое обязательство. Мы выполняем его не по приказу какого-нибудь жалкого русского бонапарта, царящего милостью долготерпения революции. Мы идем в бой не во имя исполнения договоров наших правителей с союзниками...
Мы верим, мы дышим верою в победу революции. Мы знаем, что свой долг наши братья по революции выполнят до конца на баррикадах последнего боя... Мы знаем, что близок этот решительный бой... Мы принимаем последний горячий призыв к вам, угнетенные всего мира: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Поднимайте знамя восстания!.. Да здравствует социализм!»*
После 2-го съезда моряков Балтийского флота В. И. Ленин поворачивает Балтийский флот в сторону Петрограда для участия многотысячной массы революционных матросов в предстоящем, намеченном им, вооруженном восстании в Петрограде и стране. В своем письме, адресованном «к товарищам большевикам, участвующим на Областном съезде Советов Северной области», В. И. Ленин ярко и исчерпывающе определил роль Балтийского флота и финляндских войск в вооруженном восстании. Это письмо от8 октября 1917 года заканчивалось словами: «Флот, Кронштадт, Выборг, Ревель могут и должны пойти на Питер, разгромить корниловские полки, поднять обе столицы, двинуть массовую агитацию за власть, немедленно передающую землю крестьянам и немедленно предлагающую мир, свергнуть правительство Керенского, создать эту власть.
Промедление смерти подобно»**.
Руководствуясь указаниями В. И. Ленина и решениями 2-го съезда моряков Балтийского флота, Центробалт с 15 октября 1917 года начал решительными темпами готовить моряков Балтийского флота к вооруженному восстанию, к свержению Временного правительства и к захвату власти в стране большевизированными Советами.
В двадцатых числах октября 1917 года, заслушав доклад делегатов, прибывших из Петрограда со съезда Советов Северной области, Центробалт доизбрал из своего состава нескольких делегатов на II Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов. Были избраны 17 делегатов, в том числе большевики: А. В. Баранов, И. И. Вахрамеев, В. П. Евдокимов, П. Мальков, В. С. Мясников, Ф. В. Олич, П. Я. Ряммо, И. П. Сапожников, Н. А. Ховрин и другие.
Центробалт дал указания всем судовым и береговым комитетам и комиссарам на каждом корабле, в каждой части в срочном порядке организовать боевые отряды и взводы, обеспечив их новым вооружением и боеприпасами (патроны, гранаты), а также назначить надежных, проверенных командиров.
Одновременно Центробалт командировал меня, как заместителя председателя Центробалта и как председателя военного отдела, в Петроград, в Морской генеральный штаб для получения оружия — под видом обеспечения десантных отрядов моряков Балтийского флота, которых мы якобы отправляли на Або-Аландские острова в связи с готовящимся немецким нападением на наши укрепленные позиции.
Морской генеральный штаб дал распоряжение об отпуске оружия. Больше того, начальник штаба граф Капнист заявил мне: «Наконец-то Центробалт. взялся за здоровое дело — за защиту родины, а то все время Временное правительство клеймило Центробалт позором и обвиняло весь Балтийский флот в измене и предательстве».
Мне удалось получить три тысячи винтовок, пять тысяч гранат, полный комплект боеприпаса (патроны) и сто револьверов системы «Кольт».
Все это оружие было привезено в Гельсингфорс и сдано на яхту «Полярная звезда», где помещался тогда Центробалт.
24 октября 1917 года отряды моряков, отправлявшиеся из Гельсингфорса в Петроград, захватили с собой оружие и использовали его потом для борьбы с контрреволюционным правительством Керенского, для победоносного вооруженного восстания пролетариата.
Членам Центробалта были розданы револьверы. Вскоре они возглавили отряды моряков и были посланы на корабли и береговые части, чтобы привести их в боевую готовность. Все с нетерпением ожидали шифрованной телеграммы из Военно-революционного комитета при Петроградском Совете.
Наконец 24 октября была получена лаконичная телеграмма: «Центробалт. Высылайте устав». Условный пароль означал — начать немедленно отправку боевых кораблей и отрядов моряков из Гельсингфорса в Петроград в распоряжение Петроградского Военно-революционного комитета для участия в вооруженном свержении Временного правительства. Это было поздно вечером. Телеграмма влила дух бодрости, мобилизовала всех нас на удесятеренную работу по выполнению исторического задания партии.
Состоялось экстренное короткое заседание Центробалта. Обсуждалась телеграмма. Все были единодушны. Говорили кратко, веско и убедительно. Центробалт вынес следующую резолюцию, копия которой сохранилась у меня:
«25 октября открывается Всероссийский съезд Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, открытие которого революционная демократия ждет с огромной надеждой. Крах коалиции и рост контрреволюционного движения в стране ставит перед революцией задачу — передать власть в руки громадного большинства русского народа, в лице его органов — Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Только эта власть может спасти страну и революцию. Принимая все это во внимание, Центральный комитет Балтфлота приветствует Всероссийский съезд Советов и выражает твердую уверенность, что съезд достойно решит выпавшую на его долю почетную задачу. Балтфлот со своей стороны заявляет, что он поддержит борьбу съезда за власть всеми своими вооруженными силами».
Приветствие петроградскому пролетариату и революционным солдатам петроградского гарнизона, а также резолюцию поручили доставить в Петроград революционной команде эскадренного миноносца «Самсон».
Военный отдел Центробалта приказал судовым комитетам и комиссарам эскадренных миноносцев «Забияка», «Самсон», «Меткий» и «Страшный» приготовить корабли к походу в Петроград. Нажали на командующего флотом адмирала Развозова, и тот вынужден был отдать приказ командирам вышеназванных эскадренных миноносцев «подчиняться требованиям команд и идти в Петроград».
Вся ночь с 24 на 25 октября 1917 года прошла в самой напряженной боевой работе по сбору и организации всех ранее созданных и вооруженных матросских отрядов и боевых взводов от кораблей и частей Балтийского флота. Одновременно спешно формировались специальные эшелоны для отправки моряков из Гельсингфорса в Петроград.
До сих пор помню текст посланного 24 октября телеграфного распоряжения Центробалта кораблям и частям, расположенным в Петрограде:
«Крейсеру «Аврора», заградителю «Амур», 2-му Балтийскому и Гвардейскому экипажам и команде острова Эзель всецело подчиняться распоряжениям Революционного комитета Петроградского Совета».
В ночь на 25 октября из Гельсингфорса были отправлены один за другим три эшелона балтийских моряков общей численностью около четырех с половиной тысяч человек.
Рано утром 25 октября в Петроград вышли эскадренные миноносцы «Забияка», «Самсон», «Меткий» и «Деятельный».
Всего Центробалтом из Гельсингфорса, Ревеля и Кронштадта было послано в Петроград для участия в вооруженном восстании пролетариата и свержении Временного правительства 15 боевых кораблей с вооруженными матросами.
27 октября, в связи с вызовом председателя Центробалта П. Е. Дыбенко в Петроград для назначения его народным комиссаром по морским делам, состоялись выборы нового президиума Центробалта, в состав которого вошли Машкевич, Логинов и пишущий эти строки. На этом же общем собрании Центробалта я был избран его председателем.
Никогда не забуду ночь 28 октября 1917 года, когда мне с телеграфа позвонил председатель Областного комитета армии, флота и рабочих Финляндии и взволнованным голосом сообщил: «Немедленно приезжайте на телеграф. Вас срочно вызывает к прямому проводу Владимир Ильич Ленин». Признаться, я сразу не поверил этому и переспросил: «А правда ли это?» — и тут же получил ответ: «Скорее приезжайте, дело серьезное, войска Керенского взяли Гатчину, они продвигаются к Петрограду. Революция в опасности!»
Я взял дежурную машину и направился на телеграф, торопя шофера ехать быстрее. В этот момент я очень волновался, так как знал, что по прямому проводу буду говорить от имени 60 тысяч революционных моряков Балтийского флота с великим вождем революции — В. И. Лениным.
Подошел к аппарату и с волнением прочел первый вопрос Владимира Ильича, зафиксированный на телеграфной ленте:
«Сколько вы можете послать миноносцев и других вооруженных судов?»
Я быстро и уверенно ответил, что можно будет послать еще дополнительно линейный корабль «Республика» и два миноносца.
После этого последовал второй вопрос Владимира Ильича:
«Будут ли они точно так же обеспечены продовольствием от вас?»
Мой ответ на этот вопрос содержал в себе заверение, что во флоте продовольствия имеется в достаточном количестве и что корабли будут снабжены продовольствием полностью. И тут мне захотелось сказать Владимиру Ильичу, что его приказ будет выполнен балтийцами с честью.
«Все посланные миноносцы и линейный корабль «Республика», — заявил я, — выполнят свое дело защиты революции. В посылке вооруженной силы не сомневайтесь. Будет выполнено беспрекословно».
И сразу же на ленте появился новый вопрос:
«Через сколько часов?»
Я подумал и ответил, что максимум через 18 часов, и тут же спросил Владимира Ильича, есть ли необходимость послать сейчас.
Владимир Ильич ответил быстро и лаконично:
«Да. Правительство абсолютно убеждено в необходимости послать немедленно с тем, чтобы линейный корабль вошел в Морской канал как можно ближе к берегу».
Владимир Ильич поинтересовался, сможет ли большой корабль пройти в Морской канал.
Прежде чем ответить Владимиру Ильичу на этот вопрос, я сделал небольшую паузу, чтобы дать более обстоятельный ответ. Я вспомнил, что 3 — 4 июля Керенский арестовал балтийскую делегацию во главе со мною только потому, что наш эскадренный миноносец стоял у стенки. Поэтому в своем ответе я высказал следующие соображения.
Так как линейный корабль представляет собою крупное судно с двенадцатидюймовой артиллерией и у него низкая осадка, оно встать около берега не сможет; кроме того, возникает опасность, что такое крупное судно может быть атаковано и захвачено врагом прямо с берега. Лучше всего использовать миноносцы, они вооружены легкой артиллерией и пулеметами, вплотную подойдут к берегу и отлично выполнят боевое задание. Линейный же корабль должен стоять приблизительно на рейде или рядом с крейсером «Аврора», так как его артиллерия стреляет на 25 верст, — в общем это дело выполнят матросы с командным составом.
После моего ответа Владимир Ильич дал мне директиву, как использовать боевые корабли Балтийского флота в борьбе против банд Керенского — Краснова. Эта директива гласила:
«Миноносцы должны войти в Неву около села Рыбацкого, чтобы защищать Николаевскую дорогу и все подступы к ней».
Прочитав директиву, я быстро ответил:
«Хорошо, все это будет выполнено, — и спросил В. И. Ленина: — Что еще прикажете?» Последовал новый вопрос Владимира Ильича:
«Есть ли радиотелеграф на «Республике», и может ли он сноситься с Питером во время пути?»
Я ответил Владимиру Ильичу, что радиотелеграф имеется не только на линейном корабле «Республика», но и на эскадренных миноносцах, что корабли могут в пути сноситься по радио даже с Эйфелевой башней. И опять заверил Владимира Ильича, что все будет выполнено хорошо.
На ленте появился новый вопрос:
«Итак, мы можем рассчитывать, что все названные суда двинутся немедленно?»
Я ответил:
«Да, можете. Сейчас будем отдавать срочные распоряжения, чтобы названным судам быть в срок в Петрограде».
Ожидаю дальнейших вопросов. Аппарат снова заработал, на ленте появилась очередная запись:
«Есть ли у вас запасы винтовок с патронами? Посылайте как можно больше».
К сожалению, мне пришлось ответить Владимиру Ильичу, что больших запасов винтовок и патронов на флоте не имеется, и я сказал так:
«Есть, но небольшое количество на судах, — что есть, вышлем».
На ленте появились новые слова:
«До свиданья. Привет».
Счастливый и радостный, я ответил:
«До свиданья!»
Чтобы полностью быть уверенным, что я действительно говорил с вождем большевистской партии и главой Советского государства, я тут же взволнованно спросил:
«Вы ли говорили? Скажите имя?»
И в ответ на ленте появилось дорогое слово:
«ЛЕНИН».
Я еще раз передал по аппарату:
«До свиданья. Приступаем к выполнению!»
Разговор с Владимиром Ильичем Лениным по прямому проводу произвел на меня незабываемое впечатление и наложил отпечаток на всю мою дальнейшую работу.
Из беседы я понял, что В. И. Ленин в тот тревожный исторический момент безмерно верил, что революционные матросы Балтийского флота и войска, расположенные в Финляндии, являются надежной опорой молодого советского правительства, что их преданность партии большевиков безгранична.
Для меня было понятно, что Центробалту надо удесятерить свои усилия, чтобы использовать всю боевую мощь Балтийского флота для защиты завоеваний Великой Октябрьской социалистической революции. Необходимо с честью и достоинством выполнить боевой приказ великого Ленина — разгромить войска Керенского — Краснова.
С телеграфа я поспешил к товарищам по Центробалту, чтобы подробно рассказать о разговоре с Ильичем. Все заразились моим настроением и стали обдумывать, как быстрее и лучше выполнить ленинский приказ. Выяснилось, что линейный корабль «Республика» имеет большую осадку и ему не пройти через Морской канал.
Встал вопрос: каким другим кораблем заменить «Республику»? «Республика» славилась своей революционной командой и сыграла в борьбе с правительством Керенского выдающуюся роль. Присутствовавший в каюте Центробалта председатель Ревельского местного флотского комитета, фамилию которого я забыл, подсказал, что «Республику» можно заменить крейсером «Олег». Крейсер вполне боеспособен, и команда с честью выполнит возложенную на нее боевую задачу. Первоначально я возражал, зная, что еще в июле настроение команды было не совсем большевистским. Представитель Ревеля уверил меня, что команда сейчас уже не та, настроение у нее боевое, революционное, она до глубины души ненавидит Керенского, царских генералов — Корнилова, Краснова, Каледина — и с задачей по выполнению ленинского приказа справится.
Так и решили. Я немедленно дал по радиотелеграфу приказ председателю судового комитета крейсера «Олег» о срочном выходе корабля в Петроград в распоряжение Военно-революционного комитета. Одновременно отдал приказ судовому комитету эскадренного миноносца «Победитель» немедленно выйти из Гельсингфорса в Ревель для совместного похода с крейсером «Олег» в Петроград. Эскадренные миноносцы «Меткий» и «Деятельный», пришедшие в Петроград 26 октября, также получили указание поступить в распоряжение Военно-революционного комитета при Петроградском Совете. В пути следования в Петроград крейсер «Олег» получил приказ-радиограмму за подписью Керенского, в котором говорилось, что все корабли, идущие без разрешения Временного правительства в Петроград, будут потоплены подводными лодками, которые получили соответствующее приказание. Само собой разумеется, что это была чистейшая провокация. Матросы подводных лодок смеялись над шутовской радиограммой Керенского.
В связи с получением этой наглой радиограммы Керенского, в эфир, по моей инициативе, было передано следующее заявление Центробалта:
«Всем, всем. Товарищи! Центральный комитет Балтийского флота во всеуслышание заявляет, что он стоит на страже завоеваний революции и прав угнетенного класса и что всякое выступление против народной власти будет подавляться в корне всеми имеющимися средствами и мощью Балтийского флота».
Крейсер «Олег» и эскадренный миноносец «Победитель» 29 октября встали на якорь в назначенном месте. Команды этих кораблей совместно с эскадренными миноносцами «Деятельный», «Меткий» и «Забияка» принимали самое активное участие в разгроме войск Керенского — Краснова под Петроградом.
Появление новых кораблей в Петрограде вызвало бешеную злобу саботажников и предателей из среды морских офицеров Морского генштаба и бессильную ярость командующего Балтийским флотом контр-адмирала Развозова, который еще 28 октября подал радиограмму на имя Временного правительства о своей отставке.
Центробалт, возглавляя руководство революционными матросами Балтийского флота в период Октябрьского вооруженного восстания и в первые дни жизни молодого Советского государства, находился под полным идейным влиянием и руководством партии большевиков и безоговорочно выполнял все боевые задания и приказы вождя партии и советского народа — великого Ленина.
* Газета «Рабочий путь», № 30, 7 октября 1917 г.
** В. И. Ленин. Сочинения, т. 26, стр. 159.
А. Хохряков (С. Боннар)
В ВОЛЫНСКОМ ПОЛКУ
1. Накануне Октября
События, которые пришлось пережить автору с этим полком, относятся почти непосредственно к Октябрьским дням.
Участвовал полк во взятии Зимнего дворца, был в походе против Керенского, участвовал в изъятии 10 миллионов рублей из Государственного банка и т. д.
Что же касается до темпа жизни в предыдущие месяцы (август — сентябрь 1917 г.), то политический пульс полка был здесь значительно слабее, чем в Гренадерском полку.
Не было такой прочной и тесной связи с военной организацией большевиков, не было, почти до самого Октября, ячейки партии в нем.
Участие полка в июльской демонстрации ограничилось чем, что на улицу вышла только одна рота с прапорщиком Горбатенковым.
Прапорщик Горбатенков и был в полку центром большевистской пропаганды, но влияние его окрепло и среди солдат полка появились определенные большевики (8-я рота) — опять-таки значительно позднее.
Летом жизнь полка особенно всколыхнулась в связи с отъездом к себе на родину солдат-украинцев.
С открытием Центральной Украинской Рады в особую единицу выделились украинцы. Среди 4000 солдат Волынского полка украинцев нашлось около 500 человек. Необходимо было «по-братски» поделить имущество полка. Уходившим были выделены не только амуниция и оружие, но и соответствующая часть полкового инвентаря — лошади, сбруя, полковые повозки, походные кухни, провизия и деньги. Отмечая это чисто товарищеское отношение к себе со стороны полка, уезжавшие клялись в свою очередь там, на Украине, быть верными идеалам революции и никогда не забывать, что они солдаты первого революционного полка России*.
На митинге перед отъездом ораторы рельефно подчеркнули, что отъезд однополчан-украинцев к себе домой, протекающий в подобных условиях, знаменует собой новую, совершенно немыслимую прежде страницу истории: сходит со сцены старое государство насилия и порабощения и уступает свое место новому государственному образованию — федерации свободных народов, добровольному союзу раскрепощенных ныне и независимых частей бывшей империи дома Романовых.
К началу октября политическое настроение полка сильно изменилось. Связь с Военной Организацией большевиков у полка окрепла, команда пулеметчиков и 8-я рота определенно считали себя большевистскими; полк жил исключительно по указаниям Смольного.
Полковой комитет, во главе которого стоял поручик Ставровский, а одним из членов был знаменитый Кирпичников, совершенно потерял свое влияние; решено было избрать новый комитет, более подходивший к новому настроению полка.
Председателем комитета был избран автор настоящих строк, товарищем председателя — тов. Горбатенков. От обоих, как руководителей всей полковой жизни, полк определенно потребовал: полного подчинения Совету рабочих и солдатских депутатов и самого тесного контакта с Военной Организацией, а позже — с Военно-революционным комитетом.
Из событий, непосредственно предшествовавших 25 октября, необходимо отметить особую делегацию от имени Военно-революционного комитета в штаб Петроградского военного округа.
Военно-революционный комитет настаивал на контроле распоряжений Штаба и для передачи этого постановления полковнику Полковникову избрал особую делегацию.
В числе делегатов, как председатель полкового комитета Волынского полка, был и пишущий эти строки.
Делегации пришлось пройти бесчисленное количество адъютантов и докладчиков, потерять в ожидании добрый час времени, чтобы получить, как и предполагалось, категорический отказ.
Но делегация была содержательна в другом отношении.
Это была своего рода разведка в оперативный штаб противника, разведка почти накануне боя, и ничего, кроме бодрости, делегатам и их пославшим эта разведка дать не могла.
Делегация только что покинула Смольный. Там стояла невообразимая сутолока. Но чувствовалось, что над всем этим сумбуром, суетой и непрерывным потоком приходящих и уходящих матросов и солдат реет живительный дух революции.
Все были полны энтузиазма, горели жаждой борьбы, все ждали только призыва, так как отовсюду поступали донесения, что воинские части и рабочие всецело на платформе Военно-революционного комитета и готовы к борьбе. Задор, молодость и вера в победу были атмосферой Смольного.
Другая картина была в Штабе округа. Здесь тоже сутолока, несмотря на вечер. Длиннейший стол приемной. Тут ждут приехавшие в Штаб начальники частей: полковники, два-три генерала. Торопливо записывают что-то адъютанты и суетливо исчезают в кабинете, где работает «сам» начальник Штаба. А на лицах у всех одно: скорей бы кончилась вся эта процедура! Домой скорей бы... Поздно уж... Все устали, и спать хочется. В холодных и пустынных залах Штаба на всем лежала печать обреченности. Ее чувствовали и те, кто по инерции еще бегал с докладами, и те, кто приехал «представиться» начальнику Штаба.
Живо почувствовали ее, конечно, и делегаты Смольного.
Это была последняя мирная встреча делегации с людьми в погонах.
Через день было объявлено, что Штаб Петроградского военного округа признается прямым орудием контрреволюции и войска отныне должны подчиняться только Военно-революционному комитету и его комиссарам при отдельных воинских частях.
Взятие Зимнего дворца
День 25-го Октября прошел в полку в самом нервном настроении. Вести, со всех сторон долетавшие в полк, были отрывочны и противоречивы.
Люди, посланные для связи в Смольный, вернулись только около 4 часов. И только тогда подтвердилось, что Керенский бежал, Временное правительство объявлено низложенным и что вся власть перешла к Военно-революционному комитету.
Всюду образовались кучки и группы солдат. Среди обсуждавших положение чаще всего слышалось: «Наконец-то! Давно пора!»
Это солдаты посылали свое надгробное слово Временному правительству.
Но вместе с тем и тень тревоги и забот легла на полк.
Не верилось, что обойдется без борьбы. Шли слухи о подходе фронтовых частей. Штаб округа был еще в руках офицерства. Правительство еще заседало в Зимнем дворце. Некоторые утверждали, что Керенский уехал к войскам фронта, чтобы вернуться с ними и тогда дать бой большевикам...
Как всюду, были сомневающиеся, те, кто не верил; а рядом с ними, тут же на нарах, находились фанатики революции, энтузиасты, горевшие каким-то пожирающим огнем. Им казалось, что даже эти события, летевшие с ужасающей быстротой, идут слишком медленно. От них слышалось только одно: «Скорей бы, скорей!»
Все чувствовали, что перевернулась еще одна страница истории, и все хотели заглянуть в следующую, одни — робко, недоверчиво и с опаской, другие — полные огня и веры, как дети революции.
Около 6 часов вечера пришло распоряжение укрепить территорию полка. Опасались нападения или провокации со стороны Временного правительства. Против Фонтанной улицы и по Волынскому переулку были установлены пулеметы. Частям 8-й и 4-й рот были розданы боевые патроны. Вся в сборе была команда пулеметчиков.
В полку никто не ложился спать. Все чувствовали, что должно произойти что-то значительное, такое, что историческими сделает и эту ночь и тех людей, которые там, наверху, в Смольном, решили вступить в смертельную схватку с Временным правительством, и полк нетерпеливо, с трепетом ждал только одного: в этой схватке не кликнет ли клич Смольный, не позовет ли Военно-революционный комитет к себе на помощь. Ждал, чтобы тысячью голосов ответить: «Слышим, готовы! Идем к вам. Почему вы не звали нас раньше?!»
Около 8 часов пришло распоряжение: выступить к Зимнему дворцу в количестве 300 человек, — сбор в казармах Павловского полка.
Через несколько минут отряд построился, а через полчаса мы подходили уже к Марсову полю.
В пути солдаты интересовались только одним: действительно ли их вызвал Смольный, действительно ли идем «добивать» Временное правительство.
Боялись провокации, ошибки, недоразумения.
Обстановка поддерживала тревогу. Ночь вышла темная. Порывами дул холодный, северный ветер. Где-то слышалась перестрелка.
Марсово поле было сплошь заставлено штабелями дров. Невольно вспоминались Февральские дни, когда в войска стреляли из-за каждого угла.
Почему Марсово поле не могло сыграть роль ловушки, где под прикрытием дров и ночи можно было учинить расправу с теми, кто шел по зову своего Ревкома?
В казармах Павловского полка часть волынцев была назначена для связи со все подходившими частями и рабочими отрядами, а часть — для охраны юнкеров, а позже и женского батальона, когда тех обезоружили и захватили на Дворцовой площади.
Глубокой ночью был взят Зимний дворец. Криками радости и долго не смолкавшим «ура» встретили волынцы свой отряд, когда около 6 часов он принес им в казармы, весть о взятии дворца и о ликвидации Временного правительства.
Но иллюзий ни у кого не было даже в эту минуту. Все знали, что еще много борьбы и трудностей предстоит, чтобы окончательно считать погребенным Временное правительство и твердо установившеюся власть Октября. Действительно, на другой же день после переворота, 26 октября, стало известно, что готовится забастовка на двух пунктах, одинаково важных для нормального хода жизни города: на водопроводе и на электрической станции.
Обычно в таких случаях на место забастовки Ревком посылал кого-нибудь из представителей гарнизона и партийного товарища из рабочих.
Уладить дело с рабочими водопровода Военно-революционным комитетом было поручено автору этих строк и еще одному рабочему.
Как и следовало ожидать, достаточно было точной информации обо всем происшедшем и указания, что войска гарнизона сознательно готовы на всякие жертвы и на самую жестокую борьбу за власть, осуществляемую Военно-революционным комитетом, чтобы «забастовщики» сейчас же отказались от своего плана и просили нас и от их имени приветствовать власть Советов.
Ставка «Всероссийского Комитета спасения Родины и Революции» на забастовку была бита, по крайней мере среди рабочих.
Зато появились зловещие тучи на горизонте со стороны Царского села — Пулково.
Туда теперь стремительно бросились все, кому не на словах был дорог переворот 25 Октября...
Пулково — Царское
Приказ о выступлении Волынского полка против Керенского был получен в полковом комитете от тов. Н. В. Крыленко, когда тот в 1 час дня 30 октября лично приехал в полк.
Около пяти часов вечера полк выступил в количестве до 1000 человек, и к 10 часам вечера мы были в Пулкове.
В отдельных воспоминаниях, посвященных этому моменту, верно и кстати указывается, что если этот эпизод и является мелким звеном в истории Октябрьских дней, зато он поражает другим: высотой порыва, пламенностью энтузиазма и той твердой решимостью и волей к победе, на которые способны только революционные массы народа,
Если отражение сил Керенского представлять себе как более или менее организованное выступление против него войск петроградского гарнизона, то получится картина, имеющая весьма мало общего с тем, что было на самом деле.
Не солдат только выслал Питер для защиты от врага, а в полном смысле слова Армию Революции.
Солдатами этой армии были все, кто готов был умереть за дело Октября; все, для кого в этот момент не было ничего более святого, как Революция, и более ненавистного, чем враги ее.
Город слал новые и новые ряды бойцов.
Тяжело ступая по мокрой дороге, скользя в канавы и громыхая походными кухнями, один за другим шли полки солдат.
Их перегоняли грузовики; на каждом 40 — 50, может быть больше, человек рабочих. Их слали заводы. У них винтовки и... ничего больше. Где они остановятся, что будут есть, кто будет подбирать у них раненых и возьмет убитых — они долго не думали над этим. Схватили винтовки и бросились — победить или умереть!
Новые грузовики. Опять рабочие. Красная гвардия. Кого тут нет! Фабричная молодежь, подростки 18 — 20 лет, какие-то три гимназиста с ними и, обеими руками держась за винтовку и покряхтывая на выбоинах тракта, старик рабочий лет 65. Седой и суровый, он кажется каким-то пророком среди этого грузовика молодежи.
Кругом на поле тысячи людей. В грязи и сырости они роют окопы. Разматывают и укрепляют колючую проволоку. Проволока всюду в гигантских клубках. Завтра она затянет собою все подступы к столице.
— Кто руководит этой работой? Где инженеры? Саперы? Специалисты? Кто дает им указания?
— Никто! Это Армия Революции...
Ближе к Пулкову по обе стороны тракта какие-то одинокие фигуры. Прямо в поле. Насколько хватает глаз, можно видеть отдельные черные точки.
Количество их постепенно увеличивается. Это значит, что подошел новый грузовик и ушел обратно, оставив в поле 50 — 60 матросов.
Выкопав или отыскав какое-нибудь углубление в пол-аршина, на расстоянии 30 — 40 шагов один от другого, они стоят здесь в поле под октябрьским дождем, зорко всматриваются в сторону врага и карабинами сдерживают тех, кто грозит им пулеметами из блиндированного поезда.
Армия Революции имеет достойных часовых!
Это их назвали когда-то «Краса и гордость революции».
На равнинах Пулково — Царское они подтвердили, что это так.
Путиловская молодежь. Красная гвардия.
Неизвестно, откуда они появились там, где было хоть какое-нибудь прикрытие. Теплушка, грузовик, вагон — им все равно.
Из-за него, между колес, из-за рельсов и насыпи они посылали врагу свои залпы и неизвестно куда исчезали, когда «становилось жарко».
Это — партизаны Армии Октября.
Женщины, девушки, работницы. Они здесь же с сумками через плечо, с наспех сделанной повязкой Красного Креста; прямо с заводов и фабрик они явились сюда, чтобы не остались без помощи те, кто вышел защищать Октябрь...
Это воодушевление рабочих видел враг и решил принять свои меры.
По городу были пущены слухи, один чудовищнее другого.
Тем, кто стоял в Пулкове, нашептывали, что город уже занят казаками.
Малодушные дрогнули. Менее устойчивые пошли обратно.
Это было почти исключительно в полках и совсем не коснулось моряков и рабочих.
В 11 часов 30 минут вечера в Волынском полку было созвано собрание полкового и ротных комитетов «для выяснения создавшегося положения».
И командир и офицеры полка усиленно внушали солдатам, что между отдельными частями войск нет связи, что неизвестно, где наш штаб, что мы не знаем даже, кто стоит впереди и кто позади нас, что рисковать при таких условиях людьми полка было бы безумием, и вывод, что надо вернуться в Петроград, чтобы оттуда сказать и Смольному и Керенскому: «Ни шагу вперед, ни капли крови. Договаривайтесь о власти открыто, при свете гласности и под контролем всего гарнизона. До тех пор ни шагу вперед, ни капли крови».
Ни призывы комиссара полка, ни речи несогласных с отступлением помочь не могли, и часть полка из Пулкова пошла обратно.
Ушли, конечно, командир и, кажется, все без исключения офицеры.
Ушли тотчас же, ночью, чтобы, по выражению представителя 11-й роты, «не освистывали их дорогой, как отступать будут».
Часть солдат, немного больше половины, не поддалась ни на какие уговоры и решила остаться, хотя бы им угрожала гибель: «Лучше умереть, — заявили они, — чем договариваться с Керенским».
Этой группой решено было послать за ушедшими представителей полкового комитета и партийных товарищей и попытаться вернуть ушедших с дороги, или даже из казарм, если они дойдут уже до Петрограда.
Петроград остался верен себе. Едва «отступившие» пошли в казармы, как пришедших закидали вопросами: в чем дело? что случилось? нет связи? А как же рабочие, а моряки, — ведь стоят же те под снарядами Керенского?!
— Нет организации?!
— Вы просто трусы и изменники революции, — отвечали им. — А если нет — немедленно на фронт! На этот раз всем полком. Все, как один, — во искупление колебания и сомнений..
В 9 часов утра 31 октября в полку состоялся митинг, а вечером того же 31 октября Волынский полк стоял на позициях против Керенского уже в составе почти всех рот и команд, превышая численностью все другие воинские части, вышедшие против Царского села.
Позднее удалось установить, что в отступлении сыграли роль не малодушие солдат и не минутное только колебание командного состава, а чья-то искусная мысль, подсказанная через офицеров полка, что надо идти в Петроград, созвать там общегарнизонное собрание и, захватив фактически всю власть в свои руки (вокзалы, телефонную станцию, почту, телеграф и т. д.), объявить не более не менее как диктатуру гарнизона.
Об этом сконфуженно рассказывали позже сами солдаты и каялись, что дали увлечь себя гипнозом слов, так как фактически диктатура гарнизона в тот момент уже осуществлялась через Военно-революционный комитет, в руках которого, как представителя гарнизона, и без того была вся полнота власти.
И другую оценку, полную и содержания и смысла, приобретал факт, сперва показавшийся таким ненужным, неуместным.
Когда 29 октября солдаты полка в темноте и в грязи, под дождем и ветром, шагали по тракту к Пулкову, их нагнал автомобиль с членами Военно-революционного комитета.
Слепя глаза фонарями и завывая своим гудком, автомобиль въехал в гущу полка, и послышались слова, показавшиеся такими неуместными: «Больше всего, товарищи солдаты, следите за своими офицерами! Не доверяйте вашему командному составу В большинстве случаев он душой с Керенским. Во все глаза смотрите за вашими офицерами. При малейшей попытке к переходу на сторону врага или к сдаче — на месте прикалывайте изменников Революции...».
На этот раз Волынский полк оставался на фронте (в деревне М. Кабази) до 3 или 4 ноября, когда получил приказ вернуться в Петроград.
К. С. Еремеев
ОКТЯБРЬСКИЕ ДНИ
(Из воспоминаний)
В Смольном, в Военно-революционном комитете, очень оживленно. Вчера, 24 октября, Временное правительство закрыло газеты большевиков «Рабочий путь» («Правда») и «Солдат» и дало приказ об аресте Ленина, ряда видных большевиков и всех членов Военно-революционного комитета. В ответ на это Военно-революционный комитет отменил приказ о закрытии газет, поставил в типографии свои караулы и принял военные меры к занятию своими войсками вокзалов, телефонной станции, телеграфа, Государственного банка. Всю ночь шли эти военные операции. И утром 25-го Смольный кипел, как муравейник, революционными рабочими, солдатами и матросами — охраной, делегатами районов и воинских частей, членами Совета и Военно-революционного комитета, посланцами «живой связи». Часть дела была сделана; ждали дальнейших поручений.
В президиуме Военно-революционного комитета шло совещание об этом дальнейшем. Вопрос был ясен. Правительство решило напасть на революционные органы пролетариата и покончить с ними, чтобы власть буржуазии могла укрепиться и продолжать войну с немцами «до победного конца». Но организованные рабочие, солдаты, матросы решили тоже, со своей стороны, покончить с этим предательством революции, свергнуть буржуазное правительство и власть передать в руки Советов. Военные действия уже начались сегодня ночью. Правительство не могло помешать занятию вокзалов и других важных пунктов, но оно стягивает верные себе войска на площадь Зимнего дворца, к штабу Петроградского военного округа. Теперь задача — окружить и ликвидировать одним разом и правительство и его охрану.
Н. И. Подвойский, председатель Военно-революционного комитета, докладывает насчет наших и вражеских сил:
— На нашей стороне весь гарнизон за ничтожными исключениями. Все рабочие. Весь флот. Петропавловская крепость. Мы можем двинуть всю Красную гвардию, полки — Павловский, Финляндский, Волынский, Литовский, Кексгольмский, Гренадерский, Московский, 180-й стрелковый, 2-й Балтийский экипаж, кронштадтских моряков и артиллеристов... Кто на их стороне? Юнкера и школы прапорщиков. Ударные батальоны. Женский батальон. Юнкерские артиллерийские училища. Казаки. Казаки вряд ли посмеют выступать, — кажется, 1-й и 4-й полки заявили нейтралитет, а без них Совет казачьих войск — нуль. Нейтральны еще специальные части — инженерный полк, конная артбригада, самокатный батальон, автомобильная школа. Семеновский, Измайловский и Преображенский — тоже нейтральны. Эти ни в каком случае не выступят против солдат, но, конечно, будут балластом.
— Прочие все не так важны. А вот преображенцы — это очень важно. Ведь казармы полка у самого Зимнего дворца. А вдруг они уже снюхались с юнкерами!
— И офицерство там вообще ненадежное, — заявляет Чудновский, сам делегат от Преображенского полка. — Я сейчас там был. Упарился. Никакого толку. Но категорически обещали нейтралитет. Полковой комитет говорит: «Мы не о двух головах».
— Делать нечего. Иметь их все время в виду. Кто тут будет командовать, пусть глядит в оба.
— Итак, кончаем. Время не ждет. Назначаем: Петропавловская крепость — тов. Благонравов, он артиллерист. Еремеев — на участок от Петропавловки, т. е. от Троицкого моста, обхватывая по реке Мойке, до Красного моста у Гороховой улицы. Чудновский — на участок от Красного моста до Флотских казарм. Чудновскому сначала занять Мариинский дворец и распустить «предпарламент».
Потом наступать совместно, сжать кольцо у Зимнего дворца, разоружить охрану и арестовать Временное правительство.
— Какие полки пошлем? Все хотят, — но нельзя же сгрудить всех к одному месту. Надо охранять вокзалы и тыл.
— Чудновскому — матросы, рабочие, ну — Кексгольмский полк, можно еще Финляндский. Еремееву — рабочие и Павловский полк. Остальные на местах, в готовности. Директивы всем отсюда.
Штаб моего сектора расположился в казарме Павловского полка на углу Миллионной улицы и Марсова поля — ныне площадь Жертв Революции. Штаб состоял из комиссара полка тов. Дзениса и нескольких членов полкового комитета.
В ожидании известий от Чудновского и прихода Красной гвардии мы выставили оцепление от набережной Невы по всему участку заставы и послали патрули и разведку во все стороны. На площади Зимнего дворца стояли два юнкерских училища, женский батальон, артиллерия Константиновского училища и казаки. Юнкерские патрули ходили по набережной, по Миллионной улице и в сторону Невского. Павловцы стали обезоруживать патрули юнкеров и отводить их в казармы, вследствие чего юнкера перестали ходить и стояли только в оцеплении на самой площади.
Наше оцепление никого не пропускало. Автомобили задерживались. В штаб приводили разных пассажиров — коммерсантов, адвокатов, иностранцев, офицеров, — мы их отпускали, оставляя себе машины. Вскоре привели приличного господина с портфелем, который возмущенно протестовал:
— Что у вас тут делается? Это безобразие! Меня смели задержать — я министр Прокопович! Я спешу на заседание правительства.
Мы ему сказали:
— Правительства этого больше нет. Мы вас отправим в Смольный.
- Это самоуправство! — волновался министр. — Вы не смеете! Вы понесете тяжелую ответственность. Вы понимаете ли, что вы делаете?
— Мы делаем революцию.
— Черт знает что! Это разбой среди белого дня.
После Прокоповича попались еще два министра — Карташев, министр по религиозным делам, и управляющий делами Временного правительства. Эти так испугались, что уж ни о чем не спорили, а только просили, чтоб их отпустили домой. Но мы таких важных лиц отправляли в автомобилях с конвоем в Смольный.
Вскоре пришли два отряда Красной гвардии из Выборгского и Петроградского районов. Они поместились пока в казармах, где ожидали уже готовые роты павловцев, одетых по-походному.
Пришла ко мне в подкрепление также полевая полубатарея, которой я приказал стать на Невском, на Полицейском мосту, развернуть орудия в обе стороны Невского проспекта. К этому мосту подошло уже по набережной Мойки оцепление Кексгольмского полка.
К казармам подъехали верхами двое казаков — офицер и нижний чин — и просили их пропустить к Зимнему дворцу.
— Мы делегаты. Нас общее собрание казаков послало увести от дворца сотню, которая там находится. Казаки постановили не защищать Временное правительство.
Они предъявили мандаты, в которых это было написано. Мы решили их пропустить. Вскоре действительно по Миллионной улице показался отряд казаков — все пожилые, бородатые. Они ехали, не глядя по сторонам. Дежурная рота павловцев вышла из двора на всякий случай и построилась у казармы. Казаки проехали в свои казармы.
Приехал Чудновский.
— С Мариинским дворцом покончено. Все по расписанию — окружили, поставили броневики, вошли туда и предложили разойтись. Юнкеров разоружили. Что там было! Растерянность, паника. Вышли как в воду опущенные. Жалкий лепет протеста: «Покоряемся грубой силе». Просили дать им хотя бы в автомобилях домой разъехаться. А матросы кричат: «Не велики господа! Пешком дойдете, полезно к аппетиту...» Я уже был в Смольном. Приказывали наступать и кончить. У меня штаб будет теперь в Адмиралтействе.
Мы условились, как делать дальше, и он уехал.
Обстановка уже изменилась в нашу пользу. Не только не было юнкерских патрулей, но и самая площадь у дворца была пуста. Все войска Временного правительства забрались во двор и помещения Зимнего дворца. Перед воротами дворца была сложена невысокая баррикада из дров. Артиллерия Константиновского юнкерского училища ушла совсем от дворца, отказавшись защищать правительство, и мы ее тоже пропустили через наше оцепление домой. Можно было полагать, что когда мы тесно обступим дворец, то сдадутся и остальные, ибо бегство защитников — казаков и юнкеров — показывало, что воодушевления биться за правительство до последней капли крови — не было ни капли.
Роты павловцев и отряды красногвардейцев были выведены и, согласно данным им указаниям, начали окружение района Зимнего дворца от набережной Невы по Мойке и Морской улице.
В то же время рабочие, матросы и другие полки охватывали район от набережной площади Сената к Александровскому саду и Морской улице. Кольцо замкнулось. Вскоре на площади началась перестрелка — это, в ответ на предложение сдаться, ударницы открыли пулеметный и ружейный огонь.
К Павловскому полку приехал тов. Подвойский и пожелал обойти фронт. Мы обошли по набережной Мойки и вышли на Морскую улицу под арку Главного штаба. На площади шла усиленная стрельба. Пулеметы щелкали от Зимнего дворца во всю мочь, ружейная стрельба раздавалась переливами. Пули постукивали в стены и окна зданий.
— Ишь, не дают подойти. Как жарят! Разрешите их хоть разок пугнуть из орудия, — говорили солдаты, бывшие около нас.
Тов. Подвойский не возражал, и я вызвал сюда с моста одно орудие. Мы целой толпой вышли на площадь, чтоб выбрать место, с которого было бы удобнее послать снаряд в ворота дворца. Однако тут так свистели пули, что установить орудие было трудно. Пришлось орудий поставить под аркой, где артиллеристы были в большей безопасности. Но здесь имелось неудобство для прицела в виде Александровской колонны и фонарей около нее.
Пока устанавливали орудие, послышались орудийные выстрелы со стороны Невы. Это стреляли с верхов Петропавловской крепости и с крейсера «Аврора» холостыми, предупредительными выстрелами. Раздался и наш выстрел. Все были осыпаны осколками стекол из окон арки и прилегающих зданий. Прицел был взят несколько высоко, и снаряд попал немного ниже карниза вправо от ворот. Впоследствии выяснилось, что он пролетел на вторую половину дворца, где и был поднят стакан от снаряда. Удар от снаряда виден еще и сейчас, через 10 лет, так как ремонта дворца не производилось*.
Орудие было отправлено на место, так как оно уже не могло пригодиться. К дворцу с двух сторон тесно надвинулись наши отряды.
Когда мы вышли к Невскому, увидели толпу людей, которую сдерживали солдаты. Толпа была безоружна, на вид все интеллигентные люди — мужчины и женщины. Они требовали, чтоб их пропустили в Зимний дворец, к правительству.
Женский истерический голос кричал:
— Почему не можете пропустить? Кто здесь начальник?
Кто-то сказал из солдат:
— Вот пришел начальник.
Передо мной расступились. Ко мне обратились сразу, наперебой, несколько человек:
— Гражданин начальник... Позвольте... Выслушайте... Мы — мирная делегация из Городской думы. Видите, мы же без оружия... тут женщины. Видите — у нас флаг... Мы идем в Зимний дворец умолять правительство прекратить кровопролитие...
Я ответил, что не пропущу, и предлагаю им идти назад.
— Но вы не можете нас задерживать: мы гласные Городской думы... Мы представители народа... Я гласный такой-то... я доктор... я городской голова... Я министр... я член ЦИК...
Обступивших меня раздвинула пожилая дама:
— Пустите, я ему скажу!.. Я женщина... вы послушаете женщину! Я — графиня Панина... Я всю жизнь работаю для народа. Вы должны нас пропустить. Мы будем на коленях умолять правительство кончить это ужасное человекоубийство... Я и вас буду умолять на коленях...
— Бесполезно, — прервал я. — Вы туда не пойдете. Да это и небезопасно для вас — слышите: стрельба.
— Но мы подымем высоко белый флаг... Мы обязаны... Мы пойдем силой...
- Если вы пойдете силой, вас прогоним прикладами.
— Вы — будете нас бить?! Вы человек без сердца! Помните: это говорит вам старая женщина. Пойдемте, господа, — подчинимся насилию.
Цепь солдат проводила их по Невскому до Казанского собора.
Мы отправились к дворцу. Там было шумно: слышались крики, раздавалась стрельба. В выступах дворцовых стен накопились большие группы наших.
На углу, у правого подъезда, раздавались громкие крики:
— Ура! Вали! Вали!
Это открылась дверь, которую распахнули изнутри вошедшие со двора от набережной моряки, рабочие и солдаты. В дверь хлынул поток людей. Однако дело было еще не кончено — там, внутри, тоже оказались запертые двери.
На площади, у ворот дворца, был сильный галдеж. Там юнкера хотели сдаться и выйти со двора, но ударницы им препятствовали, и женские голоса кричали:
— Не дадим вам уйти! Стрелять будем в спину! Сволочи! Изменники!
Наши с этой стороны подбадривали:
— Эй, не бойсь, выходи!.. Выходите и вы, тетки, — не тронем. Все равно уж дворец наш.
Но женщины-солдаты храбро отвечали:
— Врете! Вы сволочи, большевики. Уйдите! Бить вас будем. Юнкеришки, трусы, черт с вами, только винтовок вам не дадим. Сдавайте винтовки!
Бывшие впереди юнкера с трудом оттеснили женщин и, приоткрыв ворота, стали вылезать из дворцового двора. Задних все же женщины успели обезоружить, однако они уже не стреляли ни в наших, ни в юнкеров, хотя все еще грозили стрелять. Юнкера были окружены павловцами и отведены в казармы под арест. При обыске у каждого из них нашли заряженными по два револьвера.
Оставшиеся у ворот матросы, солдаты и рабочие продолжали уговаривать ударниц:
— Сдавайтесь и вы. Потом хуже будет. Выходите сейчас — не тронем. Ну, а силой возьмем — всех вас по казармам разведем.
Они храбрились и нервными голосами кричали:
— Уйдите к чертям! Умрем, а не сдадимся!.. Уходите — стрелять будем... Всех перебьем!
Но уже не стреляли. Душевная тревога и страх, видимо, ими овладевали.
— Да выходите, дамочки! — отвечали со смехом солдаты. — Вылезайте, что ль. Все равно — вы наши.
Наконец они согласились:
— Выйдем, только не трогайте. Строем нас отпустите.
На площадь высыпала тысяча женщин в солдатских фуражках, гимнастерках и штанах. Их окружили со всех сторон. Винтовки они побросали на дворе. Повели их в казармы Павловского полка, чтобы оттуда отправить в их казармы под городом в Левашове, где они должны переодеться в свои женские костюмы и разойтись по домам.
Наши уже вломились во дворец и, не встречая никакого сопротивления, подвигались по многочисленным коридорам и переходам. Мне сообщили, что приехал тов. Антонов и вместе с Подвойским пошел во дворец.
Во дворце я встретил процессию членов бывшего правительства, выходящую на площадь. Они были окружены конвоем и направлены в Петропавловскую крепость.
Так кончились дни четвертого и последнего Временного правительства, существовавшего ровно месяц, с 25 сентября по 25 октября.
Глава правительства, Керенский, бежал из Петрограда во Псков еще утром в этот же день. А в то время как велись эти боевые действия, произошли исторические события:
Было заседание Петроградского Совета, на котором выступил вышедший из подполья В. И. Ленин. Провозглашена вся власть Советам.
Открылись заседания II Всероссийского съезда советов. Меньшевики и правые эсеры покинули съезд, протестуя против власти Советов. Съезд принял обращение к населению всей России, в котором заявил, что вся власть на местах переходит к Советам рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Советы должны обеспечить революционный порядок и не допустить контрреволюции.
Родилась новая, не существовавшая еще в мире нигде, кроме Парижской коммуны, истинная власть трудящихся.
Это были важнейшие исторические события, которые начали совершенно новую эпоху в жизни человечества на всем земном шаре.
* Имеется в виду 1927 год, когда впервые печаталась статья К. С. Еремеева. — Ред.
И. Флеровский
руководитель большевистской фракции Кронштадтского Совета
КРОНШТАДТ В ОКТЯБРЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
Как-то в конце сентября 1917 года в коридоре Смольного меня остановил член президиума ВЦИК морской офицер, лейтенант, эсер Филипповский: «Будете ли вы завтра в Кронштадте? У нас там очень серьезное дело к Исполнительному комитету». Я полюбопытствовал, кому это «нам» и что за «дело». Филипповский от объяснений таинственно уклонился, но настоятельно просил меня быть «завтра» в Кронштадтском исполкоме. Таинственность Филипповского меня не особенно заинтриговала, но все равно надо было ехать в Кронштадт, и я охотно обещал лейтенанту непременно там быть на следующий день.
В тот же вечер я выехал на пароходе.
В Кронштадте не было такого вечера, когда бы наиболее активная публика — члены комитетов партий, депутаты Совета и т. п. — не собирались бы в бывшем Морском собрании, а теперь доме Советов. Здесь шли частые заседания исполкома, фракций, комиссий, ужинали и пили чай, в группах велись бесконечные споры, словом — это был настоящий революционный муравейник. Здесь постоянно пребывали наш «почти Марат» — Блейхман, анархист-коммунист, скрывшийся в революционной цитадели от Керенского, его, казалось бы, ближайший единомышленник, а на деле отчаянный фракционный враг, анархосиндикалист Ярчук. Оба были лидерами фракций в полтора человека, но шум производили большой. Из эсеров Брушвит, впоследствии член Самарской учредиловки и «Административного центра», а тогда игравший в левизну, ибо правым в Кронштадте быть не полагалось. Из максималистов — Ривкин, человек чрезвычайной мягкости и жалкого вида, неожиданно ставший лидером второй по числу (после большевиков) фракции Совета — максималистов. Говорю — неожиданно, ибо эта фракция все время жила в беспартийных и руководилась беспринципнейшим обывателем техником Ламановым, единственным талантом которого было особое умение приветствовать «высоких» гостей*. Однажды эта фракция вдруг объявила себя «максималистской», мы даже не ахнули от удивления, а просто улыбнулись. Такие ли штуки в Кронштадте бывали! Ламанов передал лидерство Ривкину.
Руководство фракцией большевиков в эту пору лежало на мне. А это означало и фактическое руководство Советом, ибо не было случая, когда бы решение нашей фракции, хотя и не составляющей большинства, не проходило в Совете. В практической работе Исполкома я участия почти не принимал, бывал лишь на более важных заседаниях, но заседания Совета посещал регулярно и нередко руководил ими. Здесь зевать нельзя было, ибо не было случая, чтобы Совет не решал какого-либо вопроса, связанного с судьбами революции, и приходилось быть постоянно начеку.
В тот вечер внешне казалось все как обыкновенно. Заседали, пили чай, спорили. Но, чуть приглядевшись, можно было заметить особенную нервность и приподнятость настроения: слова «Моон-Зунд», «Слава», «Гром» то и дело слышались в спорах. Кронштадт нервничал, узнав о моонзундских событиях, где наш флот потерпел серьезный урон: погибли броненосец «Слава» и эскадренный миноносец «Гром». Эта гибель в обстановке керенщины страшно взволновала не только матросов, но и рабочих и гарнизон. Почувствовали и у нас почти вплотную дыхание войны.
Ко мне подошел один из членов Исполкома: «Получена телефонограмма от президиума ВЦИКа, подпись Чхеидзе. Просит собрать на завтра Исполком в двенадцать, не знаете ли, в чем дело?»
Я вспомнил таинственную просьбу Филипповского: связь между ней и телефонограммой Чхеидзе очевидна. Ну, поживем, — увидим.
На другой день в 12 часов собрался президиум Исполнительного комитета. Точность в Кронштадте тогда считалась обязательной. Филипповский и с ним некто в военной форме полковника Генерального штаба были уже здесь. Заседание немедленно открылось. Начал Филипповский. «Мы явились, товарищи, по поручению ВЦИКа и правительства. Вопрос идет об обороне Петербурга, Кронштадта, России. От вас в этом деле зависит многое. Полковник разъяснит вам подробно. Надеюсь, что стратегические тайны не выйдут за стены этой комнаты».
Начало было не лишено интереса. Полковник медленно и аккуратно развернул трубочку бумаг. Среди них была карта. Он разложил ее перед собой и твердым, чеканно-эффектированным слогом стал разъяснять грядущую немецкую опасность Кронштадту и Питеру, с массой стратегических подробностей, под конец развил план обороны и закончил предложением — снять орудия с кронштадтских фортов и перенести их на острова (Левенсари) при входе в Финский залив и таким образом закрыть путь немецкому флоту.
Все слушали весьма внимательно. Меня лично этот план заинтересовал очень, он казался умным и обоснованным. «Хороший план», — шепнул я Филипповскому; тот засиял, а я... улыбнулся...
После выступления полковника пошли споры. Было крайне интересно, как члены президиума Исполкома, эсеры и максималисты, отнесутся к предложению; от большевиков слово принадлежало мне, и я решил приберечь его под конец. Эсеры и максималисты сразу ударились в стратегию и тактику. Полковник, видимо, был доволен их возражениями: его доводы неотразимы, возражения противников неубедительны, — значит, дело в шляпе.
Очередь за мной: «В стратегические споры вступать не стану. План, видимо, весьма хорош, мне он очень нравится (и полковник и Филипповский засияли, а наша публика недоуменно уставилась на меня). Да, — продолжал я, — план очень хорош, и, без сомнения, мы используем его, когда... когда свергнем Временное правительство Керенского». Заключение поначалу вышло совершенно неожиданным, и впечатление получилось эффектное. Лица наших «гостей» вытянулись, а кое-кто из товарищей крякнул от удовольствия.
Нам тогда не были известны планы Временного правительства и Керенского в отношении Кронштадта. Эти планы Керенский раскрыл в своих показаниях по «делу Корнилова». Там он писал: «Не я давал согласие на разоружение крепости, а я, как морской министр, возбудил этот вопрос и получил согласие Временного правительства на упразднение Кронштадтской крепости»**. И, очевидно, решение Временного правительства по предложению Керенского было вынесено в те дни, когда Церетели и Скобелев уговаривали Кронштадтский Совет отказаться от резолюции о признании Совета единственной властью в Кронштадте. Дальше Керенский писал: «Было решено, если не в июне, то, во всяком случае, в июле упразднить Кронштадтскую крепость и сделать из Кронштадта базу снабжения, место разных складов и т. д.». Дальше Керенский сообщает, что «каждая попытка вывезти артиллерию (из Кронштадта. — Я. Ф.) вызывала там прямо ярость толпы». И наконец: «Сдача Риги несколько отрезвила кронштадтцев, и в то время как Корнилов давал задачу Крымову (разоружить Кронштадт. — Я. Ф.), они уже отдавали орудия»***. Два последних утверждения Керенского (о «попытках вывезти артиллерию» и о том, что кронштадтцы «уже отдавали орудия»), являются вздорной выдумкой. Не было ни того, ни другого. Приезд члена президиума ВЦИКа Филипповского свидетельствовал об обратном — о попытке вынудить у Кронштадтского Совета согласие на разоружение. И эта попытка сорвалась.
Этот эпизод я привел затем, чтобы показать, как был настроен Кронштадт к правительству Керенского накануне Октябрьских дней. Кронштадт, первый в России, с изумительным единодушием встал на ленинские позиции новой социалистической революции. «Власть Советам!» — на Якорной площади, этом вече Кронштадта, другого лозунга не допускали еще в мае. Июльский разгром лишь усилил озлобление, ожесточил революционную решимость кронштадтских матросов и рабочих. Эта решимость достигла апогея после моонзундского сражения. Приближались солдаты кайзера, наступала неизбежность боев с ними. А разве возможно принять эти бои под знаменем Временного правительства? Это было бы для нас мучительным стыдом и позором. Нет, уж если погибать под напором немцев, так под знаменем власти Советов, на защите освобожденного от гнета и рабства народа.
Так чувствовали не только в Кронштадте, но и в действующем флоте, в последнем с еще большей остротой, ибо первые удары врага грозили боевым судам.
В начале октября за Нарвской заставой состоялось собрание Петроградского комитета большевиков и представителей районов. Обсуждался вопрос об отпоре наступавшей контрреволюции. Я от Кронштадта и Антонов-Овсеенко от действующего флота (он тогда работал в Гельсингфорсе) выступили почти с одинаковыми речами. Мы требовали не медлить, мы именем флота требовали восстанием освятить неизбежную, казалось, схватку флота с немцами.
Керенский осмелился упрекнуть Кронштадт в том, что в немецком успехе повинен этот непослушный город, что благодаря «упорству Кронштадта оборона не была на должной высоте». Так этот буржуазный скоморох сообщил в газетах. Ответ ему дали в двух прокламациях: одна — написанная моряками действующего флота, другая — мною, от Кронштадта. Кроме темпераментного ответа моряков на вылазку Керенского, прокламации содержали призыв к оружию, и немедленному вооруженному выступлению против правительства изменников, за власть Советов. Прокламации являлись несомненным криминалом, но правительству Керенского было уже не до преследования криминалов.
Канун Октябрьских дней
17 октября на заседании Кронштадтского Совета были выбраны делегаты на II Всероссийский съезд Советов. Избранными оказались трое: я, анархист Ярчук и максималист Ривкин. Эти выборы превосходно определили настроение Совета и Кронштадта. Близость переворота ощущалась всеми. Для всех была ясна и несомненна в этом перевороте организующая роль партии большевиков, поэтому моя кандидатура, выдвинутая большевистской фракцией и Кронштадтским комитетом РСДРП(6), прошла почти единогласно. Ривкин получил крайне относительное большинство голосов. Третьим кандидатом был эсер. Этот кандидат еле-еле собрал голоса своей фракции. Анархо-синдикалист Ярчук получил значительно больше голосов, чем максималист. За него отдала свои голоса большевистская фракция, часть эсеров и максималистов. Выдвинутую четвертую кандидатуру эсера Сапера Совет с треском провалил с помощью фракции большевиков.
Голосование нашей фракции за Ярчука определялось необходимостью иметь на съезде политически решительного человека, способного без колебаний идти за нами до конца. Ярчук был таким. Ни одному из эсеров и максималистов, рожденных из вчерашних обывателей, мы не доверяли. Да они и сами себе не доверяли. Несуразностью являлось, на первый взгляд, то обстоятельство, что под лозунгом «Власть Советам», под лозунгом «пролетарской диктатуры» прошел абсолютный противник всякой власти — анархо-синдикалист Ярчук. Он охотно принял мандат на съезд Советов, так как избрание было подкреплено точной, императивной резолюцией: «Съезд обязан отстранить правительство Керенского и взять власть в свои руки». Ярчук рассматривал захват власти в руки Советов как переходный момент к новому безвластию, к организации в ближайший последующий момент федерации рабочих синдикатов и крестьянских коммун. Это был, так сказать, анархический оппортунизм, или, наоборот, оппортунистический анархизм, не раз «разоблачавшийся» непримиримым Блейхманом.
Для нас практического значения теоретические соображения Ярчука не имели, — важнее было в решающий момент иметь человека без колебаний, и потому Ярчук оказался для нас более приемлемым, нежели любой из эсеров и «максимальных обывателей», как мы в шутку прозвали наших максималистов.
22 октября, в день Петроградского Совета, мы с Ярчуком ранним утром отправились в Петербург на небольшом буксирике. Съезд назначался к открытию 25-го, но нам нужно было запастись мандатами, а главное выяснить поло-мнение в столице, получить в ЦК и ПК информацию. Буксирик в Питере удержали, приказав ему быть наготове. Политическая атмосфера в Питере накалялась. Контрреволюция пыталась в этот день устроить крестный ход и шествие инвалидов, спровоцировать рабочих и солдат на преждевременное выступление. Однако достигнуть этого буржуазной клике Временного правительства не удалось.
Обычный ход трамвая казался нам очень медленным. Нетерпение скорее услышать, узнать прямо физически жгло. От остановки в Смольный пустились бегом. Здесь при входе чувствуется уже боевая обстановка: расставлены пулеметы в промежутках колонн, здание охраняется часовыми — красногвардейцами и солдатами.
Первым из членов Военно-революционного комитета повстречался тов. Дашкевич, не то поручик, не то прапорщик из Петрограда, всегда добродушный и улыбчивый. Добродушие — великое дело, но когда контрреволюция стала поднимать голову и готовить одну провокацию за другой, оно казалось нетерпимым. Тут подошел тов. Чудновский, вернувшийся из эмиграции, на редкость хороший, кристально-чистый товарищ. За короткое время мы успели с ним близко сойтись и подружиться. Сейчас он только что вернулся из армии и нашего революционного нетерпения отнюдь не разделял. Разгорелся жестокий спор — брать власть или выждать Учредительного собрания? Чудновский стоял за последнее, ссылаясь на солдатские настроения. Нам это казалось непростительным оппортунизмом, трусостью, политической близорукостью. Но Чудновский не был трусом и не страдал пороком близорукости, — это был исключительно смелый человек, что он показал в боях и у Зимнего дворца и в гражданской войне. В наших настроениях лишь отражалась разница опыта. Тогдашний фронт еще не был Кронштадтом и заставлял в прогнозе событий быть осторожным. Отсюда и точка зрения Чудновского. Но тогда нам эта точка зрения казалась недопустимой и вредной.
В разгар спора в комнату вошел тов. Свердлов. Отозвав меня в сторону, он предложил мне немедленно вернуться в Кронштадт: «События назревают так быстро, что каждому надо быть на своем месте». В коротком распоряжении я остро почувствовал дисциплину наступающего восстания, и потому мне не понадобилось спрашивать мотивов и объяснений. Пожав руки товарищам и пригласив с собою Ярчука, я быстро вышел из Смольного.
На вопросы Ярчука: «В чем дело? Куда мы идем?» я коротко ответил: «Восстание на носу. Едем в Кронштадт!»
Подготовка выступления кронштадцев и поход в Петроград
Вернулись в Кронштадт поздно вечером. Днем 23 октября собрался пленум Кронштадтского Совета. По поручению Исполкома я выступил с докладом о поездке в Петроград, в Смольный. В конце сообщения я заявил:
«Никакой резолюции, никакой декларации я вам не предлагаю, и Исполком не предлагает. Исполком поручил мне только осведомить всех кронштадтских матросов, солдат и рабочих, что теперь приходится стоять не только на страже революции, не только зорко следить за всеми развивающимися событиями, — теперь надо быть готовыми к работе, в любую минуту поехать туда, куда потребуются наши силы. Из стадии резолюций, из стадии слов мы перешли в стадию дела. Теперь слово за нашим военно-техническим органом, перед которым стоит ряд непосредственных задач. Он должен давать указания и приказания»****.
Вслед за мной в том же духе выступил Ярчук. Мне было задано много вопросов об отношении фронтовиков к Военно-революционному комитету при Петроградском Совете. Мною было охарактеризовано это отношение как отношение друзей, которые в минуту опасности явятся поддержкой Военно-революционного комитета, как и наш революционный Кронштадт.
Кронштадтский Совет на этом заседании избрал комиссаров в распоряжение военно-технической комиссии при Исполкоме совета. В своем заключительном слове мной было особо подчеркнуто то обстоятельство, что Временному правительству и эсеро-меньшевистским вождям не удалось и не удастся сорвать II Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов, что на 22 октября до 12 часов на съезд прибыло около 300 делегатов и из них две трети — большевики, а ив эсеров преобладают левые эсеры, что по данным анкет, розданным делегатам, большинство за лозунг «Вся власть Советам!»
После меня выступил представитель минного заградителя «Амур» и заявил Кронштадтскому Совету: «Вы можете располагать «Амуром» по вашему усмотрению когда потребуется, до вооруженной силы включительно»*****.
На другой день, 24 октября, во второй половине дня была получена телефонограмма Военно-революционного комитета при Петроградском Совете, предписывающая выступить революционным силам Кронштадта на защиту Всероссийского съезда Советов утром 25 октября 1917 года.
К вечеру меня вызвали на заседание Исполнительного комитета Кронштадтского Совета. Когда я пришел в Морское собрание, Исполком уже заседал. На заседании в полном составе присутствовала военно-техническая комиссия. Без лишних разговоров и споров, быстро и энергично выносились решения, распределялись функции между членами Исполкома совета и военно-технической комиссии. Для руководства сводным боевым отрядом кронштадтских моряков и всей операцией по переброске в Петроград многотысячного отряда матросов, солдат и красногвардейцев из Кронштадта по заливу, Морскому каналу и реке Неве был выделен штаб в составе: Смирнова Петра (техник, большевик), Каллиса****** и Грима*******.
В этот штаб вошел я как представитель Кронштадта в Военно-революционном комитете при Петроградском Совете и Ярчук — делегат II Всероссийского съезда Советов. Кроме того, были выделены семь комиссаров в сводно-боевой отряд кронштадтцев для руководства подразделениями отряда.
Вся подготовка к выступлению в Питер проходила исключительно ночью. Вряд ли в эту ночь в Кронштадте кто-нибудь сомкнул глаза. Морское собрание переполнено матросами, солдатами и рабочими. У всех боевой вид, полная готовность к походу. Приходят за распоряжениями, выносят приказы. Революционный штаб точно намечает план операции, определяет части и команды к выступлению, подсчитывает запасы, шлет назначения. Ночь проходит в напряженной обстановке. К выступлению намечены суда: минный заградитель «Амур», прибывший в Кронштадт из действующего флота, участник моонзундского сражения 29 сентября — 7 октября 1917 года, старый линейный корабль «Заря свободы» (бывший «Александр II»), посыльное судно «Ястреб», госпитальное судно «Зарница», учебное судно «Верный», заградитель «Хопер» и ряд других.
«Амур», «Хопер», «Зарница», «Ястреб», «Верный», кронштадтские пароходы и буксиры были предназначены для переброски свободного боевого кронштадтского отряда в Петроград, а «Заря свободы» для артиллерийского обеспечения подходов к Петрограду со стороны Балтийской железной дороги (Лигово — Стрельна) и занятия корабельным десантом станции Лигово. Стоянка корабля намечена была у входа в Морской канал (пикет № 114).
Когда план наступления был готов и важнейшие приказы отданы, мы с Каллисом вышли на улицу. Здесь большое, но молчаливое движение. К военной гавани движутся отряды моряков и солдат, при свете факелов видишь только первые ряды серьезных, решительных лиц. Ни смеха, ни говора, четкий шаг, редкие слова команды. Тишину ночи нарушает лишь громыхание грузовиков, перебрасывающих из интендантских складов крепости запасы на суда. В гавани идет тоже молчаливая, напряженная и спешная работа погрузки. Отряды притулились к набережной и терпеливо ждут посадки.
Невольно думалось: «Неужели это последние минуты перед величайшим в мире революционным переворотом? Все так просто и четко, как перед любым военно-боевым выступлением, так не похоже на все известные в истории картины революции».
«Эта революция пройдет по-настоящему», — говорит мой спутник. Оборачиваюсь к нему. При блеклом свете фонаря не лицо, а будто мертвенная, загадочная маска. Только в серых спокойных глазах поблескивают искорки. Я вижу его словно впервые, знаю о нем, что он из чужой, враждебной партии, но сейчас питаю к нему безграничное доверие и странное уважение. Сам дивлюсь своим чувствам. Должно быть, это особая революционная интуиция, раскрывающая в решительные моменты людей, прежде незнакомых. И революционная интуиция не ошиблась в тов. Каллисе. Пару слов скажу об этом позднее трагически погибшем революционере.
Безграничная смелость, решительность, спокойствие и беспощадность к врагам являлись основными его качествами. «Наш Долохов» — Долохов в революции — был Каллис. С той лишь разницей, что толстовский Долохов — авантюрист по преимуществу, а основные качества Каллиса спружинились вокруг поглощающей, безграничной преданности революции и рабочему классу. С той минуты, как левоэсеровские колебания, половинчатость все более обнаруживались, он отходил от партии эсеров и к Октябрю, без формального разрыва с прошлым, вошел в наши ряды. В революционном штабе его резкие, короткие замечания решали дело, в самой рискованной операции он шел впереди, и на него безусловно можно было положиться там, где требовалась крайняя решительность. Холодная жестокость... Не знаю, как в личной жизни, но во имя революции он не останавливался ни перед чем. Так было в Октябрьские дни, так было в походе против Каледина, когда он руководил кронштадтскими бойцами.
«Революция пройдет по-настоящему» — в этих словах был весь Каллис-Долохов. В рассчитанном плане, в суровом напряжении, в четком исполнении, в отсутствии безалаберности, в беспрекословной дисциплине он чувствовал настоящую, новую, массовую революцию и предвидел ее успех.
Брезжило пасмурное осеннее утро, когда началась посадка. В черных бушлатах, с винтовкой за плечами и патронными сумками у пояса, с привычной быстротой и ловкостью взлетали моряки по трапу на корабль. Медленно поднимались солдаты гарнизона и красногвардейцы. Часам к девяти посадка закончена. Революционный штаб поместился на «Амуре» в каюте судового комитета. «Амур» шел головным. Комиссаром «Зари свободы» на заседании Исполкома совета избрали тов. Колбина, большевика-матроса. Он должен был руководить боевыми действиями корабля.
Сигнал сбора, и матросы крепко сгрудились на верхней и средней палубах. Мне и Ярчуку надо было скатить слова революционного напутствия. Не знаю, что сказал Ярчук. Но когда передо мной стали сотни сосредоточенных лиц, когда я увидел эту массу глаз, на меня устремленных, я почувствовал небывалый, восторженный трепет. Он пронизал насквозь все тело, первые секунды сжал горло. Я, как никогда, реально осязал нити, связующие меня с этой массой лиц и глаз. Хотелось не говорить, а броситься и обнять эту многоликую силу пролетарской революции, великой мечты, готовой вот-вот стать действительностью. С большим трудом я мог вымолвить несколько слов: «Товарищи, наступают исключительные события в истории нашей страны и всего мира. Мы идем творить социальную революцию. Мы идем оружием сбросить власть капитала. Это нам на долю выпало величайшее, неизбывное счастье осуществить страстные мечты угнетенных...»
Прошло много лет, а картина этого митинга, последних минут перед выступлением как живая стоит перед глазами, и едва ли кто из участников ее забудет. Ни рукоплесканий, ни криков и возгласов, — сжимают в крепких объятиях, целуют, тискают руки, на энергичных обветренных лицах слезы и сияние глаз.
Другое собрание. В кают-компании господа офицеры. Здесь настроения иные — тревога, озабоченность, недоумение. При моем появлении и обычном приветствии все встали. Стоя выслушали короткое объяснение и... приказ: «Мы идем с оружием в руках свергнуть Временное правительство. Власть переходит Советам. На ваше сочувствие мы не рассчитываем, и оно нам ненужно; но мы требуем, чтобы вы были на своих местах, точно исполняли свои обязанности по кораблю и наши приказы. От лишних испытаний мы вас избавим». Вот все. В ответ прозвучало короткое морское «есть» командира судна, и сейчас же все разошлись по местам и своим каютам. Командир вышел на мостик.
Медленно тронулся «Амур» с матросами, сплошь покрывшими палубу. Было их свыше двух тысяч, жались, громоздились где могли и не двигались — ходить не было места. В каюте судового комитета, где разместился штаб, тоже теснота и давка. В уголке прикорнул Блейхман, растерянный, забытый и никому не нужный с его анархизмом.
Он сам чувствовал свою ненужность, и вся его фигура говорила о какой-то робости, словно просила, чтобы его «пожалуйста» не трогали, через несколько дней он будет снова призывать, а теперь... теперь Блейхман немножко жалок, как и его призывы. Не символ ли это анархизма, с бурливой словесностью и никчемностью в революции?
Идем по узкому каналу, в кильватере «Ястреб» и другие суда. Невольно думаешь: а что, если правительство предусмотрительно заложило пару мин и расставило десятки пулеметов за прикрытиями на берегу, — так это просто и так легко разгромить наше предприятие. Но правительству не до того. Вот и Нева. Фабричные трубы, суда — все спокойно, без признаков грядущей социальной и боевой грозы.
Мы решаем вопрос, где встать для высадки десанта. Вдруг слышим ликующее могучее «ура». Выскакиваем на палубу. Посреди Невы развернулся наш крейсер «Аврора». Гремят приветственные клики, радость, оживление ключом забили на палубе. «Какая жалость, что мы забыли оркестр!» — «Ничего, скоро будет другая музыка!»
«Амур» стал невдалеке от «Авроры», ближе к Николаевскому мосту. Через несколько минут на палубу поднялся Антонов-Овсеенко, член руководящей тройки Военно-революционного комитета********. Наскоро сообщает новости и передает распоряжение Военно-революционного комитета. Зимний дворец окружается. Часть наших отрядов займет место в цепи окружения, часть необходимо высадить на Васильевский остров. К «Амуру» подходят мелкие суда, чтобы переправить десант к берегу. Высадка идет споро и быстро, палуба пустеет, на корабле остается только боевая вахта. Устанавливаем связь с «Авророй» и Петропавловской крепостью.
Антонов-Овсеенко нам сообщил, что Военно-революционный комитет намерен использовать вначале мирный путь: министрам Временного правительства будет послан ультиматум — сдаться под угрозой обстрела дворца с боевых судов и Петропавловской крепости. В случае отказа правительства сдаться было предложено убрать больных и раненых из лазарета, расположенного в части Зимнего дворца, иначе ответственность за попадание снарядов в лазарет падет на головы министров.
С нами тов. Антонов-Овсеенко условился, что в случае отклонения ультиматума Петропавловка даст сигнальный пушечный выстрел — холостой, мы ответим также холостым пушечным выстрелом. Затем, после небольшой паузы, крепость даст новый выстрел, после которого мы откроем по дворцу боевую стрельбу.
Мы тут же отдали распоряжение старшему артиллерийскому офицеру «Амура» выяснить возможность обстрела дворца и скоро получили ответ: «Стрелять с «Амура» нельзя — мешает Николаевский мост, лежащий на линии выстрела. Для обстрела дворца корабль необходимо отвести на новое место». Тогда мы решили запросить «Аврору» о возможности обстрела, и с нее получили положительный ответ. На том и порешили: будет стрелять «Аврора».
Наступил вечер, уже было темно, когда нам сообщили, что ультиматум правительством отклонен. На «Аврору» был отдан приказ приготовить условленный выстрел. Стали ждать сигнала крепости. Набережные Невы усыпала глазеющая публика. Очевидно, в голове питерского обывателя смысл событий не вмещался, опасность не представлялась, а зрелищная сторона была привлекательна. Зато эффект вышел поразительный, когда после сигнального выстрела крепости громыхнула «Аврора». Грохот и сноп пламени при холостом выстреле куда значительнее, чем при боевом, — любопытные шарахнулись от гранитного парапета набережной, попадали, поползли. Наши матросы изрядно хохотали над комической картиной*********.
Меня выстрел застал в кают-компании, где между мною и офицерами шла мирная беседа. Разговор на текущие темы не клеился, и мы слушали рассказы командира, участника русско-японской войны, о Цусиме. На кают-компанию выстрел «Авроры» произвел ошеломляющее впечатление. Несмотря на долгую привычку к выстрелам, все вздрогнули и бросились к окнам. У командира странно запрыгали губы, как перед плачем или истерикой. «Не волнуйтесь, господа, это холостой...»
Но кают-компания долго не успокаивалась. Разговор затих. Только командир в большой тревоге и оторопелом смущении промолвил: «Выстрел по столице... с русского корабля», — и глаза его заблестели подозрительной влагой. Это было в начале гражданской войны, потом господа офицеры привыкли к русским выстрелам по русским городам, делали их с остервенелым наслаждением. Но тогда... тогда это было больно и непонятно.
После выстрела наступило молчание, молчала и крепость. Мы недоумевали, в чем дело, и ждали. Дворец, видимо, еще сопротивлялся, изредка доносились оттуда стрекотанье пулемета и залпы, но крепость новых вестей не давала. Очевидно, в чем-то нарушена ситуация: должно быть, Военно-революционный комитет внес изменение в наш план. Мы терялись в догадках...
Действующий флот
В каюту штаба бомбой влетает вахтенный: «Корабли идут!» Все высыпали на палубу. Линии корабельных огней сверкали у входа в Неву. «Забияка» и «Самсон» быстро приближались. Опытный, наметанный глаз старых моряков сразу определяет не только вид, но и индивидуальность судна. Как ни были мы уверены в победе наличными силами, но подарок действующего флота вызвал у всех чувство огромного подъема и ликования. Долго несмолкаемое, могучее «ура» на всех судах, шум судовых машин, — есть от чего прийти в восторг. «Эх, хорошо революцию делать!» — восхищается рядом со мною матрос. Действительно хорошо, исключительный, редкий, неповторимый праздник революции. «А ведь там, поди, слышат и не радуются», — показывает он на Зимний дворец. Да, там в это время «демократические» министры слали проклятия «демократии», их породившей, — жалкому, трусливому, растерянному мещанству.
С приходом новых судов на Неве образовалась солидная революционная эскадра. С этого момента не только в ночь 25 октября, но и дальнейшие попытки контрреволюции к сопротивлению, вплоть до похода Керенского — Краснова, были никчемными. Несколько позднее в нашем штабе ставился вопрос так, между прочим: как быть, если Краснов войдет в Питер? Помню, тогда Каллис взял план города и карандашом отметил ряд пунктов в центре: «Все это мы разнесем в полчаса судовой артиллерией». Он не преувеличивал — силища у нас составилась большая.
Едва корабли швырнули в Неву якоря, как наш катер пришвартовался к борту «Самсона». Эсминец, как разгоряченный после бега благородный конь, еще содрогается, словно живой, фырчат машины. В средней палубе, где собралась команда и куда спустились мы с Каллисом, — чертово пекло. Матросы почти все в одних полосатых тельняшках, машинная команда, как черти из ада, — в саже и масле, все потом обливаются. И нам пришлось первым делом сбросить шинели, расстегнуть воротнички рубах и засучить рукава...
По возвращении на «Амур» мы нашли здесь нежданных гостей: делегация — два эсера, два меньшевика-интернационалиста. В числе первых — Спиро, один из вождей левого эсерства, в числе вторых, помнится, — наш теперешний друг тов. Крамаров. По русской пословице — «быль молодцу не укор», старое вспоминать не следует. Но эта «делегация» была столь характерна для позиции тогдашних наших «друзей» справа, что ее нельзя в воспоминаниях обойти молчанием.
Они заявили себя «делегацией» съезда Советов, сослались даже на «санкцию» Военно-революционного комитета. Мы им не поверили и не могли поверить: и потому, что среди них не было представителей вождя Октябрьского восстания — партии большевиков, и по содержанию их предложений, и по тону, который едва не повлек за собой несчастья.
Первым их вопросом было: «Как мы осмелились стрелять в Зимний, известно ли нам, что там есть министры — члены «советских» партий? (Имелось в виду — эсеров и меньшевиков.) Кто-то из делегатов с дрожью в голосе сообщил, как Маслов проклинал «демократию». Они запросили: что «у нас за штаб», что мы «будем делать дальше».
Делегация и ее вопросы вызвали среди членов штаба чувство, трудно поддающееся определению. Только чрезвычайная выдержка членов штаба спасла «делегацию» от неприятных последствий. Были два рискованных момента. Спиро обратился непосредственно к Каллису: как тот «смел без разрешения партии стать членом штаба? Ведь ЦК партии запретил принимать участие в восстании». Я видел, как сверкнули холодные серые глаза, чуть сжались брови и рука легла на кобуру. Еще момент и... Крепко стиснув руку товарища, я обратился к «делегатам»: «Вот что, господа хорошие, уходите подобру-поздорову, мы здесь не шутку шутим, и лучше предложите вашим министрам сдаться, тогда и «демократию» избавите от лишних волнений...»
Не успел я закончить, как в комнату влетел запыхавшийся матрос, один из ординарцев, обслуживавших связь с крепостью. Он принес записку, написанную на клочке карандашом, но не возбуждающую ни малейших сомнений. В записке было предложение открыть немедленно орудийную стрельбу по дворцу, чтобы не тянуть осаду до утра. Повторяю, записка сомнения не вызывала: ее содержание, нам казалось в тот момент, точно отвечало ходу борьбы. Поэтому не колеблясь мы отдали на «Аврору» приказ — приготовиться к боевой стрельбе. Все это произошло быстро, на глазах оторопелой делегации. «Ну, а теперь, граждане...» — и я жестом указал «делегатам» на дверь. Но в дверях стояли матросы, они слышали все вопросы «делегатов», и их лица не предвещали ничего хорошего. Это был второй рискованный момент. Я вышел проводить «делегацию», и по тем замечаниям, которыми провожали «гостей» матросы, можно было заключить, что мое общество для «делегатов» оказалось нелишним... «Прислужники буржуазии», «за борт...» и другое, не менее лестное, сопровождало этих господ.
Предстояло отдать последний приказ, который мог иметь роковое значение не только для министров «демократии», но и для самого дворца. Мы порешили выждать еще четверть часа, инстинктом чуя возможность смены обстоятельств. И мы не ошиблись. На исходе последних минут — новый гонец. Этот прямо от Зимнего. «Дворец взят!..» Новая радость, и притом двойная, — ведь мы были на грани рокового выстрела, и неизвестный гонец-матрос (время ли там узнавать, кто он!) явился спасителем Зимнего дворца.
Немедленно с Ярчуком на автомобиле мы отправляемся в Смольный. Об автомобиле позаботились наши матросы — просто забрали штук пять у мимо проезжавших буржуев и правительственных чиновников.
Улицы Петербурга спокойны и молчаливы. Ни малейших следов революционного восстания. Только на перекрестках Невского, Садовой и Литейного расположились малочисленные пикеты революционных солдат — греются у костров, — автомобиль пропускают без окриков и задержек. На повороте Знаменской площади видим даже пару освещенных трамваев с пассажирами. Словом, никаких следов революции. У Смольного навстречу нам выходят делегаты съезда, — первое заседание верховного органа Республики Советов, образованного со сказочной быстротой, кончено**********. Можно вернуться на корабль и выспаться.
На следующий день (26 октября) наша эскадра разделилась: «Забияка» и «Ястреб» пришвартовались к Василеостровской набережной; «Самсон» и другие мелкие суда были разбросаны по Неве дальше, за Николаевским и другими мостами, вплоть до Смольного, причем, в случае надобности, они легко могли перейти к Обуховскому заводу (на случай необходимости в обстреле Николаевской железной дороги). Штаб перешел на «Ястреб», где на палубе помещалась удобная для работы кают-компания.
Из города стали приходить тревожные вести. Буржуазия и мещанская обывательщина озлоблены, «Комитет спасения» будоражит толпу Невского проспекта контрреволюционными воззваниями. Передавали случаи избиений депутатов съезда, красногвардейцев, даже матросов.
Мы решили немного прочистить атмосферу и показать революционный штык буржуазной сволочи. Разослали ряд матросских патрулей на Невский и другие улицы с приказом разгонять обывательские сборища. Патрули действительно внесли успокоение. Возвращались они обычно с трофеями — с отобранным разным оружием: винтовками, револьверами, шашками и даже бомбочками; приводили подозрительных лиц: офицеров, ударниц, пьяных, господ сверхбуржуазного вида. Однако к этим «пленникам» и в штабе и у матросов отношение было крайне добродушное: после легкого опроса их отпускали на все четыре стороны; ударницам советовали поскорей сменить штаны на юбки, все это без издевки, с веселым простым смехом, а пьяных даже кормили консервами и отправляли в матросское помещение выспаться. Очевидно, молва о ласковом приеме пьяных на корабле прошла по всему Питеру, — скоро от пьяных отбою не стало на корабле. Тогда применили другой способ вытрезвления, несколько жестокий в осенние дни: матросы стали окунать пьяных головой в Неве, средство и в смысле отрезвления и избавления от пьяных посещений оказалось превосходным.
В воздухе, однако, чувствовалось наступление грозы. Эсеры, меньшевики, их комитеты продолжали взывать против «узурпации» большевиков. У врагов революции была, хоть и слабая, надежда на фронт, на Керенского, который сбежал за казаками. Пронеслись уже слухи, что казацкие полки движутся к Петербургу. Случаи нападения на советские автомобили, разоружения красногвардейцев стали учащаться. Выявились отчетливо и настоящие центры контрреволюционных выступлений: Владимирское, Константиновское, Павловское и другие юнкерские училища.
Ликвидировать толпу на Невском было невозможно без решительных средств, а к ним не прибегали, все еще надеясь, что обывательщина уляжется сама собой, или ждали для «успокоения» более основательных поводов, — они явились через день.
Вечером 26-го мы с Ярчуком отправились в Смольный на заседание съезда. Никогда еще Смольный не вмещал такого количества людей, как в этот вечер: солдаты, матросы, красногвардейцы.
Большой зал, где обычно собирался Петербургский Совет, залит волнами яркого света и битком набит депутатами и гостями. На трибуне В. И. Ленин — вождь пролетарской революции, отныне приковавший к себе небывалое в истории внимание всего мира: любовь одной половины, ненависть другой. Четыре месяца мы его не видели, но, незримый, он руководил великой партией, влил в наши ряды энергию и твердую веру в революционную победу. Бритое, необычное лицо, но знакомы глаза, улыбка, — во всей фигуре торжество победы рабочего класса и уверенность в силе и правде социальной революции. Декреты о мире, о земле, о рабочем контроле. Вот они — мир, хлеб, воля. Они завоеваны в первом бою. Много осталось свидетелей великих минут, о них писать не буду.
«...Образовать Совет Народных Комиссаров в составе...» Мой сосед Ярчук в большом волнении: «Какой Совет Комиссаров?! Что за выдумки? Власть Советам!..» Здесь же, в ряду, загорается жаркий спор. На нас шикают, кричат. Ярчук не унимается: еще бы, все планы «анархистского оппортунизма» полетели к чертям, — диктатура пролетариата доподлинная, организованная, а не мифическая словесность. То-то посмеется Блейхман...
Затем тов. Свердлов оглашает список кандидатов в члены ВЦИК. Слышу мою фамилию. Список принимается единогласно. Съезд закрывается под мощное пение международного пролетарского гимна.
На корабле спорили долго. Ярчук злился, негодовал и считал себя обманутым. Хорошо ли быть обманутым... революцией! Но под конец, мирно закусив консервами, повалился вместе с «узурпатором», не раздеваясь, спать.
Утро принесло тревожные вести. Буржуазия на улицах наглела, крепли слухи о близком приходе Керенского и казаков. В полдень донесли о захвате юнкерами и офицерами телефонной станции. Кто-то сообщил, что на верхушку Исаакия юнкера втащили пулеметы. Работа в штабе закипела. Отряд за отрядом рассыпались по разным направлениям. К станции направили крупные силы моряков.
Выхожу на палубу. Смотрю, на рядом стоящем «Забияке» странное оживление. С носового орудия снимают чехол, подносят снаряды. Бегу на миноносец узнать, что это значит. Там уже комендор наводит. Куда? Зачем? «Да вот на Исаакия — там, слышь, юнкера с пулеметами в наших стреляют». Еле-еле уговорил, что это непроверенные слухи, что стрельба глупа, бесцельна и преступна. Угомонились, но с явным недовольством — уж очень хотелось пострелять. «Больно прицел хорош», — с разочарованием молвил комендор. Жестоко обругав председателя судового комитета, заставил орудие прикрыть, снаряды убрать и вернулся в штаб.
Скоро история с телефонной станцией была благополучно закончена. Наши отряды привели несколько юнкеров, взятых у станции. С ними в штабе мирно побеседовали и отпустили. Казалось, добродушию революции не было предела.
Однако добродушие не могло долго продержаться, раз враги революции продолжали его упорно провоцировать.
Я не был при подавлении восстания Владимирского юнкерского училища. Матросы вернулись с операции в крайнем возбуждении. Еще бы! Выкинуть белый флаг — знак сдачи и покорности — и затем поливать из пулемета матросов и красногвардейцев, не подозревавших бесчестного, кровавого обмана, — это чрезвычайно мало располагало к дальнейшему добродушию. И пусть не сетуют господа из того лагеря на жестокость революционных матросов. Если и был в действительности взрыв жестокости, он явился результатом возмутительной, зверской провокации юнкеров Владимирского училища.
Дабы предотвратить новые попытки к восстанию в других юнкерских училищах, Военно-революционный комитет решил провести разоружение этих училищ. Решение это, однако, вынесено было не сразу. Нам пришлось иметь дело с Константиновским артиллерийским училищем на Забалканском проспекте. Это было уже в то время, когда под Питером шло сражение с казаками Краснова. По Николаевской железной дороге, кажется в Колпино, должен был выступить Лодейнопольский пехотный полк на тот случай, если казаки вздумают метнуться наперерез Николаевской дороги, чтобы разъединить Питер и Москву. К этому полку придавалась распоряжением Военно-революционного комитета артиллерия Константиновского училища. Наш штаб получил сообщение, что училище отказалось подчиниться приказу комитета, и на нас возлагалась задача или заставить его выполнить приказ, или немедленно училище разоружить. Выполнить распоряжение революционного комитета предложено было мне и Каллису. Свободных матросов в это время у нас не оказалось — все были на фронте против Краснова, — для операции забрали кронштадтских красногвардейцев.
Отряду было приказано расположиться против училища, мы с Каллисом решили вдвоем пойти и предварительно выяснить с командой училища ее отношение к революции. Условились с начальником отряда: если через полчаса не вернемся, больше не ждать и начинать обстрел и атаку.
Вошли в помещение комитета команды. Комната переполнена, идет о чем-то жаркий спор. При нашем появлении все смолкает.
«Мы представители Военно-революционного комитета. Вами получен приказ комитета о выступлении?» — «Да, получен». — «Почему он не исполнен? Признаете вы власть рабочей революции?» — и ряд других вопросов.
Кто-то из командного комитета стал оправдываться: «Прежде всего, команда революционной власти подчиняется безусловно, но выступить артиллерия не могла, потому что ей не было дано пехотного прикрытия».
Отговорка явно несуразная — наготове к выступлению стоял и ждал Лодейнопольский полк. Саботаж и неповиновение очевидны. Ровным, спокойным тоном Каллис заявляет: «Никаких в дальнейшем уверток и колебаний, — или точно и беспрекословно выполнять приказы, или все немедленно будете арестованы. Сопротивление аресту будет наказано смертью».
Слова Каллиса производят сильное впечатление: «Мы готовы в любую минуту, когда прикажете...»
Дело кончено, но за разговорами мы совсем забыли об условленном получасе. Лишь случайно у кого-то в руках я увидел часы, взглянул на свои и стремглав бросился к выходу: на исходе была последняя минута.
Красногвардейцы рассыпались частью цепью, приготовившись к стрельбе, частью подошли к железным воротам, бывшим на запоре, от которых сторож благоразумно сбежал. Его разыскали, отперли ворота, и отряд, не трогая команды, пошел обыскивать училище и офицерские квартиры. В сущности, это не был обыск, просто заходили и спрашивали оружие, — офицеры отдавали, и этим кончалось. Разоружение Константиновского училища прошло вполне благополучно, а на другой день команда выступила с артиллерией на Николаевский вокзал.
На нас же с Каллисом было возложено проследить за отправкой артиллерии и полка до конца, т. е. до момента отъезда их эшелонов. Здесь мы натолкнулись на «викжеляние» дорожного комитета. Он, по союзной политике Викжеля, объявил себя «нейтральным». Командира и полковой комитет лодейнопольцев мы нашли в большом затруднении: дорожный комитет отказывал в отправке эшелона. «Как же быть? — вопрошал нас председатель полкового комитета. — Мы явились воевать с казаками, а не с железнодорожниками».
Видимо, лодейнопольскому комитету выступать на позиции не улыбалось. Нечего греха таить, были у нас такие части «решительных» противников войны, которые не хотели никаких позиций, кроме домашних. Грызть семечки, кричать «ура» и «долой», принять большевистскую резолюцию — это куда ни шло, а вот сражаться: «Это уж вы сами». В комитете лодейнопольцев такие настроения проглядывали. Ими занялся Каллис и скоро привел их в «православный» вид, — сговорились. Но дело было за железнодорожниками. Тут мы настояли прежде всего на отправке — к машинисту подсадили пару матросов. Казалось все налаженным и благополучным. Эшелон готов был тронуться. Вдруг один из «викжелеобразных» заявляет, что «комитет не ручается» за благополучный ход эшелона, — «мало ли что может случиться».
В помещении комитета членов было человек шесть, мы с Каллисом и один матрос. Заслышав новую угрозу, Каллис немедля вынул внушительный кольт и приказал членам комитета сесть вдоль стены. Те опешили и сели.
«Вот что, товарищи, шутки в сторону, нам это надоело. Сейчас один из вас с товарищем матросом отсюда выйдет и устроит так, чтобы эшелон ушел вполне благополучно. Если ж что-нибудь произойдет, я перестреляю вас всех».
Комитет онемел, один из членов в сопровождении матроса немедленно был выпущен, а мы с Каллисом и остальными членами просидели так около часа, пока не получили извещения о благополучном прибытии эшелона в Колпино.
В комнату никого не впускали. Сидение кончилось, Каллис спрятал кольт, члены комитета вновь зашумели, где-то хотели протестовать против насилия. Мы посоветовали им сделать это как можно скорее и вышли.
Днем 29 октября 1917 года, по вызову В. И. Ленина, в Петроград пришли крейсер «Олег» (вместо намеченного линейного корабля «Республика») и эскадренный миноносец «Победитель» и встали недалеко от Николаевского моста. К этому времени крейсер «Аврора» отошел к Франко-Русскому заводу. На мою долю выпало счастье приветствовать «олеговцев». Восстановить сейчас то, что я сказал им тогда, очень трудно, но это первое общение с крейсером в Октябрьские дни сковало нас исключительными братскими узами.
Позднее, спустя полгода — в апреле 1918 года, — когда волею верховной революционной власти я был назначен главным комиссаром Балтийского флота, моими лучшими друзьями стали «олеговцы», участники великого Октября, кстати добавлю — и славные, на редкость преданные делу революции «амурцы»***********.
Незабываемы моменты личного и массового энтузиазма. Такие минуты были пережиты мной на «Олеге» в этот день.
Один за другим выплывают эпизоды Великого Октября; их трудно изложить в короткой статье.
Кронштадтцы и матросы судов действующего флота вместе с рабочими и гарнизоном Петербурга прошли все этапы Октябрьской борьбы. И всюду они были в первых рядах, всюду вносили энергию, смелость и вдохновение. На Невском они приводили в трепет озлобленное столичное мещанство, под Питером они с изумительной стойкостью выдерживали натиск казаков и явились к казацкому генералу предложить ему самому сдаться и выдать Керенского, но тот уже вновь успел сбежать. Отряд матросов под руководством пишущего эти строки выдворял из Городской думы контрреволюционеров во главе со старым Шрейдером. Матросы охраняли Думу, когда вновь избранный «голова» М. И. Калинин входил в Думу пролетарскую. Матросы заняли гнездо белогвардейщины — «Асторию», где наводили ужас на пьянствующее с горя офицерство. С разгромом контрреволюции в Питере кронштадтцы отправились добивать ее на Дону. В дни Учредилки снова ленточки флота пестрят золотом на улицах столицы, и снова матросы одним видом вносят успокоение в среду злобствующих мещан и саботажников.
Трудно сказать, где не были кронштадтцы-матросы в первую эпоху Октябрьской революции. И всюду они отличались беззаветной преданностью великому перевороту и власти Советов.
* В дни Кронштадтского мятежа 1921 года Ламанов редактировал «Известия» контрреволюционного ревкома, скрыться не успел и был расстрелян. (Примеч. автора.)
** А. Ф. Керенский. Дело Корнилова. М., 1918, стр. 84.
*** Там же, стр. 83 — 84.
**** «Известия Кронштадтского Совета рабочих и солдатских депутатов» № 189, 4 ноября 1917 г.
***** «Известия Кронштадтского Совета рабочих и солдатских депутатов» № 190, 5 ноября 1917 г.
****** Прапорщик, левый эсер, впоследствии коммунист, павший смертью храбрых за советскую родину в 1918 году. (Примеч. автора.)
******* Солдат-максималист, впоследствии перешедший в лагерь врагов советской власти, расстрелянный в 1919 году за участие в контрреволюционном мятеже на форту «Красная Горка». (Примеч. автора.)
******** Кроме него, в эту тройку входили тт. Подвойский и Чудновский. (Примеч. автора.)
********* Помнится, в своих воспоминаниях Малянтович, министр юстиции, в одной из книжек «Былого» рассказывает об осколке снаряда, залетевшем якобы в Зимний дворец и принесенном правительству Пальчинским. Взяв в руки осколок, морской министр Вердеревский сказал: «Это с «Авроры». (Приблизительно так пишет автор.) Это чистейший вздор, — никакого снаряда «Аврора» не посылала, выстрел был холостой и единственный. Очевидно, господин министр в мемуарах делает кураж перед современниками и историей: дескать, посмотрите, какие мы были храбрые! А с легкой руки Малянтовича и наши некоторые литераторы договорились даже до «залпа „Авроры”». И хочется им сказать: «Фантазируйте, друзья, да знайте меру. Подумайте, что бы стало с дворцом от залпа шестидюймовых «Канэ», да еще прямой наводкой». (Примеч. автора.)
********** Здесь очевидная неточность. Заседание съезда, по документам, кончилось в пять часов утра, а около трех часов был перерыв, мы приехали как раз к перерыву, но выходившие из Смольного нам сказали о конце заседания. (Примеч. автора.)
*********** Минный заградитель «Амур» в 1918 году вышел из состава флота. Команда единодушно порешила пойти на фронт и целиком влилась в 4-й Балтийский отряд, отражавший англичан на С. Двине. Это был один из лучших наших отрядов, сыгравших в первый опаснейший для молодой Республики Советов период гражданской войны исключительную по значению роль. Их история не написана, а она была бы великолепной страницей и в общей истории Красного Флота и в истории гражданской войны. (Примеч. автора.)
Ф. Хаустов
В ОКТЯБРЕ
Стояли сырые, холодные осенние дни. В домах Петрограда уже две недели топили печи, а одиночная тюрьма «Кресты» все еще не отапливалась. Сыро и зябко было в камерах.
Настойчивые требования заключенных большевиков к начальнику тюрьмы отапливать тюрьму не приводили ни к чему. Начальник тюрьмы, называвший себя эсером, авантюрист, взяточник и подхалим, намеренно оттягивал отопление здания, несмотря на то, что внутренний двор тюрьмы был завален штабелями дров и угля.
Тогда на летучем митинге заключенные решили устроить демонстрацию протеста.
И вот разом во всех камерах загремели о пол и двери табуреты, столы — все, что было тяжелое под руками. Гулом и шумом наполнилась тюрьма. От сильных ударов, казалось, выскочат двери из рам и провалятся потолки. Начальник тюрьмы и дежурный офицер, командовавший взводом казаков, охранявших тюрьму, струсили не на шутку. Они ввели казаков в тюремный коридор и выстроили против камер, где сидели большевики.
Тюрьма имела три этажа, но один общий, сквозной на все три пролета, коридор. У каждого этажа тюрьмы перед входом в камеры узкая, огороженная легкой железной решеткой дорожка-балкон, выходящая в коридор. Все сделано так, чтобы тюремная стража легко могла наблюдать за заключенными.
Большинство заключенных большевиков — солдаты. Камеры находились на втором и третьем этажах. Солдаты вышли из камер и, стоя у перил, потребовали от начальника тюрьмы вызвать прокурора.
В ответ на это начальник тюрьмы и казачий офицер выхватили из кобур револьверы и пригрозили:
— Разойдись по камерам, всех перестреляем!
Солдаты продолжали стоять. Тогда офицер, с перекосившимся от злобы лицом, повернулся к казакам и скомандовал:
— По бунтовщикам, взвод!!!
Казаки взяли на изготовку и в затаившейся тюремной тишине четко щелкнули затворы. Солдаты стали медленно расходиться по камерам. Балконы опустели. Два надзирателя быстро заперли на замки одиночки.
На время тюремный режим ухудшился. Но протест все же не прошел бесследно.
Петроградский Совет, куда после перевыборов вошло много рабочих и солдат-большевиков, настойчиво потребовал улучшить положение арестованных. Министр юстиции Зарудный уступил и приказал начальнику тюрьмы отапливать «Кресты».
Однако и после этого тюрьма не отапливалась больше недели. Да и после топки в камерах все еще было холодно и сыро.
Монархистам Пуришкевичу и николаевскому министру Хвостову в тюрьме Керенского жилось несравненно лучше, чем большевикам. Щедрые взятки начальнику тюрьмы открыли крепкие двери одиночек для этих черносотенцев. Их перевели на «больничное» содержание в отдельное двухэтажное здание во дворе тюрьмы и там поместили в просторные, теплые комнаты, обставленные дорогой мебелью. Родственников и знакомых на свидание с ними пускали беспрепятственно и разрешали подолгу без контроля вести беседы. Всевозможные передачи попадали к монархистам без задержек.
Эсер начальник тюрьмы восторгался Пуришкевичем и часто заходил к нему побеседовать «по душам». Причем взгляды их на политические события совпадали.
В одиночных камерах большевиков было холодно и сыро, но настроение у нас было бодрое, весеннее. Эту бодрость в нас поддерживали и развивали доносившиеся с воли вести о том, что попытка Временного правительства после июльских дней разгромить большевиков и рабочие организации потерпела крах. Мы с жадностью и величайшей радостью следили за тем, как под руководством ЦК большевиков снова мощно нарастали революционные, большевистские организации рабочих и солдат, как они множились, сплачивались, готовились к решительной боевой схватке с буржуазией. Через газеты и от рабочих, солдат и матросов, навещавших нас, мы узнавали, что и в широких бедняцких и крестьянских массах неудержимо растет революционное движение и симпатии к большевикам.
Каждый день приносил что-нибудь новое, волнующее радостью.
Вести от 12-й армии, что более 56 полков и частей готовы с оружием в руках по зову ЦК большевиков выступить за власть Советов.
Шестой съезд партии, письмо Ленина и решение ЦК о вооруженном восстании. Разве это не настоящая бодрая радость, которую переживали вместе с рабочими, матросами и солдатами заключенные в тесных казематах!
Революционная решимость петроградского гарнизона достигла определенной степени.
Литовский и Финляндский полки прислали к нам в «Кресты» делегатов, которые заявили, что солдаты займут тюрьму и освободят нас. Это частичное выступление было несвоевременно, и мы отклонили его.
Из «Крестов» коллектив заключенных большевиков напечатал два письма в «Рабочем и солдате» с призывом к восстанию.
Большевиков в то время в «Крестах» было уже немного, так как под давлением революционного большевистского Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов и настойчивых требований солдат Временное правительство многих выпустило из тюрьмы ранее. Среди освобожденных Революционным комитетом были товарищи Семен Рошаль, Сахаров, несколько солдат 176-го и 1-го пехотных полков.
Утро, когда мы вышли из тюремных ворот, было серенькое, какие обычно бывают в поздние осенние дни в Петрограде, но нам оно казалось необыкновенно прекрасным. Прямо из тюрьмы С. Рошаль и я отправились в Смольный, где нас приветливо встретил Подвойский и мы поступили в распоряжение Военно-революционного комитета.
Смольный в то время был переполнен красногвардейцами, рабочими и солдатами, и хотя все не спали ночь, никто и не думал об отдыхе. Восстание уже имело крупные успехи: большевиками были заняты здания почты и телеграфа, вокзалы, мосты. В казармах и на предприятиях шла лихорадочная работа по формированию Красной гвардии, и новые формирования тотчас же пускались в дело.
Товарищи с радостью сообщили нам, что Владимир Ильич сейчас в Смольном и руководит всем движением.
Часа через полтора после нашего прихода в Смольный Антонов-Овсеенко, Подвойский, Сахаров, Дашкевич и я на автомобиле отправились в казармы Павловского батальона. Казармы были пусты. Большинство солдат вместе с комитетчиками отправилось к Зимнему дворцу брать министров Временного правительства.
Соединенным отрядом, наступавшим на Зимний, командовал Чудновский. Мы отправились к нему, и он сообщил Подвойскому все подробности подготовки.
Зимний удалось отрезать, но засевшие там юнкера, «ударницы» и офицеры пулеметным огнем отбивали все попытки приблизиться к дворцу. Наш ружейный и пулеметный огонь для них мало чувствителен, так как они прикрылись баррикадами из штабелей дров. Огонь двух броневых машин, подходивших ближе, по той же причине также не имел успеха. Предстояло брать Зимний штурмом.
Чтобы согласовать общие действия всех наступавших частей, Подвойский и Антонов-Овсеенко отправились на автомобиле в Петропавловскую крепость, где помещался главный штаб, руководивший всеми операциями. В Петропавловской крепости была квартира штаба. Самый же штаб состоял из товарищей, которые ехали туда на автомобиле. Сахарова и меня Революционный комитет направил тоже в штаб для оперативных действий со стороны Петропавловской крепости.
В комнате нового большевистского коменданта крепости Благонравова состоялось военное совещание перед началом штурма.
Решено было предложить министрам Временного правительства подчиниться Военно-революционному комитету, а охранявшим дворец войскам сдать оружие. В случае отказа выполнить это требование намечено было взять дворец штурмом.
План штурма был такой: обстрелять юнкеров и «ударниц» орудийным огнем Петропавловской крепости, и, если понадобится, с орудий крейсера «Аврора», и повести колонны на штурм. Между крейсером и штабом установили сигнализацию зажженным фонарем на одной из башен Петропавловской крепости. Подвойский после этого уехал в Смольный с докладом Революционному комитету. Антонов-Овсеенко взял в руки трубку телефона, соединился с Зимним, вызвал представителя Временного правительства и заявил:
— Вы окружены железным кольцом восставших рабочих и солдат, десятки пушек крепости и кораблей направлены на вас. Требуем сдать оружие и подчиниться Военно-революционному большевистскому комитету, в противном случае вы будете уничтожены артиллерийским огнем.
Говорил он коротко, энергично, и худое его лицо выражало решимость.
Однако из Зимнего ответили, что Временное правительство не признает власти большевиков, не признает Военного комитета большевиков и добровольно оружие не сдаст.
Кроме того, из дворца предупредили:
— Знайте, что во дворце находятся раненые и больные воины, и вы будете виновниками их гибели.
Так Временное правительство, окружив себя юнкерами, офицерами и «ударницами», стрелявшими из пулеметов и винтовок, пыталось укрыться за спиной раненных в империалистическую войну солдат, чтобы выиграть время и стянуть подкрепления.
Антонов-Овсеенко перекинулся несколькими словами с присутствующими и предложил:
— Даем вам один час для переноски из дворца всех раненых и больных солдат в безопасное место. Гарантируем на это время полную безопасность и содействие. После этого начнем военные действия. Если вы не выполните требований, ответственность за последствия падает на вас!
Из Зимнего дворца на это ничего не ответили. Антонов-Овсеенко снова позвонил. Опять молчание.
Тогда, после пятиминутного обмена мнений, решено было послать парламентера в Зимний с письменным ультиматумом. Я написал на клочке бумаги из полевого блокнота под диктовку Антонова-Овсеенко ультиматум с требованием немедленной сдачи оружия и подчинения Военно-революционному комитету. Один из солдат, находившийся тут же, взялся отнести бумагу в Зимний и там, кроме того, на словах объявить ультиматум юнкерам.
Парламентер отправился на автомобиле. Прошел к «ударницам», охранявшим дворец, вручил им бумагу и стал убеждать выполнить требования ультиматума, но полупьяные «ударницы» пытались поднять его на штыки. Парламентеру пришлось удалиться.
Антонов-Овсеенко поехал на крейсер «Аврора». Сахаров и я отправились готовить гарнизон крепости к огню по Зимнему.
То, что увидели и услышали мы здесь, заставило нас действовать быстрее.
Боеспособным оказался только один взвод пулеметчиков 2-го пулеметного полка. Взвод был расположен на стене крепости, прямо против Зимнего дворца. Со стены виден был массивный красный фасад Зимнего дворца и красивая решетка прилегавшего к нему сада, за которой явственно торчали жерла двух пушек, направленных на крепость. Взвод пулеметчиков был большевистским. Я указал солдатам цель — ту сторону дворца, где не было раненых солдат, и пошел вместе с тов. Сахаровым осматривать батарею крепости и арсенал.
Батарейка крепости была выставлена в выступе стен. Было в ней всего две пушки, да и то без панорам. Мы отправились в арсенал, чтобы выкатить новые орудия. Длинный арсенал крепости был переполнен пушками, но все они не имели необходимых частей. Из двухсот орудий не было ни одного годного для стрельбы. Орудийный мастер, находившийся в арсенале, объяснил нам, что по приказанию Временного правительства эти части были вывезены из арсенала недели две-три назад. Досадно было смотреть на длинные ряды темных силуэтов бесполезных пушек.
Не лучше было и в казармах. Гарнизон крепости был недавно обновлен Керенским и состоял из артиллеристов, переброшенных сюда, кажется, из Ташкента, где они выполняли незавидную роль защитников Временного правительства. Военная организация поработала над их перевоспитанием, но все же, за недостатком времени, не добилась полного успеха. Правда, накануне переворота солдаты крепости вынесли резолюцию — поддержать Советы. Но резолюцией дело и ограничилось. Когда же настал час решительных действий, они заколебались, начали митинговать и заняли нейтральную позицию: огня не открывать, а ждать, когда юнкера и министры сами сдадутся.
Попытки тов. Сахарова переубедить солдат не имели успеха.
Одного взвода 2-го пулеметного полка при таком положении гарнизона было недостаточно. Нужна была артиллерия. Тогда я, связавшись телефоном со Смольным, запросил Военно-революционный комитет о немедленной высылке в крепость артиллеристов с панорамами, а еще лучше с исправными орудиями. Я назвал артиллерийскую дивизию, куда за неделю перед тем Военно-революционный комитет назначил своим комиссаром выпущенного из «Крестов» Р. Сиверса.
— Пусть Сиверс даст крепости настоящих большевиков, — просил я у Смольного.
У телефона находился т. Свердлов, и он быстро выполнил мою просьбу. Не прошло и часа, как в крепость прибыли большевики-артиллеристы.
Орудия быстро приготовили к бою. Этих товарищей уговаривать не приходилось. Они не задумываясь разрушили бы до основания дворец, лишь бы добраться до юнкеров и Временного правительства.
Артиллеристы хотели стрелять гранатами, но, по плану штаба, разрушать дворец надо было только в случае крайней необходимости. Подавить и терроризовать противника, сделать его неспособным к активной защите можно было и без разрушения дворца гранатами. Мы предложили стрелять шрапнелью.
На стене крепости зажгли фонарь — сигнал «Авроре» приготовиться к бою.
— Батарея, огонь!
Первый залп вверх (как было условлено в штабе), а затем по Зимнему.
Темноту мягкой ночи прорезали молнии орудийного огня крепости. Ясно можно было наблюдать, как у Зимнего заметались тени. Прежде уверенная стрекотня юнкерских пулеметов стала теперь прерывистой и редкой. Ружейный огонь смолк. А когда раздался могучий выстрел из тяжелого орудия «Авроры» (холостой), ответные выстрелы со стороны дворца совершенно стихли.
Наступила напряженная тишина.
Продвинувшиеся под защитой броневиков и занявшие к тому времени соседние с Зимним дворцом здания солдаты, матросы и рабочие под предводительством Антонова-Овсеенко, а также и другие отряды, окружавшие дворец, бросились на штурм и почти без жертв заняли Зимний, разоружили офицеров и юнкеров.
Через час т. Антонов-Овсеенко под конвоем привел в крепость пленных — министров Временного правительства, среди них был гладко выбритый, высокий, в английском костюме Терещенко, в новенькой французской адмиральской форме Вердеревский, сухощавый, бородатый Кишкин, Скобелев и еще несколько других. Керенского не было. Ему удалось бежать из Петрограда.
Министров поместили в какой-то просторной комнате с длинными скамьями, помостом и трибуной. Все они заметно волновались, но старались делать спокойное лицо.
Антонов-Овсеенко объявил министрам, что все они арестованы Военно-революционным комитетом за вооруженное сопротивление. После этого он развернул лист бумаги и, улыбнувшись, сказал:
— Надеюсь, все грамотные, — ну, так распишитесь!
Министры кисло улыбнулись, подошли к столу и стали один за другим расписываться.
Арестованных развели по казематам Петропавловской крепости.
Через час после ареста Временного правительства, в глубокую полночь, в Петропавловскую крепость привели под конвоем несколько рот разоруженных юнкеров Гатчинского юнкерского училища. Эти юнкера свирепо расправлялись с большевиками в июльские дни, а сейчас держались смущенно, боязливо и пытались оправдаться, что они даже и не знали, зачем их вызвал Керенский.
Они опоздали к защите Зимнего и, когда вошли в Петроград, были окружены солдатами и вооруженными рабочими. Узнав о падении Зимнего, сдали оружие без боя. Юнкеров также изолировали в помещениях крепости, но на другой или на третий день, когда юнкера дали обещание не выступать с оружием против советской власти, их по распоряжению из Смольного выпустили из крепости. Слова своего они не сдержали. Когда Керенский и Краснов заняли Гатчину, юнкера несли сторожевое охранение, чем фактически помогали наступлению на Петроград.
Комендантом Зимнего дворца был назначен солдат т. Чудновский. Это назначение обрадовало солдат.
Ночь промчалась незаметно. В 4 часа утра Благонравов и я поехали осмотреть Зимний. На набережной перед дворцом ходили с ружьями через плечо густые патрули матросов. В роскошном вестибюле были свалены трофеи — винтовки и пулеметы, отобранные от юнкеров. Обстановка и убранство комнат не пострадали. Охрана дворца уже была налажена.
Выйдя из дворца, мы внимательно вглядывались в фасад дворца и увидели под карнизами крыши и у одного окна следы разрыва шрапнели. Часть окон была выбита пулеметным огнем.
Памятуя уроки Парижской коммуны, участники осады стремились возможно быстрее произвести захват Зимнего. К тому же неустанно призывал и товарищ Ленин. Нам известны были слова Ильича:
«История не простит промедления революционерам, которые могли победить сегодня (и наверняка победят сегодня), рискуя терять много завтра, рискуя потерять все». (Ленин, т. 21, стр. 362).
А. А. Дорогов
ВОСПОМИНАНИЯ МАТРОСА АЛЕКСЕЯ АНТОНОВИЧА ДОРОГОВА О ВЗЯТИИ ЗИМНЕГО ДВОРЦА
20 октября 1917 года в Кронштадте получены были сведения, что состоялось постановление ЦК партии большевиков о выступлении против Временного правительства. Было созвано экстренное заседание Кронштадтского исполкома, на котором постановили: избрать двух товарищей для посылки в Петроград в ЦК выяснить, в какой мере Кронштадт может принять участие в выступлении. На этом же заседании была выделена комиссия для выявления численности могущего выступить гарнизона.
21 октября выделенные товарищи выехали в Петроград, где им сообщили, что в данный момент выступать не следует, но необходимо быть наготове.
22 октября Кронштадтским Советом было принято воззвание от имени кронштадтских рабочих и гарнизона к петроградским рабочим и гарнизону Петрограда — выступить совместно с кронштадтскими рабочими и гарнизоном против Временного правительства.
23 октября из Петрограда получены были сведения о полной подготовленности к выступлению против Временного правительства, а также и о лихорадочной подготовке Временного правительства, формирующего свои верные части и юнкеров.
24 октября весь кронштадтский гарнизон рвется в последний и решительный бой. Из Петрограда стали поступать сведения, что все мосты заняты юнкерами и разведены. От Военно-революционного комитета был получен приказ выступить. По получении приказа Исполком наметил следующий план действия: были выделены ударные части, погружены на минный заградитель «Амур», который должен был отправиться к Зимнему дворцу в Петроград. Линейный корабль «Заря! свободы» должен был войти в канал для обстрела правительственных войск; если будет передвижение в Петроград, он должен был погрузить и отправить снаряды в Петроград для «Авроры». Был назначен морской революционный штаб, который должен был отправиться на «Амуре». Раскольникову было поручено созвать митинг на Якорной площади при посредстве тревожных гудков порта для оповещения о выступлении кронштадтского гарнизона. На митинге собралось столько народу, что заполнилась вся Якорная площадь. У собравшихся было бодрое настроение и уверенность в победе.
25 октября, рано утром, минный заградитель «Амур» погрузил десант из матросов 1-го Балтийского флотского экипажа, машинной школы и отправился в Петроград, чтобы сменить Временное буржуазное правительство на постоянное рабоче-крестьянское.
Войдя в устье Невы, на «Амуре» подняли боевой флаг; горнист заиграл тревогу, команда стала на свои боевые места. Настроение как у команды «Амура», так и у всех кронштадтских матросов было бодрое, была полная уверенность в своих силах и победе.
Пройдя мимо Балтийского судостроительного завода со строящимися гигантами-дредноутами, «Амур», приветствуемый рабочими завода, подошел к крейсеру «Аврора», стоявшему на Неве, где команда была вся в сборе на палубе. Под звуки музыки и под крики «ура» «Амур» прошел мимо «Авроры» и, не доходя Чугунного моста, отдал якорь. Через несколько времени на «Амур» прибыл член Военно-революционного комитета тов. Антонов-Овсеенко, старый знакомый морякам по Гельсингфорсу. Устроили заседание штаба с судовым комитетом, где тов. Антонов- Овсеенко кратко информировал о положении в Петрограде, сообщил, какие части присоединились к Революционному комитету, после чего приступили к выработке плана участия прибывших в наступлении на Зимний дворец. «Амур» хотели подвести под самый Зимний дворец, и в случае, если Временное правительство не будет сдаваться, бить из орудий в упор.
При сильном течении судно провести оказалось очень трудно, и решили оставить «Амур» там, где он остановился. В случае надобности решили обстрел производить перекидным огнем, шрапнелью, тут же вычислили расстояние. За мост пропустили два прибывших миноносца.
Часа в 3 — 4 вечера Военно-революционным комитетом было предложено выделить с «Авроры» и «Амура» по одному надежному товарищу для связи с Петропавловской крепостью и посылки их парламентерами к Временному правительству. От «Амура» был командирован я. Срочно был спущен на воду катер, поставлен на нем пулемет, и я отправился в Петропавловскую крепость. Немного не доходя до Зимнего дворца мы были обстреляны из пулемета от Зимнего; стоявший у пулемета тов. Иванов был легко ранен в руку. На стрельбу мы ответили стрельбой. Зайдя в канал к воротам Петропавловской крепости, катер подойти к ней не мог из-за мели, и в крепость я вошел через окно, куда меня принял комиссар крепости тов. Благонравов. По прибытии в крепость я увидел, что и там все были готовы к наступлению.
После моего прибытия в крепость вскоре приехал тов. Антонов-Овсеенко, и началось совещание, в котором участвовали тт. Благонравов, Антонов-Овсеенко, Тарасов-Родионов, Павлов, товарищи с «Авроры», я и другие товарищи, фамилии которых не помню. Опять обсуждали план захвата Зимнего. План заключался в следующем: в 6 1/2 час. вечера должен был быть поднят флаг наполовину на Петропавловской крепости. В это время части, верные революции, должны были приготовиться к наступлению, вместе с тем должны были быть посланы к Временному правительству парламентеры с ультиматумом следующего содержания: Временному правительству предлагалось сложить свои полномочия, и если в течение 20 мин. оно не сложит полномочий, то предлагалось ему эвакуировать находящийся во дворце лазарет, а в случае неполучения ответа в указанный срок, на Зимний дворец должны были быть направлены орудия Петропавловской крепости и судов. В 7 час. флаг должен быть поднят до конца, что означало наступление.
Мы были связаны с крейсером «Аврора», с заградителем «Амур». У нас в Петропавловской крепости в гарнизоне было около 40 пулеметчиков. В воинских частях было около 4 тысяч надежных товарищей: пулеметный батальон Кольта, 2 самокатные роты — 1-я и 3-я — и пехотная команда артиллерийского склада, и около тысячи было под сомнением. Мы могли очень многих вооружить, потому что в наших руках был Кронверкский арсенал, из которого мы снабжали оружием рабочих. В особенности перед взятием Зимнего дворца очень много оружия выдавали заводам.
На совещании распределили роли: тт. Антонову-Овсеенко и Благонравову поручено было общее руководство наступлением; тт. Тарасову-Родионову и Павлову — командование крепостной артиллерией, которая состояла из трех или четырех орудий, поставленных на мысу у Петропавловской крепости и наведенных на Зимний дворец. Я и товарищи с «Авроры» должны были отправиться в Зимний с ультиматумом.
На совещании кто-то подал мысль, чтобы орудие поставить на стену Петропавловки. Павлов сказал, что где-то можно втащить. Пошли втаскивать орудие, но это не удалось.
Во время совещания стали прибывать большими партиями с заводов рабочие, которых начали вооружать из арсенала Петропавловки.
Только что закончилось совещание и приближалось время начала действий, как явились назначенные к орудиям артиллеристы и заявили, что они стрелять отказываются, так как орудия неисправны: испорчены компрессоры, и из них стрелять нельзя. Тов. Антонов-Овсеенко был возмущен подобным положением дела. Было решено вызвать артиллеристов-моряков, а тт. Антонов-Овсеенко и Благонравов пошли проверять орудия. Пока они ходили, тов. Лашевич прислал двух моряков, которые заявили о согласии стрелять из любых орудий.
Во время заседания поступали сведения о присоединении новых и новых частей, также поступили сведения о присоединении моряков 2-го Балтийского флотского экипажа, который долгое время колебался и был нейтральным. В воинских частях у большинства настроение было революционное, и лишь в некоторых частях наблюдались колебания. Во 2-м Балтийском экипаже приблизительно до 4-х часов было нейтральное настроение — ни за большевиков, ни за правительство. Но часа в четыре мы получили из Петропавловской крепости известие о том, что они к нам присоединились. И все время с 4-х часов поступали сведения о новых и новых присоединениях к большевикам.
Вследствие отказа артиллеристов стрелять и в связи с обходом тт. Антоновым-Овсеенко и Благонравовым, назначенное время к выступлению истекло, и план действий немного пришлось изменить.
Временному правительству попытались передать ультиматум по телефону, но на вызов Зимний не ответил. Чтобы не упустить время, решили послать ультиматум с самокатчиками. Через некоторое время самокатчики вернулись с сообщением, что Штаб округа сдался, а в Зимний ультиматум передать не могли, — там его не приняли. Тов. Антонов-Овсеенко собрался выехать в Штаб округа принимать дела, но мы настояли на том, чтобы он оставался, а поехал я, так как у нас не было уверенности, что Штаб сдался так легко. Приехав в Штаб, я увидел, что сдача дел Штабом подходит к концу. Я сразу вернулся в крепость за тов. Антоновым-Овсеенко и вместе с ним и с тов. Павловым поехали опять в Штаб. По прибытии туда мы членов Штаба на месте не застали; солдаты и красногвардейцы разбирали и просматривали в шкафах штабные бумаги.
Как только вошли в помещение Штаба округа, тов. Антонов-Овсеенко сел за стол писать второй ультиматум Временному правительству, приблизительно следующего содержания: Штаб округа сдался, Зимний окружен революционными войсками, и если в течение 20 минут Временное правительство не сложит свои полномочия и не сдастся, по дворцу будет открыт огонь с судов и из Петропавловской крепости, и все будут сметены вместе с дворцом. Когда он написал ультиматум и стал передавать мне, чтоб я снес его и предъявил Временному правительству, я ему заметил, что нет печати Военно-революционного комитета, на что он сказал: «Меня хорошо знают и по подписи».
С ультиматумом отправились я и тов. Павлов; тов. Павлов остался на середине площади, между Штабом округа и дворцом, чтобы обоим не гибнуть, — настроение было такое: живыми от юнкеров не вернемся, и в случае, если одного расстреляют, другой может сообщить в крепость. Подходя к баррикадам, поленницам березовых дров, которыми был окружен Зимний дворец с площади, я услышал за баррикадами гул голосов. Раздался оклик: «Стой! Кто идет?» Несколько солдат направили на меня винтовки с баррикад. Я ответил: «Иду от Революционного комитета парламентером к Временному правительству с пакетом, и пакет нужно передать лично». Солдаты стали звать офицера; подошел офицер и предложил передать пакет ему. Я ответил, что по поручению Военно-революционного комитета пакет должен передать лично Временному правительству и сейчас же должен получить ответ. Он грубо ответил: «Давай и не разговаривай, иначе будешь расстрелян!» Я заявил ему, что в этом не сомневаюсь, а пакет передать ему не могу. Он тогда понизил голос и сказал: «Пакет я передам Временному правительству сейчас, а ты отбегай, а за ответом позовем через десять минут». Мне ничего не оставалось делать, как отдать, а в голове мелькнуло: «Сейчас, подлецы, в спину расстреляют». Отдав пакет, я отошел от баррикад и подошел к Павлову. Минут десять поговорили, за ответом не зовут, я решил обратно вернуться к Зимнему за ответом. Только что отошел от Павлова, как стали звать, чтобы я шел за ответом. Я не дошел двух шагов до баррикад, как со стороны Морской началась стрельба. Со всех концов Зимнего на стрельбу ответили из пулеметов и винтовок, из-за баррикад правительственными войсками был дан ружейный залп по Штабу округа, и вышла цепь. Я сразу лег у баррикад. У красногвардейцев, стоявших возле Штаба округа, произошло замешательство: некоторые бросились в подъезд, часть столпилась у подъездов, часть разбежалась за угол, и на огонь из Зимнего от Штаба округа ответили беспорядочной стрельбой.
Под свист пуль с двух сторон я шагов на двадцать отполз и кружным путем побежал в крепость сообщить, что началось наступление на Зимний и необходимо открыть огонь. Прибежав к мосту, я услышал стрельбу орудий из крепости холостыми и сразу же второй залп боевыми и звон разбитых окон в Зимнем дворце. Вскоре же послышались два выстрела холостыми зарядами с «Авроры».
Впоследствии и у обывательщины Петрограда и у соглашателей было много разговоров о расстреле с «Авроры» мирных жителей, была и вторая версия, исходящая из советских кругов, что с «Авроры» отбили у Зимнего дворца угол. Но то и другое было неверно. В Зимний дворец действительно два раза попали снаряды из Петропавловской крепости: один — в зал заседаний, а второй — в угол Зимнего дворца. «Аврора» при всем желании не могла отбить угол, не разбив по пути домов, стоящих рядом с Зимним. Помнится, еще не успели для «Авроры» привести вовремя баржу со снарядами из Кронштадта, на «Авроре» не было боевых снарядов, так как она находилась в ремонте; но если допустить, что снаряды доставили, то при всем желании по прямому углу стрелять было невозможно, перекидным же огнем отбить угол довольно трудно, а Петропавловка била почти в упор.
Помнится, что тогда среди товарищей были споры, нужно ли стрелять или не нужно, и Тарасов-Родионов говорил, что нужно начать стрельбу, а Павлов говорил, что рано, еще не время стрелять.
Прибыв в крепость, я встретил тт. Благонравова и Тарасова-Родионова, информировал их о положении и сказал, что удачно сделали нападение, на что Тарасов-Родионов заметил: «Правительство пало и вовремя стали стрелять, а говорят, что рано начали стрелять». После нескольких минут разговора я направился к Зимнему, который был окружен со всех сторон. Юнкера стали сдаваться, но при входе в Зимний женщины из «батальона смерти» стали бросать гранаты; по ним открыли стрельбу, они выбросили белый флаг, но когда стали подходить ближе, они — гранатами. Несколько раз повторялась та же история.
Юнкеров, сдавшихся без оружия, стали отпускать по домам, захваченных с оружием в руках — направлять в Петропавловскую крепость, а женщин из «батальона смерти» — во 2-й флотский экипаж. Ночью дворец был взят революционными войсками, а вместе с дворцом пало и Временное правительство. Сразу же прибыл Антонов-Овсеенко, забрал бывших министров и под охраной моряков отправил их в крепость. По дороге в крепость, на мосту, у многих идущих навстречу было поползновение, когда узнали, что ведут бывших министров, устроить им в Неве холодную ванну, и конвою стоило больших усилий удержать товарищей от такой заботы о министрах. По прибытии в крепость министры с мягких дворцовых кресел были посажены рядышком в рабочем клубе Монетного двора, где находился наш штаб; их усадили на деревянные солдатские скамеечки, но не для заседания, а для проверки, все ли благополучно прибыли. Антонов-Овсеенко, выйдя вперед на сцену, стал по списку делать проверку. Когда начал выкликать фамилии, они, жалкие, как ощипанные курицы, вставая, откликались на перекличку, точно солдаты на поверке, и только один, адмирал Вердеревский, отозвался «есть» — по-морскому. Министры были все налицо. Не оказалось только председателя, который удрал от петроградского пролетариата и солдат, — А. Ф. Керенского.
Н. Подвойский
ВЗЯТИЕ ЗИМНЕГО
«А Зимний все еще не взят»
25октября открылся Второй Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов. Предположено было поставить Съезд перед фактом низвержения Временного правительства. Задержка во взятии Зимнего дворца волновала до чрезвычайности весь Смольный. Каждая минута напряженного ожидания казалась часом. Тов. Ленин присылал мне, Антонову, Чудновскому десятки ругательных записок, в которых возмущался тем, что мы затягиваем открытие Съезда и тем вызываем волнение среди депутатов Съезда: «Надо открывать заседание Съезда, а Зимний все еще не взят».
Ожидали с волнением
Штурма Зимнего с еще большим волнением ожидали солдаты. Они беспрерывно требовали объяснений, почему не штурмуем Зимнего и не даем расправиться с Временным правительством. Оттяжка в удовлетворении накипевшего желания скорее ворваться в Зимний дворец и арестовать Временное правительство вызывала у солдат сильный ропот. Красногвардейцы были терпеливее. Они сосредоточенно стояли на заставах, двигались в цепях уверенно и с большим достоинством, весьма настороженно несли дозорную службу.
Оцепляют
Цепи с каждым часом все ближе и ближе подходили к площади Зимнего дворца и становились все гуще и гуще. К 6 часам Зимний был словно окутан солдатскими цепями.
Солдаты и матросы все ближе и ближе подползали к нему цепью, оставляя за собой резервные узлы. Перебежкой они последовательно занимали все исходные для штурма Зимнего углы улиц и прикрытия по Адмиралтейской и Дворцовой набережным, по Морской улице, Невскому проспекту, Конногвардейскому бульвару. Эти пересеченные горизонталями вертикальные радиусы человеческой массы шли от решетки сада Зимнего дворца, от победной арки, замыкающей выход с Морской улицы на площадь Зимнего дворца, от канавок у Эрмитажа, от головы Александровского сада, выходящего на площадь Зимнего дворца, от углов Адмиралтейства и Невского.
Юнкера, забаррикадировавшись штабелями дров у ворот Зимнего дворца, зорко следили за движениями наших головных цепей, и всякое передвижение их встречали ружейным и пулеметным огнем.
На Миллионной, на набережных, открытых огню, наши солдаты занимали каждую впадину и казались влитыми в гранитные стены.
Первый ультиматум
В 6 часов был послан первый ультиматум Временному правительству о сдаче. Пушки крейсера «Аврора» и Петропавловской крепости были наведены на Зимний и должны были подсказывать осажденным их ответ на ультиматум. На ответ было дано 20 минут. Но Зимний всячески затягивал с ответом. В ультиматуме предупреждалось, что будет открыт огонь «Авроры», если Зимний не сложит оружия.
Пальчинскому вторично удалось обманным путем заставить юнкеров, батальоны ударников и других защитников Зимнего еще несколько часов быть верными уже обреченному режиму.
На улицах веяло победным величием революции. А за стенами дворца все еще на что-то надеялись, верили в несуществующую силу. Зимний постепенно превращался из военного стана в арену политической борьбы. Стены Зимнего не оградили его защитников от законов классовой борьбы. Казаки помитинговали, изменили Временному правительству, решили быть нейтральными и ушли. Батарея Константиновского военного училища, вдруг получив из училища приказ об оставлении Зимнего, вышла из повиновения начальника обороны Зимнего, снялась с позиции и ушла. В 8 часов с повторным ультиматумом направился в Зимний тов. Чудновский. Прошло положенное время. Известий от тов. Чудновского нет. Его задержали. Пальчинский колеблется: вести переговоры или расстрелять парламентера. Товарищ Чудновский обращается к юнкерам и ударникам с призывом сдать оружие. Он говорит солдатам о всей безнадежности их положения. Происходит замешательство среди георгиевцев. Часть георгиевцев колеблется, изменяет Временному правительству, слагает оружие и пытается выйти из Зимнего. Их увещевают офицеры, удерживают юнкера. Ударники разлагают женский батальон. Офицеры и юнкера чувствуют опасность в дальнейшем задерживании георгиевцев: их выпускают из дворца.
Сдаются
Появление на площади сдавшихся на момент приводит наши цепи в замешательство. «Сдались», — говорят появившиеся. Громовое «ура» радости катится через площадь. Сдавшихся уводят.
Женскому батальону офицеры говорят, что в случае сдачи им грозит изнасилование и расстрел от большевиков.
Несколько минут колебания обреченных... наконец женский батальон инстинктивно принимает решение сдаться.
Их уже не удерживают и пропускают из дворца...
В наших цепях и ближайших резервах нетерпение, волнение, ропот сменяются торжественным, величественным настроением. Торжество победы размягчает сердца солдат.
Борцы чувствуют, что они у финала 8-месячной борьбы за власть. Последний акт столетней борьбы... Умирает уродливое старое и в буре рождается величественное, радостнейшее, дорого стоящее новое... свое...
Мы все охвачены настроением масс. Пьянит от победы...
Но неизвестность, что с Чудновским, туманит нашу радость.
Солдаты занимают Штаб Петроградского округа. Тов. Антонов входит в Штаб. Хватается за телефонную трубку, звонит во дворец.. «Где тов. Чудновский?»… Ждет ответа… Я с тов. Еремеевым объезжаем все позиции. Подтягиваем арьергарды. В штабах, которые набиты арестованными, все у телефонных трубок. Ждут ответа: кончено или нет? В Балтийском экипаже избавляем от самосуда при нас приведенного в экипаж генерала Багратуни.
В крепости
Из штаба Балтийского экипажа по Адмиралтейской набережной едем через Дворцовый мост в Петропавловскую крепость, в наш руководящий оперативный штаб. Из Петропавловской передаем приказ цепям двинуться вперед, занимать все пункты на площади и двигаться к воротам дворца.
Берем с собой коменданта крепости, тов. Благонравова. Полным ходом несемся на автомобиле по Миллионной к Зимнему дворцу. Говорим себе: все кончено, без одного орудийного снаряда.
Автомобиль, открыв свои фонари, взлетает на мост канавы у Эрмитажа... Вдруг звонким треском сильной электрической разрядки зачокали пулеметы и защелкала ружейная стрельба пачками... Град пуль... момент между жизнью и смертью... Шофер на всем ходу дает задний ход: автомобиль под скатом моста. Спасены.
Чудновский не возвращается... Антонов не получает из дворца ответа. Нам передают, что с Чудновским расправляются.
Схватка
Несколько мгновений... И впервые после схватки декабристов с самодержавием, почти после столетнего молчания, на улицах Петербурга завизжали ядра орудий, но не против народа, а за народ.
Штурм
Несколько гранат разорвалось в коридорах Зимнего. Колебаниям был положен конец. Матросы, красногвардейцы, солдаты, под пулеметную перекрещивающуюся трескотню, перелетели через баррикады у Зимнего, смяли их защит-пиков и ворвались в ворота Зимнего... Двор занят... Летят на лестницы... На ступенях схватываются с юнкерами... Опрокидывают их... Бросаются на второй этаж... Разметают защитников правительства... Рассыпаются. Несутся в третий этаж, везде по дороге опрокидывая юнкеров, поражая их... Юнкера бросают оружие... Солдаты, красногвардейцы, матросы потоком устремляются дальше... Ищут виновников бедствий. Взламывают двери запертых комнат... Вот они подбегают к двери, у которой на карауле стоят окостеневшие от ужаса, скованные долгом юнкера.
Арест Временного правительства
— Здесь Временное правительство...
Наставляют штыки. «Долой!»... Массы врываются в комнату... То, что называлось Временным правительством, тут... почти мертво физически. саван... омертвели от массы...
— Именем Военно-революционного комитета Петроградского Совета объявляю Временное правительство низвергнутым, — декретирует Антонов. — Все арестованы...
Низвергнутые лепечут о защите от масс. Матросы выводят их из комнаты. Крики: «Керенского! Керенского!..» Он удрал накануне из Петрограда, чтобы привести войска с фронта.
По коридорам несется гул негодования, злобы, возмущения, крики... Арестованных ведут вниз... по двору... в ворота... через баррикады... на площадь Зимнего.
На площади крики солдатского негодования. «Расстрелять»... «Смерть... смерть... Терещенко, Коновалову и еще кому-то наносится несколько ударов... Красногвардейцы унимают солдат. Кричат: «Не омрачайте пролетарского торжества»... Разъяренные солдаты оттесняются от арестованных. Красногвардейцы окружают кольцом бывшее правительство. «Вперед!» — Кольцо двинулось по Миллионной улице в Петропавловскую крепость. Уводят в казематы, созданные против революции. Солдатские массы колыхнулись за уводимыми, требуют вести не в Петропавловскую, а в Смольный.
Команда: «По своим частям стройся!» — заканчивает победное 25 октября.
Ф. Быков
АВТОМОБИЛЬ ПРЕДСЕДАТЕЛЮ СОВНАРКОМА
Наши автоброневики приняли участие в охране центра революции — Смольного. 22 октября Военно-революционный комитет принял решение — заменить старую охрану Смольного новой. В состав охраны были включены команды пулеметчиков, латышский отряд и группа наших автокоманд для охраны и связи.
Охрана делилась на внутреннюю и внешнюю. Всеми видами охраны и связи Смольного руководила комендантская часть Военно-революционного комитета в лице товарища Ф. Э. Дзержинского.
Я также участвовал в охране Смольного. Много событий было в эти дни в Смольном. Но особенно запомнилось пребывание там Ленина.
Поздно вечером 24 октября подошел ко мне бледный и взволнованный красногвардеец и, ничего не говоря, сунул в руку смятую газету. Он указал на один из газетных столбцов. В короткой газетной заметке говорилось, что Ленин в Петрограде, что следы его местонахождения обнаружены и что с часу на час ожидается его арест. Это сообщение произвело тяжелое впечатление. Неужели это так? Неужели в столь решительный момент Ленин будет арестован?
Но мрачные мысли скоро рассеялись. По Смольному прошел слух, что прибыл Ленин. Два знакомых шофера утверждали, что они лично видели его. Кто-то вспомнил гражданина с повязкой на щеке, сидевшего на окне в Смольном. Говорили, что это Ленин. И это действительно было так. Как обнаружилось впоследствии, Ленин не усидел в своем последнем конспиративном убежище у Фофановой на Выборгской стороне и поздно вечером 24 октября решил пробраться в Смольный. Дорога до Смольного прошла благополучно. Внизу у входа у Ленина потребовали пропуск. Но огромная толпа людей, тоже не имеющих пропусков, осадила часовых, и в общей сутолоке Ильич удачно пробрался в здание. В Смольном он немедленно собрал членов Центрального Комитета.
Приход Ленина в Смольный как-то особенно ободрил всех. Всюду говорили об Ильиче. Дня через три в одной из комнат, где собрались шоферы, зазвонил телефон. Говорила Елена Дмитриевна Стасова:
— Передайте члену Военно-революционного комитета Садовскому, чтобы срочно был подготовлен автомобиль для товарища Ленина.
Огромная радость охватила присутствующих:
— Ого! Значит, повезем!
Сразу поднялся шум. Каждый вносил свое предложение, какой автомобиль взять для товарища Ленина. Во дворе хотя и были машины, но в большинстве инвалиды — с побитыми фонарями, с помятыми крыльями, с оторванными дверцами, с оборванной обивкой от перевозки пулеметов.
Но кто-то подал мысль:
— Товарищи! Нужно забрать из бывшей царской автомобильной базы несколько автомобилей!
Поднялись руки кверху:
— Будет сделано!
Задача предстояла нелегкая. Автомобильная база еще была в руках контрреволюционеров. И вот в это осиное гнездо за машиной для Ленина поехал шофер Никандров с товарищем.
Обслуживающий персонал базы встретил его змеиным шипением:
— Что-с? Автомобиль? Нет-с! Этого не будет-с!
Но Никандров был не из робкого десятка. С оружием в руках он очистил себе путь к автомобилю, завел мотор, ловко вскочил за руль и стремительно вылетел из ворот базы. Как птица, несся Никандров по улицам Петрограда и через десять минут лихо вкатил в ворота двора Смольного.
Когда Елена Дмитриевна распорядилась подать машину к главному подъезду, среди шоферов поднялся шум. Все, как один, хотели везти товарища Ленина. Пришлось прибегнуть к жребию. Бумажку вытащил шофер Сидоров — высокий, стройный, красивый парень. Он весь как-то встрепенулся. По всем комнатам автосвязи уже разнеслась весть, что подана машина для товарища Ленина. Из комнат собрались в вестибюле. Большинство находившихся здесь людей не видело Ленина.
Вот по ступеням лестницы со второго этажа спускается член Военно-революционного комитета Андрей Садовский, худощавый, высокий, с бледным лицом. Шоферы его хорошо знали. Затем вышла усталая, измученная, но как всегда аккуратно одетая Елена Дмитриевна Стасова.
Шоферы по роду своей службы часто присутствовали на парадных выходах знатных государственных людей. И Сидоров ждал, что и сейчас произойдет нечто подобное.
И в это время настороженного ожидания, на ходу застегивая пальто и поднимая воротник, в обыкновенной кепке приблизился к машине товарищ Ленин и занес ногу на ступеньку. Но шофер Сидоров, своей плотной фигурой преградив ему дорогу, заявил:
— Куда ты лезешь? Этот автомобиль приготовлен для товарища Ленина.
Стоявший рядом Садовский сказал:
— Товарищ, пропусти, ведь это и есть Ленин.
Сидоров побледнел. Но Владимир Ильич хлопнул его по плечу, как-то особенно ласково сказал:
— Спасибо, дорогой товарищ, за хорошую машину. Садитесь за руль, и поедем.
Сидоров некоторое время продолжал стоять неподвижно, затем, ободренный и согретый лаской Ильича, покраснел от радости, быстро пришел в себя, сел за руль, и машина двинулась вперед.
Когда группа людей, ожидавшая выхода Ленина, поняла, что произошло у автомобиля, и узнала, что этот человек, похожий на рабочего, и был товарищ Ленин, раздались голоса радости и удивления:
— Так вот каков он, наш Ленин!
Кто-то добавил:
— А ведь по-старому это Председатель Совета Министров.
А в это время Сидоров несся по улицам Петрограда, радуясь, что именно ему выпала на долю честь везти дорогого пассажира, вождя народа, навсегда сбросившего рабство.
В. Бонч-Бруевич
КАК ПИСАЛ ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ ДЕКРЕТ О ЗЕМЛЕ
После того как наконец Зимний дворец был взят революционными большевистскими войсками и Владимир Ильич, сильно волновавшийся медлительностью действий наших военных вождей, наконец вздохнул свободно, он тотчас снял свой незатейливый грим и явился, окруженный своими давнишними политическими друзьями, на ожидавшее завершения событий заседание перевыбранного Петербургского Совета рабочих и солдатских депутатов. Нельзя сказать: гром, а нечто большее, воистину потрясающее, вихрь человеческих чувств пронесся по залу, когда Владимир Ильич показался на кафедре...
Наконец все дела закончены, и поздно-поздно ночью мы двинулись ко мне на квартиру на ночевку. Поужинав кое-чем, я постарался предоставить все для отдыха Владимира Ильича, который хотя и был возбужден, но, видимо, крайне переутомлен. Я еле уговорил его занять мою постель, и лишь подействовал тот аргумент, что я спал в отдельной небольшой комнате, где к его услугам был письменный стол, бумага, чернила и библиотека.
Наконец Владимир Ильич согласился, и мы разошлись. Я лег в соседней комнате на диване и твердо решил заснуть только лишь тогда, когда вполне удостоверюсь, что Владимир Ильич уже спит. Я запер входные двери на все цепочки, крючки и замки, привел в боевую готовность револьверы и подумал: «Ведь могут вломиться, арестовать, убить Владимира Ильича, — ведь только первая ночь наша, все можно ожидать. Ну что же, тогда померимся силами. Я на всякий случай тотчас же записал на отдельную бумажку все известные мне телефоны товарищей, Смольного, районных рабочих комитетов и профсоюзов. «Чтобы впопыхах не перезабыть», — подумал я. Наконец я потушил электрическую лампочку. Владимир Ильич у себя в комнате погасил ранее меня. Прислушиваюсь: спит ли? Ничего не слышно. Начинаю дремать, и когда вот-вот должен был заснуть, вдруг блеснул свет там, у Владимира Ильича. Я насторожился. Слышу, почти бесшумно встал он с кровати, тихонько притворил дверь ко мне и, удостоверившись, что я сплю, еле слышными шагами, на цыпочках, подошел к письменному столу, чтобы никого не разбудить. Сел за стол, открыл чернильницу и углубился в работу, разложив какие-то бумаги.
Конечно, я не спал. Сердце мое сжалось, забилось, и я подумал: «Вот он, творец революции, истинный революционер, умеющий совершенно забывать себя для блага нашей страны. Как устал он! Какой был напряженный день, полный тревог и волнений! И вот он превозмог себя, откинул всю неимоверную усталость и силой несокрушимой воли поднял себя с постели и отогнал сон, так нужный ему теперь. Вероятно, что-либо особо важное засел он писать, когда не нашел возможным даже дать себе вполне законный отдых».
И он писал, перечеркивал, читал, делал выписки, опять писал и наконец, видимо, стал переписывать начисто. Уже светало, стало сереть позднее петроградское осеннее утро, когда наконец Владимир Ильич потушил огонь и лег в постель и тихо-тихо заснул, или задремал, так что его совсем не было слышно. Забылся и я.
Утром, когда надо было встать, я предупредил всех домашних, что надо быть потише, так как Владимир Ильич работал всю ночь и, несомненно, крайне утомлен. Наконец он, когда его еще никто не ждал, вдруг показался из комнаты совершенно одетый, энергичный, свежий, бодрый, радостный, шутливый.
— С первым днем социалистической революции! — поздравлял он всех, и на его лице не было заметно никакой усталости, как будто он великолепно выспался, а на самом деле спал-то он разве два-три часа, самое большее, после такого ужасного, двадцатичасового трудового дня. Когда собрались все пить чай и вышла Надежда Константиновна, ночевавшая у нас, Владимир Ильич вынул из кармана чистенько переписанные листки и прочел нам свой знаменитый «Декрет о земле».
— Вот только бы объявить его и широко распубликовать и распространить. Пускай попробуют тогда взять его назад! Нет, шалишь, никакая власть не в состоянии была бы отнять этот декрет у крестьян и вернуть земли помещикам. Это важнейшее завоевание нашей Октябрьской революции. Аграрная революция будет совершена и закреплена сегодня же, — говорил, радуясь и спеша, Владимир Ильич.
Когда ему кто-то сказал, что на местах еще будет много всяких земельных непорядков и борьбы, он тотчас же ответил, что все это уже мелочь, все это приложится, лишь основу поняли бы и проникнулись бы ею. И он стал подробно рассказывать, что этот декрет потому будет особенно приемлем крестьянами, что в основу его он положил требования всех крестьянских наказов своим депутатам, которые отсылались в общих наказах на Съезд Советов.
— И все это были эсеры, вот и скажут, что мы от них заимствуем, — заметил кто-то.
Владимир Ильич улыбнулся.
— Пускай скажут. Крестьяне ясно поймут, что все их справедливые требования мы всегда поддержим. Мы должны вплотную подойти к крестьянам, к их жизни, к их желаниям. А если будут смеяться какие-либо дурачки, — пускай смеются. Монополию на крестьян мы эсерам никогда не собирались давать. Мы — главная правительственная партия, и, вслед за диктатурой пролетариата, крестьянский вопрос — самый важный вопрос.
Мы условились сегодня же вечером провозгласить на съезде этот декрет, сейчас же переписать его на машинке и тотчас же сдать в набор в наши газеты, чтобы завтра же он был распубликован. Также, после принятия, немедленно разослать его вообще по всем газетам с предложением напечатать. Тут возникла мысль о распубликовании декрета об обязательном печатании во всех газетах всех правительственных сообщений, о котором Владимир Ильич просил меня ему напомнить в ближайшие дни.
Я предложил ему декрет о земле напечатать сейчас же отдельной книжкой не менее пятидесяти тысяч и раздавать его прежде всего солдатам, возвращающимся в деревни, ибо через них-то декрет быстрей всего дойдет в самую глубокую массу.
Владимир Ильич согласился с этим планом, и мы в ближайшие дни великолепно его выполнили.
Мы вскоре пешком двинулись в Смольный, потом сели в трамвай. Владимир Ильич сиял, видя образцовый порядок на улицах. С нетерпением дожидался он вечера, когда сам с особой четкостью прочел, после вступительной речи, декрет о земле, с восторгом единогласно принятый всеми. Как только декрет был принят, я тотчас разослал его по всем петроградским редакциям с нарочными, а в другие города сейчас же по почте и по телеграфу. Наши газеты его заверстали предварительно, и наутро декрет о земле читали уже сотни тысяч и миллионы людей, и все трудящееся население принимало его с восторгом. Буржуазия шипела и лаяла в своих газетах. Но кто на них тогда обращал внимание? Читатель их все уменьшался и обращался в бега.
Владимир Ильич торжествовал.
— Только это одно, — говорил он, — уже оставит след в нашей истории на долгие, долгие годы.
Эпоха богатейшего революционного творчества началась весьма удачно. Владимир Ильич еще долгое время интересовался, всегда желая знать, сколько экземпляров, помимо газет, распространено среди солдат, среди крестьян — декрета о земле. Мы перепечатывали его много раз книжечкой и бесплатно разослали во множестве экземпляров не только в губернские и уездные города, но и во все волости России.
Декрет о земле стал действительно общеизвестен, и, пожалуй, ни один закон не распубликовывался у нас так широко, как закон о земле, один из самых основных законов нашего нового социалистического законодательства, которому Владимир Ильич отдал так много сил и энергии и которому он придавал такое огромное значение.
Д. Мануильский
В ДНИ БОРЬБЫ И ПОБЕДЫ
1
В Смольном суета. Его огромные коридоры походили на бульвар, где сновали взад и вперед сотни людей с озабоченными лицами. То и дело подъезжали грузовики, и с них соскакивали группы красногвардейцев; подлетали курьеры, приносившие известия с гатчинского фронта. В одной из задних комнат бывшего Института благородных девиц заседал беспрерывно Военно-революционный комитет. Приказы тут же, на клочках бумаги, писались на столе и полномочиями самого широкого характера облекались те, кто попадался на глаза в приемной Военно-революционного комитета кому-нибудь из его членов. Дзержинский, Сталин с землистыми лицами, с красными, воспаленными от бессонных ночей глазами походили не на живых людей, а на машины, которые отчеканивали короткие, как выстрел винтовки, распоряжения:
— Взять роту самокатчиков.
— Сообщить о скорейшей высылке артиллерии из Финляндии.
— Арестовать всех находящихся в помещении.
— Выдать две банки консервов.
И приказы огромного политического и военного значения, от успеха которых зависела судьба революции, приказы, точное исполнение которых должно было изменить все лицо старого мира, чередовались с «мелочами», с банками консервов, с индивидуальной выдачей револьвера, с нарядом на машину, с арестами, обысками и т. п. Только один Иоффе, будущий дипломат, сохранял среди этой лихорадочной суетни эпическое спокойствие. Гладко выбритый, он почти с изысканной вежливостью объяснял дремавшему в углу и ничего не слышавшему Лацису несуразность какого-то приказа.
Вечером я и Орджоникидзе (Серго) были вызваны к Ильичу.
— Борьба затягивается, — говорил Ильич, — и есть опасность, что части, высланные на фронт, начнут разлагаться. Муравьев требует присылки хороших, опытных агитаторов, которые бы сумели поддержать настроений частей. Поезжайте!
Мы круто повернули и, ни о чем не расспрашивая Дальше, направились к выходу. Через час паровоз увозил нас с Балтийского вокзала в Красное село. На Красноселрском вокзале с трудом отыскали комнату, где помещался штаб. В штабе находился Хаустов с группой офицеров, производивших впечатление отнюдь не своих людей. Это был импровизированный штаб, составленный наскоро из командиров полков, которые, под угрозами солдат, вышли со своими частями на позиции.
Керенского эти господа ненавидели всеми фибрами своей души. Но и нас они готовы были предать в любую минуту и перекинуться на сторону настоящего белого генерала. Это были матерые корниловцы в самом буквальном смысле этого слова.
Мы объяснили Хаустову цель нашего прибытия. Я никогда, ни до этого момента, ни после него, не видел человека, который бы производил такое измученное впечатление, как Хаустов. Хаустов не спал 6 ночей; он делал нечеловеческие усилия, чтобы понять то, о чем мы говорили. Но после тяжелой натуги он улыбнулся какой-то виноватой, почти детской улыбкой и сказал:
— Товарищи, я безнадежно устал. Возьмите на себя комиссарство в Красном селе. Я же час хочу заснуть.
Так я стал комиссаром Красного села.
Утром лил проливной, пронизывающий насквозь дождь, какой бывает только в северных болотах. Серго, захватив меня, отправился на позиции. В наскоро вырытых окопах, продрогшие около редких костров, жались солдаты. Сообщение о прибывших из Питера людях со свежими известиями быстро облетело окопы. Нас засыпали вопросами.
— Ну что, как в Петрограде?
— Как на фронтах?
— Много ли у него сил?
И тут же образовывались импровизированные небольшие митинги, которые заканчивались твердыми решениями «держаться до конца». Только господа офицеры, выгнанные насильно своими полками, пытались задавать вопросы явно провокационного характера, вроде: «Есть ли у нас артиллерия?» Без артиллерии-де мы будем разбиты. У казаков-де превосходная конница...
Но тут же какой-нибудь псковичанин или калужец с оборванным хлястиком шинели досадливо перебивал:
— А ты, товарищ поручик, зря не болтай. Мы евонного брата придушим.
Было ясно, что солдатская масса драться будет, что при том энтузиазме, который вносят в дело обороны Петрограда рабочие и матросы, солдат внесет и свою долю участия.
II
Ухая и стеная, проваливаясь каждую минуту в размытые дождем ямы, автомобиль несся к Пулкову. Темные слухи ползут, как удушливые, вонючие газы. Они проникают в окопы, передаются из уст в уста сотнями людей, распространяются быстрее беспроволочного телеграфа.
Краснов прорвал фронт.
Краснов у Московской заставы.
Невский ликует. Котелки, студенческие шапки, офицерские околыши, дородные дамы без желтого билета передают друг другу из самых «точных источников» известия:
— Идут...
— Сколько их?
- Полки, бригады, дивизии... армии. Неважно. Но они те, кто освободит столицу от разгула «черни», кто откроет вновь «Палкина» и «Медведя», идут под предводительством Краснова на Петроград. Их несметные полчища видели воочию все торговцы из Гостиного двора. Салопницы-старухи, крестясь на Казанскую, Исаакия, собственными глазами — «хоть расшиби меня гром» — видели, как красные, бросив винтовки и пулеметы, рассыпались стремглав в разные стороны. И посылает вслед Невский, ликующий и взбешенный, проходящим матросским и рабочим патрулям змеиное шипенье:
— Мерзавцы! Вешать будем!
А автомобиль несется по размытым дорогам все дальше и дальше.
Вдали горят огни Царского села, занятого красновскими казаками. Около Пулкова в холодной осенней мгле и грязи потонула деревня. Здесь, на этом подходе к Петрограду, зорко бодрствуют в эту темную, холодную ночь путиловцы, выборжцы, василеостровцы.
— Стой! — Чей-то штык упирается почти в радиатор. — Пропуск, товарищ!
Вытаскиваю мандат типа 17-го года.
— Ну, как у вас, товарищ, спокойно?
— Спокойно!
— Казаки фронта не прорвали?
Красногвардеец смеется здоровым, заражающим смехом.
Автомобиль въезжает в деревню. В небольшой крестьянской избе душно. На полу валяются человеческие тела; пахнет потом, табачным дымом и горячим чаем. Начальник отряда сообщает, что настроение красногвардейцев превосходное.
— Рвутся в бой. Приходится сдерживать. А приказа нет.
И это «приказа нет» в октябрьскую сумятицу звучит как-то странно, почти неестественно.
Заворчал еще один автомобиль. С группой матросов останавливается народный комиссар по морским делам — Дыбенко. Вид спокойный, уверенный, как у настоящего Александра Македонского. Привозит с собой известие, что артиллерия подходит. Вокруг оживились лица, чувствуется большой, не передаваемый никакими словами подъем. У всех на устах один и тот же вопрос:
— Когда же будем наступать?
С такой армией санкюлотов можно победить мир. Недаром впоследствии Краснов, глядя на отважные отряды матросов и рабочих, лезших у Царского села с винтовками на броневик, воскликнул:
— Ах, если бы у нас была такая армия на фронте! С нею бы мы наверное одержали победу над немцами...
А сверху моросит дождь. Северное петроградское небо плачет над несбыточными иллюзиями Невского.
III
Решающий день. В 3 часа дня затрещали пулеметы, ухнули тяжело пушки. Идет бой не на жизнь, а на смерть: быть ли России советской страной? За несколько часов перед боем, запыхавшись, влетает в красносельский штаб какой-то поручик.
— От них прибыли парламентеры.
— Какие там парламентеры! Ну их к лешьей матери! — нервно говорит матрос, прибывший только что с каким-то сообщением.
Успокаиваем общими усилиями матроса и предлагаем ввести парламентеров. Во главе их — тщедушный молодой человек эсеровско-меньшевистского типа, по фамилии некий Мартынов, всей своей фигурой свидетельствует о том, что «революционная демократия» успела стать на побегушки к красновским казакам. Держится нагло и развязно.
— Мы предлагаем вам следующие условия: вы отводите ваши части в Петроград, открываете свободный вход войскам Временного правительства. Мы вам гарантируем, что никто не пострадает, за исключением вожаков, вызвавших бунт против законного правительства до созыва Учредительного собрания.
Матросик вытаскивает из кобуры револьвер и ругается непечатными словами. Его сзади кто-то хватает за руку.
— Это все? — иронически переспрашивает кто-то из присутствующих.
— Все.
— Можете идти.
Парламентер озадачен.
— Но разрешите узнать ваши условия?
— Наши условия: убирайтесь к черту и не оглядывайтесь. А то хуже будет...
Караул уводит парламентера. Но не успели закрыться за ним двери, как докладывают о прибытии новой делегации из Пскова. Просто какое-то «делегационное» наводнение. Эта новая делегация — что-то вроде помеси из меньшевиков-интернационалистов и умеренных левых эсеров. Она нескладно, но долго скулит по поводу неизбежной «братоубийственной войны внутри демократии» и предлагает свои услуги по части улаживанья «конфликта». И от разговора с ними становится тошно, точно вас выкупали в застоявшемся лягушачьем болоте, подернутом зеленой тиной. Чтобы отделаться от нее, дипломатически предлагаем:
— Вот что, товарищи, уезжайте в Петроград, а то будет поздно... Там отнесутся серьезно.
А через несколько времени уже кипит бой, решающий судьбы России, войны и человеческой истории. Через час один из железнодорожников доносит, что наши штабные белогвардейские офицеры ведут агитацию среди частей, охраняющих вокзалы. А по настроению видим, что наши белогвардейские офицеры наглеют. Убежденные, что красные части будут разбиты, они шушукаются по углам и держатся также несколько вызывающе. Прилетает грузовик с ранеными матросами; раненых укладывают на вокзале. Грузовик должен погрузить в обратный рейс снаряды. Офицерня медлит, затягивает под всякими предлогами погрузку, явно саботирует. По телефону из полевого штаба требуют во что бы то ни стало скорейшей присылки снарядов и пулеметных лент. Но грузовик, который должен был везти их, оказывается почему-то с вынутым магнето. Среди железнодорожников тоже начинается ропот при виде раненых и по поводу того, что штатские люди отвергли мирные переговоры. Нужно было бы немедленно переарестовать весь штаб, но пехотинцы, охраняющие вокзал, не особенно надежны. Отправляемся с Серго на позиции. По дороге встречаем толпы дезертиров.
— Куда бежите?
— Так что он картечью кроить. А наших уже нету... Все перебиты.
А в это время матросы, рабочие и солдаты, верные долгу революции, рвутся в Царское село. В полевом штабе у телефонной трубки повис солдат 176 полка Осип Левенсон, впоследствии убитый в качестве командира одной из наших наиболее доблестных частей на Северном фронте.
— Осип, нужно сейчас же арестовать красносельский штаб.
— Бери кого найдешь.
Захватываем небольшую группу матросов, человек 7, подсаживаемся на грузовик, везущий подбитое орудие, и направляемся обратно. В помещении вокзала снимаем у полевого телефона ненадежный караул, с остальными матросами входим в помещение штаба. На лицах почтенного штаба некоторое замешательство. Не без ядовитости Серго заявляет:
— Господа, продолжайте вашу работу под охраной.
Кто-то из офицеров робко спрашивает:
— Но мы не арестованы?
— Пока нет.
Один из солдат, присутствующий при этой сцене, раздраженно кричит:
— Вас, сволочей, за саботаж нужно сейчас же было бы перестрелять!
Господа офицеры несколько жеманно делают оскорбленный вид...
Вечером нервный звонок телефона. Подскакиваю к трубке. Из полевого штаба Чудновский сообщает:
— Только что наши ворвались и заняли Царское село. Красновские казаки отступают, среди них смятение и развал. Сейчас Дыбенко выезжает на автомобиле в Гатчину для переговоров с ними. Победа за нами.
Я чувствую, как дрожит у меня в руке телефонная трубка, и какое-то небывалое, огромное чувство, какое человек может переживать только раз в жизни, заполняет все мое существо.
Кончились дни тревоги, наступает полоса первой победы трудящихся всего мира на петроградском участке фронта. Господа офицеры за столом добросовестно чертили карту дальнейшей стратегической кампании против сводного отряда ген. Краснова.
П. B. Дашкевич
ЦО ПАРТИИ В ОКТЯБРЬСКИЕ ДНИ
В ряде мероприятий Временного правительства по подавлению готовившегося восстания горе-бонапарт Керенский закрыл 24 октября ст. ст. 1917 г. нашу большевистскую газету — ЦО нашей партии. Правительство «социалиста» Керенского запретило дальнейший выход партийной газеты, опечатало типографию ЦК партии, опечатало самые печатные машины, поставило караул у дверей типографии.
ЦК партии и Военно-революционный комитет на это «социалистическое мероприятие» Керенского дали подлинно революционный большевистский ответ. Решено было распечатать типографию, продолжать выпускать ЦО партии и продолжать печатать газету именно в этой же типографии, принадлежавшей партии.
Мне, офицеру-большевику, поручено было произвести эту операцию.
Утром 24 октября в Смольном, в Военно-революционном комитете, мне вручили (кто именно, я уже не помню) бумагу — постановление Военно-революционного комитета о распечатании типографии. Никто никаких особых подробностей об охране типографии сообщить мне не мог: нес охрану лишь небольшой караул.
Я вызвал из караульного помещения при Смольном караул из четырех солдат л.-гв. Волынского полка.
Интересна характеристика политического настроения волынцев. Они первыми из солдат выступили в Февральские дни для свержения самодержавия. Первыми пришли к Государственной думе на поддержку ее и Временного правительства капиталистов и помещиков. Долгое время несли при Государственной думе в Таврическом дворце почетный караул; долгое время считались надежным оплотом Временного правительства. Отборнейшие ораторы буржуазии постоянно, монопольно и безвозбранно выступали в полку. Большевистские ораторы и организаторы нашей «военки» никак не могли проникнуть туда. Полковой и ротные комитеты в полку захватили буржуазные и соглашательские элементы. В июльские дни полк остался верен Временному правительству. Корниловщина дала нам возможность проникнуть в полк и принести в него большевистскую заразу. Удалось организовать в нем ячейки нашей партийной военной организации. Наших ораторов солдаты-волынцы стали жадно выслушивать. Во вторую половину сентября и в предоктябрьские дни наша «военка» провела у них несколько митингов и более узких собраний. Большевистские лозунги, чего хотят большевики, ораторы и работники «военки» и партии были уже хорошо известны волынцам. Революционное брожение и кипение в полку быстро нарастало. Подлинно революционное ядро полка быстро сколачивалось. Не раз отдельные волынцы говорили нам, «военщикам»: «Мы хотим загладить наши ошибки перед революцией, хотим бороться за власть Советов, хотим послужить революции». В самые предоктябрьские дни особенно часто раздавались среди них такие требования.
Наконец выпала и на них великая честь быть в первых рядах пролетарской революции, охранить от последних предсмертных укусов умиравшего строя капиталистов и помещиков в дни восстания петроградского пролетариата появление вновь революционного большевистского печатного слова.
Тут же, в нижнем коридоре Смольного, поджидал я караул. Бережно держал я бумагу-приказ Военно-революционного комитета, исторический приказ для ЦО нашей партии, — помню хорошо плотную бумагу большого формата. Текст ее был весьма краткий, сухой.
В коридорах Смольного беготня, суета; масса вооруженных солдат и красногвардейцев, революционная бодрость и напряженность. Посланный мною приводит караул — волынцев. Рослые, здоровые, подтянутые солдаты подходят ко мне и останавливаются передо мной установленным в старой армии порядком.
Передаю разводящему караула, что караулы поступают в мое распоряжение, и приказываю следовать за мною.
Мы вышли из Смольного не через главный подъезд, а пошли через «крестьянскую половину», как она стала позднее называться, и вышли прямо на площадь, на которую выходит Шпалерная, ныне улица И. А. Воинова.
Здесь, на площади, знакомлю караул с предстоящей задачей.
— Вот прямо перед нами уходит вдаль Шпалерная улица. Вон видны казармы и конюшни Кавалергардского полка. Вон справа тянется плац полка. На этой территории, как вы знаете (волынцы сами не так далеко были расположены в этом районе), в казармах расположен 9-й запасный кавалерийский полк. Вон там, справа за плацем, выходит на Шпалерную Кавалергардская улица. На этой улице — типография газеты партии большевиков. Временное правительство запретило выход газеты большевиков, опечатало типографию. Военно-революционный комитет приказал мне снять печати на машинах типографии. Вам приказывает сменить имеющийся там караул, и под вашей почетной охраной редакция и рабочие типографии будут продолжать выпускать большевистскую газету. Ваши караульные обязанности вам понятны?
— Так точно! Понятны!..
— Разводящий, проверьте караул!..
Разводящий быстро осматривает караульных солдат, их винтовки, патроны, сумки. Все в порядке. Бравые волынцы в боевой готовности.
— Караул за мной, вперед!
Мы вступаем на Шпалерную. На улице почти никого. Улица и территория чуть ли не вымерли. Кое-где мелькнет либо штатская, либо солдатская фигура. На плацу несколько кавалеристов на корде гоняют лошадей.
Гвардейская поступь моего караула четко раздается в слегка морозном утре. Сероватый петроградский день. Лужицы и грязь на улице замерзли. Еще звонче отдаются в тишине наши шаги.
Я молча шагаю с караулом, бережно несу бумагу- приказ, а у самого в мозгу неотвязная мысль:
«Вот она, в нашей пролетарской революции конкретизация слов Дантона: «Смелость, смелость и еще раз смелость». Кто там охраняет типографию? Окажут ли сопротивление? Прольется ли первая солдатская кровь за пролетарскую революцию?»
В редакции предупреждены о нашем прибытии и ждут нас. Караулом я доволен и спокоен. Ведь там, перед зданием Смольного, когда я объяснял волынцам предстоящую задачу, они же мне сказали, что большевистскую газету они знают, читают ее, меня они не раз слыхали на митингах у себя в полку, в других частях, бывали раньше и во дворце Кшесинской; стоят они за власть Советов и безотказно будут выполнять приказы Военно-революционного комитета.
Мы бодро шагаем в серьезной сосредоточенности. Вот и Кавалергардская улица. Сворачиваем на нее. Дом типографии близко от угла. Улица также пустынна, у ворот типографии — отдельные черные фигуры, по виду рабочие: очевидно, срочно вызванные наборщики, печатники для выпуска газеты поджидают нас, — решаю я, — кто стоит на панели, кто сидит на уличных тумбах, курят, поеживаются от утреннего холода.
Караул подходит ближе. Рабочие встрепенулись, сгрудились. Молчание. Мы приближаемся к воротам. Среди рабочих оживление, дружеские улыбки. Мы в серьезности минуты и в важности возложенной миссии вступаем в ворота. Мы во дворе, у входа по лестнице вверх в типографию. Никакого караула во дворе, на улице, у ворот. Кто-то из рабочих сообщает, что часовой, солдат 9-го запасного кавалерийского полка, охраняет опечатанную дверь в наборное и машинное отделения.
Прошу пригласить ко мне представителя редакции ЦО. Выходит в серой шинели тов. И. В. Сталин и другие работники газеты. Мы перекидываемся с ними взглядами, улыбаемся. Сталин хорошо знает, зачем мы пришли...
Все ждут... Торжественно разворачиваю приказ, официальным тоном прочитываю этот приказ новой советской власти представителю газеты тов. Сталину. С караулом подымаемся по лестнице наверх. За нами устремились собравшиеся рабочие, сотрудники газеты.
Напряжение растет. Вот сейчас на этом посту, у запертых дверей нашей партийной газеты, часовой старой власти либо беспрекословно сдаст пост караулу новой, советской власти, либо окажет сопротивление... Ведь у нас ни пропуска, ни пароля...
Приближаемся к площадке и к двери типографии. На дверях сургучная печать. Одинокая фигура солдата-кавалериста с винтовкой на посту. Увидя нас, часовой подтянулся. Я и караул волынцев подымаемся на площадку. Сопровождающие нас внизу, на лестнице... Останавливаемся перед часовым. Кавалерист вопросительно смотрит на меня.
— Разводящий, по распоряжению Военно-революционного комитета произведите смену часового!
В нарушение устава старой армии разводящий командует очередному часовому заступить. Волынец выступает вперед, становится рядом с кавалеристом, и происходит краткая, весьма несложная сдача поста. Кавалерист отступает, волынец на посту, вытягивается...
Смененному кавалеристу отдаю приказание немедленно отправиться в свою часть.
Недоумевающий солдат быстро спускается вниз среди расступившихся рабочих, дружелюбно к нему настроенных.
Затем срываю с дверей шнурок с печатями. В руки мне суют запасной ключ. Поворачиваю его в замке, открываю дверь. Машинное и наборное отделения открыты. Все гурьбой вваливаемся туда. Машины опечатаны, стоят без движения. Но все в порядке! Никакого разгрома! Останавливаемся перед первой машиной. Сквозь ходовые части машины продет шнур и висит сургучная печать. Прошу дать нож или ножницы. Подают большие редакционные ножницы. Перерезаю шнур, — также у другой, третьей и так далее машин... Так все гурьбой и переходим от одной к другой машине.
Нигде больше постов и печатей нет... Миссия моя кончилась. Прошу отвести караулу помещение. Разводящий знает, что через сутки его сменят солдаты его же полка.
Прощаюсь с присутствовавшими при такой торжественной церемонии «открытия» партийной типографии и буквально лечу на крыльях в Смольный, — ведь надо доложить, что все в порядке, что типография «освобождена», что газета может снова выходить в свет, ведь теперь так остро нужно большевистское слово восставшему пролетариату.
И. Жига
В ОКТЯБРЬСКИЕ ДНИ
Я увязывал свой солдатский мешок, чтобы через несколько часов отправиться в Ревель.
Паня на дорогу мне поставила самовар. Григорий, как обычно, утром ушел на работу: заводы по-прежнему работали на полном ходу. Тузов еще находился в штабе Красной гвардии, хотя на улице все было спокойно и тихо. Выборгская приготовилась продолжать работу как ни в чем не бывало.
Собираясь в путь, я думал о том, как я теперь приеду и Ревель, как встречу своих товарищей по партийной организации, как я буду делать доклады солдатам о том, что здесь происходило, как я буду переходить из воинской части в другую, чтобы рассказывать обо всем и разносить весть о победе, как я буду разоблачать предательство меньшевиков и эсеров. И я уже предвкушал радость того, что солдаты окончательно пойдут за нами. Одним словом, мысленно с Питером я уже покончил, и теперь хотелось поскорее лететь к себе, в свой ставший родным Ревель.
Вдруг неожиданно из штаба прибежал Тузов.
— Эй ты, слушай, — бросил он на ходу, — тревога!
— В чем дело?
— В штабе получили приказ немедленно мобилизовать всю Красную гвардию.
— Зачем?
— Керенский-сука с казаками занял Гатчину, идет на Петроград. Вот сволочь какая!
— Эx, черт, ведь он же мне дорогу в Ревель отрезал!
— Да тут не в дороге дело, а вот надо на фронт идти, — сердито ответил Тузов.
Он был злой и нервный. Быстро раздевшись, он сбросил штиблеты и надел сапоги. Пушистые усы его топорщились, как у кота. Он делал все рывками, как будто предметы, которые он брал, были в чем-то виноваты.
Сразу пахнуло особенно острым и опасным. Это уже не Зимний дворец. Это куда посерьезнее дело. Тут вмешивается армия. Тут уже пахнет открытой гражданской войной!
Мы все как-то привыкли к спорам, разговорам, голосованиям, успели привыкнуть к подчинению большинству. Ведь до сих пор мы, большевики, оставаясь в меньшинстве, бузили, но все-таки большинству в советах подчинялись. Теперь стали мы в большинстве, начали бузить они. Мы против этого особенно ничего не имели, полагая, что и они будут подчиняться так же, как подчинялись и мы. Казалось, что это так и должно быть. А вот теперь, оказывается, эта буза затевается настоящая. Против нас организуется военный поход — значит, не миновать нам вооруженной борьбы, и с кем — с социалистами! Значит, Ленин был прав, когда говорил, что они теперь нам самые опасные враги? И это делается под самым носом немецких генералов?! Это, черт возьми, не того...
Тузов переоделся, чтобы идти в поход, и, когда мы с ним пили чай, на заводах один за одним завыли тревожные гудки, завыли со вздохами, с уханьем, резко разрывая разреженный осенний воздух.
— Вот, слышишь? — проговорил Тузов, торопливо глотая чай и обжигаясь. — Надо скорей бежать!
На улице послышались голоса, топот ног, тревожные вопросы:
— Что такое, что?
— Да Керенский, говорят, армию ведет на Петроград.
— Да ну ты! Армия ж, говорят, за нас?
— Мало ли что говорят!
— Не армию, а казаков!
— Казаков? Опять казаки! О-о!..
Мы выбежали на улицу. Толпы стремились к заводам. Бежали женщины, одеваясь на ходу, ребятишки, старики.
Будто кто муравейник разворошил, и улицы почернели от быстро бегающих взад-вперед мурашек.
У ворот Металлического завода собралась громадная черная толпа. Кто-то взобрался на железную решетку и громко читал:
ВСЕМ РАЙОННЫМ СОВЕТАМ РАБОЧИХ ДЕПУТАТОВ И ФАБРИЧНО- ЗАВОДСКИМ КОМИТЕТАМ
Приказ
Корниловские банды Керенского угрожают подступам к столице. Отданы все необходимые распоряжения для того, чтобы беспощадно раздавить контрреволюционное покушение против народа и его завоеваний.
Армия и Красная гвардия революции нуждаются в немедленной поддержке рабочих.
Приказываем районным советам и фабрично-заводским комитетам:
1. Выдвинуть наибольшее количество рабочих для рытья окопов, воздвигания баррикад и укрепления проволочных заграждений.
2. Где для этого потребуется прекращение работ на фабриках и заводах — немедленно исполнить.
3. Собрать всю имеющуюся в запасе колючую и простую проволоку, а равно и все орудия, необходимые для рытья окопов и возведения баррикад.
4. Все имеющееся оружие иметь при себе.
5. Соблюдать строжайшую дисциплину и быть готовыми поддержать армию революции всеми средствами...
А гудки, перекликаясь из района в район, далеко-далеко, по всему громадному Петрограду завыли жуткими голосами, нагоняя тревогу.
— Товарищи! Изменник и предатель Керенский!.. — раздавался голос оратора.
Мы с Тузовым бежим дальше: он — на Сампсониевский в районный штаб Красной гвардии, я — в Смольный, чтобы предоставить себя в распоряжение Военно-революционного комитета.
Позади нас оставалась вздыбленная тревогой Выборгская, кипящая, волнующаяся, еще более грозная, чем днем 25 октября.
А впереди на Невском уже расклеивали новую прокламацию:
КО ВСЕМУ НАСЕЛЕНИЮ
Бывший министр Керенский, низложенный народом, отказывается подчиниться решению Всероссийского съезда Советов и пытается преступно противодействовать законному правительству, избранному Всероссийским съездом), — Совету Народных Комиссаров. Фронт отказал Керенскому в поддержке. Москва присоединилась к новому правительству. В целом ряде других городов (Минск, Могилев, Харьков) власть перешла к Советам. Ни одна пехотная часть не идет против рабочего и крестьянского правительства, которое в согласии с твердой волей армии и народа приступило к мирным переговорам и передало землю крестьянам.
Подобно генералу Корнилову, только несколько эшелонов сбитых с толку казаков мог набрать преступный враг народа, пытающийся обмануть население Петрограда лживыми манифестами.
Мы заявляем во всеобщее сведение: если казаки не арестуют обманувшего их Керенского и будут двигаться к Петрограду, войска Революции, всей силой своего оружия, выступят на защиту драгоценных завоеваний Революции — мира и земли.
Граждане Петрограда! Керенский бежал из города, бросив вас на попечение Кишкина, сторонника сдачи Петрограда немцам, на попечение Рутенберга, черносотенца, саботировавшего продовольствие города, на попечение Пальчинского, стяжавшего единодушную ненависть всей демократии. Керенский бежал, обрекая вас на сдачу немцам, на голод, на кровавую бойню. Восставший народ арестовал министров Керенского, и вы видели, что порядок и продовольствие Петрограда только выиграли от этого. Керенский по требованию дворян-помещиков, капиталистов, спекулянтов идет на вас, чтобы вернуть земли помещикам, чтобы вновь продолжить губительную, ненавистную войну.
Граждане Петрограда! Мы знаем, что огромное большинство вас — за власть революционного народа, против корниловцев, руководимых Керенским. Не давайте обманывать себя ложными заявлениями бессильных буржуазных заговорщиков, которые будут раздавлены беспощадно. Рабочие, солдаты, крестьяне, мы требуем от вас революционной готовности и революционной дисциплины.
Многомиллионное крестьянство, многомиллионная армия с нами.
Победа народной революции незыблема!
Военно-революционный комитет Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов.
Граждане останавливались, читали это воззвание, и одни радовались скорому падению большевиков, другие хмурились, сжимали зубы и молча торопились в свои районы.
Смольный заметно опустел. Не было красногвардейского поста на Лафонской площади. Тут теперь только чернели кучи золы от костров. Не было броневиков у подъезда Смольного. Только пушки еще глядели из-за колонн, да часовые у входа проверяли пропуска.
Я забежал в комнату № 18, — пусто. Заглянул в актовый зал, — пусто. По коридору бегали сотрудники Петроградского Совета, выполняя свою работу. Несколько солдат и крестьян, прибывших из различных мест «узнать всю подноготную», разговаривали, делясь впечатлениями. В коридорах не было даже и Красной гвардии. Вся жизнь Смольного теперь сосредоточилась в углу на третьем этаже в нескольких комнатах.
Туда и обратно беспрерывными потоками текли по лестницам люди. Тут были все: и солдаты, и рабочие, и интеллигенты.
Поднялся и я.
В небольшой комнате людей — как рыбы в бредне. Где-то стрекочет пишущая машинка. Несколько столов расторканы по углам, но за столами никого нет. Все почему-то ходят, галдят, курят. В комнате душно, воздух настолько тяжел, что табачный дым не поднимается к потолку, а седым облаком висит на уровне головы человека среднего роста.
Невозможно было понять, кто чем занимается. Среди этого человеческого месива, на голову выше дыма, плавал высокого роста человек с русой бородкой в штатском костюме. Интеллигентное продолговатое лицо его было серо от усталости. Он, видимо, еле соображал, что ему говорили, а за ним хвостом тянулись люди, спрашивая, что делать, требуя распоряжений, прося дать работу. Это был тов. Подвойский.
В комнате стоял гул от человеческих голосов; одни уходили, другие приходили. Подвойский ходил среди солдат и рабочих, отдавая приказы на словах. Некоторым говорил: «Напишите бумажку, а я подпишу». Но солдаты и рабочие растерянно разводили руками, оглядывались по сторонам, ища, кого бы попросить написать бумажку. Многие из них были просто неграмотны, а если кто и умел писать, то совершенно не представлял себе, как писать деловые бумаги.
Сидевший за столом около машинки товарищ писал им нужные бумажки, но он один не успевал. Около стола вытягивалась очередь, и люди нервничали оттого, что из-за таких пустяков приходится терять драгоценное время.
Остановил Подвойского и я.
— Товарищ, дайте работу.
— А вы кто будете?
— Делегат съезда из Ревеля. Ехать обратно нельзя. Оставаться без дела не могу.
— А вы что можете делать?
- А я сам не знаю. Давайте что-нибудь. Все буду делать.
- Вы большевик?
— Да.
— Грамотный?
— Да.
— Приказы писать умеете?
— Не знаю. Случайно я три месяца ротным писарем был. Рапорты писал. Читал и приказы, авось напишу.
— Великолепно! Вот вам стол, табуретка, берите бумагу, чернила, пишите вот этим товарищам, что они хотят, и направляйте ко мне.
Сажусь за стол, и сразу же образовывается очередь. Худой, обросший волосами, грязный солдат, одетый в опорки, в рваной шинели, лихорадочно глядя мне прямо в глаза, говорил:
— Я из Нарвы. Через фронт пробрался. Меня прислали товарищи от Триста сорок третьего запасного пехотного полка. Нас пять тысяч человек. Мы все как один за советскую власть. Мы все хотим ударить в тыл Керенскому из Нарвы, но мы разуты и раздеты. Нам совершенно не в чем ходить. Мы без дела сидим в казармах. Прикажите, чтоб нам выдали обмундирование и оружие, и мы тогда моментально двинемся в Гатчину.
«Верно ли это? А может быть, они хотят получить обмундирование и разбежаться по домам?» Я знал, запасные полки больше всего страдали от голода и от отсутствия одежды. Их буквально раздевали и отнимали паек, чтобы снабдить фронт. Кроме того, в этих полках оставались только старики и раненые, одним словом — битые, но не совсем добитые люди. Немудрено, что в этих полках самые революционные настроения. А, черт с ней! Что мы потеряем? — Куда писать? — спрашиваю.
Солдат называет штаб дивизии, от которого зависит выдача обмундирования.
Я пишу:
Военно-революционный комитет предписывает немедленно выдать обмундирование 343 пехотному полку, который с настоящего момента поступает в распоряжение Военно-революционного комитета.
Председатель
Солдат радостно рвет у меня из рук бумажку, бежит к Подвойскому, а передо мною другой — солдат Саперного батальона с просьбой выдать им из их же вещевого склада инструменты, так как они хотят идти рыть окопы, а инструментов нет.
— Так вы бы прямо по начальству обратились!
— Не дают. Говорят, без разрешения Революционного комитета не имеем права.
Пишу и этому соответствующее распоряжение.
За столом стоит рабочий.
— Товарищ, наш завод как один готов выступить против Керенского, да у нас нет оружия. Прикажите, пожалуйста, чтоб нам выдали тысчонки две винтовочек...
Требования самые разнообразные. От ручных гранат матросскому отряду, отправляющемуся на фронт, до просьбы арестовать укрывшегося пристава, ведущего контрреволюционную агитацию.
Я писал беспрерывно, а очередь моего стола все увеличивалась и увеличивалась. Я удивлялся, как это успевает Подвойский и другие товарищи, члены ВРК, разбирать эти требования. Сюда шли не только со всех уголков Петрограда, но и из окрестностей: Павловска, Царского села, Петергофа и даже Нарвы.
Получилась удивительная картина: маленькая комнатка в Смольном, и не отсюда, а со всех концов — от заводов и фабрик, из казарм и военных школ — тянулись сюда нити, здесь завязывалась связь, держали эту связь беспрерывно, совершенно добровольно предоставляя себя в распоряжение этой комнатки. И если отсюда не успевали всем отдать приказание, сюда бежали люди и требовали, чтобы этот приказ был дан, зачастую обвиняя и ругаясь, что тут слишком неповоротливы.
Военно-революционный комитет был тем центром, который притягивал к себе все живое и деятельное, требующее борьбы и победы над всеми темными силами, подымающими свои головы.
Уже по одному потоку посланцев сюда видно было, что весь рабочий Петроград на ногах, что надвигающуюся опасность чувствуют все. Надо только всю эту поднявшуюся массу организовать, вооружить, накормить, дать руководство и дать направление. Смольный был теперь действительно электрической станцией, посылающей свой ток и на окраины города, и в окрестности, и на фронт, и на всю Россию, крича по телеграфу воззваниями и на весь мир передавая по радио —
Всем, всем, всем!
будя международный пролетариат встать на защиту революции.
Посланцы все прибывали. Подвойский как автомат ходил по комнате, подписывая бумажки; отдавал распоряжения, разговаривал по телефону, ходил на заседание ЦК партии, и я удивлялся, как люди могут держаться на ногах. У меня уже от писания устали руки, от духоты в комнате болела голова, хотелось есть, а уйти было невозможно.
Наконец на мое счастье подвернулся товарищ, хорошо грамотный. Я посадил его на свое место, а сам побежал на улицу.
Мимо Смольного с Охты шел отряд, человек в 200 вооруженных рабочих. Шли они по-солдатски, четыре в ряд. Старый унтер-офицер с бородкой звонко, привычно командовал: ать-два, ать-два! Рабочие крепко били камни, смеялись, и кто-то весело запел:
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе.
Дружно и громко подхватили остальные:
В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе...
Они шли к Николаевскому вокзалу, чтобы отсюда отправиться на фронт.
Было что-то мощное, сильное и слитное в этой песне. Она сливалась с тактом, с чувством поющих. Ведь сами они набивали патроны, сами привинтили к винтовкам штыки и идут на смерть, против свергнутого векового врага, чтобы водрузить на земле красное знамя.
Мне захотелось посмотреть, что делается на Выборгской.
По Шпалерной я побежал к Литейному.
Где-то далеко-далеко раздавались песни, слышалось долгое, протяжное «ура», словно где-то был грандиозный парад, — это рабочие откликались на призыв нашей партии.
Литейный — как широкая река в ледоход.
С Выборгской стороны целыми ротами и батальонами, сформированными на отдельных заводах, шли вооруженные рабочие. Многие были с черными лицами, с черными руками — прямо с работы. Многие — в неудобных для похода штиблетах, в длинных пальто, брюки навыпуск.
Вот прошел отряд человек в сто. Кепка на затылке, пальто нараспашку, под мышкой ничем не прикрытый черный десятифунтовый брус ржаного хлеба, за спиной винтовка, из кармана оскаливали зубы патроны — вот тип идущего на фронт рабочего.
Позади отряда гремит солдатская двуколка, обтянутая парусиной. Кучер — солдат. В повозке тюки с медикаментами, а позади бойко шагают работницы с белыми повязками на рукавах. Идут они так, что грудь колесом, голова поставлена прямо, лицо — яблоко. Они ни в чем не хотят уступить мужчинам, и еще покрикивают на них, если кто начинал уставать.
У штаба Красной гвардии, так же как и в ночь на 25 октября, было много народу. Рабочие прямо из завода организованно, под командой выбранных ими командиров из своих же рабочих, приходили к штабу, требовали лопат, указывали, где можно достать колючей проволоки, и кто брал винтовки, кто лопаты, уходили на фронт, кто в бой, кто копать окопы.
Во всем этом движении было что-то стихийное. Казалось, что люди ни о чем не думают. Все как-то делается само собой. Все уже ясно без слов. Каждый понимает теперь, что нужно только делать, делать и делать.
Я забежал на квартиру рабочего Харламова. В квартире было пусто. Ребятишки бегали по улице. Тузов ушел на фронт. Григория не было дома. Одна Паня, печальная, пригорюнившись, сидела в углу с заплаканными глазами.
— Что с тобой, или Григорий на фронт ушел? — спросил я.
— Ушел, — дрожащим голосом проговорила Паня.
На улицах собирались толпы. Несмотря на пасмурный день, на грязь, на холод, казалось, люди не заходили в квартиры, а все время стояли у ворот, ожидая новых событий.
В противоположность вчерашнему праздничному настроению, сегодня все были мрачно-решительны, злы и нервны. Рабочие были раздражены тем, что им не дают работать, они сделали свое дело — и готовы были мирно продолжать трудиться, никого не задевая и никого не трогая.
Но вот их не оставляют в покое. Им угрожает расправа. Если победят враги — многим будет угрожать смерть. И теперь они с ненавистью говорили о меньшевиках, об эсерах, поддерживающих Керенского.
Шумное движение революционных отрядов не прекращалось и ночью.
Рабочий Питер отправлялся на фронт с винтовкой на плече, с патронами в кармане, с ненавистью в сердце и с краюхой черного хлеба под мышкой.
Отпор
Ночь была напряженная. Мало кто ложился в постель. Все ждали, что вот-вот должно что-то случиться. Враги революции надеялись: скоро загремят выстрелы, и на улицах появятся войска Керенского. Рабочие и их семьи тревожно ждали, что вот начнется скоро пальба и будут расстреливать ушедших в Красную гвардию их мужей, сыновей и братьев. Никто не мог определить, какая сила стоит на стороне Керенского. Наоборот, даже склонны были верить тому, что за Керенским вся армия, что он должен с часу на час вступить в Петроград, и тогда беда будет всем, кто посмел с оружием в руках отстаивать свою свободу.
Оставшиеся дома мужчины-рабочие одевались и шли к заводу. Где-то далеко раздавалась стрельба. Эхо выстрелов перекатывалось с шумом, словно морские волны во время бури. Около заводов собирались толпы рабочих. Наступало время начинать работу, но кому теперь шла работа на ум?
Пытались по телефону узнать, что творится в городе. Но телефонная станция не работала. Послали разведчиков во все стороны и теперь ждали от них вестей.
А стрельба все усиливалась и усиливалась. Все шире и шире захватывала район. Слышно стало, как по направлению к Невскому застучал пулемет. Послышались далекие крики — бой разгорался.
Я не мог больше оставаться на притихшей, напряженной Выборгской, где почти все здоровые мужчины ушли с Красной гвардией. Я побежал в город, чтобы пробраться к Смольному и там уже ждать своей участи.
От Финляндского вокзала, выходя на Литейный мост, торопливо шел красногвардейский отряд.
— Товарищи, куда вы идете? — спрашиваю я.
— А ты не слышишь? — на ходу бросили мне.
— Что там такое?
— А черт же его знает? Вот пойдем, увидим.
На Литейный проспект от Инженерного замка выскочил броневик. Заметив красногвардейцев, он повернул башенку и моментально высунул красный язык. Рабочие бросились врассыпную к стенам домов. Легли за тумбы, за углы и открыли по нему пальбу. Броневик повернулся и умчался обратно по Семеновской улице.
Красногвардейцы, отряхивая грязь с одежды, снова собрались посредине Литейного, вскинули винтовки за плечи и, как ни в чем не бывало, направились к Невскому.
Около Думы толпилась масса народу. Стрельба раздавалась в конце Невского по направлению к Гороховой улице. Все смотрели туда. Вдруг кто-то крикнул: «Броневик!» И всех словно ветром сдунуло — повалились на мостовую.
От Николаевского вокзала на полном ходу мчался броневик с полыхающим красным знаменем.
— Вон-вон, большевики поехали! Теперь возьмут. Ах, сволочи! — раздавалось впереди меня.
— Где же наши-то? Что они спят? А еще юнкера!
— В чем дело? — спрашиваю я лежащего возле меня упитанного гражданина.
— Юнкера телефонную станцию заняли. Большевики отбивают, да, вот видите, они броневик выслали, а наши спят.
Броневик промчался мимо лежащей человеческой массы, и было похоже на то, как будто Невский — это широкая крестьянская полоса, густо уложенная кучами навоза.
Мы видели, как броневик свернул на улицу Гоголя. Минут через пять там, словно гвоздильный станок, застучал пулемет, раздались крики «ура»...
А здесь, около Думы, в поднявшейся на ноги толпе радостно загудели голоса:
— Керенский идет! Керенский идет! По телефону из Царского села сам звонил. Часа через два будет!
В это время где-то на Петроградской стороне грохнул пушечный выстрел. Вслед за ним зашумела ружейная пальба — где-то начался новый бой.
Я побежал на выстрелы. Через Марсово поле, Троицкий мост выскочил на Большой проспект. Выстрелы все приближались. Вскоре я увидел за углом трехдюймовую пушку, а около нее — солдат. Издали она похожа была на большую лягушку. Солдаты подбегали к ней, что-то делали, потом разбегались прочь, и она вдруг прыгала — дым, огонь, грохот.
Спрашиваю бегущего солдата:
— По ком бьют?
— По юнкерам! Владимирское училище восстало.
Делаю круг. Забегаю на другую улицу. Через двор громадного дома пробираюсь вперед. Выхожу прямо против юнкерского училища. Кругом ружейная трескотня и короткие пушечные удары. Во дворе дома, спрятавшись за углом, какой-то рабочий носовым платком перевязывал с помощью зубов левую окровавленную руку.
— Раненый?
— Да, мать их!
Я завязываю ему платок, беру у него винтовку, выбегаю за ворота, ложусь за фонарный столб.
Недалеко от меня лежали человек пять красногвардейцев. Прицеливаюсь и я в окна юнкерского училища и начинаю ковырять стены.
Стены здания покрывались пылью. Видно было, как крошился кирпич и летели куски на землю. Время от времени снаряд взрывал стены, блестел огонь, черный дым, треск — ив стене образовывалась громадная красная рана. Тогда в здании начиналось движение. В окнах мелькали головы в фуражках, и в это время очень хотелось хотя бы одну башку поймать на мушку.
Вдруг где-то в стороне послышалось «ура». Видно стало, как через улицу побежали рабочие и солдаты в атаку. Поднялись и мы, и с криком помчались к зданию. Впереди уже лезли и в окна и в двери наши товарищи. Вверху в окне появился белый флаг — простыня. Юнкера сдались. Но им никто не верил. Оказывается, они уже однажды вывешивали белый флаг, и когда наши пошли к ним на переговоры — они расстреляли их в упор, подпустив поближе к зданию.
Теперь со страшным ревом рабочие и солдаты бежали по лестницам наверх. Юнкера поднимали руки, но больших усилий стоило удержать себя, чтобы не двинуть мерзавцам прикладом в зубы.
Холеные, чистые, прилизанные, в точеных фуражках, в длинных шинелях до пят, бледные от испуга, стояли они по углам, тараща на нас безумные глаза.
Несколько человек все-таки было заколото штыками, а остальных партиями отправили в Петропавловскую крепость. Войска и красногвардейцы, все еще обозленные, горящие гневом, начали расходиться по районам, проклиная буржуазных сынков.
Я с винтовкой отправился к Смольному. Кругом было пусто, тихо и мрачно. По всему пути попадались магазины с закрытыми окнами. Окна верхних этажей были занавешены шторами. Людей на улицах не было. Город словно вымер, и было странно видеть его в таком безмолвии.
Когда я подходил к Смольному, далеко где-то снова зашумели выстрелы, слышался неопределенный гул. Где-то еще новый начинался бой.
Смольный ощетинился. У входной арки на Лафонской площади опять стояли красногвардейцы, проверяя пропуска и посылая дозоры по улицам. В окнах нижнего этажа торчали пулеметы без чехлов и с заложенными лентами. Пушки выше задрали головы — видимо, на них уже брали прицел. У решетки сквера стоял один броневик, а около него прохаживались солдаты, готовые в бой.
Всюду были солдаты и красногвардейцы в полном вооружении. Они были спокойны, деловиты, но сосредоточенны и угрюмы.
На лестнице меня остановил пожилой рабочий, бородатый, морщинистый и с хорошими, добрыми глазами.
— Эй, товарищ, ты не из города? — спросил он.
— Да.
— Ну, как там юнкера живут?
— Стреляют здорово, а как живут — не знаю.
— А, ну пусть постреляют. Скоро им конец будет, — добродушно сказал он.
В Военно-революционном комитете, в той же небольшой комнате, где так же толпился народ и так же висело облако табачного дыма, чей-то голос размеренно и властно диктовал машинистке:
«Контрреволюционные партии кадетов и социалистов- революционеров подняли юнкерское восстание, намереваясь нанести удар ножом в спину революции...
В то время как бывший министр Керенский ведет обманутых казаков на Петроград, внутри, в сердце революционного города, буржуазные сынки-юнкера подняли оружие против рабочих и крестьян.
Военно-революционным комитетом уже приняты меры, и восстание скоро будет подавлено.
Граждане, соблюдайте спокойствие!
Все на защиту революции!»
В комнате невероятная давка. Люди буквально заполнили все помещение, и, чтобы пройти, нужно было с силой протискиваться, работая плечами и грудью. Подвойского не было. Вместо него нырял в толпе маленький, тщедушный, с побледневшим лицом от усталости, с пенсне на носу — Урицкий.
Пробираясь сквозь толпу, он добродушно улыбался, шутил над теснотой, и все вместе с ним смеялись.
Какой-то товарищ остановил его и, разводя руками, отчаянно заговорил:
— Что будем делать, товарищ Урицкий? Телефон не работает, телеграф тоже, радиостанции заняты Керенским. Железные дороги отказываются что бы то ни было передавать и перевозить. Мы не можем разослать газеты. Кругом враги. Мы погибнем!
— Погодите немножко, — отвечал Урицкий, и смех играл у него в глазах. — Скоро все заработает. — И, указывая на солдат и рабочих, сгрудившихся вокруг столов, он говорил: — Вот вам и телефон и телеграф, пользуйтесь пока ими, а потом видно будет.
Я опять сел за стол и начал писать требования и распоряжения, исходящие от ВРК. Их было еще больше, чем вчера, и все почти были об одном и том же: «вооружить», «выдать», «направить», «принять меры»...
Люди приходили за всякими пустяками. Всем нужно было ответить, указать, направить, а в городе в это время стучали пулеметы, трещали винтовки: туда посылались новые и новые подкрепления, окружались гнезда контрреволюции. Город затопляли войсками и рабочими, и в то же время, поворачиваясь лицом к Керенскому, питерские рабочие и солдаты отбивали удары под Царским селом.
Положение было отчаянное. Все мы видели, что у нас нет отступления. Мы прижаты к стене, и нам одно остается — или опустить руки, и тогда мы будем расстреляны на месте, или бить почем зря и как попало, крошить все и всех перед собой, рвать зубами, чтобы только вырваться из этого смертельного кольца.
И наша партия, из этой небольшой комнатки рассылая с приказами во все стороны добровольно пришедших людей, без телефона и телеграфа, окруженная наседающими врагами, била и крошила их направо и налево — и в Петрограде, и под Царским селом, и юнкеров, и Керенского.
Вскоре прибежал какой-то солдат и громко, радостно закричал:
— Товарищи! Телефонная станция отбита!
— Ну, вот видите, — улыбаясь, говорил Урицкий паническому товарищу. — Вот скоро и телефон будет, а вы погибать думали.
И верно. Через час зазвонил телефон... Но как было странно и смешно, когда на твой звонок вместо тоненького, нежного голоса барышни у тебя спрашивал грубый бас:
— Алло, чево надо?
— Три ноль пять двадцать один, — говоришь ты.
— Счас, погоди немного, дай дырку найти...
И потом опять:
— Какой, говоришь?
— Три ноль пять двадцать один.
— Так, правильно, — звучал тебе бас в ухо, — разговаривайте.
И мы разговаривали, несмотря на забастовку телеграфисток. Солдаты и матросы, отбившие у юнкеров телефонную станцию, сами связали теперь Смольный с районами, и Военно-революционный комитет получил возможность действовать решительнее, быстрее, на один удар отвечая двумя ударами.
Это быстро сказалось на положении дела.
Вскоре нам уже по телефону сообщили радостную весть: Павловское училище взято без боя, юнкера разоружены и арестованы. Они запоздали выступить, были окружены нами и заперты в стенах училища, обреченные на поражение.
Это была решающая победа.
Потом уже одна за другой сдавались контрреволюционные крепости.
Победа следовала за победой, и к вечеру уже не было слышно выстрелов на улице.
Теперь оставался один только враг — Керенский.
Ж. Ж. Вахрамеев
ВОЕННО-МОРСКОЙ РЕВОЛЮЦИОННЫЙ КОМИТЕТ
После окончания II Всероссийского съезда Советов, на котором я был делегатом от Балтийского флота, группа делегатов-моряков, в том числе и я, пришла в Смольный получать документы. В комнате, где происходила выдача документов, нам сказали, что моряков вызывает к себе товарищ Ленин. Владимир Ильич встретил нас словами:
— Товарищи моряки, вот в эсеровской газете «Дело народа» объявлено, что Центральный флотский комитет присоединился к оборонческому Комитету спасения родины и революции. Это контрреволюционная организация, и вам, делегатам съезда, нужно не разъезжаться по местам, а ликвидировать это безобразие.
Это была моя первая встреча с великим вождем.
Тут же, в Смольном, было созвано совещание делегатов-моряков. На этом совещании создали Военно-морской революционный комитет в составе десяти человек. На первом же заседании комитета я был избран его председателем. После заседания я пошел к товарищу Ленину и доложил ему о сформировании новой революционной организации, которая должна распустить Центрофлот. Товарищ Ленин полностью одобрил наши мероприятия.
В тот же день Центрофлот, был распущен, а Военно-морской революционный комитет приступил к работе.
Товарищ Ленин лично руководил обороной Петрограда, мобилизуя все силы для борьбы с бандами Керенского — Краснова.
Помню, 27 октября 1917 года я был вызван в Управление командующего Петроградским военным округом.
Приехал я туда часа в три дня. В помещении Штаба было холодно. В кабинете командующего в пальто, шапке, с шарфом на шее сидел Владимир Ильич за столом, рассматривая карту Петрограда и его окрестностей. Здесь же находились Антонов-Овсеенко, Крыленко, Дзержинский, Подвойский. Я доложил товарищу Ленину, что прибыл по его вызову как представитель Военно-морского революционного комитета. Подробно объяснив мне обстановку на фронте, Ильич спросил, может ли флот оказать помощь Петрограду боевыми кораблями. Я высказал мнение, что если поставить в устье Морского канала линейный корабль и провести миноносцы вверх по Неве в район села Рыбацкого, где река ближе всего подходит к железнодорожным путям, связывающим Петроград с севером, востоком и югом, то можно будет разбить банды Керенского корабельной артиллерией.
В. И. Ленин подробно расспросил меня, на какое расстояние стреляют корабли, возможно ли провести вверх по Неве миноносцы. Проверив с циркулем в руках по карте расстояния, Владимир Ильич сказал, что предложение заслуживает внимания. Затем В. И. Ленин, посоветовавшись с членами Совета Обороны, сказал мне, что вечером даст указание в Гельсингфорс Центральному комитету Балтийского флота немедленно прислать в Петроград подкрепление — линкор «Республику» и миноносцы. Мне он приказал, когда придут корабли, поставить их на указанные позиции. Затем мне было вручено предписание, подписанное Лениным и скрепленное печатью Совета Народных Комиссаров.
По приказанию В. И. Ленина Центробалт прислал в Петроград крейсер «Олег» и миноносец «Победитель», которые прибыли 29 октября в 15 часов. Линкор «Республика» прийти не мог по техническим причинам. Крейсер «Олег», имевший новейшую дальнобойную артиллерию, вполне заменил линкор.
Поздно вечером 1 ноября 1917 года я доложил товарищу Ленину, что его приказание выполнено: миноносцы «Забияка», «Деятельный», «Победитель» и «Меткий» поставлены на боевые позиций у села Рыбацкого, а крейсер «Олег» и учебный линейный корабль «Заря свободы» — в Морском канале. Корабли готовы открыть огонь по первому сигналу с Пулковских высот, куда уже направлена группа корабельных сигнальщиков.
Выслушав мой доклад, Владимир Ильич сказал, что он из окон Смольного видел, как корабли шли вверх по Неве. В ответ на мое сообщение, что офицеры сбежали с миноносцев и матросы сами вели корабли, товарищ Ленин попросил передать командам кораблей благодарность.
3 ноября 1917 года, когда банды Керенского были разбиты и непосредственная угроза Петрограду отпала, я попросил у В. И. Ленина разрешения отправить боевые корабли в действующий флот.
Товарищ Ленин дал согласие, но приказал для обеспечения подступов к Петрограду оставить у села Рыбацкого один из боевых кораблей и задержать в Петрограде учебный линейный корабль «Заря свободы».
Приказание вождя Октябрьской революции Военно-морским революционным комитетом было выполнено в точности.
На доклады в Смольный я ездил почти всегда ночью. Однажды Владимир Ильич дал мне предписание поехать в Генеральный штаб и принять по прямому проводу из ставки верховного главнокомандующего ответы на запросы правительства.
— Вот вам мандат, — сказал товарищ Ленин, — поезжайте принимать. Заберите ленту, и обратно ко мне!
Вернулся я часам к шести утра; Владимир Ильич не спит, — все за работой.
Однажды (это было также ночью, после одного из моих докладов) Владимир Ильич сказал мне, что сомневается в надежности охраны Смольного, и приказал немедленно проверить все посты и доложить ему свои соображения. Выслушав мое сообщение, товарищ Ленин приказал усилить охрану моряками и сменить коменданта. Комендантом был назначен матрос с крейсера «Диана» П. Д. Мальков.
Кроме боевых заданий, Военно-морской революционный комитет выполнял приказания В. И. Ленина и по укреплению экономических позиций молодого Советского государства. В ночь на 14 декабря 1917 года я был вызван в Министерство финансов. Войдя в помещение, я увидел В. И. Ленина. Кроме меня, сюда было вызвано человек тридцать рабочих и солдат. Владимир Ильич сказал, что на нас возлагается чрезвычайно ответственное, строго секретное задание: занять все частные банки Петрограда для изъятия у буржуазии ценностей и денег, хранящихся в банках.
В. И. Ленин объяснил нам, как выполнить это задание. Его указания были кратки, ясны и точны. К часу дня 14 декабря все банки были заняты без каких-либо помех. Выполняя это задание, я в течение ночи три раза приезжал к товарищу Ленину с докладом и всегда заставал его на ногах, за работой, полного энергии.
Бывало, устанешь от непрерывной круглосуточной работы в те дни, а когда побываешь у Ленина, усталость как рукой снимает, силы растут, снова рвешься к работе, только бы выполнить в точности все, что прикажет родной Ильич.
Владимир Ильич считал нас, моряков, самой надежной тогда военной организацией и неоднократно говорил:
— Вы, моряки, нужны революции на самых опасных местах.
Доверие великого Ленина моряки оправдали.
И. Кремлев
ОДИН ИЗ ДЕСЯТИ ДНЕЙ, КОТОРЫЕ ПОТРЯСЛИ МИР
(Из воспоминаний)
1
Нас захватили врасплох. Откуда-то из коридоров, обрушиваясь частыми ударами сапогов, возгласами и криками, нарастал шум. Тяжелая муть рассвета оседала за окнами, — мы проснулись. Совсем рядом у двери коротко грохнул выстрел, и в комнату вбежал, растерянно размахивая руками, обезоруженный солдат, дежуривший у телефона.
Полусонный Василий не успел натянуть на ноги неподатливые сапоги, три юнкера с браунингами в руке и три ударника с винтовками наперевес ворвались в комнату, догоняя испугавшегося солдата.
— Керенский в городе! Сдавайтесь, вы арестованы.
Я не помню третьего юнкера, но двое из них были членами училищного комитета, и еще накануне я вел с ними нескончаемые переговоры. Наконец, один из них, эсер, московский или петербургский студент, был со мной в одной роте в течение нескольких месяцев, спал и ел рядом со мной — он был портупей-юнкером моей роты, и это не мешало приятельским с ним отношениям, — и было дико, что вот сейчас, направив на меня револьвер, он нарочито страшным голосом говорит мне страшные фразы.
Недели за две до Октябрьских дней мы были с ним в карауле. Бессмысленная, бесконечная ночь тянулась мучительно долго, мы кое-как примостились за обитыми партами заброшенной школы, отведенной нам под караульное помещение, от нечего делать мы всю ночь играли с ним в карты.
Теперь он готов был стрелять в меня, азарт заговора захватил его целиком, винтовки ударников были направлены на нас, — мы отдали ненужные револьверы и начали одеваться. Накануне 28-го я был на Невском. Керенский наступал на Петроград. Ехидный шепот перерастал в прямые угрозы, кое-где случайная толпа разоружала одиночек-красногвардейцев, тревога ползла по притихшему Питеру. Я вернулся в училище. Ни Лебедева, ни Рогачевского не было. Ненавидящие взгляды юнкеров сопровождали меня. Юнкера, еще вчера почтительно вытягивающиеся, еще вчера почтительно берущие под козырек передо мной, их же товарищем, юнкером, вопреки этаким классовым предпосылкам оказавшимся большевиком, а потому и комиссаром училища, сегодня враждебно сторонились, прятались по углам и изломам коридоров. Я торопливо прошел в комнату, занятую нами под комиссариат. Кто-то вслед мне язвительно напевал:
Последний нонешний денечек
Гуляешь ты, наш комиссар.
Еще два-три дня назад было иное настроение. Еще два-три дня назад неожиданно разоруженные нами юнкера, казалось, поняли, что революция сильней одного или двух петербургских военных училищ. Теперь по всему — по взглядам, бросаемым исподлобья, по обрывкам издевательской песенки, донесшейся до меня, по злобному и отрывистому ответу юнкера, спрошенного о чем-то, — чувствовалось, что настроение переменилось, что училище выходит из повиновения.
Я поспешно прошел к себе и инстинктивно заглянул в угол, где валялись несколько дней назад вытащенные из-под тюфяков ротного цейхгауза винтовки. Их было семь или восемь штук, отобранных солдатами у припрятывающих их юнкеров.
Сейчас их не было, кто-то во время нашего отсутствия вынес их из комнаты.
Восемь винтовок на разоруженное училище, — конечно, не это взволновало меня.
Волновал самый факт неповиновения. Я вызвал к себе адъютанта училища, штабс-капитана Сергиевского. Наглый, с нафабренными усиками, он все эти дни почтительно шаркал ножкой. Четыре дня назад он первый из офицеров училища безоговорочно признал нас, большевистских, посланных Военно-революционным комитетом, комиссаров. Теперь, когда я отдал ему приказание, он нагло ухмыльнулся, лоснящиеся щеки его иронически дрогнули, и, уже не прячась, он злобно сказал:
— Ваше приказание для меня необязательно.
Разговаривать было некогда. Я арестовал штабс-капитана Сергиевского и приказал отправить его в Петропавловскую крепость. Встревоженные, побледневшие юнкера забегали у дверей, кто-то тщетно попробовал за него заступиться. Трусливый, как и все наглые люди, штабс-капитан растерялся.
Я отобрал у него ключи, усиленный конвой провел его мимо притихших юнкеров; вызванный мной из соседнего химического батальона взвод солдат уже грохотал прикладами внизу вестибюля: я арестовал училище, или, вернее, всех юнкеров, находившихся в нем, предъявил юнкерам ультиматум:
— Сдать украденные винтовки и выдать виновных.
Начались переговоры. Из Смольного вернулся ездивший туда Рогачевский. Он был спокоен и весел. «Чепуха, — успокаивал он, — никакого Керенского, все это вздор».
Училище сидело под арестом. Было поздно. Шел, вероятно, одиннадцатый или двенадцатый час. Юнкера из училищного комитета нет-нет приходили и начинали длиннейший разговор о том, что никто из юнкеров в комнату не входил, что винтовки пропали бог весть почему и бог весть как. В конце концов юнкера не выдержали и вернули украденные винтовки.
Мы сняли арест с училища. Часть юнкеров ушла в город, остальные — казалось бы, успокоенными, казалось бы, примирившимися — разошлись по спальням. Но я нервничал и волновался.
— Товарищи, — настаивал я, тщетно уговаривая Рогачевского, — необходимо выставить на Гребецкую заставу, снабдить ее пулеметом, охранять подступы к училищу, быть настороже.
- Бросьте панику разводить, — высмеял меня Рогачевский, — ничего не может случиться. Если нужно будет, я пойду ночевать хоть в третью роту.
Третья рота была наиболее отъявленной, монархической ротой училища.
Василий поддержал Рогачевского. Мне оставалось подчиниться. Мы трое, три единственных в училище юнкера-большевика, имели комиссарские мандаты из Смольного, — большинство голосов решило вопрос.
— Смотрите, как бы нам не проснуться арестованными, — сказал я, сдаваясь. В двадцать лет неудобно казаться трусом.
Я оказался против воли хорошим пророком. Мы проснулись арестованными.
Какой-то офицер — я ни разу не видел его в училище, вероятно, он прошел вместе с ударниками — сыпал скверными ругательствами; казалось, вот-вот бешеная слюна выступит на его пересохших губах. Юнкера вбегали в комнату, угрозы перемежались ругательствами. Мы жалко одевались, лукавый попутал нас снять сапоги (мы не спали четыре ночи), и теперь ноги никак не попадали в голенища.
Непослушные сапоги наконец были натянуты на ноги, неизвестный офицер, ограничившийся бранью и угрозами, выбежал в коридор. Снова и снова какие-то юнкера врывались в комнату, грозили и издевались. Угроза самосудом была не шуткой.
Я помню юнкера той же восьмой роты, в которой я был. Он был на старшем курсе, был моим отделенным командиром, койки наши были приставлены друг к другу, — он бросился на меня и угрожающе вскинул винтовку.
Щелкнул затвор. Я отступил, сзади была стена; если бы у меня в руках была палка, я ударил бы его; если бы не направленный на меня штык, я бросился бы на него, я не знаю, что преобладало во мне — злоба или страх.
— Быков, — выкрикнул я, — ты что делаешь?
Я ждал — он дернет собачку, но его оттащили.
Кто-то в штатском — вероятно, из комитета «Спасения родины и революции» — пренебрежительно процедил:
— Вы можете не беспокоиться, самосуда не будет.
Я до сих пор признателен этому неведомому джентльмену.
У дверей комнаты поставили усиленный караул, внутренний и внешний, — какая честь для нас, арестованных комиссаров. Зачем-то в комнате с нами остался ударник. Высокий, очень прямой, с молодым интеллигентным лицом, он ни разу не повысил на нас голоса, и, казалось, наоборот, во всем его обращении с нами чувствовались миролюбивые нотки. На нем была фронтовая защитная каска, пестрые шнуры были нашиты на погоны, традиционный череп был вышит на рукаве его шинели, но русые усы приветливо кудрявились над верхней губой, и почему-то почти дружески мы расспрашивали его:
— Скажите, откуда вы?
— Из-под Нарвских ворот, — спокойно соврал он. Через десять или двенадцать часов я видел, как так же спокойно он ждал неминуемой смерти. Позже я интересовался его судьбой: его убили во время взятия училища.
В комнату снова кто-то вошел — память не всегда и не все сохраняет, — может быть, это был полковник, руководивший восстанием, может быть, это был все тот же человек в штатском, посланный из комитета «Спасения родины и революции», где-то внизу затрещал пулемет — это пулеметчики из нашей большевистской команды отстреливались от юнкеров; одному из нас было приказано пойти к ним парламентером, и выбор восставших почему-то пал на Василия, он флегматично собрался.
— Имейте в виду, — предупредили нас, — если он не вернется через пятнадцать минут, вы будете расстреляны.
Не знаю, было ли это только угрозой, но Лебедев послушно прошел под огнем пулеметчиков, передал им требование восставших и вернулся назад.
Вероятно, ему и в голову не пришло, что можно остаться за стенами училища, что можно не подставлять своей собственной шеи для того, чтобы спасти все равно обреченных друзей.
2
Кто-то из юнкеров — в сплошь эсеровском училище было несколько человек сочувствующих нам, — на минуту забежав, принес папирос, — наконец можно было закурить. Зато запретили разговаривать, часовой у двери нет-нет ощетинивался. Василий было сел за пишущую машинку, демонстративно заявив, что хочет писать свои мемуары, — но нет, единственное, что было разрешено, это лежать на кровати, курить и тоскливо думать. Но вот снова дробью рассыпался пулемет, еще один, снова и снова. По коридорам усиливалась беготня. Где-то совсем рядом задребезжал юнкерский пулемет, и в комнату снова неизвестно зачем вбежал высокий ударник и бросил:
— Ишь ты, барахтаются. Зря, — снова соврал он, — весь гарнизон с нами.
Мы знали, что мы были обречены, что вряд ли мы выйдем отсюда живыми, что или убьют юнкера или, как юнкеров, впопыхах подымут на штыки свои же. И все-таки страху уже не было, а была лишь какая-то гнетущая опустошенность, и тем настойчивее проступали маленькие и смешные требования такого элементарного, в сущности, в своих нуждах человеческого организма.
3
Мы не услышали бы дребезжанья пробитых стекол, не заметили бы первых врывшихся в штукатурку стены пуль, если бы юнкер стремглав не выбежал в коридор, а новая пуля не просыпалась бы разбитой штукатуркой на кровать Рогачевского. Где-то напротив большевики поставили пулеметы: искрошенные вдребезги стекла выпали из дрожащих рам, и выбеленная стена стала как исколотые частым дождем свинцовые воды пруда. Мы стояли в узком простенке между окнами; слева и справа под непрекращающимся пулеметным огнем стонали оконные рамы; часовой так и не возвращался, по коридору шла тревожная беготня, и кто-то кричал:
— Товарищи, перестаньте стрелять, полковник приказал прекратить огонь.
Стрельба, однако, не прекращалась, — видимо, действовали все юнкерские пулеметы. В этот жестокий день обманутых мальчуганов провоцировали как могли и чем могли. Ударники выдали себя за авангард Керенского; кто-то неизвестно зачем распускал по училищу небылицы о едущих на подмогу казаках, о Михайловском артиллерийском, которое уже выступило и вот-вот с пушками придет на выручку; за несколько минут до сдачи училища на соседнем доме появился плакат: «Не сдавайтесь, вам идет помощь», — все это только затем, чтобы неудачник-премьер мог сказать, что и за ним есть какие-то силы.
Мы стояли в простенке, жались друг к другу, большевистский пулемет работал без устали, и уже привычной делалась исчерченная пулями стена.
И уже огорчало не то, что обстрел не прекращается, не то, что вслед за пулеметами рявкнула трехдюймовка и где-то, совсем рядом, разорвался снаряд, а второй, скользнув по стене, рассыпался в дрожи внезапно качнувшегося пола, — злило другое: вышли спички, и нельзя было закурить. Мы тщетно кричали пробегающим по коридору юнкерам, тщетно звали нашего часового.
Впрочем, чья-то добрая юнкерская душа в конце концов сжалилась над нами. Воспользовавшись минутным затишьем, знакомый юнкер подбросил нам спички, а вслед затем, видимо, по его же просьбе, нам разрешили выйти в коридор.
Мы сидели на полу в коридоре, вооруженные юнкера окружили нас, но это был уже не караул, а скорее охрана. Настроение юнкеров резко изменилось.
Несколько часов тому назад они готовы были самосудом расправиться и со мной и с моими товарищами, сейчас они жались к нам, сейчас у нас они искали защиты от неминуемой развязки. Мы предложили начать переговоры с осаждающими.
Кто-то из юнкеров побежал вниз к полковнику, и Рогачевский в сопровождении одного из юнкеров с белым флагом попытался выйти на Гребецкую.
Рогачевский вернулся один. Юнкер был убит наповал случайною пулей тут же, у училищного подъезда. Мы снова сидели втроем в коридоре; группа юнкеров, стерегущих или охраняющих нас, сделалась больше; перепуганная ударница бегала по коридору и высоким, надрывным голосом кричала:
— Где полковник? Большевики во дворе!
Тяжелый грохот разрыва потряс стены, рядом в юнкерской чайной в тяжелом дыме распластался большевистский снаряд.
Розовый юнкер побежал к дверям, заглянул в дымящийся сумрак и, бледный, трясущийся, вернулся назад.
— Комиссар, — простонал он, обращаясь ко мне, — вам сколько лет? А мне, — голос его дрогнул, — всего семнадцать, и придется умереть.
Я был всего на три года старше его, но я запускал бороду, и, видимо, жалкая моя бороденка заставила его изречь эту мелодраматическую фразу.
4
Полковник приказал перевести нас вниз. Внизу в забаррикадированном вестибюле, рядом с телефонной будкой, разместился штаб восстания. Здесь были полковник, высокий ударник в каске, еще какие-то ударники и юнкера. Полковник был без пальто и фуражки, у него был строго деловой вид, он говорил бесстрастно и спокойно, так, словно не было боя, словно матросы уже сквозь пробитую в стене брешь не пробрались во второй этаж, словно десятки юнкерских трупов не валялись у забаррикадированных, превращенных в бойницы окон.
Я настаивал на сдаче, на переговорах. Полковник говорил о том, что идет помощь, звонил в Михайловское училище, предлагал вылазку.
Вылазка была бы безумием. Гребецкая обстреливалась пулеметным огнем, и, понятно, никто из юнкеров не остался бы в живых.
Юнкера согласились со мной. Рядом, в училищной канцелярии, на перевернутом столе, обмакнув ручку обратной стороной в уцелевшую склянку чернил, я вычертил жирными буквами на развернутом листе бумаги:
«Переговоры, здесь арестованные большевики».
Попытка вывесить плакат не удалась. Рогачевский и Лебедев куда-то исчезли, я оставался один.
В штабе восстания было ясно, что еще немного, и училище будет взято штурмом; восставшим было не до меня, и я решил избавиться от опасных соседей.
Из юнкерских разговоров я знал, что одновременно с нами было арестовано человек двадцать солдат, что солдаты эти находятся на втором этаже, в караулке при актовом зале. Я взбежал по лестнице, чей-то труп повис на ступеньках, я перескочил через него; налево, в конце коридора, мелькнули матросские фуражки; матросы обстреливали коридор, я было бросился к ним, но нет, наверно убили бы, и, свернув направо, отмахнувшись от преградивших мне дорогу юнкеров, я пробрался к арестованным солдатам.
Солдаты обрадовано обступили меня; с утра они сидели под арестом и не знали, что с нами, думали — расстреляны ударниками. Я приказал кому-то из солдат попробовать пробраться к осаждающим — в солдатской шинели это казалось возможным, — однако солдат вернулся ни с чем.
Обстрел на минуту усилился, напротив из окна по водосточной трубе полз юнкер, руки его дрогнули, и он, сорвавшись, полетел вниз, и вдруг стало ясно, что училище взято. Мы вышли в актовый зал, в углу толпились юнкера, лихорадочно срезали погоны, бросали винтовки, белые лица застыли в безудержном страхе, топот ног обрушился из коридора, и в дверях, обвешанный пулеметными лентами, с револьвером в руке, с шашкой, нелепо волочащейся вдоль неуклюжего штатского пальто, в несуразном котелке появился первый красногвардеец.
Арестованные солдаты сгрудились за мной, я подошел к неизвестному и сказал:
— Товарищ, мы — арестованные большевики.
Человек в котелке пробормотал что-то невнятное, блестящая чешуя пота покрывала его побагровевшее лицо, невидящие глаза его безразлично скользнули по сбившимся в кучу юнкерам, по солдатам, по мне; он махнул револьвером и побежал обратно, уступив место такому же, так же обвешанному пулеметными лентами матросу.
Глаза мои снова столкнулись с невидящим взором, я снова повторил, что мы — арестованные большевики, и, видимо, что-то дошло до сознания запыхавшегося матроса.
— Вы свои, — осознал он и сделал неожиданный вывод, — вы свои — стало быть, вооружайтесь.
Вооружаться было не к чему, бой был окончен, но десять или двенадцать часов в ожидании расстрела не всегда способствуют четкости поступков. Солдаты, неизвестно зачем, разбили рядом стоящие шкафы со старинным оружием. Жадные руки торопливо засовывали за солдатские пояса старинные кремневые пистолеты, и, кажется, кто-то успел, повинуясь призыву матроса, вскинуть на плечо мушкет XVIII столетия.
Я подобрал брошенный кем-то подсумок, рука привычным движением загнала патрон в дуло юнкерской трехлинейки, и я вышел из зала.
Не так давно вот здесь, у денежного ящика, я стоял в карауле. Я стоял у денежного ящика, рядом со мной на паркете сутулился трофейный, захваченный у немцев бомбомет. Бомбомет был давно испорчен, давно был безопасен, как же кремневые пистолеты в соседнем шкафу, и все-таки и его постигла печальная участь. Я помню какого-то поручика из осаждающих, с такими же, как и у всех, невидящими глазами, бесцельно обрушивающимся на первый попавшийся предмет прикладом ошалелой винтовки.
— Это что, — набросился он на бомбомет, — пулемет! Ломай!
— Товарищ, — тщетно успокаивал его я, — да ведь это бомбомет, да ведь он давно не стреляет.
— Все равно, — рассвирепел он, — ломай, они из него по нам били.
5
Я спускался вниз; беспокоило, где Василий и Рогачевский. Навстречу подымались матросы, солдаты, красногвардейцы, грохот разгрома медленно умолкал, мелькнуло горбоносое лицо Рогачевского, сутулые плечи Василия.
Рогачевский нервно размахивал мандатом, видимо доказывая плохо понимающему его матросу, что он комиссар. Я вмешался. Матрос глянул на мою юнкерскую шинель, она показалась ему подозрительной. На всякий случай он отобрал у меня винтовку, еще какой-то матрос подошел к нам. Угар боя медленно проходил, мы вразумили наконец матросов и двинулись к выходу. Сопровождающие нас матросы, с трудом отбивая от нас то того, то другого из осаждавших, с трудом, как незадолго до этого мы их, вразумляя то того, то другого — матроса ли, красногвардейца ли, — что мы не юнкера, а освобожденные большевистские комиссары, помогли нам выйти на улицу.
Кто-то в мягкой шляпе, русоволосый, видимо командовавший осадой, участливо сказал нам несколько слов; мы просили автомобиль, чтобы ехать в Смольный, он дал нам свой автомобиль, но этот автомобиль стоял на Большом, и, чтобы не ждать, надо было самим пройти Гребецкую.
Черные шпалеры тянулись вдоль Гребецкой, мы были в юнкерских шинелях, толпа принимала нас за ненавистных юнкеров, и только случайность спасла нас от самосуда. Мы шли вдоль Гребецкой, несколько матросов охраняли нас, а с тротуаров неслось:
— Бей их, это юнкера!
Помню, какая-то старуха вприпрыжку подбежала к Рогачевскому — он где-то потерял фуражку, и вид у него был такой, словно он не комиссар, а главный заговорщик, — старуха сморщенным кулаком тыкала Рогачевскому в лицо и кричала:
— Эх ты, убийца!
И тщетно Рогачевский, словно оправдываясь, повторял: «Какой же я юнкер, комиссар я», — чей-то приклад обрушился на его спину.
6
В толпе солдат, захлестнувшей двор Петропавловской крепости, был узкий проход.
Мы не попали в Смольный — шофер говорил нам, что туда не проехать, — и мы решили свернуть в Петропавловскую крепость.
В кабинете коменданта крепости шла обычная сутолока, входили и выходили какие-то люди, стучала машинка, надрывался оглохший от волнения комендант.
— Вы из Владимирского, — торопливо сказал он нам, — ну, поздравляю. Мы здесь беспокоились.
Видимо, он хотел сказать нам что-нибудь приятное, хотел похвалить нас, но сутолока сумасшедшего дня сбивала его с толку, кто-то перебил его, и, уже совершенно теряясь, он бросил:
— Ну, поздравляю, теперь вас произведут в офицеры.
Комендантом крепости был тогда Благонравов; совсем недавно встретившись с ним, я вспомнил ему об обещанном производстве, и он наотрез отказался: нет-нет, он не мог этого сказать.
И правда! Как можно было обещать большевикам-комиссарам офицерский чин в компенсацию за десяти или двенадцатичасовое ожидание юнкерского самосуда.
Но тогда все было возможно, тогда было не до этого. В Инженерном замке еще отстреливались обманутые юнкера и гимназисты, пресловутый Полковников еще не успел предать их. Соседнее с Владимирским, Павловское училище по-прежнему висело угрозой.
Мы получили новое задание — взять отряд и ехать руководить осадой Павловского училища. Василий присел к машинке, беспомощный палец начал нанизывать буквы мандата; рядом с ним сидел обвешанный гранатами матрос и цедил сквозь зубы:
— Револьвер был. Бросил. Не оружие. Винтовка была. Бросил. Не оружие. Вот бомбы, это да.
Ручные гранаты были навешаны даже на рукавах, ярость бушевала в его мятежной душе, он грозил далеким юнкерам.
Через минуту вместе с этим матросом и еще с кем-то нам пришлось в зеленых квадратах и извилинах городского плана выискивать способы осады Инженерного замка, а еще через минуту кто-то в штатском ворвался в кабинет и взволнованно раскричался: только что в крепость привели арестованных юнкеров, двенадцать человек поставили к стенке, их хотят расстрелять...
Мстительный матрос не обнаруживал, однако, ни малейшего желания принять участие в расправе, а Благонравов, схватив револьвер, решительно заявил, что самосуда не допустит, что ни один юнкер тронут не будет... По зеленым квадратам плана большевистские части быстро приближались к Инженерному замку, спасенных Благонравовым юнкеров увели в камеры, а из города коротко и радостно сообщили:
— Павловское училище сдалось без боя.
7
Шесть лет спустя в Москве, на Арбатском рынке, я случайно встретился с Рогачевским. Я не видел его с памятного вечера в Петропавловской крепости. События разделили нас на все эти годы.
Он почти не изменился, но что-то новое было в его походке. Я всмотрелся. Он сильно припадал на ногу.
Бессмысленный удар прикладом сделал его хромым на всю жизнь.
УКРЕПЛЕНИЕ ВЛАСТИ
А. М. Коллонтай
ДЕКРЕТ НА СТЕНЕ
Многие ли поняли в великие дни Октября, что на их глазах совершается величайшее в мире событие, что социальная революция становится фактом?
Понимали это рабочие, чуяли это, силой желания, передовые отряды солдат. Но обывательщина старого Питера, вся мелкобуржуазная масса в вялом унынии встретила великие дни.
Недовольство было велико правительством Керенского, не верили, что справится оно с войной, с продовольственной задачей. Изнемогали «в хвостах». Но и большевиков не любили. Не понимали и потому боялись.
Когда съезд провозгласил власть Советов, трудовое человечество переступило порог, за которым ждало его не только новое будущее, но и долгие годы борьбы и лишений. Этого обыватель столицы не знал. И весть о переходе власти к Советам он принял в первые дни более равнодушно, чем враждебно.
Утро, раннее, промозглое, сырое утро питерской осени. Ночью совершился великий акт: Второй съезд провозгласил переход власти к Советам. Популярнейший клич последних месяцев стал фактом, вошел в жизнь. Возвращаюсь после бессонной ночи домой. Автомобиля не дождалась. Пошла пешком по городу от Смольного.
Казалось, выйду из Смольного — и весь город встретит праздником. То, что желал народ, — совершилось: правительства Керенского больше нет. Есть власть трудящихся.
Но старый Питер еще не понял, не учуял, не уразумел всего величия совершившегося. Город по-прежнему живет своими буднями. Там — в Смольном — кипит котел красной революции, там и ликованье, и настороженность, и сознание ответственности сливаются в многозвучный хор ощущений. А на улице Питера в это осеннее, серое, сырое утро люди равнодушно спешат по своим маленьким, будничным делам, служат своим привычным заботам. Кто на работу, кто «в очередь», «в хвост» за продуктами... На углах по стенам наклеен кратенький, очень скромный по размерам бумаги декрет Советского правительства о составе народных комиссаров. Спешат прохожие по своим делам. Не замечают объявления.
Кое-кто покосится — и дальше. Новое правительство. Уже столько раз садились и пересаживались меньшевики да эсеры при Керенском, что новое по составу правительство никого не удивит. Одной переменой больше, одной меньше... Хочется остановить прохожих, крикнуть им: «Да поглядите-ка повнимательнее... Власть-то советская!..»
Но прохожие спешат мимо декрета о новом правительстве. Остановился наконец старенький отставной военный с палочкой. Прочел внимательно и покачал головою: «Никогда таких имен не слыхал. И откуда теперь народ в правительство берется? Да и что за народные комиссары такие? На войну, что ли, их пошлют?» Поворчал старик себе под нос и пошел, стуча палочкой, дальше. За ним подошла женщина в очках, учительница или служащая. Прочла и сердито на носу очки поправила. Ясно — не одобрила декрета. Чего это большевики всюду лезут? Каких-то народных комиссаров себе завели. И пошла дальше, по своему привычному, будничному делу. Какое ей дело до большевиков. До правительства. Знает она свое дело, а до всего остального — наплевать.
Двое студентов заинтересовались декретом. Ничего не сказали, только друг на друга поглядели. И в этом взгляде было ясно: вот тебе и большевики... Что же теперь будет?
Толстый господин в теплом пальто, с портфелем под мышкой, перебежал дорогу, чтобы прочесть скромный листок на стене, величиной с писчий лист. Нахмурился. Еще раз прочел. И вслух выругался:
— Такие да сякие большевики, правительство свое провозгласили. Да кто с такими да сякими разбойниками, шпионами и предателями считаться будет... Тоже выдумка. Правительство свое объявить, — мы им покажем. Мы им хвосты поприжмем. Мы им такое закатим...
Взволновался господин в теплом пальто с блестящим, новеньким портфелем под мышкой. Стоит перед декретом и слюной все так и брызжет. А рядом с ним уныло-равнодушно читает декрет худой да чахлый мелкий чинуша в стареньком, ветром подбитом пальто.
— Вы понимаете, до какого нахальства дошли эти шпионы германские — большевики, — пристает к нему господин с портфелем.
— Оно конечно, большевики народ ненадежный... А только не нам судить, не наше дело. — И улепетнул за угол мелкий чинуша.
Новые идут прохожие мимо декрета, идут не глядючи.
Мальчишка из овощной, в фартуке, с корзиной, в картузе, подошел вплотную и читает громко и внятно:
«Совет Народных Комиссаров...»
И вдруг мальчонка засиял: «Власть Советов... вот так фунт... Власть Советов. Ну и молодцы же большевики! Сказали — сделали. Эй, Ванька! Погляди-ка, большевики-то власть Советов взяли...» Ванюха-разносчик прибежал. А за ним рабочий. Женщина в платочке. Солдат. Еще не совсем верят, не совсем понимают, что такое случилось. Но чутьем пролетарским смекают: не к добру буржуям эта власть. Для рабочих же и крестьян — она избавленье.
— Народные комиссары — это что же такое будет? — вопрошают рабочие один у другого.
— Да просто тебе комиссар, но не как прежний, а от народа комиссар, от народа. Понял?
— Уж коли власть Советов — конец войне, — решает солдат, луща семечки. — Ни по чем на фронт не поеду. Прямо в деревню, на землю.
А работница молодая, в платочке, решает:
— Нет, это не конец войне. Без боя они власти не сдадут. Не слышали, что ли, всю ночь палили. Я в санитарки пойду. К большевикам.
Повязала платочек потуже и побежала в сторону Смольного. Эта уже тогда знала, что в великие дни Октября бой только еще начался. Знала и сознательно ринулась в бой.
Н. Горбунов
КАК СОЗДАВАЛСЯ В ОКТЯБРЬСКИЕ ДНИ РАБОЧИЙ АППАРАТ СОВЕТА НАРОДНЫХ КОМИССАРОВ
(Отрывки из воспоминаний)
Когда пишешь воспоминания, связанные с Владимиром Ильичем, невольно приходится упоминать о себе. Это самое трудное, и это останавливает, так как хочется стушевать свою личность перед огромной фигурой Ленина, самое упоминание о себе кажется нескромностью и профанацией. Я это особенно сильно чувствую, так как поставлен был Владимиром Ильичем на работу не за какие-либо революционные заслуги, а просто потому, что был тем, кто приходил в момент восстания в Смольный и хотел работать.
Владимир Ильич меня не знал, член партии я был совсем молодой, вступил в партию в июльские дни 1917 года.
В то время, когда на улицах Ленинграда и Москвы происходили еще революционные бои, Владимир Ильич уже со всей энергией организовывал правительство. Был создан Совет Народных Комиссаров и назначены народные комиссары. Организовывались правительственный аппарат и наркоматы. В порядок дня встал вопрос и о создании аппарата Совнаркома. Дело это было поручено Владимиру Дмитриевичу Бонч-Бруевичу, который был назначен управляющим делами Совнаркома.
Я в это время вместе с несколькими другими товарищами работал в Смольном, стараясь установить какой-нибудь порядок и наладить справочную службу, чтобы рабочие, тысячами приходившие в Смольный, могли в первозданном революционном хаосе, в котором уже выкристаллизовывались органы советской власти, найти то, что им было нужно.
Неожиданно получаю записку от В. Д. Бонч-Бруевича с просьбой немедленно прийти к нему. Владимир Дмитриевич знал меня в связи с работой по распространению большевистской литературы в питерских рабочих районах, по организации митингов и хранению у меня небольшого запаса оружия в период между Февральской и Октябрьской революциями. Иду к нему, и он, ничего не объясняя, тащит меня наверх, в третий этаж, в ту маленькую угловую комнатку, где в первые дни работал Владимир Ильич (впоследствии там расположился Наркоминдел). Я вижу Владимира Ильича, который здоровается со мною и, к моему изумлению, говорит: «Вы будете секретарем Совнаркома». Никаких указаний я тогда от него не получил. Понятия о своей работе, да и вообще о секретарских обязанностях не имел никакого. Где-то конфисковал пишущую машинку, на которой мне довольно долго самому приходилось двумя пальцами выстукивать бумаги, так как машинистку найти было невозможно, где-то отвоевал комнатку и начал формировать аппарат, который первые дни состоял из меня одного, а потом возрос до трех-четырех человек. Одной из первых пришла ко мне Анна Петровна Кизас. Я ее не знал, но раз пришла — значит, своя. Начали мы с установления наличия учреждений, возникавших стихийно внутри Смольного. Совнарком тогда еще не заседал, что дало нам возможность немного подготовиться к работе. В. Д. Бонч-Бруевич прислал ко мне даже начальника канцелярии, якобы знатока американской постановки этого дела по новейшей системе. Этот начальник начал организовывать канцелярию на стульях, так как на весь аппарат Совнаркома приходился всего один стол, но скоро он так запутал даже то небольшое количество дел, какое у нас тогда было, что пришлось отказаться от «американской рационализации».
Первое заседание Совета Народных Комиссаров состоялось 3 ноября (ст. стиля) 1917 года в той же угловой комнатке, о которой я упомянул выше. Я был вызван на это заседание Владимиром Ильичем.
Не имея представления, как нужно вести протоколы, я попытался записать содержание доклада, но, конечно, не поспевал, так как стенографией я не владею. Кто присутствовал на заседании, не зафиксировал; председательствовал Ленин. На заседании слушался доклад приехавшего из Москвы тов. Ногина о московских событиях. Ввиду того, что эта протокольная запись имеет в настоящее время несомненный исторический интерес, я привожу полностью и с орфографической точностью.
«Заседание народных комиссаров
Доклад Ногина.
Отсутствие определенных рабочих кварталов.
Смешанность и пестрота Москвы.
Телефон, станция в руках к-революц.
Отсутствие пушек у юнкеров спасло положение.
В суб. утром взят Кремль, где был 56 полк. Озарение юнкеров.
Сражение в Кремле. Избиение солдат сдавшегося 56 полка кончилось расстрелом из пулеметов.
Центр, к. р. в Гор. Думе, охран, брониров. автомоб.
(Запоздание сведений. Так, о сдаче Кремля узнали только вечером).
(Вчера разрушен Никол. Двор).
В воскресенье бомбардир. Москвы. Стрельба происходила беспорядочно. (Истрачены около 1.500 — 2.000 снарядов 3 дм.)
(Снарядов недостаточно). Снарядами ничего сделаешь.
Можно разрушить всю Москву и ничего не достигнуть.
В руках контрреволюционер. Дума. Кремль. Манеж и прилегающие улицы. В центре Александр. учил. Весь интеллигентский центр в руках кон. рев.
Контр-революц. укрепились и окопались.
Попытки к соглашению не имели результатов. (Юнкера были против).
Наше настроение было прекрасно. (Ночь на 1-е ноября).
Решено было поскорее окончить дело.
Был составлен определен. план. Бывший до сих пор общий грандиозн. бой разменялся на ряд мелких. (Бой на Мясницкой, обстрел Кремля из Замоскворечья).
С нашей стороны была страшная неорганизованность. Так, неприятельский блиндирован. автом. подошел к самому Штабу (нашему) и подвергнул его обстрелу.
Только после того, как наши солдаты повернули пушки, дали залп по автомобилю, прогнали его.
Противники отстаивают сношения с Брянским вокзалом.
Начались пожары. Пожар надвигался на Совет.
Вчера — обстрел из легких орудий Думы. (Дума стратегического значения не имеет).
Нами была взята Театральная площадь, гост. Континенталь. Наши солдаты, оставлен. на площади, перепились.
Настроение населения Москвы страшно озлобленное.
Солдатские части неустойчивы и несознательны.
Второе предложение перемирия 31 окт. было сорвано с нашей стороны.
Нам страшно важно разбить лагерь противников. Поэтому чрезвычайно важно привлечь на свою сторону Викжель. Это будет необычайно важно и даст нам и гражд. и воен. победу. В противном случае мы будем уничтожены, после того как мы после продолжительной войны истратили все свои силы. Нас раздавит грядущая действительная Корниловщина и Калединство.
Тов. Ногин считает необходимым компромисс с Викжелем.
Товарищ Ленин возражает против всяких соглашений с Викжелем, который завтра будет свергнут революционным путем с низов. Необходимо подкрепление Москвы творческими организующими революционными силами из Петрограда, именно матросским элементом. Продовольствен. вопросом с севера мы обеспечены. После взятия Москвы и свержения Викжеля снизу мы будем обеспечены продовольствием с Волги.
д. Тов. Милютина.
Рассматривает две стороны — военная и политическая.
Предложение Ногина.
Информировать Москву радио-телеграммой о положении дела в Петрограде. Адрес: Введенский Народный дом. Лефортовский Сов. Р. и С. Д.
Ногин сообщает, что в Лихославле, Н. ж. д., между Тверью и Бологим имеются юнкера, которых ждут в Москве.
Секретарь Горбунов.
3 ноября 1917 г.
вечер».
Конец заседания я уже вообще не мог записывать, так как говорили вразброд. Речь шла о пессимизме некоторых работников, на которых московские события произвели впечатление разрушения всех культурных ценностей (например, слухи о разрушении Василия Блаженного). Помню Фразу Ильича: «Что же — революция пойдет мимо них».
Между первым и вторым заседаниями Совнаркома прошло 12 дней. Как известно, в эти дни происходила лихорадочная работа по организации вооруженной борьбы с контрреволюцией и шли ожесточенные бои Красной гвардии с контрреволюционными войсками на подступах к Петрограду. Во главе этой организации стоял Военно-революционный комитет, но фактически руководил делом Владимир Ильич. Эта работа Владимира Ильича превосходно описана в воспоминаниях тов. Подвойского. Владимир Ильич, организуя Красную гвардию и организуя оборону Ленинграда, использовал каждую, маленькую даже, возможность каждого человека. Однажды глубокой ночью он вызвал меня к себе и дал такое поручение: «Пойдите сейчас же вместе с тов. X. (фамилию сейчас не припомню) и организуйте ломовой обоз, который мог бы немедленно начать подвозку снарядов из Петропавловской крепости на линию боя». Через союз транспортников мы достали адреса ломовых извозчиков и их хозяев и ночью с револьверами в руках, разбившись по одному, стали ломиться по всем домам и дворам, мобилизуя извозчиков где уговором, где угрозой. К рассвету нужный обоз был уже у ворот Петропавловской крепости.
В эти дни наш «аппарат» выполнял самые различные задания Владимира Ильича. Например, как-то Владимир Ильич вручил мне декрет за собственноручной подписью (некоторые декреты подписывались Владимиром Ильичем в тот период по соглашению с одним или двумя наркомами, без заседаний Совнаркома, так как его невозможно было в эти дни боев созывать) с приказом Госбанку вне всяких правил и формальностей и в изъятие из этих правил выдать на руки секретарю Совнаркома десять миллионов рублей в распоряжение правительства. Передавая этот декрет мне, Владимир Ильич сказал: «Если денег не достанете — не возвращайтесь». Дело в том, что это был период полного саботажа интеллигенции, и впереди всех саботажников были чиновники Государственного банка. Несмотря на декреты правительства и требования отпуска средств, Государственный банк нагло саботировал. Народный комиссар финансов тов. Менжинский никакими мероприятиями, вплоть до ареста директора Государственного банка Шипова, не мог заставить банк отпустить правительству до зарезу нужные революции средства. Шипова привезли в Смольный и держали там некоторое время под арестом. Ночевал он в одной комнате с т. Менжинским и мною. Днем эта комната превращалась в канцелярию какого-то учреждения (не Наркомфина ли?). Мне пришлось, к моей досаде, в виде особой вежливости уступить ему свою койку и спать на стульях.
Опираясь на низших служащих и курьеров, которые были на нашей стороне, а также угрожая Красной гвардией, которая якобы окружила уже банк, нам удалось проникнуть в помещение кассы банка, несмотря на всякие кунштюки, которые выделывали высшие чины Госбанка, вроде ложных тревог и т. п., заставить кассира выдать требуемую сумму. Мы производили приемку денег на счетном столе под взведенными курками солдат военной охраны банка. Был довольно рискованный момент, но все сошло благополучно. Затруднение вышло с мешками для денег. Мы ничего с собой не взяли. Кто-то из курьеров наконец одолжил пару каких-то старых больших мешков. Мы набили их деньгами доверху, взвалили на спину и потащили в автомобиль.
Ехали в Смольный, радостно улыбаясь. В Смольном также на себе дотащили их в кабинет Владимира Ильича. Ильича не было. В ожидании Владимира Ильича я сел на мешки с револьвером в руках. Сдал я их Владимиру Ильичу с особой торжественностью. Владимир Ильич принял их с таким видом, как будто иначе и быть не могло, но на самом деле остался очень доволен. В одной из соседних комнат отвели платяной шкаф под хранение первой советской казны, окружив этот шкаф полукругом из стульев и поставив часового. Особым декретом Совнаркома был установлен порядок хранения и пользования этими деньгами. Так было положено начало нашему первому советскому бюджету. Буржуазная печать по этому поводу потом всюду кричала об ограблении большевиками Государственного банка.
Второе заседание Совнаркома произошло только 15 ноября в маленькой комнатушке, в другом конце Смольного, которую Ильич перебрался уже для постоянной работы, уступив первую комнату для Наркоминдела. На этом заседании, происходившем в более спокойных условиях, было рассмотрено уже до 20 вопросов. Один из наркомов, кажется тов. Глебов-Авилов, научил меня вести протокол, так что я справлялся с этой работой в этот раз уже без особых затруднений. В числе рассмотренных вопросов были вынесены решения — «о роспуске Городской думы в Петрограде», «о выпуске декрета с подробной мотивировкой о конфискации саботируемых заводов и фабрик», «об организации Совета Народного Хозяйства», «о предоставлении солдатам права выбора своих депутатов в Учредительное собрание», «о предложении эсерам ультиматума — взять завтра министерство земледелия или предоставить его большевикам и не тормозить работы», «о распубликовании проекта положения о страховании на случай безработицы, снабдив его пояснительной запиской с тем, чтобы наркомы в двухдневный срок с ним ознакомились, для внесения его в Центральный Исполнительный Комитет». Любопытно отметить, что целый ряд довольно серьезных дел был направлен Владимиром Ильичем на разрешение соответствующих ведомств в порядке разгрузки, о которой и сейчас нам приходится еще думать. На этом же заседании Совнаркома было решено, что народные комиссары, которые до сего времени работали преимущественно в Смольном, должны перенести свою работу в соответствующие министерства и собираться в Смольном только к вечеру «для совещаний и для осуществления контакта с другими демократическими организациями».
Дальнейшие заседания Совнаркома происходили уже регулярно, почти каждый день, а то и по два раза в день. За первый месяц такой систематической работы было рассмотрено на 25 заседаниях Совнаркома свыше 200 вопросов. В следующем месяце на 20 заседаниях было рассмотрено столько же вопросов. На всех заседаниях, за самыми редкими исключениями, председательствовал Владимир Ильич. Разрешение многих вопросов осложнялось в связи с участием в составе Совнаркома левых эсеров, которые выдвигали свою принципиальную установку. Приходится поражаться совершенно исключительной работоспособности Владимира Ильича, который, кроме работы в Совнаркоме, был неимоверно загружен сложнейшими политическими и оперативными делами и руководством партией. Однако он находил время и для задушевных бесед с отдельными партийцами и с приходившими к нему в очень большом числе беспартийными рабочими и ходоками-крестьянами.
Аппарат Совнаркома за это время несколько вырос. В него вошли тов. Мария Скрыпник, тов. Кокшарова, несколько рабочих, которые, наряду с секретарскими обязанностями, выполняли и функции охраны Владимира Ильича. В общем во всем аппарате было не более 10 — 12 человек. Нагрузка на него была неслыханная, так как, кроме ежедневных заседаний Совнаркома и Малого Совнаркома, который вскоре был создан, в функции аппарата входил прием всех посетителей, разговоры от имени Владимира Ильича, согласно инструкциям, которые он давал, с отдельными делегациями, телеграфная переписка с местами, которые обращались в центр за директивами. Владимир Ильич оказывал большое доверие нашему аппарату, и поэтому было легко и радостно работать. Так, например, когда я спросил Владимира Ильича, как быть с телеграммами, Ильич ответил: «Посылайте от моего имени, и через десятую телеграмму показывайте мне». Другой случай такого доверия Владимир Ильич оказал мне, когда правительство собиралось переезжать в Москву и начиналась эвакуация Петрограда, которому угрожала военная опасность со стороны Германии. На меня была сначала возложена специальная задача проследить за правильной эвакуацией Экспедиции государственных бумаг, с тем чтобы были приняты все меры к обеспечению выхода денежной эмиссии, на которой базировался весь государственный бюджет, а затем я был временно оставлен в качестве представителя Совнаркома в Комиссии по эвакуации Петрограда. Владимир Ильич, предвидя возможную необходимость отдания каких-либо экстренно-срочных распоряжений, выдал мне 10 незаполненных бланков Совнаркома за собственноручной подписью на каждом бланке. Эти бланки были уничтожены мною по приезде в Москву. Привожу эту деталь как пример доверия, которое Владимир Ильич оказывал в самых разных формах очень многим рядовым членам партии и многим беспартийным. Это доверие, внимание, с которым Владимир Ильич прислушивался к мнениям товарищей, та повышенная оценка, с которой он подходил к отдельным, даже рядовым работникам, возлагая на них зачастую очень ответственные задания, — все это создавало у всех соприкасавшихся с ним особый энтузиазм в работе.
В этой статье я поделился некоторыми отдельными, отрывочными воспоминаниями. На тему о том, как Владимир Ильич руководил, воспитывал, школил и использовал свой аппарат, можно написать целую большую книгу. Но для этого нужно было бы проделать большую систематическую научно-исследовательскую работу, собрать и систематизировать документы, в большей части своей еще не опубликованные, изучать архивы центральных учреждений, находящиеся в Институте Ленина, Главном Архиве, в наркоматах и у отдельных лиц, собрать и обработать переписку и отдельные записи по поводу и в связи с различными поручениями Владимира Ильича, сопоставить и проанализировать имеющиеся в литературе воспоминания отдельных товарищей и, наконец, дополнительно опросить ряд живых свидетелей. Этой работой, мне кажется, следует и нужно заняться, чтобы восстановить то, что еще не потеряно. Результат может представить выдающийся интерес, и хотя он осветит только небольшой ручеек, по которому протекала многогранная деятельность Владимира Ильича, но довольно важный ручеек, так как аппарат Совнаркома работал в постоянной и теснейшей близости к Владимиру Ильичу и под непрерывным его руководством.
* Может быть, не десять, а пять миллионов рублей. За цифру сейчас не ручаюсь, так как текст этого декрета утерял. Вероятно, оригинал был предъявлен в банке в качестве аккредитива.
В. Бонч-Бруевич
ПЕРВЫЕ ДНИ СОВНАРКОМОВСКОГО АППАРАТА
Дней через пять после Октябрьской революции в Петрограде Владимир Ильич, ужиная у меня поздно ночью, перед тем как, казалось, пора уже было идти спать, вдруг оживленно заговорил о том, что наступило время приступить к органической работе управления страной, для чего надо немедленно создавать аппарат прежде всего при центральном правительстве. Было совершенно очевидно, что схема всего управления страной у него давно продумана и, можно сказать, отчеканена, так как на каждый вопрос он немедленно давал ясный и точный ответ.
— Вы беритесь за весь управленческий аппарат, — сказал он мне, — необходимо создать мощный аппарат Управления делами Совета Народных Комиссаров, так как, несомненно, и в первые дни, пожалуй, и долгое время, в наше управление со всех сторон будут стекаться всевозможные дела. Берите все это в свои руки, имейте со мной непосредственное постоянное общение, так как многое, очевидно, придется разрешать немедленно, даже без доклада Совету Народных Комиссаров или сношения с отдельными комиссариатами. Наладить комиссариаты, — прибавил он, — дело нелегкое.
Я согласился взяться за дело, и на другой день прежде всего с утра отправился в Смольный смотреть помещение, где можно было определить место для отдельного кабинета Владимира Ильича, удобного лично для него по отношению к его квартире в Смольном, куда собирались его поселить. Первые дни революции он жил у меня в квартире.
В кабинете Владимира Ильича мы предполагали собирать Совет Народных Комиссаров. Рядом с этим кабинетом нужно было иметь большую площадь для Управления делами Совнаркома, где расположить всех секретарей, делопроизводителей и прочий персонал. Помещение Смольного мило неудобно для всех этих учреждений, так как комнаты были очень огромны, без перегородок. Однако удалось выйти две смежных комнаты, одну меньшую, другую большую, где мы и обосновались. Прежде всего я оборудовал кабинет Владимира Ильича и озаботился поставить коммутатор для телефонной связи через центральную телефонную станцию Петрограда. Рабочий-телефонист, член нашей партии, поставленный мной к телефонному аппарату, был ют первый служащий, которого я пригласил для обслуживания Совнаркома.
На Пулковских высотах и вокруг Петрограда шли бои, приходилось все время раздваиваться и не только думать о создании правительственного аппарата, но и принимать участие в военных действиях, организуя снабжение армии, отправку оружия, эвакуацию раненых и пр. В то же время к нам в Смольный повалили со всех сторон и обыватели, и рабочие, и представители дипломатического корпуса, и всевозможные военные атташе, и иностранцы, случайно в то время проживавшие в Петрограде. Из провинции поступало огромное количество телеграмм, запросов, и на все это надо было немедленно отвечать. Революционный комитет был завален работой по своей специальности, а управленческий аппарат для страны совершенно отсутствовал. Волей-неволей приходилось торопиться с его созданием. Я пригласил двух-трех товарищей для того, чтобы хоть как-нибудь разместиться в помещении. Мы стали устанавливать столы, табуретки, скамейки, сделали барьер и перегородку, преграждавшие вход в ту часть залы, где мы работали, устроили две приемные комнаты, у входа в которые поставили двух часовых и столы для регистрации всех посетителей, приемки почты, пакетов и пр., устроили раздевальню. У дверей кабинета Владимира Ильича была назначена особая смена испытанных и хорошо нам известных красногвардейцев, которым запрещено было кого бы то ни было пускать в кабинет Владимира Ильича без моего разрешения, кроме списка тех лиц, который был им объявлен и которых они в лицо должны были знать.
Первое время приходилось работать не только дни, но почти все ночи напролет. Всяких просителей приходило так много, что не было возможности их принять. С полного согласия Владимира Ильича я с первых же дней ввел самое корректное обращение с каждым посетителем, кто бы он ни был, давая возможность каждому совершенно свободно прийти в правительство для заявления своей нужды. Очень много народу приходило из любопытства, по самым малейшим пустякам, и в первые же дни стало ясно, что таких просителей необходимо направлять в другие места. В скором времени мы их стали направлять в Городскую думу, раз это касалось городских дел, где все дела подбирал в свои крепкие руки Михаил Иванович Калинин.
Вокруг помещения Управления делами Совнаркома стали вырастать здесь же, в Смольном, временные управленческие аппараты других комиссариатов. Первый комиссариат, который мы здесь организовали, был Комиссариат по иностранным делам, на что толкала нас сама жизнь, так как необходимо было организовать прием дипломатических иностранцев из всех посольств, которые к нам почти ежедневно валили валом.
Возникла необходимость организовать Комиссариат финансов. В комиссары финансов был выдвинут тов. Менжинский. Его назначение состоялось поздно вечером. Тов. Менжинский был в то время чрезвычайно переутомлен работой. Для того чтоб немедленно привести в исполнение предписание правительства, он собственноручно, с одним из товарищей, принес большой диван, поставил его около стены тут же, в Управлении делами, собственноручно же крупно написал на писчем листе бумаги: «Комиссариат финансов», укрепил эту надпись над диваном и лег спать на диван, мгновенно заснул, и его спокойное похрапывание разлилось по Управлению делами Совнаркома.
Владимир Ильич вышел из кабинета, и я сказал ему:
— Смотрите, мы идем семимильными шагами вперед! У нас уже организован и второй комиссариат, и тут же, близехонько. Позвольте вас познакомить с ним, — и я подвел Владимира Ильича к дивану, на котором тов. Менжинский блаженно спал.
Владимир Ильич прочел надпись, увидел спящего комиссара и стал самым добродушным образом хохотать и говорить, что это очень хорошо, что комиссары начинают с того, что подкрепляются силами и что, действительно несомненно, дело наше должно двигаться вперед быстро. Вот так-то, шутя и напряженно делая дело, шаг за шагом мы вырабатывали советский аппарат, который вскоре заработал довольно четко. В Управлении делами Совнаркома приходилось разрешать всевозможнейшие вопросы, и разрешать быстро, потому что многие из них не требовали ни малейшего отлагательства. Владимир Ильич просил меня обращаться к нему только в самых важнейших случаях, все же остальное, пока не организуются комиссариаты, брать на собственную ответственность, «делать и делать», — как говорил он. Я только настоял на одном, чтобы он разрешил мне докладывать ему в самом сжатом виде решительно обо всем, что за истекший день было сделано в Управлении делами Совнаркома. Важнейшие же бумаги и распоряжения, конечно, я всегда считал для себя обязанным давать на его визу или на прямое утверждение. В некоторых случаях приходилось советоваться с отдельными товарищами, назначенными комиссарами, которые в первое время еще не могли приступить к работе в тех бывших министерствах, которые они должны были принять, так как саботаж чиновников быстро обнаружился и очень сильно разлился по всему управленческому аппарату Петрограда.
Наш управленческий аппарат Совнаркома все более и более развивался, хотя число работающих в нем было всегда очень мало. Через некоторое время нам удалось для заседаний Совнаркома устроить особый зал и избавить Владимира Ильича от бесконечных посетителей в его кабинете, перенеся многие дела и совещания в зал заседаний Совнаркома.
Так продолжалось дело до отъезда правительства в Москву, где аппарат Управления делами менее разбрасывался в своей работе, так как комиссариаты уже наладили свою деятельность и работали значительно более четко.
Н. Крупская
ПЕРВЫЕ МЕСЯЦЫ ПОСЛЕ ОКТЯБРЯ
Вскоре после взятия власти мы поселились с Владимиром Ильичем в Смольном, в небольшой комнате бывшей классной дамы. Таких комнат в Смольном было много. Мы прожили там вплоть до отъезда в Москву в марте 1918 года.
Я видела Владимира Ильича лишь урывками, но больше всего запомнились мне наши вечерние прогулки. Ильич в то время ходил без всякой охраны, да его тогда еще мало знали в лицо. Любимой нашей прогулкой было хождение по Неве, и Ильич по обыкновению на ходу горячо говорил, излагая то, что его волновало.
Первые же декреты советской власти в корне изменили весь социальный облик страны, изменили все взаимоотношения, по-новому поставили целый ряд вопросов, открыли громадные перспективы строительства во всех областях работы. Именно в первые месяцы закладывались основные камни громадной и совершенно неслыханной стройки. Взятие власти в октябре доказало как нельзя лучше, какое громадное значение имело сочетание революционного подъема трудящихся масс и четкого, глубоко обдуманного руководства этим движением.
Теперь приходилось по-новому перестраивать всю жизнь, поднимая неустанно сознание масс, энтузиазм масс, и их руками перестраивать всю ткань общественного уклада. «Гвоздь строительства социализма — в организации», — говорил Ильич. Как управлять теперь страной, опираясь на весь рабочий класс, на те слои крестьянства, которые идут за рабочим классом? Опыта не было еще.
Тогдашние мысли, так волновавшие Ильича, лучше всего отражены в брошюре «Очередные задачи советской власти» и в его докладе на заседании ВЦИК в апреле 1918 года. «Первый раз в мировой истории, — писал Ильич в «Очередных задачах советской власти», — социалистическая партия успела закончить в главных чертах дело завоевания власти и подавления эксплуататоров, успела подойти вплотную к задаче управления. Надо, чтобы мы оказались достойными выполнителями этой труднейшей (и благороднейшей) задачи социалистического переворота. Надо продумать, что для успешного управления необходимо, кроме уменья убедить, кроме уменья победить в гражданской войне, уменье практически организовать. Это самая трудная задача, ибо дело идет об организации по-новому самых глубоких экономических основ жизни десятков и десятков миллионов людей».
В брошюре «Очередные задачи советской власти» Ильич писал о необходимости образовательного и культурного подъема масс населения, о необходимости поставить перед массами задачу учиться работать, писал о соревновании, о необходимости повышения в массах сознательного отношения к труду, сознательной дисциплины и необходимости втягивать поголовно все население в управление государством.
Когда теперь перечитываешь брошюру Ленина «Очередные задачи советской власти», продуманную им в первые месяцы после Октября, видишь, что она и сейчас является руководством к действию. Каждый организатор, каждый член партии, читая эту брошюру, еще яснее осознает весь путь, пройденный Страной Советов за 15 лет после Октября, яснее почувствует, какая громадная творческая работа проделана за эти годы рабочим классом, трудящимися массами, как они выросли на этой работе, глубже почувствует удельный вес, все значение партийного руководства за эти годы.
Громадные трудности стояли на пути этой перестройки: промышленность была наполовину разрушена войной, в стране господствовало мелкое крестьянское хозяйство, самые отсталые его формы, царила мелкобуржуазная стихия, свирепствовало бескультурье, старый быт глубоко пустил корни, весь государственный аппарат был приспособлен к обслуживанию помещиков и капиталистов, весь уклад требовал коренной переделки. Нужно было громадное напряжение, нужна была громадная трезвость мысли, громадная гибкость тактики, чтобы преодолевать все трудности, сметать их с пути, вести изо дня в день борьбу за коренную перестройку всей жизни.
Если сравнить то, чем была наша страна до Октября и чем стала теперь, — разница неслыханная. Поднялись к сознательной жизни самые глубокие низы. Какую бы область мы ни взяли, везде мы имеем говорящие за себя цифры: развитие промышленности, коллективизацию, механизацию сельского хозяйства, рост профсоюзов, рост партии, комсомола, пионердвижения, рост культурного строительства, рост работы среди женщин, рост советов. По-новому организуется вся жизнь. Размах организации совсем иной.
Работал Владимир Ильич в Смольном наверху. Против его кабинета была небольшая комната — приемная. Делегация за делегацией приходили к нему. Помню, как-то Ильич говорил там с приехавшими с фронта солдатами. Ильич стоял, прислонившись к стене около окна, и что-то объяснял, доказывал. Сгрудившись плечом к плечу, стояли солдаты, и все замерли, слушая Ильича. Таких делегаций проходило тогда много за день.
Работа Ильича шла в обстановке тогдашнего Смольного, всегда переполненного народом. Все тянулись к Смольному. Смольный охраняли солдаты пулеметного полка. Этот пулеметный полк стоял перед Октябрем на Выборгской стороне и находился целиком под влиянием выборгских рабочих. 3 июля пулеметный полк первым выступил и готов был ринуться в бой. Керенский решил примерно наказать восставших. Их безоружными вывели на площадь и клеймили их, как изменников. Пулеметчики еще крепче стали ненавидеть Временное правительство, в Октябре они боролись за советскую власть и затем взяли на себя охрану Смольного. Охраняли они и Ильича. Хотя, по правде сказать, охрана эта была довольно первобытная. Один из пулеметчиков, Желтышев, был приставлен к Ильичу, чтобы обслуживать его. Он носил Ильичу обед. Удивлялся всему. Был он из Уфимской губернии, никогда не видал даже спиртовки и к Ильичу относился с особой заботой. Теперь он живет в колхозе в Башреспублике, прихварывает, занимается пчеловодством, иногда пишет, вспоминая Ильича.
Одно время с питанием Ильича у нас был прорыв. Я целыми днями была на работе. Мария Ильинишна иногда привозила из дому Ильичу всякую пищу, но регулярной, настоящей заботы не получалось. Недавно мне рассказывал один парень — он художник теперь, кончил Вхутемас, — его мать была уборщицей в столовой в Смольном и слышит раз, кто-то ходит в столовой. Заглянула — видит: Ильич стоит у стола, взял кусок черного хлеба и кусок селедки и ест. Увидя уборщицу, он смутился немного и, улыбаясь, сказал: «Очень чего-то есть захотелось». Мне он никогда ни на что не жаловался, но и без того ясно было, что нужно наладить правильную кормежку. Вскоре у нас водворилась в соседней комнате мать тов. Шаумяна и взяла нас с Ильичем под свою опеку.
Мне не приходилось непосредственно наблюдать в это время кипучую работу Ильича. Вовсю шла ломка старого, велась громадная организационная работа. Ильич прямо горел на этой работе. Я знала о ней по рассказам Ильича, по разговорам с товарищами, приходившими к Ильичу, рассказывавшими мне о своей работе. Революция развертывалась вовсю. Я с головой ушла в работу на культурном фронте. Ильич считал эту работу чрезвычайно важной, считал, что культура — тот цемент, который связывает все достижения, без которого социализма не построишь, считал необходимым налегать вовсю на этот участок стройки, но в этот момент он меньше говорил об этих вопросах, чем обычно. Перед ним стояли решающие вопросы громадной важности, определившие собой характер дальнейшей судьбы советской власти, — вопрос об Учредительном собрании, а затем о Брестском мире.
В. П. Павлов
МОИ ВОСПОМИНАНИЯ О «КРЕСТАХ»
27 октября 1917 года, по возвращении из б. Царского села, куда я ездил с отрядом Красной гвардии, состоящей из рабочих заводов Выборгской стороны, я был назначен комиссаром всех тюрем Выборгской стороны, т. е. «Крестов», Петроградской одиночной женской тюрьмы и Военной.
Придя к зданию «Крестов», я постучал в тяжелые ворота и в ответ услышал хриплый голос заспанного привратника: «Кто там?»
— Доложи своему начальству, — ответил я ему, — о том, что пришел комиссар этой тюрьмы и желает видеть начальство.
Привратник нажал кнопку в стене, и через некоторое время вышел какой-то тип в форменном мундире и, ознакомившись с целью моего посещения, посоветовал мне явиться утром, заявив при этом, что вас, дескать, все равно не пустят, сейчас слишком поздно, и начальство изволит спать.
Усомнившись в том, чтобы начальство «изволило беспечно спать» в такое время, я стал настаивать на своем требовании. Он, согласившись, удалился. Ждать мне пришлось минут 5 — 10. «Начальство», как мне потом удалось узнать, держало совет: как быть с «большевиком», пустить или не пустить. Наконец изнутри раздался металлический звук, двери главного здания распахнулись, и появилась целая толпа золотопогонников во главе с офицером лейб-гвардии Московского полка, несшего в то время охрану тюрьмы. Подойдя к наружным дверям, он спросил меня: «Что вам надо?» Я, вручив свой мандат, заявил: «Именем Ревкома и Исполкома Выборгского Совета рабочих и солдатских депутатов я назначен сюда комиссаром. Прошу сдать все дела о политических заключенных, если таковые еще у вас имеются, а о дальнейших моих шагах сообщу в процессе дальнейшей моей работы». Один из них (лица я его не мог разглядеть, так как разговор происходил через «волчок», сделанный в дверях) громко заявил, что ни Ревком, ни Исполком не являются для них начальством, но потом, как бы вспомнив что-то, быстро спросил меня: «А пароль... пароль вы знаете?» — «Нет».
— Без пароля мы вас не пустим. Идите к начальнику гарнизона или коменданту и заручитесь паролем».
Вся эта процедура стала выводить меня из терпения; этому еще способствовал мой легкий костюм, не соответствующий стоявшему в то время ненастью, и я крикнул:
— Какой вам, к черту, пароль! Вот мой пароль, — и указал на мандат. — Что же касается ваших комендантов и начальников гарнизона, то они, наверно, сидят в Петропавловке, если не успели убежать. Если вы немедленно не впустите меня, то я вынужден буду привести с собою десятка два-три выборгских красногвардейцев с пулеметами, которые покажут по-иному пароль.
Угроза, видно, возымела свое действие, и благоразумие стало брать верх. Они, пошептавшись, попросили меня обождать, удалились вновь внутрь здания на вторичный совет. Ждать пришлось 3 — 5 минут, затем чей-то зычный голос крикнул: «Привратник, пропустить!» Тяжелая дверь медленно отворилась, и я вошел в мрачный двор «Крестов». Время было около 4 часов утра. Тюрьма безмолвствовала. Кругом стояла жуткая тишина, лишь изредка раздавались мерные шаги часовых, замедленные удары приклада о каменный пол.
Осматривать тюрьму из-за позднего времени, дабы не беспокоить заключенных, я не пошел, а стал беседовать с «начальством» о порядках тюрьмы, о количестве заключенных, как политических, так и уголовных, которыми в то время была битком набита тюрьма. Спросил, не имеется ли случайно товарищей, сидящих за восстание 3 — 5 июля. и т. д. Затем прилег на рваный клеенчатый диван в дежурной комнате, на котором проспал до 8 часов утра.
Уголовные заключенные помещались в одиночках по 3 — 4 человека, многие из них сидели по 5 — 7 месяцев без предъявления всяких обвинений и без допроса следственными властями. Наряду с этим так называемые «политические» заключенные, такие типы, как Хвостов, Белецкий, Семигановский и другие, размещались в роскошных для тюрьмы палатах хирургического отделения, оборудованного по всем правилам последней техники. Такое резкое несоответствие распределения заключенных указывало на то, что Временное правительство всячески заботилось о предоставлении всевозможных льгот сановникам мрачной памяти Николая II. На заданный мною сопровождавшему дежурному помощнику вопрос, какая категория заключенных здесь помещается, он коротко ответил: «Это — больная». Вид «больных» показывал совершенно обратное, несмотря на то, что больные принимали все меры к тому, чтобы представить из себя немощных старцев, но упитанные физиономии и роскошные костюмы и мундиры подсказывали мне совершенно обратное.
Я стал интересоваться, чем они занимались до лишения их свободы, на что посыпался ряд таких ответов: министр юстиции такой-то, начальник департамента полиции такой- то, свиты его «величества» такой-то и т. д. и т. д.
Выслушав их, я заявил им: «Ну, знаете, господа, мне думается, что вам тут не место и вас, по всей вероятности, придется переселить по корпусам», на что услышал возражения дежурного помощника, который заявил, что они сидят здесь по распоряжению министерства юстиции и внутренних дел.
— Ну, знаете, — ответил я ему, — волею питерского пролетариата как внутренние, так и наружные министерства разогнаны, теперь вам придется выполнять волю Революционного Комитета Республики; что же касается руководящих лиц усопших министерств, то мы их будем стягивать помаленьку сюда.
Во время нашего разговора с дежурным помощником стоявший в трех шагах от меня Белецкий спросил стоявшего с ним старшего надзирателя по I корпусу Броневицкого: «А кто это?» Тот громко ответил: «Наш комиссар». Как только вся стоявшая группа услыхала слово «комиссар», то картина сразу резко изменилась. Доселе стоявшие с ехидной улыбочкой приняли строго официальный вид, физиономии стали вытягиваться утюгом, началось одергиванье и отряхиванье пиджачков, и если мне в тот раз не изменяло зрение, то вся стоявшая группа сановников как будто бы стала заметно ниже ростом.
Чтобы вывести их из неловкого положения, я спросил их, как они себя чувствуют, на что они единодушно ответили: «Великолепно, господин комиссар, великолепно, господин комиссар, мы никогда не ожидали, что большевики такие гуманные люди», и так далее. Затем выступил вперед шага на два Хвостов и, ехидно ухмыляясь, спросил меня: «Ну, а когда нас расстреляют, скоро или нет?» Я ответил ему, что скоро ли, не знаю, но что «вас-то, по крайней мере, будут расстреливать, об этом вы не беспокойтесь». Затем он, как бы немного подумав, сказал: «А ведь знаете что, господин комиссар, ведь строго-то разобрать, расстреливать-то нас и не за что. Мы ведь такие же люди, как и все чиновники, служили Николаю, — тогда надо всех ведь расстреливать».
Не желая открывать с ним прений, я только возразил ему, что мы расстреливаем не за то, что они служили Николаю, а за то, что наши лучшие товарищи безвинно ими расстреляны. Затем ко мне подошел Белецкий и стал жаловаться, что он, сидя в тюрьме, страшно похудел; при этом стал указывать на пиджак, который действительно висел на нем как мешок. Посоветовав заниматься ему больше гимнастикой, хотел отойти от этой группы, как был остановлен тем же Белецким, который стал жаловаться и просить, чтобы я оставил его в больничном бараке, так как у него страшно болят глаза (глаза Белецкого действительно носили явные следы гнойного воспаления). На мой вопрос, отчего у него болят глаза, он стал мне рассказывать о том, как он, сидя в Трубецком бастионе (Петропавловки), неоднократно был сажаем Керенским в карцер. Я стал расспрашивать, за что же его Керенский держал в карцере; он заявил, что Керенский неоднократно приезжал к нему в камеру и принуждал его, чтобы он, Белецкий, показал, что тов. Ленин принадлежит к охранке, т. е. причастен был к охранке. «Ну и как же вы отвечали?» — Белецкий ответил, что он не мог так позорно оклеветать Владимира Ильича, тем более, прибавил он, этому все равно никто бы не поверил.
Окончив разговор с группой сановников, я стал удаляться, сделав общий поклон, сказав всей группе: «До свиданья, господа». Вся стоявшая группа сделала такой низкий поклон — описать я его не могу, скажу лишь, что так кланяются только артисты на сцене. Прощались сановники и в дальнейшем так, и в полусогнутой позе стояли еще долго после того, как я был от них на расстоянии 5 — 11 шагов.
В один из дней, при просмотре мною бумаг, в кабинет вошел дежурный помощник и сообщил мне: «Товарищ комиссар, привели Пуришкевича». Я велел его привести; у Пуришкевича также была в свою очередь просьба ко мне. «Вы комиссар?..» — задал мне вопрос Пуришкевич, расставив обе ноги в стороны и запустив обе руки за пояс штанов и быстро оглядываясь по сторонам. «Да, я, — ответил я ему, — чем могу быть полезен?» — «Знаете что, г-н комиccap, у меня к вам есть большая просьба: не сажайте, пожалуйста, меня с мошенниками». Я спросил, кого он подразумевает под словом «мошенник», объяснив при этом, что тут сидят очень многие мошенники, но разной степени и разных рангов, есть высшие и обыкновенные. «Вот-вот, я про мошенников высших рангов говорю, про Щегловитова, Хвостова и Белецкого, которые продали Россию». — «Ну, вот так новость, — говорю я, — а вот сидящий Бурцев и Временное правительство все время хнычут, что Россию продали большевики». — «Ну, нашли о ком говорить, — ответил Пуришкевич, — разве Временное правительство — правительство, — это кислятина какая-то, а не правительство».
— Для России правительство нужно вот, — сказал Пуришкевич, сжимая обе руки в кулак. — Вот большевики, пожалуй, что-нибудь сделают.
Я приказал отправить Пуришкевича, капитана Душкина и других активных участников юнкерского восстания в корпус. Сидя в камере, Пуришкевич вечно был чем-нибудь недоволен, не было дня, в который Пуришкевич не вызывал бы к себе 2 — 3 раза с какой-либо просьбой или жалобой, вообще это была самая беспокойная натура из всей тюрьмы. То его обкрадывали, то ему «волчок» запирали, то пищу не вовремя подали, — заявлений от Пуришкевича поступало каждый день целый ворох. Коллеги по заключению, мелкие воришки и налетчики, неоднократно обкрадывали его (самое большое зло, которое едва удалось искоренить), и в последний раз утащили всю его переписку, письма, которые Пуришкевич писал с резкой критикой на большевиков все время (экземпляры их должны храниться в ЧК).
Однажды Пуришкевич, пригласив меня в камеру, стал убедительно просить, чтобы я его перевел в больницу.
Я спросил, что у него за болезнь. Он вместо ответа вынул вставное небо изо рта и показал мне его. В целях профилактики велел перевести его в больницу, так как посуда, из которой обедали заключенные, не всегда чисто мылась.
Переведенный в больницу Пуришкевич был самым лучшим приятелем представителям Временного правительства и никогда с ними не ссорился, между тем как с очень многими он чуть ли не дрался ежедневно. По-видимому, общность интересов сглаживала разность характеров и не препятствовала сближению меньшевиков и кадетов с монархистом.
Сидевший в то время редактор «Общего дела» Вл. Бурцев проявлял беспокойство характера не меньшее, чем Пуришкевич. При моем появлении он всегда начинал бегать из угла в угол по камере и, потрясая своей сивой бородкой и брызгая на далекое расстояние слюной, кричал: «Что вы сделали, мерзавцы! мерзавцы! Продали Россию, продали Россию, посажали самых лучших людей, глядите, глядите, кого вы посадили», и указывал на внушительные, упитанные фигуры Терещенко и Коновалова, которые в то время пили чай в «прикусочку». Не помню точно кто, но один из представителей Временного правительства начинал ставить крестики на стене, сколько времени продержится советская власть; я им посоветовал этого не делать, так как, во-первых, стены пачкать негигиенично; во-вторых, для крестиков камеры не хватит, а так как на ближайшее время выпускать мы их не думаем, то просил оставить эту затею. В одно из посещений т. Урицкого «Крестов» тов. Урицкий желал побеседовать с Пуришкевичем, который при нашем появлении в хирургическом отделении, сидя около ванной комнаты на корточках, что-то мастерил. Увидав нас, Пуришкевич вскочил, быстро подошел к тов. Урицкому и задал вопрос: «Ну что, долго еще будете держать меня?» Тов. Урицкий ответил ему, что «мы не прочь вас, Пуришкевич, выпустить, но боимся того, что как бы вас на улице не растерзали, ведь вы знаете, как теперь настроены рабочие, и я боюсь, — добавил он, - что как только вы появитесь на улице, рабочие растерзают вас». — «Да, — сказал Пуришкевич, подумав, — пожалуй. Теперь ваша взяла». — «Ну, вот видите, сами соглашаетесь, — сказал тов. Урицкий. — Вы вот лучше скажите, какого вы мнения о большевиках и вообще о перевороте, такого же, как буржуазные газеты, или несколько иного?» — «О нет, — сказал Пуришкевич, — я совершенно другого». — «А именно? » — спросил тов. Урицкий. — «Большевики продержатся 15 лет, а затем будет монархия». «Что будет?» — спросили мы, смеясь, в один голос с тов. Урицким. — «Да. Да. Монархия. Уверяю вас. Понятно, — поправился Пуришкевич, — не такая монархия и не с таким, понятно, монархом, как Николай, а идеальная монархия». — «Ну, полно вам шутить, Пуришкевич, шутник вы, право, не дождаться вам никогда этой затеи, оставьте вы все в покое». Между прочим, Пуришкевич в этом разговоре дал клятву, что он не будет больше заниматься политикой (не знаю, сдержал ли он свое слово).
На прогулках Пуришкевич вел себя вызывающе, и когда московцы спрашивали: «Где, где Пуришкевич?» — он, запуская руки в карманы, кричал: «Вот, смотрите, Пуришкевич. Ослы». Многие из них неоднократно просили меня о том, чтобы я разрешил им пырнуть его ножом. Мне больших трудов всегда стоило их уговорить. В особенности московцев привлекали громадные фигуры Хвостова и Щегловитова. Московцы не могли удержаться от того, чтобы, поравнявшись с одним из них, не сделать «выпад» (т. е. взять «на руку» и, согнув одну ногу в колене под острым углом, а другую совершенно прямо — описать я не могу, — делали обыкновенно, как колют при обучении в чучело). С этими действительно была большая история: солдаты приходили целыми ватагами из караула и умоляли, чтобы я разрешил хоть одного пырнуть. «Хоть немного», — выражались. Только мой аргумент, что их все равно будут отправлять в «расход», удерживал их от этого. «Ну, а «играть» все-таки будем», — предупреждали они. После истории с Кокошкиным и Шингаревым атмосфера в «Крестах» с караулом стала совершенно невозможная: меня как красногвардейцы, так и московцы все время предупреждали, что, «если ты будешь предпринимать какие-либо меры к защите министров-капиталистов и старых министров, то мы тебя убьем вместе с ними. Всех надо их убить, — кричали московцы, — какого черта их кормить!» И действительно, солдаты сходили со своих постов и ходили по хирургическому бараку примечать министров. «Зачем вы туда ходите, товарищи?» — спрашивал я их. — «Чтобы не обмануться на случай», — отвечали они. Если бы не были приняты своевременно меры Ревкомом, выразившиеся в смене московцев латышами, то весьма возможно, что солдаты перепороли бы штыками их всех.
Насколько грозны были в свое время министры Щегловитов, Хвостов, сенатор Белецкий, Сухомлинов, Климович, настолько они были ничтожны своим пресмыкающимся поведением в тюрьме. Например, когда я входил к Сухомлинову в камеру, то он сейчас же вскакивал и начинал бегать петушком по камере, воспевая дифирамбы большевикам, что они такие прекрасные люди, такие гуманные, что он не ожидал никогда этого и очень сожалеет, что не знал этого раньше. Щегловитов, по выходе моем из камеры метал молнии, но лишь только я оглядывался, принимал вид побитой собачки и закутывался чуть ли не с головой в свой халат. Хвостов все время просил меня сообщить, когда его будут расстреливать, и жаловался, что это все зря на него клевещут, а он был прекрасным человеком.
Немногим лучше себя держало и Временное правительство: вечно они канючили, надоедали просьбами о разрешении свиданий с бесчисленной родней, гадали на гуще, сколько дней осталось жить большевикам, и слушали длинные монологи Вл. Бурцева о том, каким образом падет советская власть и в какое время. Поверенным в делах этой братии был представитель «Комитета ,,Красного Креста”» доктор И. И. Манухин.
Уголовные заключенные просили меня походатайствовать перед Ревкомом об ускорении над ними следствия.
Л. Рейснер
ОКТЯБРЬ
«Октябрь» — не три дня и не три месяца. Он начался, когда на Неве стояла «Аврора» и из окон тихого домика на Петербургской стороне, такого всегда молчаливого и скромного, летели связки горящих бумаг и страшный народный гнев бил его ненавистные стены, жег проклятые, исстари проклятые архивы охранного отделения, — и длился до тех новых могил на Марсовом поле, которые более похожи на крепостные валы, чем на кладбище. Бетоном припаяла революция своих мертвецов к петербургской земле.
Одержав первые победы на улицах и на подступах к городу, Октябрь обратился лицом к служилым людям. Вся российская интеллигенция, чиновная и бесчиновная, забившись в щели, ждала исхода первых решающих дней, «Никто с ними служить не будет, пусть делают сами. Хамы!»
Наконец в пустынные министерства, где не было никого, кроме старых лакеев, пришли новые люди. Надо было овладеть огромной административной машиной, оголенной бегством чиновничества, обезопасить и принять на себя ответственность за имущество, стоимость которого исчислялась миллиардами. И тут одна из очаровательных и комичных историй, каких много разыгрывалось в те суровые, первые дни нового строя. Самый большой и самый богатый из старых имперских дворцов был под угрозой.
Керенский, который имел несчастье влезть в его коронные залы со своими, канцеляриями, женскими батальонами, адъютантами и замашками выскочки, привлек к Зимнему дворцу всеобщую и острую ненависть. Каждый день его готовились разнести, как весь этот режим либеральных адвокатов. Тогда тов. Луначарский, назначенный уже народным комиссаром просвещения, в первый раз приехал во дворец, чтобы присмотреться к людям, в нем оставшимся, и, в случае надобности, принять свои меры.
Они ожидали его в одной из небольших зал того флигеля, который прежде занимала охрана и прислуга. Пять старых, трепещущих царедворцев, в длинных, из моды вышедших сюртуках, с очками архивариусов на носу. При входе новой власти все они встали со своих мест, в сединах, без единой кровинки в лице, с тем мрачным выражением, которое имеют люди, решившие с честью погибнуть на своем посту. Вокруг их голов простым глазом можно было разглядеть слабое сияние, которое они носили на лысине с большой честью: сияние мученического венца.
Человек, настроившийся на героическую кончину, страшно не любит и сердится, когда его вдруг не хотят расстреливать. Старички, кажется мне, потому вдруг приняли такой неприязненный и даже вызывающий тон, что во всей повадке Анатолия Васильевича не было ничего демонического и в свите его, вместо палача с окровавленным топором, выступал добрейший и близорукий тов. Лещенко.
Итак, эти пять старых царских слуг, превосходных знатоков старинных книг, живописи и архитектуры, решили до конца сторожить добро своих господ, и если нужно будет, то и погибнуть, защищая оное до последней капли крови.
Младший из них, хорошо сохранившийся библиотекарь лет семидесяти, понурым голосом запросил Анатолия Васильевича, какие именно комнаты, залы и антишамбры он намерен занять лично для себя или для других членов этого — старичок кашлянул — этого нового правительства. Взгляд его с тоской уставился на ноги тов. Ятманова, облепленные грязью, с которых ручейки мирно стекали на паркет.
Напрасно нарком развивал свои взгляды на взаимодействие революции и живописи, старички с замогильным спокойствием ожидали удара: Чека въезжает в тронный зал, Ленин устраивается в будуаре Марии Федоровны, и вообще во всех комнатах будут евреи.
Стоило во дворце разнестись невероятному известию, что никто из большевиков не только не собирается в нем жить, все ценности объявлены народным достоянием и будут охраняться красногвардейцами, но приказано вымести и выбросить из народного дома, каким стал Зимний, все следы пребывания в нем людей Керенского, буквально наводнивших его следами своего личного, тщеславного, ничем не оправдываемого пребывания, — и армия лакеев, с пятью упомянутыми хранителями во главе, единодушно признала революцию де-факто.
На улицах еще гремели выстрелы, голод надвинулся ближе, вытерлись и обтрепались пОлы старинных сюртуков — разлив революции все грознее шумел за окнами дворца.
Однажды утром по набережной, мимо самых окон, прошли, одна за другой вплотную, две высокие фигуры. Через пять минут двери комендантской как-то особенно распахнулись — гораздо шире, чем в те дни, когда через них вылетал Керенский или входили большевики. Старые лакеи вытянулись, затрещал паркет под тяжелой поступью.
Двое больших, без погон, с плоскими лицами, совершенно холодными глазами... Маленький товарищ, фамилии которого, к сожалению, не помню, бывший дежурным по приемной, узнал их сразу. Заметил в руках старшего намек на движение — подать руку — и пресек его сразу. Великие князья ходили тогда еще на свободе. Они занимали особняк на Миллионной, и при регистрации скрыли от комиссара находящийся в его подвалах винный склад. Кто-то донес, и начался погром. Опасность угрожала Эрмитажу. Теперь они пришли просить бумажку на предмет охраны «памятников искусства», якобы собранных в их жилище. Стояли, кланялись, лгали. Все это не важно. Их давно нет в живых, и товарища в ватной куртке, спавшего не раздеваясь на одном из диванов комендатуры, чтобы по первому тревожному известию ехать на пожар или пьяный погром — разоружать, стыдить и уговаривать, — тоже давно унесла белогвардейская пуля на одном из фронтов. Но тогда... на фоне большого мутного окна мимолетное видение этих двух сутулых палаческих фигур, в унижении которых было так много ненависти, холодной и терпеливой угрозы, — нарисовалось с необычайной ясностью: прошлое и будущее.
Днем раньше или позже — эти дни крутила вьюга… ночью тов. комендант стоит среди пустой залы, с трудом просовывая руки в рукава своей узкой шинели. В доме Николая Николаевича громят погреба. Как бы не побили фарфора.
Товарищ этот был простой рабочий, прибежавший с фронта делать революцию. Вероятно, в одной из комнат Смольного, в одной из первых ячеек новой власти, ему было сказано: бери винтовку и мандат, иди в Зимний, оберегай все прекрасное, что революции досталось от прошлого. С несравненным мужеством, с врожденной тончайшей чуткостью к тому, что называется искусством, спасал этот полуграмотный красногвардеец семнадцатого года порученные ему музеи и коллекции. Эта ночь в доме Николая Николаевича! Никогда ее не забуду.
Великий князь был безвкусен как сапожник. Дом его на набережной, где после был Верховный трибунал, построен с роскошью купеческой бани, из фальшивого мрамора, с фальшивыми гипсовыми колоннами. Но, видно, большой знаток своего дела собирал для Николая Николаевича в течение многих лет старинный русский фарфор. Коллекция до войны еще оценивалась в миллион рублей. Но рядом с залами, полными редчайших экспонатов, пристроился громадный винный погреб. Его, как сказано, разбили и распили. Когда тов. комендант, приехал на место, двери в музей уже были сломаны и беда казалась неминуемой. Товарищ наш раздвинул кучу пьяных, стоявших перед разбитой витриной. Схватил с подставки одну из прекрасных статуэток, сделанных еще в крепостные времена. Это был сфинкс, но какой сфинкс! В кокошнике дворовой девки, с тяжелой деревенской косой, смазанной лампадным маслом и вздернутой на затылке, с широкими плечами жницы, с белой грудью молодой крестьянки. Комендант поставил ее на стол перед собой.
— Они с наших баб крепостных лепили свое стекло. Нельзя этого бить, товарищи! Смотрите как следует. Разве не узнаете? Наша это кровь, наша красота. Только и осталось от прошлого, что эти памятники голые. Отступитесь!
К счастью для музея, вся ближняя витрина была из крепостных работ. Со всех сторон из-за стекла смотрели на своих потомков эти широкие в скулах, чернобровые и белые, как сметана, Дианы и Венеры девичьих и затрапезных, богини крепостного балета и скотного двора. Громадная люстра, похожая на плакучую иву с зажженными ветвями, обливала прозрачные полки нестерпимо ярким светом. Нельзя было их не узнать. Даже пьяные... узнали и отступились.
Так в первые Октябрьские дни, когда только начинали ломать старую подлую жизнь, красноармеец семнадцатого года берег для будущего, для пролетариата-победителя фарфоровые цветы старой культуры.
А. Шлихтер
В ПЕТРОГРАДЕ
Эта поездка в Петроград была моим первым путешествием после Октябрьской революции. Фактически начать это путешествие оказалось для меня совсем не так легко и не так просто, как собраться в дорогу. В моем кармане был пропуск на выезд из Москвы, был и железнодорожный билет, получение которого не потребовало никаких особенных хлопот, но не оказалось ни одного вагона, где можно было бы найти свободное место. Пришлось обратиться к какому-то старшему на станции железнодорожному чину за содействием. Показываю пропуск, говорю о необходимости немедленного выезда в Петроград по важному делу. Увы! Не действует.
— Ничем не могу помочь...
Не помню, потому ли, что это было сказано с характерным (как мне показалось в первый момент) для саботажников пренебрежительным равнодушием, или потому, что это сказал один из ответственных представителей железнодорожной администрации, с саботажническими наклонностями которой я не раз встречался при деловых взаимоотношениях в дни октябрьской, борьбы, — по той ли или другой причине, но, чтобы обеспечить себе фактическую возможность немедленного отъезда, мне не оставалось ничего другого, как напомнить об авторитете революционной власти.
— Я спешно должен сегодня же выехать по распоряжению председателя Совнаркома товарища Ленина, чтобы занять должность министра земледелия. Потрудитесь немедленно предоставить мне какое-нибудь место, — потребовал я решительным тоном.
Это был весьма рискованный шаг. У меня не было не только удостоверения о цели моей служебной командировки, но не было с собой и письма тов. Ленина. Стоило железнодорожнику попросить у меня документ, которым я мог бы подтвердить правильность своего заявления о причине поездки, и я оказался бы в самом глупом положении. Но этого не случилось. Железнодорожник не потребовал от меня служебного удостоверения и без дальнейших возражений пошел сам искать места. Вскоре он возвратился и проводил меня в вагон. Был ли это саботажник, или просто человек, задерганный десятками предъявлявшихся к железнодорожным агентам революционных требований на поездку, но факт этот свидетельствует о том, что даже в этот ранний период пролетарской революции авторитет центральной власти, как реальной силы, был уже в достаточной мере высок.
Итак, прощай Москва... Хмурым ноябрьским утром подъезжал я к Петрограду. Незаметно прошла длинная осенняя ночь в сутолоке битком набитого вагона. Спать не было никакой возможности на том клочке скамьи, который остался в моем распоряжении после нескольких операций уплотнения. Но спать не хотелось. Физическая усталость целиком поглощалась тем нервным возбуждением, которое с каждой новой станцией нарастало все больше и больше, и все напряженнее приковывало мысль к предстоящей революционной работе.
Внешний вид вокзальной жизни в Петрограде и всей вообще привокзальной обстановки в это время ничем уже не вызывал каких-либо представлений о только что пережитых днях великого пролетарского переворота. Все на своем месте, все привычно и обычно: есть и носильщики в фартуках, шеренгой встречающие поезд, есть и буфет на вокзале, и обилие подсолнушной шелухи, к которой так привык глаз за время революционной демобилизации нашей старой армии, и так же, как и всегда, ты можешь сдать свой багаж в «комнату для хранения» и так же, наконец, как и в «доброе, старое время», первый, кто встречает тебя по выходе из вокзала — это «самодержавный городовой всея Руси» Александр III. Нет, здесь все так старо и знакомо, здесь положительно нет нового Петрограда! Но ведь он есть в действительности — этот новый, не виданный мною до сих пор Петроград! Где же он?
В Смольном! Итак, скорее в Смольный...
Вот наконец и Смольный. Широко открытые решетчатые ворота, ведущие в огромный двор, прилегающий к многоглазому дому обычного казенного образца; там и сям несколько торопливых фигур и десяток — полтора грузовых и легковых автомобилей недалеко от подъезда, — такова была в это время внешняя картина Смольного. И только две трехдюймовки, стоящие у самого входа в вестибюль по обеим сторонам главных дверей, говорили о том, чего ожидали, к чему готовились здесь всего каких-нибудь две недели тому назад. Теперь эти трехдюймовки, смотрящие в пустынный двор Смольного, вызывали представление не то о брошенном, не то об уснувшем военном лагере. И лишь чехлы, которыми были старательно покрыты трехдюймовки сверху, и колпаки, закрывающие отверстия дул, напоминали о том, что у этих немых свидетелей былых боев есть и теперь чья-то заботливая рука.
Я не помню, потребовали ли у меня удостоверение личности, так как все мое внимание в этот момент было поглощено наблюдением над всей обстановкой, в которой работал и действовал центральный аппарат советской власти.
Прежде всего бросалась в глаза относительная налаженность работ советского аппарата, налаженность эта свидетельствовала об уверенности победившего пролетариата в завтрашнем дне.
— Здесь находятся хозяева, здесь все — у себя дома. — Так я мог бы формулировать итог своих первых внешних впечатлений об общей обстановке Смольного.
Проходил ли я мимо красногвардейцев, рабочего, стоявшего на посту с винтовкой, встречался ли с кем-нибудь из служащих в коридоре или прислушивался к ответам, которые время от времени давал посетителям выходивший в приемную секретарь Совнаркома, на всем лежала печать сосредоточенности, деловитости и уверенности.
И, наконец, осталась отчетливо в памяти от впечатления первого моего дня в Совнаркоме необычайная простота двух примыкающих к кабинету тов. Ленина комнат: приемной и общей канцелярии, а также необычайная доступность советского персонала для просителей и посетителей. Что представляла собой, в сущности, эта так называемая «приемная»? Большая, какая-то несуразная проходная комната, перегороженная двумя деревянными диванами на две неравные части. В промежутке между диванами стоит небольшой простой столик, за которым сидит советская чиновница, опрашивающая каждого о цели прихода. После опроса посетитель переходит за линию диванов и попадает в большую половину комнаты, которая и служила собственно приемной. Простой стол с чернильницами, диван и несколько венских стульев, — вот и вся обстановка совнаркомовской приемной в те дни. Какую ядовитую улыбку чванливого пренебрежения должна была вызывать эта приемная у тех, кто привык к лакейским ливреям и прочим принадлежностям правительственных аппартаментов царского времени! Но зато сколько радости и удовольствия должна была оставлять эта простота обстановки в душе рабочего, который приходил в Смольный по разным делам к «своему», «рабочему» правительству. Здесь для него было все свое — все близкое и знакомое. В особенности это чувство близости должны были испытывать рабочий и крестьянин, когда они соприкасались с совнаркомовской канцелярией, с той комнатой, которая непосредственно вела в служебный кабинет т. Ленина. Это тоже была большая и наполовину пустая комната. Три простых канцелярских стола, один столик с пишущей машинкой, два шкафа, несколько стульев, да простая, наскоро сколоченная вешалка у двери в кабинет тов. Ленина, на которой обыкновенно вешали пальто приходящие к нему посетители, — вот и вся обстановка канцелярии.
В эту же комнату был сразу пропущен и я. Через несколько минут я был уже в кабинете у тов. Ленина.
— Ну вот, мы вас давно уже ждем, товарищ Шлихтер, — встретил меня тов. Ленин с тем обычным товарищеским радушием, которое так свойственно ему не только в личных, но и в деловых отношениях, — что вы так долго собирались?
Мне хотелось поскорее рассеять какие бы то ни было сомнения его относительно причин моего запоздания, и я тороплюсь рассказать и о том, как было дело с его письмом и с моим «дезертирством», и вообще вкратце передать ему о московских настроениях и работе.
Тов. Ленин — весь внимание. Правый глаз прищурен, левый сосредоточенно всматривается в меня.
Еще две-три фразы — и вопрос о «дезертирстве» ликвидирован.
— В ближайшем заседании Совнаркома будет оформлено ваше назначение комиссаром земледелия, — заканчивает наше деловое свидание тов. Ленин. — Но было бы хорошо, если бы вы сейчас же занялись приемом крестьянских делегатов с мест. Нужны конкретные разъяснения и инструктирование мест о практических мероприятиях, связанных с декретом о конфискации земли. С этим нельзя медлить, а делать этого некому. Затем немедленно же надо взять министерский аппарат в свои руки и спешно выработать «Положение» о земле. В канцелярии вам передадут все дела и материалы.
Такова была кратко формулированная тов. Лениным программа работ, намеченных, в первую очередь, для центрального аппарата советской власти по земельному и, в связи с этим, по крестьянскому вопросу. С формальной точки зрения, в этой программе не было собственно ничего «программного» в строгом смысле этого слова. Была здесь единая руководящая идея, объединяющая намеченные тов. Лениным первоочередные задачи, — идея, о которой на этот раз не упоминал тов. Ленин и которой не касался я, но которая для нас, большевиков, не была новинкой уже со времени революции 1905 года. Это идея о том, что пролетарская революция может победить лишь при условии союза рабочих с крестьянством. Обеспечить поддержку революции крестьянскими массами во что бы то ни стало, вот для чего нужны были — и спешно нужны — и конкретные разъяснения крестьянским делегатам, и овладение министерским аппаратом, как организационным условием для совершенно новой работы на местах, и, наконец, «Положение» о земле, долженствующее дать крестьянству не терпящие отлагательства организационные ответы о формах и условиях пользования той землей, с которой пролетарская революция впервые сорвала вековые оковы частной собственности.
Но естественно, что формулированная тов. Лениным программная схема ничего другого, кроме этой идеи, не ставила; она совсем не давала никаких практических указаний о способах и средствах осуществления намеченных общих задач. Найти эти способы, определить революционную целесообразность той или иной практической меры — в этом заключалась ответственная и трудная сторона той работы, которую возлагала на меня схема тов. Ленина и выполнение которой тем самым предоставлялось моей революционной самодеятельности.
Потребность в ком-нибудь, специально предназначенном для текущей работы по Комиссариату земледелия, была в тот момент так велика, что мне действительно пришлось буквально исполнить предложение тов. Ленина: «сейчас же» приступить к исполнению обязанностей. Одна из служащих канцелярии Совнаркома, временно исполнявшая разнообразные поручения справочного характера по делам Комиссариата земледелия, уже поджидала меня у выхода и, узнав о моем назначении, просила меня немедленно же принять от нее «дела» и «канцелярию». У меня еще не было квартиры, и вообще я не успел еще как следует оглядеться после бессонной ночи в поезде, но ее порывистое стремление поскорее ввести меня, так сказать, во владение моим новым делом так заражало меня, что я без возражений согласился сразу же приступить к исполнению своих обязанностей.
— Вот ваша канцелярия, — сказала мне она, подведя к одному из шкафов, стоявшему тут же, у стены, и раскрывая его. — Вот здесь — печатные экземпляры обращения к крестьянам с некоторыми руководящими указаниями: это единственное, что мы имели до сих пор и что мы даем каждому крестьянину, который приходит к нам. А здесь, — продолжала она, показывая на другую полку, — лежат письменные и телеграфные запросы с мест и заявления крестьянских делегатов.
— Это все? — спросил я.
— Все.
— Ну, а где же я мог бы работать? Столик бы мне какой-нибудь и один-два стула, — хлопотал я об оборудовании моей канцелярии, не без смущения оглядывая окружающую обстановку.
Мое смущение было не напрасно, ибо просьба оказалась действительно не из легких для Смольного в те дни: всего было в обрез.
- Кабинета для комиссара земледелия здесь нет; придется вам временно работать здесь же, в общей канцелярии. А стол?.. — задумалась устроительница моего делового пристанища. — Возьмите себе вот этот столик, который предназначен, на случай надобности, для посетителей Владимира Ильича, и стулья достанем.
Моя канцелярия была вся при мне и со мной, мой «кабинет» был готов.
Впоследствии, за все годы революции, мне и в Петрограде и во многих других местах «предметного обучения» советской работе приходилось иметь разнообразные кабинеты. И, право же, я затрудняюсь сказать, работалось ли мне в них когда-нибудь так весело и с таким деловым зудом, как это было в те 7 — 8 дней, которые я прокабинетствовал за своим наркомземовским столиком в общей канцелярии Совнаркома. И было это не по чему иному, как только потому, что вся моя работа в эти дни, в течение служебных часов протекала не за бумажными «отношениями» и «предписаниями», а почти исключительно в деловом и непосредственном общении с представителями крестьянской массы, с теми «ходоками», которые в Смольном искали разрешения всех своих вопросов и сомнений.
Целыми фалангами изо дня в день проходили они предо мной, столь разнообразные, каждый по-своему, в своих запросах и нуждах, касающихся «своего» села, и в то же время столь похожие один на другого.
— Что же и как оно будет?
— Как ее, землю-то, к примеру взять?
— Потому, видишь, товарищ, надо, чтоб для всех безобидно.
Вот основное содержание тех практических, иногда до очевидности мелких, вопросов, из-за которых деревня посылала своих ходоков в Петроград, чтобы получить разъяснение их в Совнаркоме вообще и, в частности, «непременно у самого Ленина». Декрет пролетарской революции о немедленной передаче всей земли крестьянству всколыхнул деревню до самых глубин ее. Деревня судорожно рвалась к деловому закреплению земельной реформы, но декрет о земле устанавливал лишь общую норму революционного права. В эту общую норму деревня пыталась немедленно же влить содержание революционной практики и тянулась к революционному центру за указаниями и ответами.
Я полагаю, что эти дни были моментом наибольшей духовной близости и доверия крестьянских масс к советской власти вообще, а к Совнаркому — в особенности. Перебирая в своей памяти все, что мне довелось видеть и слышать в это время, я не могу не рассказать об одной сценке, как наиболее показательной и поразившей меня своей непосредственностью. На второй или третий день моего наркомземства в мою приемную явилась делегация, состоявшая из трех хлеборобов Черниговской губернии. Среди них особенно выделялся представительный седобородый старик, настоящий крестьянин, только что, казалось, оторвавшийся от сохи. Он обратился ко мне с расспросами, касающимися индивидуальных и конкретных нужд его деревни в земельном вопросе, получил от меня все разъяснения, но, в то время как все другие делегации, получив ответ, обыкновенно сразу же уходили, — я замечаю, что мой старик уходить не собирается. Жду, что будет дальше... Немного помявшись и покряхтев, как это обыкновенно делают крестьяне в затруднительных случаях, старик спрашивает меня:
— Товарищ, как бы повидать товарища Ленина?
— А зачем, — говорю, — он вам нужен?
— Не могу, — говорит, — уехать домой, не повидавши товарища Ленина. Я должен его повидать и должен сказать потом своим, что я его видел, и с таким наказом послали меня сюда мои односельчане. Они мне сказали: «Непременно от самого Ленина узнай, что и как надо делать».
Желание старика меня весьма заинтересовало. Подобного рода общение самой «земли», самих масс, творящих революцию в глухих углах далекой провинции, с выразителем интересов этой революции, с ее душой и мозгом — с товарищем Лениным — показалось мне сразу же не лишенным тактического значения. Но, зная столь характерную для Владимира Ильича нелюбовь ко всякого рода «встречам», я чувствовал себя в некотором смущении. Я знал, что когда приду к нему и скажу, что его хочет видеть делегат от Черниговской губернии, то он замашет руками и скажет мне:
— Уж вы, пожалуйста, сами там как-нибудь и что-нибудь сделайте.
Но для меня не было сомнений, что тов. Ленина надо было непременно показать крестьянскому делегату, и потому, как тов. Ленин ни вертелся, удрать ему от этой «аудиенции» не удалось. Я этих крестьян к нему свел, и надо было видеть через 2 — 3 минуты это буквально одухотворенное счастьем лицо — говорю без преувеличения — седобородого старика, когда он вышел от тов. Ленина.
— Спасибо, товарищ, — благодарил он меня, — теперь я все расскажу дома.
Был ли этот крестьянин коммунистом? Конечно, нет. Сделался ли он коммунистом впоследствии? Почти наверное — также нет. Не о коммунистическом просветлении и не о каком-нибудь понимании общих величайших задач социалистической революции крестьянством говорило лицо старика, а об искреннем и глубоком доверии в тот момент к Коммунистической партии, впервые и всерьез, по- настоящему, осуществившей заветные думы крестьянства о земле.
Два-три дня спустя после начала моих работ по комиссариату я в заседании Совнаркома был официально назначен и. о. Наркомзема*. Теперь можно было бы сразу приступить к выполнению второй из задач, порученных мне тов. Лениным, а именно к овладению центральным аппаратом министерства земледелия. Но в этот момент уже началось сватанье с левыми эсерами. Невеста была с запросом. Одним из категорических требований левых эсеров было непременное предоставление в их руки поста Народного Комиссара земледелия. Только на этом условии (не касаясь других, менее важных требований) вырисовывалась реальная возможность действенного, немедленного и безоговорочного приятия партией левых эсеров как партией советской власти и согласия эсеров разделить с коммунистами ответственность власти. Только при этом условии можно было добиться столь необходимой для революции смычки организованного пролетариата со Всероссийским крестьянским съездом, отражавшим земельные чаяния широких крестьянских масс и руководимым центральным комитетом левых эсеров, во главе с виднейшими его членами: «Марусей» Спиридоновой и Натансоном.
— Только мы являлись истинными выразителями интересов широких трудящихся масс крестьянства, ожидавших от революции социализации земли. Поэтому в наших руках должно быть распоряжение Комиссариатом земледелия, которому предстоит практическое осуществление задач социализации земли, — таково было в общем принципиальное обоснование левыми эсерами своего ультимативного требования предоставить им фактическое обладание Наркомземом.
— Если мы можем получить в качестве союзника все крестьянство на условиях предоставления левым эсерам возможности строить социализацию земли, то им и перо в руки: пропишем в декрете социализацию, дадим им ее — и пускай строят. Жизнь скоро разоблачит сущность этой «социализации» и подорвет вместе с тем доверие крестьянства к лево-эсеровской партии, — так, в общем, говорил по этому вопросу тов. Ленин в одной из бесед со мной в связи с возникшими среди некоторых из наших товарищей (ответственных работников) растерянностью и даже конфузом перед предстоящим декретом о «социализации».
— Мы знаем, что никакой социализации крестьянского хозяйства сейчас в действительности быть не может; ведь это же нелепость — подписываться под таким декретом. — говорили эти товарищи...
Теперь, когда так блестяще подтвердилось пророчество тов. Ленина и когда все мы давно уже понимаем, что без такой тактической линии Владимира Ильича мы не сумели бы заложить фундамент для союза с крестьянством, прочность которого не смогли потом подорвать ни дьявольские попытки левых и правых эсеров, ни тяжелое бремя, возлагавшееся революцией на крестьянское хозяйство, — теперь как-то странно вспоминать об этой растерянности и как-то трудно верится, что это могло быть среди нас.
Но возвращаюсь, однако, к последовательному изложению событий, очевидцем и участником которых я был.
Смычка пролетариата с крестьянством была найдена, союзный договор был заключен. Надо отдать справедливость эсерам, они сумели продемонстрировать это событие с большой торжественностью. После постановления о присоединении к советской власти Крестьянский съезд целиком с оркестром музыки и знаменами влился около 7 — 8 час. вечера в происходящее в то время заседание ВЦИКа в Смольном.
Если не ошибаюсь, на этом же торжественном заседании было сообщено, что Народным комиссаром земледелия будет назначен один из участников Крестьянского съезда, тогда левый эсер Колегаев... После этого операцию передачи дел министерства земледелия в руки советской власти следовало бы выполнить уже фактическому комиссару тов. Колегаеву. Но тов. Колегаев задерживал свой визит в министерство до официального назначения его комиссаром, а тов. Ленин находил нужным немедленно приступить к организационным работам по комиссариату, и потому первую встречу с чинами министерства земледелия пришлось выполнить мне. Не без любопытства я подъехал одним утром в автомобиле к зданию министерства. Парадный ход оказался запертым. Звоню, но безрезультатно: в вестибюле никого не видно. Шофер отправляется на поиски черного хода. Спустя немного из-за угла дома выглядывает какая-то фигура, и наконец щелкает замок у парадной двери. Меня встречают швейцары в ливреях, видимо смущенные и не знающие, как себя держать со мной.
— Я — народный комиссар. Проводите меня в кабинет бывшего министра.
— Пожалуйте.
В коридоре — могильная тишина. Все говорит о том, что здесь не работают.
— Есть ли у вас тут кто-нибудь? — спрашиваю я швейцара.
— Так что чиновники все разошлись, а есть только товарищ министра и его секретарь.
— Позовите секретаря.
— Слушаюсь.
Почти вслед за мной в кабинет вошел молодой человек, весьма предупредительный и очень изысканный.
Я ему говорю: «Доложите товарищу министра гражданину Вихляеву, что Народный комиссар земледелия приглашает его явиться для сдачи дел».
Секретарь явился, очевидно подготовленным к такому моему требованию и хотя вполне корректно, но решительно сказал:
— Я должен предупредить вас, что товарищ министра просит вас пожаловать к нему в кабинет, который тут же рядом.
Но мнению «товарища министра земледелия» Вихляева, в России происходили в этот момент не глубочайшие по своему значению исторические события, а так себе, какая- то временная и преходящая «чехарда». Только этим я могу объяснить этот нелепо придуманный способ борьбы с советской властью, которая пришла взять в свои руки то, что ей принадлежит.
Я спокойно, но со всей необходимой для такого случая выразительностью ответил, что народные комиссары не ходят для принятия дел, а требуют явиться того, кто должен сдать дела.
— Слушаюсь! — все так же корректно, но уже с плохо скрытым волнением отвечает секретарь.
Пошел доложить, приходит и снова говорит:
— Товарищ министра снова просит вас пожаловать к нему в кабинет.
— Скажите гражданину Вихляеву, — поручил я секретарю, — что сегодня я ухожу, чтобы дать ему возможность подумать. Но завтра я снова явлюсь для того, чтобы опять предложить ему немедленную сдачу дел, и если дела опять не будут сданы, то передайте ему, что могущие возникнуть для него из-за этого неприятности будут лежать по его собственной вине.
После этого я уехал, а на другой день опять приехал. Сейчас же по зову моему явился секретарь, а после и сам Вихляев. Мы поздоровались официальными поклонами.
— Прошу вас, — показываю я Вихляеву на стул.
— Я пришел к вам, — говорит Вихляев, — не как товарищ министра и не как к комиссару. Я пришел к вам, как к своему коллеге по профессии, как статистик к статистику. Я хочу поговорить с вами, как член одной и той же корпорации и по поручению корпорации**. Скажите, пожалуйста, вам, как статистику, дорого ли доведение до конца той статистической переписи, которая была начата при Временном правительстве, которая находится сейчас в стадии разработки и которая погибнет, если вы осуществите то, чего хотите добиться?
«Какая типичная и жалкая интеллигентщина, — подумал я, слушая Вихляева, — и какая наивная попытка продлить свое саботажническое дело путем статистического беста».
— Зачем же вы так катастрофически подходите к этому вопросу? — спросил я в свою очередь. — Речь идет лишь о сдаче вами дел по управлению министерством и об устранении вас от должности товарища министра, а совсем не о лишении вас возможности продолжать статистическую работу по переписи. Я, со своей стороны, охотно согласился бы поручить это важное и для вас и для советской власти дело вашему непосредственному руководству. Но для этого требуется немедленное распоряжение от вас персоналу министерства прекратить саботаж.
— Я не могу сделать такого распоряжения.
— Тогда не пеняйте на меня. Решение советской власти будет исполнено мною во что бы то ни стало, но вы будете совершенно исключены из штатов комиссариата.
— Я этого ожидал.
— Я вас больше не удерживаю, — закончил я нашу беседу, давая ему понять, что он может уйти.
Но Вихляев не уходит, о чем-то думает, как-то мнется и конфузится. И наконец спрашивает меня:
— Я здесь живу, занимаю одну комнату. Неужели вы у меня и квартиру отнимете? Может быть, вы сами хотите ее занять?
Признаюсь, я был совершенно обескуражен в первый момент. Человек, имевший только что гражданское мужество решительно отказаться от подчинения требованию советской власти, не нашел в себе ни достоинства, ни воли удержаться от выявления передо мной, его «врагом», чисто животного страха перед перспективой лишения личных удобств жизни. Обыватель оказался сильнее гражданина. И эти маленькие люди, мнившие себя «солью земли», «сливками» широких трудящихся масс русского народа, а на самом деле бывшие представителями лишь омещанившейся и обросшей буржуазной плесенью интеллигенции, — эти люди хотели меряться силами с великим восставшим пролетариатом.
— Квартира у меня есть, и комната ваша мне совсем не нужна, — охватил я Вихляеву. — Советской власти нужен аппарат министерства земледелия, а не ваша комната. И пока этот огромный дом благодаря вашим усилиям стоит пустым, будьте уверены, что советская власть не станет прибегать к лишению вас комнаты, пока она не понадобится для аппарата.
На этом мы расстались с Вихляевым. На другой или на третий день после этого был опубликован мои приказ об увольнении Вихляева.
Этот приказ был единственным актом моего официального выступления в качестве комиссара земледелия. Через 2 — 3 дня Колегаев вступил в должность комиссара, а я, по предложению Владимира Ильича, должен был остаться в составе членов коллегии Наркомзема, в качестве представителя коммунистов. Я не разделял мнения тов. Ленина, что мое участие в работах, при сплошном составе левых эсеров, могло бы обеспечить проведение практических мер по землеустройству, целесообразных с точки зрения коммунистической, а не левоэсеровской идеологии. Вся практика неизбежно отражала бы идеологию только левых эсеров. Да иначе и быть не могло. Поскольку была признана социализация земли, постольку отсюда неизбежно и естественно вытекали соответствующие выводы в земельной практике. Одно время тов. Ленин, по-видимому, не терял надежды как-либо «подправить» выработанный левыми эсерами проект закона о социализации земли. С этой целью тов. Ленин настойчиво требовал от меня «поскорее и повнимательнее» проштудировать этот проект и дать свое заключение. Я это требование выполнил, но заключение сделал только такое, какое было возможно сделать: поскольку проект был построен на принципе «социализации», его детали были разработаны удовлетворительно. Поэтому, охотно уступая требованию тов. Ленина остаться в Наркомземе, я все же с некоторой тревогой примирялся с перспективой тех трений с левыми эсерами, которые были неизбежны и обещали мало веселого. Однако спустя несколько дней после вступления Колегаева в должность, судьбе было угодно выручить меня из предстоявших затруднений, но, правда, только затем, чтобы бросить меня в переделку, гораздо более трудную и несравненно более ответственную, чем это было бы для меня в Комиссариате земледелия.
Уже в момент наших переговоров с левыми эсерами и выяснившейся необходимости передать им руководство Комиссариатом земледелия ко мне явился однажды А. Я. Якубов, один из членов коллегии Наркомпрода, с просьбой взять на себя руководство Комиссариатом продовольствия в качестве наркома. В это время комиссаром продовольствия первого, так сказать, назначения был товарищ Теодорович, выехавший из Петрограда в Сибирь сразу же после назначения, даже не побывав в министерстве продовольствия. По словам Якубова, дальнейшее промедление в деле организации Наркомпрода в случае моего отказа ставило бы с каждым днем все в более и более затруднительное положение вопрос о взятии Наркомпрода советскою властью в свои руки и повело бы, в конце концов, к укреплению старой буржуазной власти в одной из наиболее важных для данного момента отраслей государственной жизни, что, в свою очередь, могло бы осложниться весьма тяжелыми последствиями для советской власти, фактически лишенной возможности при отсутствии своего аппарата разрешения продовольственных нужд — разрешения, являющегося, как это было ясно уже с первых дней революции, важнейшей основой существования советской власти.
— Является ли ваше предложение вашим собственным мнением о необходимости моего участия в конструировании продовольственного аппарата, или вашу точку зрения разделяют и ваши товарищи по коллегии? — спросил я.
Предложение было сделано по решению всех членов коллегии.
Я просил дать мне возможность подумать, предупредив, что, во всяком случае, если бы я и счел возможным взять на себя такое поручение коллегии, то сама коллегия официально должна будет выдвинуть этот вопрос перед ЦК и Совнаркомом. Товарищ согласился с такой постановкой вопроса, дал мне для обдумывания сутки и предупредил, что по этому вопросу коллегия уже советовалась с одним из членов Центрального Комитета тов. Сталиным, который в данном случае всецело присоединяется к мнению коллегии о необходимости назначения меня наркомпродом.
Предложение Якубова, заставшее меня врасплох, ставило передо мною весьма ответственную задачу. Продовольственный вопрос, в организационном отношении и практически, не был в то время для меня делом совершенно новым. Еще в Сибири, в ссылке, во второй половине 1916 года и особенно с начала 1917, мне пришлось принимать участие в организации государственного аппарата в новом еще для меня тогда продовольственном деле. В результате нескольких заседаний, созывавшихся Красноярской городской управой, на которых я участвовал в качестве секретаря Общества сельского хозяйства, торговли и промышленности Енисейской губернии, я в феврале или марте 1917 года на общем собрании был избран в члены Красноярской продовольственной управы. Революционная работа, поглотившая меня с первых же дней Февральской революции, не давала возможности уделять практическому делу в Продовольственной управе того внимания, которого это дело требовало, принимая в особенности в соображение тот факт, что я являлся, если не ошибаюсь, единственным представителем большевиков в управе. Тем не менее все же и в Красноярске некоторое участие в организации аппарата мне удалось принять. Более близкое участие в организационных работах продовольственного дела уже ex officio выпало на мою долю в Петрограде с июня по сентябрь 1917 года, где я работал в течение этого времени в качестве заведывающего статистическим отделом Центральной петроградской продовольственной управы, будучи приглашенным на эту должность известным статистиком В. Г. Громаном, бывшим в тот момент председателем означенной управы и игравшим, пожалуй, значительнейшую роль в продовольственном деле как в Исполнительном комитете Совета рабочих и солдатских депутатов, так и в кругах министерства продовольствия.
Наконец, в Октябрьские дни в г. Москве, как я указывал уже выше, мне довелось, в качестве комиссара продовольствия г. Москвы, осуществлять задачи революционного руководства продовольственным делом и нести огромную ответственность за это дело при тех условиях, которые с первых же дней наметились в продовольственном деле боевою обстановкой, выявившей все его необычайные организационные трудности. Таким образом, моя предшествовавшая работа сделала меня не новичком в том деле, к которому коллегия Наркомпрода первого созыва привлекала меня, связывая со мною весьма обязывающую меня надежду заложить первые камни в том продовольственном аппарате, работа которого была так тесно связана впоследствии со всеми успехами пролетарской революции.
Тогда, обдумывая предложение Якубова, я, конечно, не мог предвидеть и десятой доли тех трудностей, с какими мне фактически пришлось столкнуться в первые месяцы существования центрального советского продовольственного аппарата — Наркомпрода. Но уже и тогда для меня была совершенно ясна неизбежность необычайно трудной борьбы за овладение продовольственным делом. Было ясно, с одной стороны, что сколько-нибудь реальная постановка продовольственного снабжения городского пролетариата и революционной армии может быть обеспечена лишь при условии создания советского аппарата. Но отсюда вытекали два обстоятельства, все значение которых определилось уже в ближайшие после этого недели и даже в первые 2 — 3 месяца. Это, во-первых, фактически, а не на бумаге — путем декретного предписания, — вырвать из рук уже прогнанного к тому времени буржуазного Временного правительства власть в продовольственном деле; другими словами — создать свой советский аппарат, разрушив аппарат министерства продовольствия. Второе обстоятельство, которое при решении выдвинутого вопроса стояло передо мною, — это чрезвычайная нерешительность для такого боевого революционного подхода со стороны руководящих кругов советской власти.
Тактические приемы сопротивления советской власти со стороны буржуазии, уже начинавшие выявляться в этот момент, представляли собою, правда, лишь цветочки. Ягодки, в виде организованного саботажа и организационной подготовки контрреволюционных выступлений, были еще впереди. Но повторяю, факт неизбежного сопротивления буржуазных кругов в важнейшем для революции продовольственном деле был для меня очевиден и тогда.
Значит, и для нас была ясна неизбежность противодействовать буржуазной тактике насилием. Взяться за построение советского продовольственного аппарата — это значило уже тогда открыто объявить готовность вступить в гражданскую войну в продовольственном деле. Однако эта неизбежная в тот момент задача отнюдь не казалась неизбежной и единственно правильной в наших собственных рядах.
Таковы были условия, в которых мне приходилось решать вопрос об участии моем в работах по созданию Комиссариата продовольствия. Условия эти не обещали ничего, кроме невероятной трудности советской работы в этой области. Но таково уж было это время. Перед всеми нами в момент решения судьбы только что завоеванной пролетариатом политической власти всегда стоял вопрос не о том, можем ли мы браться за то или иное трудное, а нередко и незнакомое, ответственное дело, а вопрос о том, что мы должны браться за это дело, раз этого требуют интересы революции. Вот это-то последнее соображение и явилось в конце концов решающим и для меня в вопросе о продовольственной работе, и я ответил коллегии Наркомпрода согласием принять предлагаемое мне место.
В ближайшие же дни тов. Лениным был подписан декрет о моем назначении в качестве заместителя народного комиссара продовольствия. Из разговоров с Якубовым, для меня уже было ясно, что в Аничковом дворце, где в это время помещалось министерство продовольствия, мне придется в первые же дни столкнуться с организованным стремлением штата министерских чиновников не допустить перехода продовольственного аппарата в руки советской власти. Я ожидал открытого и упорного сопротивления, но, признаться, никак не мог предвидеть, что это сопротивление не будет лишено некоторой доли комического поведения со стороны тех, которые хотели и решились бороться с советской властью.
Коллегия Наркомпрода в тот момент состояла из следующих товарищей: Мануильский Д. 3., Розовский С. 3., Калинин М. И. и Якубов А. Я. Мы условились, что передача дел по министерству продовольствия будет выполнена в присутствии всей коллегии. Было предположено, что первая встреча моя с чиновниками министерства произойдет, в бывшем кабинете Александра III, в котором в это время занимались, если не ошибаюсь, - один или два члена Коллегии.
Живо я помню свое первое прибытие в Аничков дворец. Не знаю, было ли известно чиновникам министерства, что советская власть решила во что бы то ни стало немедленно взять в свои руки продовольственное дело и что назначение мое имеет целью сразу прекратить то двусмысленное положение, которое занимала до этого момента коллегия Наркомпрода, — но появление мое еще с каким-то членом Коллегии вызвало комические сценки иронического любопытства, с которым меня встречали и в вестибюле, и на лестнице, и кое-где в коридоре группки служащих. Сколько задорной насмешки, недоумения и веселого изумления сквозило в глазах тех, мимо которых мне приходилось пройти, прежде чем попасть в свой кабинет, и с каким самоуверенным сознанием своей силы и превосходства встречали нас продовольственные саботажники в тот момент!
Но вот наконец мы пришли. Мы на пороге небольшой приемной, у одной из дверей которой навстречу нам поднимается со стула статная, высокая фигура старого отставного солдата в чистенькой одежде дворцового швейцара. Это был тот самый Иван Семенович Кононов, старый служака при Александре III, а потом курьер при министерстве продовольствия Временного правительства, который проявлял столько трогательного внимания и заботы по отношению к нам, как представителям советской власти, власти рабочих и крестьян.
— Где кабинет бывшего министра? — спрашиваю я у Ивана Семеновича.
— Пожалуйте.
Иван Семенович открывает дверь, и мы входим.
В кабинете я нашел уже почти всю Коллегию в сборе. У всех было несколько приподнятое настроение, но у каждого оно проявилось по-своему: тов. Калинин как-то хмуро молчал, а тов. Мануильский, остроумный и жизнерадостный каламбурист и рассказчик, был в особенном ударе и смешил нас своими шуточками по поводу предстоящей встречи с саботажниками.
Но вот мы все уселись, я нажал кнопку и вызвал курьера.
— Позовите ко мне дежурного чиновника.
— Слушаюсь.
Проходит время, вполне достаточное для той спешности, какая была бы обязательна для дежурного чиновника при вызове его министром, но чиновника нет.
— Начинается, — весело подмигивает мне тов. Мануильский.
Это действительно «начиналось»... Проходит еще некоторое время, и в дверях показывается Иван Семенович.
— Сейчас придут, — говорит он.
Еще немного — и чиновник действительно появляется.
Он, еще молодой человек, подходит быстро и непринужденно к моему столу и, видимо, что-то хочет сказать, но я перебиваю его замечанием по службе:
— Когда вас зовут к народному комиссару, надо поворачиваться проворнее и являться немедленно.
Чиновник бледнеет, но спокойно отвечает:
— Я пришел лишь сказать, что вам прежде всего надо переговорить с исполнительным комитетом служащих, распоряжениям которого мы подчиняемся.
— Я вызвал вас сюда не для того, чтобы спрашивать у вас совета, что мне надо делать, а для того, чтобы через вас, как дежурного чиновника, передавать мои распоряжения. Потрудитесь немедленно пригласить ко мне управляющего министерством для служебного доклада***.
— Я не могу этого сделать без исполнительного комитета.
— Именем советской власти я приказываю вам это сделать.
— Я этого не сделаю.
— В таком случае я вас арестую за неподчинение приказаниям советской власти: садитесь и ожидайте, пока придет за вами стража.
Опять мой звонок, и опять Иван Семенович.
- Вызовите ко мне коменданта дворца с несколькими часовыми. Кроме того, пригласите ко мне управляющего министерством для доклада по службе.
Через несколько минут является комендант вместе с Иваном Семеновичем, который подходит вплотную к моему столу, перегибается и как-то не то таинственно, не то конфузливо, вполголоса сообщает, что он докладывал управляющему, но тот сказал, что не пойдет.
— Товарищ комендант! Передаю вам арестованного мною чиновника: отправьте его под стражей пока в караульное помещение, впредь до моего распоряжения о дальнейшем направлении. Сами же вместе с одним часовым пойдите сейчас к управляющему министерством и приведите его сюда под конвоем.
— Товарищ Шлихтер! Ведь это прямо великолепно, неподражаемо, — бросается ко мне тов. Мануильский, когда мы остаемся в кабинете одни. — Так именно должна себя держать советская власть с саботажниками: полное спокойствие и решительность, не оставляющая ни в ком никакого сомнения. Во мне вы разбудили мой журналистский зуд: так и хочется бросить все и сесть сейчас же писать статью.
Но вот опять открывается дверь, и входит бледный, с потупленным взором управляющий министерством. Обмениваемся с ним двумя-тремя фразами, выясняющими его отказ подчиниться советской власти, и я его также арестую и отправляю в караульное помещение****.
Мы снова остались одни. Положение было не из веселых. Арестовать того или другого, конечно, было нетрудно. Но нам нужны были не аресты, а работа, для которой нужно было сохранить всех, кто захотел бы оставаться в отношении к продовольственным нуждам страны действительно нейтральным, а не прикрывать фразами о продовольственном нейтралитете свою борьбу с советской властью. Сопротивление верхушки служебного персонала нас не удивило; было бы странным ожидать от этой группы служащих чего-либо иного. Но отсюда нельзя было еще делать каких-либо предположений в этом же смысле относительно самой гущи служащих. Надо было немедленно войти в непосредственное соприкосновение со всей их рядовой массой и разъяснить им, чего хочет от них советская власть и как смотрит на продовольственную работу. Обменявшись мнениями по этому вопросу, мы выработали тут же такой план действий:
1. Предложить исполнительному комитету служащих немедленно созвать общее собрание для выслушания предложения советской власти.
2. Заявить служащим, что советская власть никого не принуждает оставаться на службе, но указывает всем честным и действительно нейтральным работникам, кому действительно дороги прежде всего продовольственные нужды трудящихся масс, что продовольственный саботаж был бы неслыханным преступлением перед всем населением страны.
3. В случае отказа от работы заведующих отделами и подотделами, тут же назначить их заместителей из состава так называемых «продовольственных эмиссаров», института специальных военных делегатов, командированных воинскими частями для работы в министерстве земледелия вскоре после Февральской революции в целях обеспечения действующей армии продовольствием*****.
Таков был наш план, но осуществить его пришлось несколько иначе.
Я вызвал к себе членов исполнительного комитета (кажется, явилось человек пять) и предложил созвать общее собрание служащих. Не помню, мотивировали ли они свое отношение к моему предложению, но отношение это сводилось к одному:
— Собрание созвать сейчас нельзя.
— Тогда мы обойдемся и без вас, — оборвал я и добавил, что они свободны.
Не помню, почему я их не арестовал, но, несомненно, это была сшибка. Если бы эта головка саботажников сразу была отсечена от рядовой массы служащих, — кто знает, быть может, «продовольственный» саботаж изжил бы себя раньше, чем это оказалось в действительности.
Я предложил произвести оповещение служащих о намерениях советской власти путем нашего обхода всех отделов и подотделов.
Тут-то и был продемонстрирован служащими тот комический характер сопротивления, о котором я упомянул в рассказе о моем первом появлении в министерстве продовольствия. Едва только мы появились на пороге одного из намеченных нами для обхода отделов, едва только я начал: «Именем советской власти предлагаю...» как служащие, точно спугнутая стая зайцев, стремительно бросились к выходу в противоположную дверь.
Мы оставляем намеченного для этого отдела продовольственного эмиссара в качестве заведующего и поручаем ему, при возвращении служащих, немедленно отобрать у них дела и запереть столы.
Идем во вторую комнату, в третью, в отдел за отделом, — везде одно и то же: вытаращенные, искаженные от испуга глаза и молчаливое бегство в первую попавшуюся щелку.
Успели ли члены исполнительного комитета служащих сделать соответствующее распоряжение, и поведение служащих свидетельствовало об их организованности, или это было проявление чисто стадного, животного страха перед неведомым и невиданным, — но такой способ сопротивления советской власти представлял картину весьма забавного ребяческого фарса.
Так как служащие все время убегали только вперед и вперед, то я предположил, что все же я их настигну в какой-нибудь комнате, в которой они окажутся запертыми, и я смогу сказать им то, что считаю нужным. Мое предположение подтвердилось. Комната за комнатой, коридор за коридором, и я наконец попадаю в комнату, в которой беспомощно скучилось человек 40 — 50. Кое-кто бледнеет, кое-кто сконфуженно улыбается, кое у кого глаза горят злобой и лицо нервно подергивается.
Без малейшего раздражения и задора, с искренним желанием найти общий язык с обманутыми, как мне казалось, своими руководителями саботажниками, я начинаю вкратце говорить им то, что нужно было сказать для выяснения такого ясного и простого до очевидности вопроса, как продовольственный.
— А скажите, как ваша фамилия? — перебивает меня, выбегая вперед, какая-то маленькая, мохнатая фигурка с порывистой живостью движений и ехидным огоньком в глазах.
Я сразу понял его вопрос. Моя фамилия на ер не раз в моей жизни навлекала на меня подозрения в еврейском происхождении: саботажник хотел сразить меня антисемитским выпадом о «жидовской» советской власти. В толпе послышались хохотки, в глазах у многих засветилась насмешка: значит, все поняли, и всем понравилось.
— Если вы не знаете фамилии своего старшего начальника, — отвечаю я совершенно спокойно, — то я охотно помогу вам: моя фамилия Шлихтер.
— А-га-а!.. — совсем по-лошадиному заржал от удовольствия мой остроумец.
Он, конечно, совсем не ожидал того, что вызовет во мне его выходка. Мне вдруг сделалось чрезвычайно жалко этого несчастного, обиженного судьбой человека. Я только внимательно и пристально посмотрел на него несколько мгновений и, не отвечая ему лично, сказал всей группе:
— Итак, теперь вы знаете, чего хочет и требует от вас советская власть как от граждан России. Подумайте. Завтра вы или начнете спокойно работать, или будете уволены.
С этим я ушел. Боясь, что саботажники, выходя из министерства, выкрадут и унесут с собою документы, без которых мы оказались бы как без рук, я отдал распоряжение коменданту поставить у всех выходных дверей стражу и никого не выпускать с портфелями******.
Так закончился первый день моего комиссарства по продовольствию.
А впереди ждала страда тяжелой и почти одинокой борьбы.
* Если не ошибаюсь, уже то время звание наркома присваивалось лишь после санкции ВЦИКа.
** Вихляев — известный статистик, заведывавший Статистическим бюро Московского губернского земства, до назначения его тов. министра земледелия при Временном правительстве. В бытность свою земским статистиком я встречался с ним и в Московском бюро и на статистических съездах.
*** Ни одного из товарищей министра в тот момент в министерстве не было: Беркенгейм и еще кто-то были на Всероссийском продовольственном съезде в Москве, и министерством управлял какой-то директор департамента.
**** Кажется, в тот же день я его освободил.
***** Такие заместители персонально были намечены, кажется, Коллегией еще раньше, до моего вступления в комиссариат.
****** Как узнал я впоследствии, распоряжение это было выполнено так же бестолково, как выполнялись многие наши распоряжения в то время. Стража была поставлена не у всех выходов, а только у главного («потому что всегда сюда входят и выходят»). Воспользовались ли этим саботажники или нет — я не знаю, но это зависело только от их желания.
А. Коллонтай
ПЕРВЫЕ ДНИ НАРКОМСОБЕСА
(Воспоминания)
Не так-то просто было «занимать» министерства в Октябрьские дни.
С неделю и даже больше после великих дней 24 и 25 октября, когда Советы взяли власть, старые учреждения продолжали работать, будто ничего не произошло. Доклады шли по служебной лестнице министерств вверх и вниз, начальники департаментов продолжали подписывать бумаги именем Временного правительства. Они слышать не хотели, что власть в руках Советов.
Чиновникам, обывателям, всему «старому Петербургу», враждебному пролетарской революции, казалось невероятным, чтобы какие-то там «большевики», не то немецкие шпионы, не то просто хулиганы выдумали всерьез править Россией.
И именно поэтому не верилось российской буржуазии и ее служилым людям — чиновникам, что большевики удержат власть «дольше трех дней»...
Советская власть вовсе не намеревалась «прижимать» и «гнуть» чиновников и интеллигенцию. Напротив, наркомы шли занимать свои наркоматы безоружные, без охраны, с парой товарищей. Думалось «деловым образом» принять дела. Но стоило наркому появиться в здании наркомата, чтобы залы министерств моментально пустели. На местах оставался технический персонал и два-три служащих, сочувствовавших большевикам. Побродив по опустевшему зданию министерства призрения день-другой, мы с близкими товарищами решили временно «открыть» деятельность наркомата госпризрения (ныне Наркомсобес) в Смольном.
Смольный гудел в те дни, как потревоженный улей. По бесконечным его коридорам лились два людских потока: направо — к Военно-революционному комитету, налево — в комнату, где приютился Совнарком.
Забравшись в пустое помещение со столом, в котором был всего один ящик, мы выверили от руки написанную надпись на дверях: Народный Комиссариат Государственного Призрения, прием посетителей от 12 до 4 часов. И этим «открыли» свою деятельность.
В тот же день в комнату ввалились здоровые ребята в ободранных шинелях.
— Тут что ли, большевики помощь выдают? Мы — голодные. Без крова шляемся, никому до нас дела нет. Были на Казанской — швейцар сюда погнал. Идите, говорит, к большевикам — от них требуйте. Давайте помощь.
Пробуем выяснить, кто? откуда? Инвалиды, что ли?
— Какие там инвалиды. Просто люди голодные. Не видите, что ли? Чего зубы нам заговариваете? Говорите прямо: большевики вы или нет?
Объясняем, что большевики-то мы большевики, но надо же знать, на каком основании такие здоровенные ребята из касс государственного призрения помощи ждут.
Слушать нас не желают: коли мы большевики — значит, обязаны голодному люду помочь.
— На что Советы-то власть брали, если о голодных никто заботиться не станет?
Напирают ребята — здоровые детины. Решительные.
А наше положение — пиковое. Касса бывшего министерства призрения еще в руках чиновников Керенского.
Порылись у себя по карманам. Пустовато. Сложились с тов. Цветковым. Вышло что-то вроде двугривенного на брата. Выдали как бы «временное пособие». Приняли пособие первые наши клиенты по собесу, а уходить не хотят. А работу? Дай им работу. На это большевики и власть взяли, чтобы каждому работу дать.
Что тут выдумаешь? В Красную гвардию — опасно. Несознательные парни, — сами подсказали. В милицию?
Действительно, такие здоровяки туда подойдут. Отправили с запиской наркома да с припиской:
«...Во всяком случае накормите».
Ушли.
А за ними — безрукий. Рабочий. На войне руку потерял. Но не пособие у него на уме, а целый план: как увечных и безруких рабочих спасти, особенно текстильщиков. Надо купить вязальные машины, он берется устроить мастерские, артели. Безрукий где-то в коридоре поймал Владимира Ильича и, видимо, атаковал его. Владимир Ильич будто весьма даже одобрил план насчет вязальных мастерских артелью, а за деньгами на покупку машинки направил ко мне.
Но покупка вязальных машин наше ли это дело — госпризрения? Безрукий текстильщик — человек настойчивый. Красно агитирует насчет своего «производственного плана».
Что тут сделаешь, если к тому же наркомат еще не смог получить даже ключей от несгораемой кладовой, где, по свидетельству товарища Адашева — счетовода, хранятся наличными министерские «миллионы».
Решили на этот раз поступить «по-бюрократически», предложили безрукому зайти «через денька два».
И этот ушел. Недовольный. Что-то проворчал по адресу «большевиков».
Только он за дверь — шумно появляются двое представителей от союза увечных воинов. Взволнованы, возбуждены, нервны. Накидываются на нас.
Если не придем на помощь увечным воинам, не выплатим вовремя пособия, не позаботимся о бездомных, — не избежать демонстрации. Их недовольство растет. Гудят против большевиков. Вот-вот выйдут на улицу.
И тут же заявился курьер — прямо из богаделен.
— Старушки бунтуют. Дров нет. Замерзают. Скандал, если старушки помирать начнут...
За ним — с карточной фабрики*.
Расчетный день на носу, — денег нет. В первую же получку при большевиках, и проводить отсрочку? Невозможно! Недопустимо! Делегация из приютов.
— Няньки собираются разбежаться, — кормить нечем.
Из Воспитательного дома. И там — ропот. Задержка в ассигновках. Кормилки грозят бросить младенцев.
Шумно в нашей маленькой комнатке, где зародился нынешний Наркомсобес.
Совещаемся.
Забегает тов. Егоров — наш, партийный. Член Совета с первых дней. Председатель и душа «союза младших служащих» при министерстве госпризрения. Сам и создал еще летом союз — оплот большевизма в новом наркомате.
Обрадовались ему, обступили.
— Надо действовать. А то, если пойдут скандалы по части госпризрения да выйдут на улицу инвалиды, рабочие с картонажной фабрики, няньки да кормилки с криками, что мы их голодом морим, это будет почище, чем войска Керенского. Моральный подрыв советской власти. Вечером в здании министерства у нас делегатское собрание союза младших служащих. Приходите. Обсудим.
Так и порешили.
Перед собранием я забежала к Владимиру Ильичу.
Скромная комната, где первые месяцы шли заседания всегда почти ночного Совнаркома.
Почему-то, очевидно впопыхах, в первые недели стол Владимира Ильича стоял лицом к стене, спиною к окну. Ближе к окну — крохотный столик, за которым тов. Горбунов вел протокол. Наркомы садились полукругом за спиною Владимира Ильича, и ему, председателю, приходилось каждый раз поворачиваться к тому, кто просил или брал слово. В течение недели никто не подумал о том, чтобы поставить удобнее стол для председателя Совнаркома. Такое было время. Мысли обычно скользили мимо житейского, как капли воды по стеклу. Видели, воспринимали лишь большое, основное, решающее...
В этот вечер в комнате горела одна лишь лампочка. Было полутемно. В первую минуту, не увидав Владимира Ильича на его обычном месте у стола, я решила, что комната пуста.
Но Владимир Ильич стоял спиной ко мне, у окна. А в окне светилось морозное небо, звездное.
Владимир Ильич смотрел на звезды.
Услышав, что кто-то вошел, он быстро обернулся. «Звезды», — сказал он, показав головой на небо. Будто еще не оторвался от каких-то своих, ему одному известных дум. И тотчас перешел на деловой тон.
В этот вечер решено было назначить тов. Егорова замнаркомом. Но среди моего кратко-спешного доклада о госпризрении Владимир Ильич вдруг спросил:
— А к вам заходил безрукий рабочий насчет артели? Парня надо поддержать с артелью, это он хорошо задумал.
Как это среди всего огромного и важного, что совершалось, Владимир Ильич вспомнил о безруком рабочем, который хлопотал о вязальной машинке и носился со своим «производственным планом»?
От Владимира Ильича спешу на делегатское собрание союза младших служащих.
Председательствует Егоров. Собрание многолюдное, шумное. Много женщин: сиделок и нянек. Рабочие с картонажной. Курьеры министерства. Механики, монтеры.
Шумят. Спорят. Горячатся.
О чем?
О своих личных нуждах, обидах, требованиях? Ничего подобного. Каждый защищает интересы того учреждения, где он работает. И как защищает! Один говорит о больницах и санаториях, другой — о протезной мастерской, третий — о родильном приюте, четвертый — о пенсионерах и инвалидах, пятый — о карточной фабрике. Каждый хлопотал, отстаивал необходимость в первую очередь «спасти от развала» то учреждение, в котором он, младший служащий, нес лишь скромную работу курьера, сиделки, истопника...
Порешили: образовать совет при наркоме, теперь бы это назвали коллегией. Каждый член совета взял на себя одну из отраслей деятельности наркомата. Выбрали совет, и разошлись делегаты бодро и подъемно.
— Теперь работа пойдет.
И тут же сами, младшие служащие, предлагали — кого из докторов, из интеллигентов и чиновников привлечь к работе.
— Этот подходящий. Он дело любит. Он пойдет с нами.
Других оспаривали. Отклоняли.
— Саботажник. Не понимает он нас. Не жалеет он народ-то.
Слово «жалеть» было своего рода «профессиональным термином» в союзе, где работа шла в кругу обездоленных...
В ту же ночь состоялось первое заседание совета при наркоме госпризрения.
А на другое утро в здании большого министерства уже открыл свою многогранную, неотложную работу советский наркомат госпризрения, ныне Наркомсобес.
* Карточная фабрика находилась в ведении госпризрения, так же как и монопольная продажа карт.
М. Лемке
«ОНИ ПРОДЕРЖАТСЯ НЕ БОЛЬШЕ 5-7 ДНЕЙ»
(По дневнику)
С утра мне дали знать по телефону, что Государственный банк захвачен большевиками. Очередь была за нами, — говорю об Экспедиции заготовления государственных бумаг, во главе которой я стоял с 8 марта 1917 года.
Я пригласил президиум главного фабричного комитета, и мы быстро столковались: власть пролетариата признать безоговорочно и вести работы без каких бы то ни было перерывов и нарушений установившегося порядка.
Часа в 2 — 3 дня дежурный курьер доложил:
— Комиссар от Военно-революционного комитета.
— Просите.
Вошел мрачный, темный шатен типичного рабочего вида, внимательно оглядел меня и не очень явственно рекомендовался:
— Комиссар военно-революционного комитета Жолнерович.
— Ваш мандат, товарищ.
— Вот.
Документ очень короткий и ясный, — некогда было писать больше и водянисто.
— Жду ваших распоряжений.
— Распоряжаться я пока ничем не буду и прошу вас только помнить, что работы фабрики должны идти прежним полным ходом. Если у вас есть какие-нибудь неотложные нужды по производству, мы окажем вам свое содействие.
Вновь приглашенный мною президиум фабкома вполне подтвердил мое заявление. Мы вступили в деловую беседу. Посмотрев на часы, тов. Жолнерович — было около 4-х часов — попросил дать ему телефон и вызвал Смольный.
Ясно, что связь была уже налажена, потому что еще вчера барышня не соблаговолила бы дать соединение по такому нецифровому требованию.
— Вы, Владимир Ильич? Да, это я, Жолнерович. Говорю из кабинета управляющего Экспедицией заготовления государственных бумаг. Здесь все в порядке. Что? Все спокойно и хорошо. Работы идут... Да, да...
Через несколько минут звонок.
— Вы товарищ Лемке?
— Я.
— Михаил Константинович?
— Да, да.
— Говорит народный комиссар финансов Менжинский.
— Слушаю.
— Прошу вас под ваше честное слово записать мое распоряжение (следовало распоряжение о порядке отпуска и сдачи денежных знаков в Государственный банк с утра 26 октября). Вы должны послать сейчас же в Смольный подписку о вашем полном подчинении новой власти.
Через полчаса краткая, но ясная подписка была послана, и, как мне сказал тов. Менжинский, вечером того же дня она была получена хронологически первой во всем Петрограде.
Когда беседа с комиссаром была закончена, я вызвал к себе всех заведующих отдельными частями и, не ожидая никаких недоуменных вопросов, которые читались на всех лицах, категорически заявил им, что при малейшем отступлении кого-либо из них или из сотрудников от своих обязанностей приму безотлагательно самые решительные меры…
Как вытянулись все эти физиономии, еще не так давно, семь с половиной месяцев назад, покорно склоненные при первой моей с ними встрече в порядке революционного назначения! Как были они поражены, что Экспедиция не нашла нужным брать пример с «мужественной защиты» Государственного банка, защищавшегося под предводительством Шипова и Голубева!
Затем, не желая вступать с ними ни в какие разговоры по поводу совершенного, я сразу же, окончив свое заявление, сказал, что больше их не задерживаю. Пока двадцать человек вставали, отставляли стулья, кланялись и приготовлялись к выходу, наиболее смелый из них, П. В. К., спросил меня:
- Михаил Константинович, позвольте спросить вас в частном порядке, верите ли вы сами, что эта новая власть будет прочна?
- Могу уверить вас, Павел Васильевич, что «его же царствию не будет конца»...
Вытянутые лица чиновников, наполовину уверенных в внезапном помешательстве своего управляющего, стали покидать мой кабинет.
26 октября на фабрике все спокойно. Работа кипит вовсю.
Звонок по телефону.
— Это вы, Михаил Константинович?
— Я. Это Михаил Исидорович?
— Да, да.
Звонил бывший еще вчера товарищ министра финансов Вернадского М. И. Фридман. Он был правой рукой министра и старался корректировать его расплывчатую пассивность своей решительностью. Правда, она была часто смешна, доказывала, что человек понимал, что на него смотрят, ждут ответа, и принимал хоть какое-нибудь решение, лишь бы не походить на своего патрона, который рождал распоряжения в таких муках, что вам всегда делалось жаль и его и правительство, принявшее его в свой состав. Важен был Фридман и авторитетен так, что казалось, он всегда священнодействует. Бойкость этого чиновника из профессоров была просто смешна.
— Прошу вас немедленно приехать на Мойку в мой кабинет для экстренного совещания старших чинов министерства.
— Я очень занят и не смогу быть.
— Но это совершенно обязательно, и я вас прошу.
На этом мы и закончили наш разговор. Посоветовавшись с президиумом фабкома, было решено ни в какие совещания подобного характера не ездить и никакой двойственности в отношении к новой власти не допускать.
На следующий день присланным чиновником особых поручений (фамилию не знаю) я был поставлен в известность о происшедшем вчера в «министерстве».
Невзирая на то, что тов. Менжинский уже занял помещение последнего на Мойке, старшие чины явились в кабинет Фридмана, считая необходимым поделиться друг с другом мыслями не столько о пережитом, сколько о том, что еще предстояло пережить.
Руководители ведомств поставили всех присутствовавших в известность об аресте министра Вернадского и о твердом решении создать союз чиновников и поддержать его, а затем с завтрашнего же утра оказать самое решительное сопротивление «захватчикам власти», большевикам. Было решено принять «милое» предложение консорциума банков об обеспечении всех на три месяца получавшимся каждым чиновником содержанием при условии полного неучастия в какой бы то ни было государственной и административной работе.
Фридман говорил совершенно откровенно, что если не положить начало такому решительному протесту, то власть действительно перейдет в руки захватчиков, и они, главы ведомства, будут устранены в первую очередь. При активном же и общем сопротивлении всех этого произойти не может, и ведомства «за эти несколько дней» не будут изгажены и изломаны.
Действительно, с утра 27 октября в нашем ведомстве забастовка была осуществлена. Все департаменты, канцелярии, управления и пр. были пусты — хоть шаром покати!
Днем 27-го Фридман звонил ко мне второй раз, сказал, что весьма сожалеет о моем вчерашнем отсутствии, еще больше сожалеет о моей роли за двое суток. На мое заявление, что все вчерашнее совещание я считаю преступной государственной ошибкой, г. профессор счел нужным преподать мне учено-начальнический урок:
— Как можете вы, Михаил Константинович, человек с историческим образованием, заблуждаться до такой степени! Я очень ценю вашу работу, но позвольте мне сказать, что в пучине своей фабрики вы совершенно не оцениваете политических обстоятельств. Да кто же не понимает, что эти господа продержатся не больше 5 — 7 дней!
И кто же не посмеивается над вашим ответом одному из чиновников, — он вызывает общий смех. И, конечно, потом ваше положение в ведомстве будет весьма неудобно и затруднительно.
Мое положение в ведомстве и до большевиков было не очень-то удобным. Все, начиная с тов. министра Шателена и кончая каким-нибудь секретарем из прежних матерых дореволюционных чиновников «либерального» ведомства, всегда и неизменно подчеркивали мое странное появление во главе такого колоссального учреждения и никак не могли мне простить мою манеру всегда и обо всем беседовать лично с министрами, без каких бы то ни было посредников и передокладчиков. Помню, как они возмутились, когда я поставил сначала Шингареву, а потом Вернадскому свое категорическое требование разрешать все дела непосредственно.
29-го октября снова звонок Фридмана.
— Михаил Константинович, обстоятельства складываются несколько иначе, чем мы предполагали, и поэтому сегодня я очень прошу вас пожаловать на совещание. Оно будет не у меня и не у Ш., а в помещении бывшего Персидского банка на Екатерининском канале, против Казанского собора.
Посоветовавшись с президиумом фабкома, решил поехать, чтобы узнать, что делается в кругах еще недавних хозяев русских финансов.
Я приехал к самому началу совещания. Было около 20 человек. Кузьминский, Шателен и Фридман были уже отрешены тов. Менжинским от своих должностей. Очередь, как все это понимали, стояла за другими. Мертвецы буржуазной революции, недавние агенты царского правительства с пеной у рта говорили о произволе большевиков; ухмыляясь, пророчили им полный и немедленный провал, смаковали грядущую гибель и интересовались, поддержат ли их достаточно дружно еще недавно подчиненные им чиновники. Гадко было слушать всю эту подпольную обывательщину. Заявив, что считаю свое присутствие лишним, так как Экспедиция не примыкает к общей забастовке, а если бы и примкнула, то не остановит своего производства, я вышел на свежий воздух.
«Предатель» — читалось мною на их лицах, а может быть, подобный эпитет кто-нибудь и послал мне вслед, когда дверь была основательно закрыта.
Так начинался бой старого чиновничества с молодой пролетарской властью.
27 октября был у тов. Менжинского.
Швейцар уже не важен. Не требует снять пальто. Курьеры говорят о комиссаре как о товарище, не считая его начальником:
— Ступайте, ступайте, там никого нет.
Вхожу. Тов. Менжинский, с присущей ему деликатностью и застенчивостью, видимо и сам заинтересован повидаться. Он не напускает на себя министерского всезнайства, охотно советуется, не мечтает о немедленном преобразовании всей финансовой системы; его цель ближе и пока другая: овладеть аппаратом, чтобы потом, по мере хода дела, принять ряд мер по реформе. Сейчас самое важное — обеспечить новому правительству максимальный выпуск денежных знаков, чтобы в этом направлении страна не почувствовала никаких перемен.
— Как обеспечены ваши рабочие?
Таким вопросом начал народный комиссар, в противоположность министрам, которых приходилось долбить в этом направлении, видя их полное равнодушие к участи рабочих.
— Нет ли каких-нибудь вопросов, затяжное разрешение которых прежде тормозило вашу работу? В смысле снабжения мы много пока сделать не можем, но уголь может быть вам представлен немедленно: мы конфисковали его в большом количестве.
Беседа наша носила деловой характер, но все сказанное было просто и скромно: учите нас, мы рады учиться — говорило каждое слово тов. Менжинского.
— Прошу вас короче излагать дело, помня, что у правительства есть точная деловая программа, — заметил мне раз Шингарев, считавший себя магом, чародеем и волшебником в области финансов.
А. В. Луначарский
КАК МЫ ЗАНЯЛИ HAPKOMПPOC
Завоевание Зимнего дворца далеко еще не дало нам всей полноты власти. Министры были арестованы, но в министерствах сидели разозленные чиновники, которые ни за что не хотели работать с нами и способны были даже на самые скандальные формы сопротивления внедрению нашему в соответственные правительственные учреждения.
Я помню, как на одном из первых Советов Народных Комиссаров Ленин сказал: «Надо, чтобы каждый ехал в порученное ему бывшее министерство, завладел им и живым оттуда не уходил, если будут посягать на то, чтобы вырвать у него порученную ему часть власти».
Это была довольно прямая директива, и тем не менее в течение некоторого времени, приблизительно 8 — 9 дней, мы не решались отправиться в министерство народного просвещения.
Хотелось сговориться по-хорошему хотя бы с некоторой частью его аппарата. Ведь жутко же было: надо управлять народным просвещением гигантской страны, а чиновников-то никаких и нет.
Коллегию я создал и провел через Совнарком тотчас же после того, как мне поручен был Наркомпрос. В эту коллегию входили Л. Р. и В. Р. Менжинские, Н. К. Крупская, В. П. Лебедев-Полянский, тов. Познер, покойный Ф. И. Калинин, Д. А. Лазуркина, покойная В. М. Бонч-Бруевич (Величкина) и Рогальский. Кажется, это были все, кто стоял в самом первом составе коллегии, Секретарем этой коллегии был мой старый приятель и старый член партии Д. И. Лещенко. Он-то и раздобыл откуда-то левого эсера Бакрылова, человека энергичного и распорядительного, через которого мы вели переговоры с чиновниками Наркомпроса. Бакрылов кипятился ужасно. Он настаивал на том, что мы попросту должны поехать в Наркомпрос, если нужно — прихватить с собою дюжину красноармейцев и начать там править. При этом он заявил, что весь низший персонал, т. е. курьеры, истопники, дворники и т. д., готов принять нас криками восторга. Он не скрывал, однако, от нас, что решительно все чиновники, какие-то допотопные архивариусы и, кажется, две или три пожилых регистраторши решительно заявили, что в тот же момент, когда ненавистный Луначарский переступит порог дворца у Чернышевского моста, они уйдут оттуда, отрясая прах от ног своих, и посмотрят, каким образом ему и его невежественным большевикам удастся пустить в ход сложную машину, в течение столетий ведавшую просвещением народов российских, и т. п.
Мне перспектива остаться с моими товарищами по коллегии окруженными достаточной кликой курьеров, истопников и дворников — не улыбалась. Я старался как можно скорее найти новый персонал, который мог бы заменить старый. У нас даже на всех заседаниях коллегии (а заседала она ежедневно) были особые доклады о приглашении квалифицированного персонала.
Увы, квалифицированный персонал не очень шел нам навстречу. Я обратился с особым, одобренным на одном из заседаний тогдашнего ВЦИКа, обращением к существовавшему во время Керенского рядом с министерством Комитету по народному образованию, где председателем был В. И. Чернолусский. Я был до революции членом этого комитета, посланным туда от ленинградских рабочих профсоюзов. Мне казалось, что, быть может, некоторая часть этих либеральных и радикальных педагогов согласится работать с нами. Но этого не случилось. При личной встрече В. И. Чернолусский (теперь скромный, но весьма почтенный сотрудник Наркомпроса) отказался подать мне руку, как врагу отечества. Ответом на мое обращение было, не помню уже, не то презрительное молчание, не то какое-то глухое рычание.
Обратился я также и к учительству с воззванием, от которого, пожалуй, не откажусь и теперь. Думаю, что по тогдашнему времени и с моим подходом к вещам, когда я сразу же старался оставить за нами возможно большее количество квалифицированной интеллигенции, с учителями и надо было разговаривать приблизительно на таком языке. Я даже думаю, что мое воззвание к учителям явилось естественным началом всей той дальнейшей работы по приручению их, по разъяснению им всего значения революции, по заключению с ними глубокого и плодотворного союза, которая протекала потом в течение 10-летия.
Время, однако, шло, и я вынужден был прийти к заключению, что Бакрылов был прав. Согласовать большевистскую власть с чиновниками министерства народного просвещения оказалось невозможным. Решено было отправиться на приступ мрачного дома, откуда расходилась паутина высоких царских чиновников-пауков, великих, по выражению Щедрина, министров народного затемнения. Решено было — что же поделаешь — выгнать оттуда все чиновничьи сонмы, начиная от товарища министра и кончая машинистками, и постараться потом постепенно заполнить образовавшуюся пустоту нашей медленно растущей и, увы, далеко не совершенной коллекцией «квалифицированных сил».
В день, когда постановлен был решительный приступ, Бакрылов, повеселевший и почувствовавший, так сказать, порох в воздухе, бросился впереди нас в министерство и сговорился там с готовой сдаться частью его населения, т. е. с курьерами и прочими их собратиями. О готовившемся въезде нашем в Наркомпрос чиновники и чиновницы узнали вовремя и сами вышли из насиженного места, более или менее уверенные, что это ненадолго и что одним из факторов предстоящего вскоре крушения власти большевиков явится как раз этот великий их исход из камер и коридоров министерства. Мы приехали на нескольких автомобилях гусем. От всякого участия воинских сил я наотрез отказался, и вся наша боевая мощь сводилась только к неугомонному Бакрылову. Однако оказалось, что никакого сопротивления нам оказано не было. Наоборот, группа приблизительно в полсотни лиц стала на лестнице у подъезда министерства и довольно шумным «ура» приветствовала наркома и его коллегию. Мы прошли по совершенно пустым комнатам в кабинет министра и устроили там первое заседание. Я произнес речь моим товарищам и собравшемуся низшему техническому персоналу, а от технического персонала выступил один из старших, по фамилии Монахов, который в довольно прочувствованных и отчетливых выражениях заявил, что и в персонале министерства народного просвещения шла классовая борьба и что они, технические служители и прислуга министерства, чувствуют себя частью пролетариата и с восторгом готовы энергично служить новому начальству, выдвинутому из недр рабочего класса. Монахов не пожалел нескольких слов для того, чтобы послать их вдогонку недавно перед тем ушедшим чиновникам. Во время этого нашего скромного торжества неожиданно в комнату вошел молодой человек с густой бородкой, не снявший пальто. В руках он держал шляпу, а лицо его было перекошено от волнения, смешанного с бешенством. Сей юный муж оказался посланником бежавших чиновников, пришедшим для того, чтобы сообщить мне и моим товарищам, как они негодуют против нас, как они считают нас губителями достославной Февральской революции и как они сетуют и горюют по поводу того, что дело народного просвещения отныне погибло. Бакрылов в течение его речи неоднократно пытался арестовать его. Но я и моя коллегия были другого мнения. Мы с максимальной вежливостью выслушали этого человека, и я ответил ему, что в случае, если граждане чиновники передумают, мы готовы принять их обратно на службу, но с величайшим перебором и удалением всех тех лиц, которые покажутся нам неподходящими хотя бы к несению своих общественных обязанностей под строжайшим присмотром и руководством новой власти. Молодой человек энергично заявил, что они никогда не сдадутся, и ушел.
В Наркомпросе началась жизнь, сначала не очень громкая. Заседала коллегия, члены коллегии завладели соответствующими кабинетами, вышел в срок «Журнал министерства народного просвещения», переименованный в «Журнал Народного Комиссариата по просвещению», начали получаться кое-какие бумаги и телеграммы, большей частью, правда, грустного характера; робко начиналась бюджетная жизнь путем ассигнованных, на основании постановления Совнаркома, некоторых сумм из Госбанка. Я помню, что Рогальский, ведавший у нас финансами, всегда приносил на своем лице печать глубочайшего изумления, когда привозил к нам деньги из банка. Ему все еще казалось, что революция и организация новой власти — какая- то феерия и что под эту феерию настоящих денег получить невозможно. Деньги поступали, но, конечно, в крайне недостаточном количестве. Персонал рос, но сравнительно медленно.
Заняли мы попечительство и начали неуклонно, с величайшей настойчивостью внедряться в учебные заведения, высшие, средние, низшие, в то же время в другой части коллегии подготовляя те основные декларации и основные реформы, которые должны были возможно скорее сломить самые ненавистные следы существовавшей до сих пор системы просвещения, а с другой стороны указать путь развитию школы.
Конечно, многое в первое время было убого, робко, но в то же время это были дни колоссального по своей широте творческого размаха, возможного только благодаря подготовленности и твердости педагогической мысли вдохновительницы Наркомпроса Н. К. Крупской. Даже разделение Наркомпроса на две части, когда, после перехода правительства в Москву, я остался в Ленинграде, а московской, главной частью Наркомата ведал мой заместитель тов. Покровский, не приостановило достаточно дружной и достаточно энергичной работы Наркомпроса.
Правда, время многое должно было уточнить, но ошибка должна была совершиться, для того чтобы из всей первоначальной работы вышел наконец тот еще несовершенный, но быстро совершенствующийся руководящий аппарат с его разветвленнейшей системой, разбросанной по всей стране, каким является сейчас Наркомпрос. После времени пустоты в рабочих помещениях Наркомпроса пришло время, когда мы разбухли, когда у нас было чуть ли не в 15 раз больше чиновников, чем в министерстве народного просвещения, и сие, быть может, было горше, чем предшествовавшая этому скудость в людях, но все это было преодолено, правда, с трудом, с проволочками, потому что, оценивая дальнейшую работу родившегося в грозные Октябрьские дни Наркомпроса РСФСР, надо всегда помнить не только нашу субъективную неподготовленность, не только величайшие трудности, вытекавшие и из положения страны и из состояния революции, но еще и то, что мы были в значительной степени забытым комиссариатом. Дело организации новой власти, дело организации финансовой и хозяйственной опоры для великой обороны против врага — стояло впереди нас. Если кто о нас вспоминал, то это Ленин, дорогой и чуткий вождь, к которому прибегали во всех трудных случаях. Когда приходилось слишком горько, когда казалось, что отсутствие средств денежных и человеческих делает положение отчаянным, я отправлялся жаловаться ему, требовать внимания и помощи, добивался того, чего добиться при тогдашних горьких условиях было можно, а вместе с тем видел его спокойную, радостную улыбку и слышал от него какую-нибудь из тех замечательных фраз, которые так и остались у меня в сознании, как написанные золотыми буквами и которые горят там и теперь, фразу вроде такой, например: «Ничего, Анатолий Васильевич, потерпите, когда-то у нас будет только два громадных наркомата: наркомат хозяйства и наркомат просвещения, которым даже не придется ни в малейшей мере ссориться между собою».
К. Лебедев-Полянский
КАК НАЧИНАЛ РАБОТАТЬ НАРОДНЫЙ КОМИССАРИАТ ПРОСВЕЩЕНИЯ
(Личные воспоминания)
Это было за границей в первые дни Февральской революции. В один из своих приездов в Женеву, за утренним кофе в нашей маленькой кухне, тов. Луначарский начал строить перспективы.
— Знаете, а ведь Милюков может не удержаться. Если Петроградский Совет окажется силен, дело может повернуться в нашу сторону. Рабочий класс заговорит по-иному.
— Что же? Вы думаете, что пролетариат возьмет власть в свои руки и сумеет ее удержать и организовать? — заметил я.
— А вы что думаете? Конечно. Еще как все выйдет. Ленин будет премьер-министром, я — министром народного просвещения...
После июльских дней 1917 года мы сидели в «Крестах» в соседних камерах. При встрече шутливо спрашиваю:
— Ну как, Анатолий Васильевич, дела в нашем министерстве?
— Как видите, читаю «Философию в систематическом изложении». А впрочем, еще посмотрим.
Приблизительно через месяц, может быть немного больше, начальник тюрьмы вызвал нас обоих в контору.
Рассказывает, как водил этапы по Сибири, как якобы помогал политическим, какое участие принимал в Февральской революции. Для убедительности скреплял все крепким русским словечком. Сейчас вот вы в «Крестах», а скоро вам, пожалуй, быть министрами.
Так, без всякого дела, проговорили более получаса. Возвращаемся в камеры.
— Наши шансы, значит, поднимаются. Заискивает тюремная крыса. Пойдем в гору, — резюмирует Луначарский.
— Прямо в министерство просвещения.
— Да, теперь это будет возможно. Вот увидите.
Скоро из «Крестов» мы вышли. Приняли активное участие в выборах в Городскую и районные думы. Тов. Луначарский стал председателем культурно-просветительной секции Петроградской городской думы. Началась оживленнейшая работа. Председатель работал с небывалым энтузиазмом и подъемом. Очень часто по вечерам мы встречались на Лахтинской улице в квартире старого большевика тов. Д. И. Лещенко — и опять бесконечные разговоры о различных культурных начинаниях. Большой интерес тов. Луначарский проявлял к чисто школьному делу, которое он изучал еще за границей.
Совершился октябрьский переворот. Конечно, тов. Луначарский стал во главе Комиссариата Народного Просвещения. Через несколько дней мною было получено приглашение явиться в Смольный на первое организационное собрание Наркомпроса. Еду. Все старые знакомые. Усталые, но одушевленные. После непродолжительного обмена мнений решено было создать пятнадцать отделов. Самое название отделов проливает свет на положение дела.
Естественно, что советская власть прежде всего поставила задачу ликвидировать существующую в России безграмотность и создать условия для всеобщей грамотности. Создан был специальный отдел. Отдел высших учебных заведений назывался отделом «автономных высших учебных заведений». Вопрос об автономии в те дни не стоял так остро, как впоследствии, когда саботирующая советскую власть профессура прикрывалась автономией, мечтала превратить высшую школу в места пропаганды против советской власти, коммунизма и марксизма. Во главе отдела стал тов. Егоров. Скоро он уступил свое место другому. Отделом средней школы руководил тов. Познер, внешкольным отделом — тов. Крупская, дошкольным воспитанием — тов. Лазуркина. Тов. Л. Р. Менжинская взялась руководить отделом по подготовке преподавательского персонала. Переподготовка учителей не закончилась и до сего времени. Необходимость переподготовки НКП учел с первых дней своего существования. И только разруха и недостаток средств мешали разрешить эту задачу. Тов. Величкина занялась организацией школьной санитарии и гигиены. Был созван специальный отдел помощи самостоятельным классовым пролетарским организациям. Во главе его стал покойный Ф. И. Калинин. Из этого отдела впоследствии образовался Пролеткульт со своим журналом «Пролетарская культура». Самое слово «Пролеткульт» было пущено в ход секретарем отдела тов. Игнатовым. Был создан отдел технических школ и политехнического образования. Самое название отдела показывает, что перед наркоматом с первых же дней встал вопрос о характере образования, должно ли оно быть узко техническим или политехническим. Дискуссия на эту тему, очень страстная и жаркая, велась довольно долго, года три. Отделом искусств стал руководить художник-коммунист Штернберг, финансовым делом — тов. Рогальский. Во главе литературно-издательского отдела, или, как сказано в декрете, «Государственного издательства», стал Лебедев-Полянский. Он же был и первым ответственным редактором органа Наркомпроса «Народное просвещение».
15 (2) января 1918 года Совет Народных Комиссаров назначил тт. Ульянову, Лебедева-Полянского, Познера, Менжинскую и Рогальского правительственными комиссарами при Комиссариате Народного Просвещения. Тов. Лещенко и тов. Г. Д. Закс, тогда левый эсер, были назначены 22(9) декабря: первый — в качестве первого секретаря Государственной комиссии по просвещению, второй — как помощник наркома.
Эти товарищи фактически составляли первую коллегию Наркомпроса. Интересно отметить, что эсеры — их было несколько в комиссариате — настояли, чтобы тов. Закс присутствовал при приемах наркома, «чтобы знать, что он говорит».
Все с жаром принялись за работу, совершенно не предвидя конкретно тех трудностей, которые несла гражданская война. Сразу все внимание комиссариата было направлено на расширение дела народного просвещения и на постановку его в коммунистическом направлении, на новых педагогических началах, добытых в заграничной школе. Стал вопрос о трудовой школе. Появилась соответствующая литература, и началась дискуссия, которая закончилась только в августе 1918 года, с принятием соответствующей декларации о принципах трудовой школы.
Споры были горячие. И на пленарных заседаниях и в комиссии. Заседали не один день. Выложили на стол даже «Капитал» Маркса.
22 ноября 19117 года Центральным Исполнительным Комитетом Советов рабочих и солдатских депутатов был принят «Декрет об учреждении Государственной комиссии по просвещению». Эта государственная комиссия впредь до созыва Учредительного собрания должна была руководить народным просвещением. Народный комиссар был ее представителем и исполнителем. Декрет так и гласил: «Все функции, выполнявшиеся прежде министром народного просвещения и его товарищами, возлагаются... на комиссию по народному образованию».
Нужно отметить, что Государственная комиссия в составе, определенном декретом, нигде не собиралась. Представителей от организаций в ней не было. Часть организаций, вроде Союза городов, земств, Учительского союза, стала во враждебные отношения к рабоче-крестьянской власти; такие же организации, как профессиональные союзы, поглощены были своей работой и не могли фактически посылать своих представителей, так как в то время их требовали в самые различные правительственные органы; часть организаций еще не оформилась. Собирались назначенные члены Государственной комиссии, они и решали дела.
Отмечу два курьеза из деятельности Государственной комиссии. Когда голосовали проект о новом правописании, составленный еще при Временном правительстве, но лежавший в канцелярии государственного комитета, долго обсуждали вопрос об i и и. Многие высказались за i, указывая на Запад. Большинством случайного одного голоса гражданские права получило и. При голосовании списка национализированных авторов уставшие члены комиссии то уходили из зала заседания, то возвращались. Список получился довольно пестрый, так как каждого автора голосовали в отдельности, и количество голосовавших было различное.
Политическое положение страны в первые месяцы после переворота было таково, что заниматься плодотворно какой-либо практической работой было нельзя: нужно было преодолевать саботаж и ликвидировать старые отрицательные стороны в постановке дела народного образования. Были упразднены округа, директора, инспектора и начальницы в средних учебных заведениях, отменен «закон божий». Вскоре в ведение комиссариата перешли, согласно декрету СНК, «все церковно-приходские школы, учительские семинарии, духовные училища и семинарии, женские епархиальные училища, миссионерские школы, академии и все другие носящие различные названия низшие, средние и высшие школы и учреждения духовного ведомства, со штатами, ассигновками, движимыми и недвижимыми имуществами, т. е. со зданиями, надворными постройками, с земельными участками под зданиями и необходимыми для школ землями, с усадьбами (если таковые окажутся), с библиотеками и всякого рода пособиями, ценностями, капиталами и ценными бумагами и процентами с них и со всем тем, что предназначалось для вышеозначенных школ и учреждений».
Лично мне пришлось принять активное участие в ликвидации «святейшего синода», выдержать дискуссию с архиепископом Прокопием и другими. Около получаса свистали, не давали говорить, но настроение удалось преодолеть. Здания и капиталы перешли в руки Наркомпроса; низших служащих из подвалов переселили в верхние этажи, в покои архиереев и квартиры чиновников, по возможности уплатили жалованье, которое задерживал синод, и т. д. Высшие чиновники сами разбежались.
На другой день была первая жалоба на мою деятельность. На прием к наркому пришел здоровенный монах, как говорят, косая сажень в плечах, с большой черной гривой, с громадной, пушистой, как свежий веник, бородой, жаловался на мои притеснения и грозил предать меня анафеме. Ушел, конечно, ни с чем, крича о несправедливости. Как сейчас, вижу эту здоровенную фигуру, красную, раздраженную, шумливую, ругающуюся.
В комиссариат между тем временами заглядывали старые чиновники. В спешке их забыли уволить. Такое распоряжение за подписью Председателя СНК последовало только в декабре. Были уволены товарищи министра, директора и вице-директора департаментов. Сам комиссариат вплоть до переезда в Москву, значит четыре с лишним месяца, был украшен царскими портретами. В кабинете бывшего министра стоял во всю высоту стены в большой золоченой раме, кажется, портрет Александра I. Он загораживал хорошо замаскированную дверь в министерский клозет, рядом с которым, на расстоянии двух аршин, стоял письменный стол министра. Низшие служащие относились недоверчиво; курьеры привскакивали и вытягивались в струнку, когда приходили ответственные работники, и никак не могли понять, когда им товарищески разъясняли, что этого не надо делать, что теперь новые времена. Такое обращение им было непонятно, и они считали нас «ненастоящим начальством», приказы которого они привыкли выполнять молча, почтительно. Приходилось созывать несколько раз общее собрание служащих. Тов. Луначарский красноречиво рассказывал им о совершившемся перевороте, о гражданском долге, о нравственной связи верхов и низов наркомата, о сокращении штатов против штатов царского времени и т. д. Как известно, штаты в ближайшие годы превзошли далеко всякие штаты царского времени. Очень хорошо помню, какое прекрасное примиряющее настроение внесло в среду старых служащих сообщение, что нарком и ответственные работники получают только 350 рублей и их оклады совсем незначительно разнятся от прочих окладов.
Покуда Наркомпрос нащупывал пути своей деятельности и наскоро сколачивал свой рабочий аппарат в столь трудных условиях, чиновники министерства не дремали. Часть их составила организацию и от имени «министерства народного просвещения» вступила в переписку с различными просвещенскими учреждениями. Они по-прежнему намеревались выдавать аттестаты, производить экзамены и т. п. Пришлось объявить «во всеобщее сведение», что действие этих лиц незаконно, они будут отвечать перед Революционным трибуналом, а бумажки их не имеют силы. Угроза эта, конечно, подействовала. Все-таки они были трусливы.
Вскоре обнаружилось, что саботирующие чиновники бросили дела пенсионной кассы, нанося колоссальный вред тысячам плохо обеспеченных учителей. А главное, неизвестно стало, где находятся капиталы кассы, достигшие нескольких миллионов рублей. Пришлось дела кассы поручить временному бюро союза учителей-интернационалистов, а служащим пригрозить Революционным трибуналом, если они не явятся для сдачи дел. Но они, кажется, все-таки не явились.
Отличились, конечно, и петроградские государственные театры. Руководители театров захватили в кассах 160 ООО руб. и незаконно роздали эту сумму артистам и служащим театров, чтобы деньги не достались большевикам. Опять распоряжение наркома с угрозой Революционного трибунала. Впоследствии, 15 (2) января 1918 года, по представлению Наркомпроса последовало распоряжение Совета Народных Комиссаров об ассигновании 12 520 000 рублей для выдачи единовременного пособия народным учителям. Через некоторое время была создана даже особая комиссия по улучшению быта учителей. Несмотря на озверелое, оголтелое отношение столичного учительства больших городов к революции, Наркомпрос жил верой, и в этом он не ошибся, что народное учительство, сельское, не может не сочувствовать революции, которая открывала ему двери к широкой плодотворной педагогической деятельности, не стесняемой никакими полицейскими рогатками.
К угрозе Революционным трибуналом в те горячие дни приходилось прибегать постоянно. Если не удавалось исправить сделанных пакостей, то все-таки в известной степени предупреждались готовившиеся мерзости со стороны саботировавшей тогда интеллигенции.
В старое время целый ряд учебных заведений был за отдельными ведомствами. После Октябрьского переворота они механически остались за соответствующими наркоматами, которые и начали их перестраивать, не согласуя дело с общим направлением политики Наркомпроса. Эта неслаженность была скоро учтена, и к концу февраля 1918 года Государственная комиссия приняла решение, что все учебные заведения от различных ведомств переходят в ведение НКП. Если с колоссальным трудом и натиском приходилось завоевывать аппарат в центре, то на местах эта задача осуществлялась еще с большим трудом. Вопрос об организации народного образования на местах и об управлении им не ставился наркоматом на обсуждение. Этим делом ведали главным образом новые городские думы. Вопрос откладывался до созыва Учредительного собрания. После его разгона Государственная комиссия образовала специальную комиссию для разработки вопроса о переходе всех дел народного образования от органов самоуправления к Советам. Процесс перехода был закончен приблизительно только к концу 1918 года. Весной этого года, приблизительно через полгода после переворота, из 74 губернских и областных просветительных организаций лишь 67, т. е. до 90%, были в руках советских учреждений.
Хочется еще восстановить картину, как составлялась и проводилась по комиссариату первая смета. Однажды на заседании коллегии сообщили, что через несколько дней надо представить в СНК смету. Особенно это никого не смутило. Смета была быстро составлена. Каждый определял размер работы как ему вздумается, насколько хватало его фантазии, без надлежащего учета конкретной обстановки, вне всяких норм. Потом пошли на какое-то заседание для обсуждения. Никто не знал, что это за учреждение и что сидят за люди. Смотрим — чистенькие, выбритые, в крахмальных воротничках. Друг с другом шепчемся: «Как будто старые чиновники, чего их слушать, что с ними разговаривать». Те же сидели хмуро и исподлобья посматривали на нас. Пробовали они говорить о конкретных возможностях, о нормах, о неправильности статистических цифр, но все это было напрасно. Мы рьяно спорили, не уступая ни одного рубля, не внимая их замечаниям, как будто действительно наши сметы были продуманы и обоснованы. Как сейчас помню, возражения с нашей стороны казались солидными и убедительными. Наконец они нам в общем уступили. Выходя из заседания, мы удивлялись, откуда взялись эти люди, которые никак не хотели понимать, что смета не может быть составлена так основательно, как это возможно было в мирное время.
Потом пришлось защищать смету в особой комиссии СНК. Тогда СНК помещался в дальнем углу Смольного, в верхнем этаже. Только что были отгорожены наскоро новые комнаты. На окнах в смежных комнатах стояли прикрытые пулеметы. Дело было вечером. Крику, шуму было без конца. Можно было подумать, что идет дискуссионное фракционное собрание, где утрачены всякие границы хладнокровия и пришло время гасить электричество. Саботаж между тем все крепнул. Наркому приходилось выпускать пламенные декларации, но они в то время мало действовали. Незадолго до рождественских каникул учителя объявили забастовку. Было обращение «Ко всем учащимся», «К учащим».
Но были люди, которые сразу стали работать с нами. При литературно-художественном отделе, которым заведовал я, была создана комиссия из специалистов для разработки различных вопросов, связанных с изданием классиков. В нее сразу же вошли: А. Бенуа, А. Блок, П. Морозов, художники Альтман, Пунин и другие. Началась основная работа, несмотря на величайшие трудности.
Помню, как-то поздно вечером, возвращаясь из Смольного домой, я встретил во дворе около костров Владимира Ильича и Надежду Константиновну. Отдыхали от неимоверного напряжения в те тяжелые дни. Остановился и разговорились о делах просвещения. Надежда Константиновна в чем-то его убеждает, он не соглашается.
— Тов. Полянский, никак не могу убедить его.
— Ты ведь знаешь, что я в этих делах ничего не понимаю и у тебя учусь, Надежда, — вот разберусь.
Видя утомленные лица их, вдыхая свежий морозный воздух, заметил им:
— Бросьте говорить о делах. Отдыхайте. Смотрите, как хорошо.
Действительно, стоял хороший звездный вечер.
Владимир Ильич, по обыкновению наклонив голову и прищурив на меня глаз, живо заговорил:
— Правда, давай подышим!.
А я побежал к подошедшему трамваю.
Между тем обстоятельства складывались все сложнее и труднее. Разгоралась гражданская война. Петроград ждал налета немецких цеппелинов. Выяснилось, что пребывание правительства в Петрограде небезопасно. Решено было эвакуироваться в Москву.
В середине марта мы оставили «северную столицу».
Л. Рейснер
СУББОТНИК
Вдоль всей набережной грузят дрова. Огромные поленья бегут из рук в руки, и, отирая пот, под жарким солнцем, обвеянные невской серебряной прохладой, грузчики плетут нескончаемую цепь живого труда. Что делать? Никак не найду свою артель, — приходится пристать к чужой.
Начинаю:
— Товарищи, разрешите к вам пристать. Не найду своих, а ведь все равно где работать.
Но они не согласны. Две девицы в фуражках и гимнастерках осматривают меня критически.
— Нам таких не надо. Ходит тут всякий сброд...
Я обижаюсь, и сразу впадаю в тон тех славных уличных драк, в которых лет 12 тому назад я считалась незаменимым спецом даже среди мальчишек Большой Зелениной улицы. А улица эта была боевая: на каждые два дома по кабачку, и ночью ходили только по середине мостовой.
Принимаю боевую позу.
— Это кто же сброд? — Они смеются.
— Буржуйка! — Я тоже смеюсь, ибо не в бровь, а в глаз.
Но, отойдя на безопасное расстояние, оборачиваюсь и убиваю моих девиц единым духом:
— Эй, товарищ рыженькая! — Они не отвечают. Выдерживаю изумительную паузу и затем:
— Эй, содкомши, будьте здоровы!
А солнце печет, от Невы пахнет крепкой сыростью, и на том берегу старинные здания образуют классическую декорацию.
Вот другая артель, малочисленная и веселая. Здесь рады всякой лишней паре рук, и вот я включаюсь в цепь, и через меня течет непрерывный поток воли, ритмических усилий и жизни, опьяневшей от солнца и запаха смолистых дров. Постепенно все движения становятся механическими. Мускулы рук, плеч и спины изобретают гениально простую систему, облегчающую и ускоряющую труд. От напряжения кровь поет и стучит в висках, и, мгновенно приспособляясь ко всякой тяжести, ко всякому острому сучку, к лохмотьям отсырелой, подгнившей коры, тело радуется и творит. В нем столько бессознательного опыта, смутно спавшего инстинктивного ума, столько неудовлетворенной жажды физического труда. Теперь все это стало нужным, проснулось от спячки, стряхнуло с себя старинное иго интеллекта, радостно заняло свое первородное положение с усталым, скептическим и высокомерным интеллигентским «я».
Жар все возрастает. От солнца тянутся толстые золотые струны-жилы и наливаются, и звенят. Тяжелые деревянные брусья продолжают неистовую пляску от рук к рукам, пот слепит глаза, спина сгибается и разгибается, как стальная стрела камертона. Наконец живой голос прорывает безмолвно-гудящую симфонию труда:
— Перерыв на пять минут!
Хмельные, ничего не слыша и не понимая, ложимся отдыхать на широкий теплый гранит набережной. Камни равномерно дышат теплом и особенным, какими-то блестками пронизанным ароматом металла. Матросы с соседней баржи бегут пить из нашего кипятильника. Разговор.
— Мамзель, вы выпачкали кофточку. Только портите народное достояние. Какая с вас польза: выгрузили полкуба, платье истратили на десять косых.
Щурится и смотрит — обижусь я или нет.
Я не обижаюсь, но ответить все-таки надо.
— А ведь вы, дорогой Жоржик, неправы. Хотите докажу?
Он заинтересован.
— А ну-ка? — Ехидная тишина.
— Вы, уважаемый товарищ, в чем ходите на бульвар?
В рабочем платье или в клеше? В клеше. А на работу носите самое худшее. А я вот наоборот — в Александровский сад не наряжаюсь, а на субботник пришла в самой лучшей кофточке — по случаю трудового праздника. И вы же меня обложили.
Матросик молчит, женщины смеются. Однако моя демагогия никого не обманула. Начинают сначала. Матрос предпринимает глубокий обход.
— Мамзель, а где вы служите?
— Нигде.
— А зачем ходите на субботник?
— Да вот хочу с хорошим человеком познакомиться, замуж пора выходить.
— А я другое думаю. Вчера закрыли все магазины на Невском, а владельцев и владелиц — пожалуйте на работы. А? Вы не из той сторонки, доброволица?
Я обижаюсь и в запальчивости намекаю на трехлетнюю работу на фронте. Никто, конечно, не верит. Матросы дружно хохочут.
— Так вы воевали?
— Ну да!
— Муха говорит: «Мы пахали».
Чувствую, что диалог проигран, и сдаюсь. И опять всех соединяет ток силы. Разговор замолкает, и постепенно, точно в сине-серебряной купели, тает и плавится в трудовом хороводе, в сверкании реки, в ослепительном блеске неба побежденная, оправданная и очищенная тяжесть труда, косность материи.
Совсем близко, через одну, работает немолодая, очень интеллигентная девушка, вероятно из хорошей семьи, увядшая и озлобленная. Очень тонкое, но ужасно злое лицо. На матроса смотрит изредка, враждебно и подолгу. Эта смирилась, хоть не простила и не забыла революции ничего. Но как ее меняет этот, ей ненавистный, субботник, как она молодеет в танце однообразных движений, как расправляется жесткий угол ее бровей, загаром и потом покрывается надменная черта у переносицы, и невольно узкие, аристократические руки, перенеся тяжесть соседу, на мгновение неуловимо нежно опираются на его бронзовые плечи, принимают и усиливают их неловкую, но железную помощь. Незаметно они братаются. Эта засохшая между листами никому не нужной книги девушка и рябоватый, но веселый, но всепобеждающий военмор.
Дальше совсем молоденькая женщина, никому не давая проходу, стрекоча беспрестанно, каждому проходящему мимо нее грузчику бросает в лицо горсть острой, жгучей, не всегда чистой уличной соли. Целую охапку задирок, мгновенно разлетающихся или пристающих к лицу, платью и волосам, точно сухие былинки сена во время сенокоса. Она поссорилась с соседками. Соседки эти, работницы и жены рабочих, — обе злые и молчаливые, глубоко обиженные тем, что их заставили грузить дрова. Вероятно, жены прежних мастеров, всегда жившие в мещанском ничегонеделании, за спиной своих мужей. Привилегированные среди общей фабричной бедноты.
Они работают без всякого воодушевления и цедят мелкие желчные, колючие слова.
— Стой тут, потей, работай на них, а хлеба не дают. Мерзавцы. — Кто, собственно, мерзавцы, они прямо не говорят, сами, дескать, понимаете, ученые.
Маленькая веселая не выдерживает:
— Замолчите вы, щетки со щелоком, не травите воздух.
— А ты кто такая?
— Я-то — я, а вы вот саботажницы.
— Ах ты, потаскушка вчерашняя.
Но — поссориться некогда, опять тишина и напряжение, Правда, день не обходится без происшествия. Веселый матрос, оступившись на трапе, срывается в воду у самого берега. Его с восторгом вылавливают, высмеивают и выжимают. Однако, едва вернувшись на место, он снова захватывает всю полноту власти над нашей артелью, — очевидно, черты правителя и диктатора прирождены русским матросам. Опять кричит, и подгоняет, и торопит. Особенно достается нерадивым соседкам из фабричных.
— Эй, красавица, товарищ в революционном головном уборе (у них красные платочки на голове). Вы ничего не делаете, товарищи! Пошевеливайтесь, товарищи! Не лодырничайте, уважаемые товарищи!
Последний час проходит как в угаре. Дерево кажется железом, кружится голова, дрожат руки, и все-таки дело идет непрерывно, точно огромная карусель, охмелелая, безудержно закружившись, несется со звоном и свистом и никак не может остановиться. Даже матрос устал.
— Эх, — говорит, — где бы мне найти тещу хорошую, да со своими пчелками, с домашним медом? Вот бы медку напиться теперь!
— Тебе, значит, попадью надо, у них всегда свои пчельники были.
— Попадью. А где их возьмешь теперь?
— А ты сходи на Гороховую два, там их много; такие вдовушки, лучше не надо.
Наконец кончаем. В руках белеют завернутые в одинаковые пакеты куски хлеба, по всему берегу идут люди с такими же свертками, улыбаются нам устало и радостно и исчезают в белых сумерках. Они — братья.
Н. Подвойский
КОММУНАРЫ ЗАЩИЩАЮТ КРАСНЫЙ ПЕТРОГРАД
Петроград в дни опасности
Как великий гигант, поднялся питерский пролетариат с непреодолимой решительностью победить во что бы то ни стало. На развалинах панически отступающей армии он решил создать новую, непобедимую революционную армию. И когда армия Юденича, упоенная победой, с высот Пулкова уже видела свою жертву и предвкушала богатую добычу, тело новой армии было уже готово, нужно было только вдохнуть в нее дух.
Красный Петроград ощетинился. В несколько дней он превратился в непобедимую революционную крепость, и, если бы красные полевые части не выдержали напора белых, банды Юденича были бы уничтожены в стенах Петрограда.
Нужно было видеть этот великий город в дни опасности, чтобы понять и почувствовать его истинное величие. Нет слов для выражения энтузиазма, который охватил питерский пролетариат.
Лозунг «оборона внутри» поставил все в Петрограде, как в осажденной крепости, на военную ногу. Вмиг город преобразился. Рабочие шли в батальоны массами. Работниц не удовлетворяла одна только санитарная работа: наравне с мужчинами они брали винтовки. В Василеостровском районе 90% батальона составляли женщины. В Смольнинском организовался партизанский женский отряд в 100 человек.
Во всех районах было организовано 28 фронтовых санитарных отрядов, которые работали с неслыханной самоотверженностью.
Рабочая молодежь вся поднялась. Были случаи, когда, вслед за одним, вся молодежь предприятия снималась и отправлялась на фронт. В городском районе Союзом молодежи организован отряд в 260 человек, которому была поручена ответственная задача — охрана Петропавловской крепости. Отряд готовился к уличным боям, усиленно занимаясь метанием гранат. Но в отряде стало наблюдаться своеобразное «дезертирство». Из отряда убегали на фронт поодиночке и группами. Революционный энтузиазм рвался наружу. Пылким революционерам хотелось сразиться с врагом в открытом бою. Район Володарского организовал особый отряд молодежи в 100 человек, который все время сражался на фронте, так же как и отряд самокатчиков, организованный Союзом молодежи.
Ямбургский, Детскосельский, Гатчинский и другие Союзы молодежи все время в полном составе были на фронте, и героизм этих отрядов молодежи вызывал энтузиазм и восхищение в рядах красноармейцев. Красная Армия чувствовала, что великий Петроград поднялся от мала до велика для борьбы с белой армией, и это придавало ей бодрость и веру в победу. И это влияние питерских рабочих, коммунистических отрядов и молодежи отражалось не только на красноармейцах, но и на командовании.
В эти исторические дни как будто происходило состязание на героизм и самоотверженность. Оставшиеся на заводах старики, инвалиды, женщины, как бы желая показать, что и больные могут уничтожать врагов, поистине совершали чудеса. Невозможно описать, что в эти дни делалось на Путиловском, Обуховском и Ижорском заводах.
Поистине творились чудеса, как в заколдованном царстве. Бронепоезда, ремонт которых обыкновенно требовал недель, ремонтировались в течение часов. В небольшой срок артиллерийский отдел Путиловского завода произвел капитальный ремонт 72 орудий, 8 бронепоездов, 6 бронепаровозов, 25 автомобилей, не считая многих тысяч отдельных частей.
Тут же изготовлены были первые наши танки-«гусеницы». Одних экстренных заказов в день было в среднем до 70. Заводы стали универсальными и делали всякую работу, какая была необходима.
Ижорский завод не прекращал работы ни на минуту, а, наоборот, в десятки раз увеличил производительность, несмотря на то, что белые были уже на расстоянии полутора верст от завода. Не только снаряды, но ружейные и пулеметные пули барабанили по крышам завода. Но чем ближе подходили белые, тем бешенее изготовлялось оружие для их уничтожения. Окончив работы на заводе, пролетарии, вместо отдыха, ходили рыть окопы; несколько дней не выдавали хлеба, но и это не могло уменьшить размаха работы. Одновременно надо было готовиться в один час эвакуировать весь завод. По подсчетам Ижорский завод за эти исторические дни выработал столько, сколько в нормальное время не вырабатывает за 3 месяца. Мастера, как на Ижорском, так и на Путиловском и прочих заводах, неделями не выходили с заводов.
А в это время Юденич в официальном приказе писал, что Путиловский завод восстал против советской власти и выслал к нему в Гатчину делегацию.
Железнодорожники своей самоотверженностью и своей преданностью революции искупили все прошлые грехи. Под пулеметным огнем уводили они последние поезда. На каждом шагу они проявляли инициативу, направленную к спасению положения. Когда белые разрушили гатчинскую водокачку, подача воды была устроена при помощи «водяных поездов», а части с гатчинской водокачки были использованы для ремонта елизаветинской водокачки. При отступлении белые уничтожили все мосты, стрелки, подрезывали все буквально телефонные и телеграфные столбы. Но тотчас вслед за появлением наших войск пути ремонтировались и связь устанавливалась.
Со всех сторон шла помощь красному Петрограду. Один за другим шли поезда с войсками. Одновременно производилась эвакуация, и все же подвоз продовольствия не только не уменьшился, но и увеличился, что дало возможность увеличить красноармейский паек.
Военные учреждения работали непрерывно 24 часа в сутки, и в 4 часа ночи там можно было застать такую же картину, как и в 4 часа дня. Штаб внутренней обороны Петрограда походил на улей, откуда выходили и входили беспрестанно сотни и тысячи работников. Кругом телефонные звонки, приказы, распоряжения. Лица работников, изможденные долгими бессонными ночами, дышат спокойной напряженной революционной решительностью. Как в фокусе, сосредоточена здесь вся мощь революционного Петрограда.
Газеты преобразовались. «Красная газета» приняла боевой облик. Лозунги ее — аншлаги — лаконические, призывно-ударные — были точно стальные. В эти дни «Красная газета» сыграла великую роль, она оказалась достойной Петрограда.
Даже обыватели питерские, и те были какие-то особенные. В самые критические дни, когда белые были почти в предместьях города, не слышно было того змеиного шипения, которое наблюдалось в других городах. Дороговизна и голод выносились стойко, безропотно.
Нигде и ни в чем не было видно панического настроения. Питерский пролетариат чувствовал, что за ним победа, и ни на минуту не прекращал мирной созидательной работы. Одновременно с пушками, снарядами, патронами, пулеметами для баррикад, трамваи развозили плитки для мостовых, которые ремонтировались даже тогда, когда у стен города рвались снаряды. В день взятия Красного села — 15 октября — был введен в жизнь декрет о всеобщей грамотности.
Опасность, угрожавшая Питеру, и его героическая борьба немедленно нашли отклик во всей России. Со всех концов прибывали отряды коммунистов, молодежи, курсантов. Череповецкая, Новгородская, Вологодская организации, оставив на месте только единицы, почти целиком явились в Петроград; в Новгородской губернии было мобилизовано 300 членов Союза молодежи. Боровичи, Новгород, Демянск, Череповец и другие города прислали вагоны с подарками.
Казалось в эти дни, что Петроград — живое существо, что он чувствует на себе любовные взоры, обращенные на него со всех концов, и с каждым часом напрягает все больше и больше волю к победе. Нужно было только видеть Петроград в эти исторические дни, чтобы понять величие и непобедимость пролетарской Революции.
Курсанты и матросы
Еще в первые печальные дни панического отступления, когда все бежало, красные курсанты сдерживали белых арьергардными боями. И чем ближе белые подходили к Питеру, тем решительнее и упорнее становились курсанты. Они поняли величие своей задачи и решили победить или умереть.
С бодрящими звуками «Интернационала» и с криками «Отдай Ямбург», они бросались в атаку как ураган.
Был случай, когда отряд в 50 курсантов, под деревней Т., пошел в атаку на лучший из юденических полков, Талабский, и сбил его. Десять смельчаков с Первых курсов бросились в атаку на Новую Деревню, где засели сотни белых с пулеметами.
Черкасским курсантам, прошедшим через огонь и воду в борьбе с уральскими бандами, с Петлюрой, Зеленым и Деникиным, выпала новая честь — защиты Петрограда, и под Красным селом они проявили столько героизма, что все до одного были награждены орденом Красного Знамени. Московские курсанты дрались как львы, неся неисчислимые жертвы.
Неслыханным героизмом отличались финские курсанты.
Из холодной снежной Финляндии они принесли горячий революционный жар.
Когда впервые появились на фронте белые танки, когда одно слово «танк» вызывало паническое отступление, финские курсанты бросались на танки в атаку.
Под деревней Кошелево взвод финских курсантов захватил было уже танк в плен, но в это время подоспело два других, и взвод почти весь был уничтожен.
Когда финские курсанты шли в атаку с страшными проклятьями («Пергола!», «Дьявол!»), они напоминали гранитную массу, перед которой никакая сила не может устоять.
20 октября белые обстреливали Лигово. Они заставили героически дравшихся курсантов отступить в предместья Детского, на Соболево и Софию. Энтузиазм курсантов был так велик, что они в «открытый рост» шли против танков со штыками, а финские курсанты даже вырвали из одного танка пулемет. Они боролись со стальными чудовищами врукопашную, крича: «Отдай танк». Получив приказ отступить перед танками, дисциплинированные финские курсанты не могли ослушаться приказа, но отходили от танков, как от отнимаемой от них добычи, с проклятьями и бранью беспрестанно озираясь на оставляемые танки, посылавшие на них дождь пулеметного огня. Неохотно оставили они поле боя.
Белые писали в своих газетах: «Курсанты бросились в атаку на пулемет и подошли к нему на 60 шагов, большая часть их легла. Курсанты идут в атаку не сгибаясь. Финские курсанты с ружьем на руку бросались на танки. Это не храбрость, а безумие. Они бросаются с отчаянием самоубийц».
Даже эти буржуазные лжецы, которым недоступно понимание революционного энтузиазма, обманщики, писавшие в своих газетах, что «путиловцы восстали», что «в Петрограде фунт хлеба стоит 15 000 рублей», — злобствуя, не могли не восхищаться самоотвержением курсантов.
Много жертв понесли курсанты в эти исторические дни. Трупами лучших из них была загорожена дорога в Красный Петроград.
Нечего и говорить о героизме матросов. Недаром главари белогвардейского восстания ставили своей первой задачей захват Красной Горки, «Севастополя» и «Петропавловска».
Тяжелые дни переживали Красная Горка и форт Серая Лошадь. Англичане засыпали их 15-дюймовыми снарядами. Но ничто не могло поколебать их стойкости.
В ночь на 21-е, когда белые подошли почти вплотную к Петрограду, Красная Горка и «Севастополь» выполнили свою задачу — тяжелыми снарядами они привели белых в замешательство.
В то же время, рядом с полками и отрядами курсантов, сражались геройские отряды матросов. Много тысяч их было на фронте, и немало из них погибло. Своими атаками они приводили в ужас белых, и белые мстили им: матросы, попавшие в плен к белым, уже не возвращались.
В. Мещерский
ПОЛИТИЧЕСКАЯ РАБОТА НА ФРОНТЕ
В 1919 году я приехал с путиловским бронепоездом № 6 в Петроград. Бронепоезд должен был стать на ремонт. Он участвовал в боях против немцев под Псковом, в подавлении Ярославского и Гжатского восстаний, исколесил немало на Южном фронте и на Дону, и после многочисленных боев его бронеплощадки и орудия изрядно поиспортились и требовали капитального ремонта. Не сразу мы стали на ремонт: когда мы подъезжали к Петрограду, были затруднения на Псковском участке, где нажимали на наши части белогвардейцы Балаховича, и наш поезд направили на помощь красноармейцам. Здесь, несмотря на то, что отдельные орудия совершенно расхлябались и отказывались стрелять, мы, всячески ремонтируя их, приспособляя и «изобретательствуя», наносили поражение врагу, помогали нашим пехотным красноармейским частям сдерживать натиск «балаховцев» до тех пор, пока не пришла к нам смена. После этого нас отправили в Петроград ремонтироваться. Остановились мы у Путиловского завода, на станции Пущино, площадки с орудиями направили на завод в пушечную мастерскую, которая должна была их «омолодить».
Команда бронепоезда, состоявшая из наиболее сознательных рабочих-путиловцев, закалившихся в боях на различных фронтах гражданской войны и состоявшая в большинстве из коммунистов, горела нетерпением скорее закончить ремонт и отправиться на фронт. Поэтому, чтобы ускорить ремонт бронепоезда, красноармейцы предложили свои услуги в работе и попросили, чтобы их взяли в мастерские. С этим предложением согласился командир бронепоезда тов. Шмай и военком тов. Газа, охотно согласилась и администрация завода, и несколько десятков (30 — 40) человек из команды послали на Путиловский завод работать в пушечной и других мастерских. Наибольшее количество из нас, в том числе и я, попали в пушечную мастерскую, «ведущую» мастерскую для того времени, выполнявшую наиболее важные заказы.
Придя в мастерскую, мы ближе познакомились с положением и настроением рабочих и столкнулись с неполадками, расхлябанностью и отсутствием труддисциплины в мастерских.
Приходили мы в мастерскую до начала работ, до гудка сидели и беседовали с рабочими около станков и верстаков, спорили с ними на разные политические и экономические темы, но гудел гудок, возвещавший начало работы, и каждый из нас, красноармейцев, принимался за работу.
Беседовали и спорили мы с рабочими частенько, некоторые рабочие жаловались на затруднения, на недостатки в питании, обуви, одежде и т. п.
Меньшевики и эсеры использовали эти настроения, но выступали скрытно, тонко, старались косвенными вопросами поставить нас в тупик, подорвать наш авторитет, а вместе с тем подорвать и авторитет партии большевиков. Выступали они под флагом «беспартийности», говорили, что «мы против всяких партий», «должна быть одна партия, объединяющая рабочих», и т. п.
Мы стойко отстаивали политику партии, разоблачали смысл разговоров о «недостатках демократии» и вымыслы о причинах затруднений в продовольствии, разоблачали прикрывающихся «беспартийностью» меньшевиков, эсеров, анархистов. И, нужно сказать, результаты нашей работы были заметны: наш личный пример в работе, наша агитация, пропаганда, наша искренность, наш пыл, наша готовность проводить политику партии на деле, авторитетность нашего бронепоезда — облегчали нашу работу. Рабочие невольно стали лучше рассуждать и лучше относиться к труду.
Недолго поезд простоял в ремонте на заводе. А мне и ряду других товарищей пришлось уйти из мастерской и расстаться с поездом еще раньше, «досрочно». Приехал в наш район начальник политотдела 7-й армии. Узнал, что мы стоит на Путиловском заводе, пришел к нам «в гости», посмотрел, как мы живем, побеседовал с нами (со многими из нас он был лично знаком по прежней совместной партийной работе), пришел к заключению, что ребята мы хорошие, работаем неплохо, но использованы нерационально, и он, конечно, был прав». В то время Красная Армия очень нуждалась в» партийных силах, а у нас на бронепоезде были сознательные ребята, хорошие коммунисты. Он пригласил нескольких товарищей к себе «в гости» в Детское село, где стоял политотдел 7-й армии. Наша группа в 7 — 8 человек поехала к нему. Поговорил он с каждым» из нас, расспросил, кто чем занимался на бронепоезде, а через несколько времени все мы получили назначение в разные части 7-й армии, на различные командно-политические должности. Возвратись, зашли мы к команде бронепоезда. Тов. Газа собрал всю команду, прочитал каждому из нас написанное им напутственное товарищеское слово.
Особенно ценно для меня было заключительное пожелание тов. Газа: «Не бойся ошибок, а учись на них».
Ведь тогда успех дела во многом зависел от личной инициативы, от самодеятельности, и, конечно, подчас можно было ошибиться.
А ведь я ехал в распоряжение 6-й стрелковой дивизии работать среди пехотных частей, не имея ясного представления о предстоящей работе, не имея представления о построении, структуре пехотных частей и т. д.
Нам выдали (вне очереди) нагрудные знаки по поводу годовщины бронепоезда «23/II 1918 г. — 23/II 1919 г.». Выдали и удостоверение на право ношения этого нагрудного знака.
Этот значок был красив, обращал внимание каждого, имел дату годовщины и надпись: «Бронепоезд № 6, путиловцы».
Распрощались мы с командой бронепоезда, распрощались с родными и знакомыми, распрощались между собой, обещали писать друг другу о своей работе в новой обстановке — и поехали каждый по своему назначению, разыскивать свою часть.
Я поехал на Ямбургский участок, в 6-ю стрелковую дивизию, явился в политотдел, поговорил, и меня направили в 51-й стрелковый полк организатором коллектива партии. Разыскал я свой полк, оформился и приступил к работе. Командиром полка был беспартийный старый офицер, но добросовестно и честно служивший советской власти; знал он свое дело неплохо, пользовался авторитетом среди красноармейцев, сам к красноармейцам также относился хорошо, берег красноармейцев, старался всякие оперативные задания выполнять аккуратно и с наименьшими человеческими жертвами. Военком был товарищ, служивший раньше в старой армии, что в то время очень ценилось. Познакомился я еще с комендантом — это был здоровый парень и очень хороший товарищ и коммунист — и с другими работниками штаба полка, командирами батальонов, рот, команд и организаторами ротных и командных ячеек.
В ротах я встретил между прочим и «вездесущих» путиловцев и многих рабочих-коммунистов Нарвского района.
Дивизия вскоре закрепилась в определенном положении по линии расположения озер: Копенское, Глубокое, Бобинское и рек: Луга, Плюсса, Желча. Наш полк также закрепился правее Ямбурга, между озером и болотом, — позиция очень неудобная для боевых операций как для красных, так и для белых. Были у нас стычки с противником, перестрелки передовых частей; отдельные, выдвинувшиеся позиции, расположенные среди болот, иногда переходили из рук в руки. Наша разведка забиралась в тыл противника, наводила там иногда панику или приводила оттуда «языка», т. е. пленного белогвардейца, чтобы выведать о расположении, состоянии и намерении боевых частей. Бывали случаи, когда белые подступали к нашим выдвинувшимся высотам-позициям, обстреливали пулеметным и винтовочным огнем, и мы даже слышали их крики: «Сдавайтесь, красные сволочи» и т. п. Когда наши «прохлопают», «прозевают», — белые неожиданным нападением заставляют наших уходить с занятой высоты, но через несколько времени наши контратаки заставляли белых вновь очищать занятую было ими позицию.
Бывали случаи, когда противники во время приближения белых отрядов занимались взаимной агитацией. Белые, главным образом их комсостав, иногда кричали нашим частям, засевшим в окопы, чтобы сдавались, говоря, что «все равно вам крышка», «с голоду помрете» и пр. и пр. Но в каждом нашем самом маленьком отряде находились товарищи, которые давали отпор белогвардейской агитации и предлагали рядовым белым переходить к нам, чтобы лупить генералов, помещиков, капиталистов и т. п.
Между нашими и белогвардейскими позициями была так называемая «нейтральная» зона, где бродили среди леса и болот и наша и белогвардейская разведки. Наши разведчики в таких местах оставляли белым агитационные письма и записочки, разъясняя в них, за что борется Красная Армия, кто такие коммунисты и к чему они стремятся, почему рабочие и трудящиеся у нас идут за коммунистами и т. д., и многие белые солдаты сочувственно относились к этим письмам, выражая это сочувствие в своих письменных ответах. Жаловались они на тяжелый режим в их частях и говорили, что боятся своих офицеров. Наши распространяли и специальные листовки, обращенные к белым солдатам.
Полк, когда я прибыл, был не вполне укомплектован, но в своем большинстве состоял из обстрелянных уже, боевых ребят. Много можно было встретить добровольцев, но значительная часть полка состояла из незадолго до меня присланных бывших дезертиров, главным образом «псковичей», добровольно или вынужденно явившихся в армию. Это были ребята тоже «не трусливого десятка», ребята боевые, закалившиеся за время скитания в лесах, но они не были политически сознательными, многие из них в глубине души переживали сомнения, колебания, а главное — очень недоверчиво относились к коммунистам, опасались их, боялись высказываться при них. Коммунистам пришлось немало поработать среди них, чтобы изжить это недоверчивое, неприязненное отношение к себе...
Большое значение придавалось в полку, как и в дивизии, личному примеру коммунистов. Коммунисты не только агитировали, но и шли впереди красноармейцев в бой. В крупных, наиболее серьезных сражениях ответственные партийные работники полка выступали вместе с красноармейцами, с винтовками шли в наступление. И то, что в самые опасные минуты красноармейцы, шедшие в бой, видели среди себя организатора коллектива, членов бюро, это поднимала их дух и настроение.
Однажды, после обхода частей, стоявших на позиции, я возвращался лесом по болотистой местности и увяз в болоте и в грязи. У меня, как это не раз бывало, отлетели от сапог подметки, я их подобрал и положил в карман. Пришел к себе в коллектив поздно ночью, лег спать, решив утром сходить в сапожную мастерскую при комендантской команде и починить свои сапоги. Но рано утром всем пришлось подняться. Поступило распоряжение полку спешно сняться и перейти в новое расположение, правее к Ямбургу и за Ямбург, а на наши позиции вставал другой полк. Передвижение шло вдоль фронта в спешном порядке: каждая рота, команда, как только могла сняться, должна была идти в место нового назначения, не дожидаясь других частей. Я побежал в мастерскую подколотить подметки к сапогам, но оказалось поздно, натянул голенища без подметок, так и отправился.
Части, стоявшие на позиции, ждали смены, поэтому весь полк передвигался очень распыленно. Вдруг узнаем, что части Юденича прорвались и наши части в беспорядке отступают, к тому же со стороны белых появились танки, которые забираются в тыл и наводят панику. Части нашего полка вынуждены были тоже отступать. Началось отступление Красной Армии. Наш полк распылился и потерял связь между своими подразделениями, потому что отступление застало его во время спешного передвижения по фронту. Белые не давали опомниться. Только остановишься где-либо на ночь передохнуть, белые пускают ракеты и при их свете открывают стрельбу, врезаются в наше расположение...
Отступали мы почти до самого Петергофа. Носились слухи, что белые взяли уже Лигово и мы оказываемся отрезанными. Настроение у нас было тревожное, неспокойное. Не хотелось верить, что Петроград будет сдан белым. Стыдно было за себя, за своих, что не можем сдержать противника.
Что было в это время в Петрограде?
Привожу письмо моей матери ко мне, которое рисует — правда, очень наивными словами, с упованием на бога и пр. — отношение наших семей к нам, бойцам, и помимо этого дает некоторое представление о положении в Петрограде, в особенности за Нарвской заставой.
«Здравствуй, дорогой наш сын Вася, — говорится в письме, — во-первых, кланяемся тебе и от всей души желаем тебе быть здоровым и в делах скорый и счастливый успех, чтобы благополучно скорей кончить и победить всех врагов и с почестью вернуться домой, чтобы свободно вздохнуть после всего пережитого мучения.
Боже мой, дождемся мы этого времени, когда все успокоится. Как видится, Вася, тебе очень трудно в походах, сколько верст приходится проходить, да к тому же еще в худых сапогах, как тебя господь несет, недаром мы все про тебя думаем, как ты, здоров ли, ведь можно простудиться, самое главное ноги, но что об этом говорить, такое положение военное, не будешь разбирать. Сохрани тебя господь за твое справедливое дело, которое ты исполняешь. Никогда не ропщешь, тебе все хорошо, никогда не скажешь, что худо. Мы все тебя поджидаем, что не приедешь ли хоть на несколько деньков отдохнуть, хоть бы повидались. Об себе скажем, что пока живы и хоть не очень здоровы, но ничего — бродим.
По Николаевской железной дороге прерваны пути, и в Петроград въезд воспрещен, даже письма не ходят. Вот только что сегодня получили письмо, в течение трех недель... в Петрограде страшный голод... даже в столовых нечего готовить. Вася, у нас очень теперь изменилась местность. Счастливой улицы (за Нарвской заставой) нет, дома все сломали — их жгли, — немного что до нас дошли, настроены окопы и проволочные заграждения, вот где были страсти при сильной стрельбе, да еще дома горят, вот я и подумала, а каково там, где настоящая война, где льется кровь, измученные и голодные падают на чужой стороне. Вот уже две недели, как Михаил (второй сын, служивший на бронепоезде путиловцев. — В. М.) дома, ихний поезд на ремонт пригнали, наверно скоро уедут. Вася, сегодня был солдатик, который передал от тебя хлебца и банку консервов, очень тебя благодарим, но напрасно, тебе самому надо, ведь не лишнее, спасибо тебе, папа даже прослезился, говорит, что Вася это последнее присылает, нам бы надо ему послать, да нечего. Приезжай, Вася, хоть ненадолго, ведь приезжают на отдых, и ты, если можно, похлопочи; да вот еще наш дом назначают на сломку, не знаю, куда выберемся, в другой дом не хотелось бы, привыкли, нам перетаскиваться трудно, ведь мы с п