А. Шлихтер
В ПЕТРОГРАДЕ
Эта поездка в Петроград была моим первым путешествием после Октябрьской революции. Фактически начать это путешествие оказалось для меня совсем не так легко и не так просто, как собраться в дорогу. В моем кармане был пропуск на выезд из Москвы, был и железнодорожный билет, получение которого не потребовало никаких особенных хлопот, но не оказалось ни одного вагона, где можно было бы найти свободное место. Пришлось обратиться к какому-то старшему на станции железнодорожному чину за содействием. Показываю пропуск, говорю о необходимости немедленного выезда в Петроград по важному делу. Увы! Не действует.
— Ничем не могу помочь...
Не помню, потому ли, что это было сказано с характерным (как мне показалось в первый момент) для саботажников пренебрежительным равнодушием, или потому, что это сказал один из ответственных представителей железнодорожной администрации, с саботажническими наклонностями которой я не раз встречался при деловых взаимоотношениях в дни октябрьской, борьбы, — по той ли или другой причине, но, чтобы обеспечить себе фактическую возможность немедленного отъезда, мне не оставалось ничего другого, как напомнить об авторитете революционной власти.
— Я спешно должен сегодня же выехать по распоряжению председателя Совнаркома товарища Ленина, чтобы занять должность министра земледелия. Потрудитесь немедленно предоставить мне какое-нибудь место, — потребовал я решительным тоном.
Это был весьма рискованный шаг. У меня не было не только удостоверения о цели моей служебной командировки, но не было с собой и письма тов. Ленина. Стоило железнодорожнику попросить у меня документ, которым я мог бы подтвердить правильность своего заявления о причине поездки, и я оказался бы в самом глупом положении. Но этого не случилось. Железнодорожник не потребовал от меня служебного удостоверения и без дальнейших возражений пошел сам искать места. Вскоре он возвратился и проводил меня в вагон. Был ли это саботажник, или просто человек, задерганный десятками предъявлявшихся к железнодорожным агентам революционных требований на поездку, но факт этот свидетельствует о том, что даже в этот ранний период пролетарской революции авторитет центральной власти, как реальной силы, был уже в достаточной мере высок.
Итак, прощай Москва... Хмурым ноябрьским утром подъезжал я к Петрограду. Незаметно прошла длинная осенняя ночь в сутолоке битком набитого вагона. Спать не было никакой возможности на том клочке скамьи, который остался в моем распоряжении после нескольких операций уплотнения. Но спать не хотелось. Физическая усталость целиком поглощалась тем нервным возбуждением, которое с каждой новой станцией нарастало все больше и больше, и все напряженнее приковывало мысль к предстоящей революционной работе.
Внешний вид вокзальной жизни в Петрограде и всей вообще привокзальной обстановки в это время ничем уже не вызывал каких-либо представлений о только что пережитых днях великого пролетарского переворота. Все на своем месте, все привычно и обычно: есть и носильщики в фартуках, шеренгой встречающие поезд, есть и буфет на вокзале, и обилие подсолнушной шелухи, к которой так привык глаз за время революционной демобилизации нашей старой армии, и так же, как и всегда, ты можешь сдать свой багаж в «комнату для хранения» и так же, наконец, как и в «доброе, старое время», первый, кто встречает тебя по выходе из вокзала — это «самодержавный городовой всея Руси» Александр III. Нет, здесь все так старо и знакомо, здесь положительно нет нового Петрограда! Но ведь он есть в действительности — этот новый, не виданный мною до сих пор Петроград! Где же он?
В Смольном! Итак, скорее в Смольный...
Вот наконец и Смольный. Широко открытые решетчатые ворота, ведущие в огромный двор, прилегающий к многоглазому дому обычного казенного образца; там и сям несколько торопливых фигур и десяток — полтора грузовых и легковых автомобилей недалеко от подъезда, — такова была в это время внешняя картина Смольного. И только две трехдюймовки, стоящие у самого входа в вестибюль по обеим сторонам главных дверей, говорили о том, чего ожидали, к чему готовились здесь всего каких-нибудь две недели тому назад. Теперь эти трехдюймовки, смотрящие в пустынный двор Смольного, вызывали представление не то о брошенном, не то об уснувшем военном лагере. И лишь чехлы, которыми были старательно покрыты трехдюймовки сверху, и колпаки, закрывающие отверстия дул, напоминали о том, что у этих немых свидетелей былых боев есть и теперь чья-то заботливая рука.
Я не помню, потребовали ли у меня удостоверение личности, так как все мое внимание в этот момент было поглощено наблюдением над всей обстановкой, в которой работал и действовал центральный аппарат советской власти.
Прежде всего бросалась в глаза относительная налаженность работ советского аппарата, налаженность эта свидетельствовала об уверенности победившего пролетариата в завтрашнем дне.
— Здесь находятся хозяева, здесь все — у себя дома. — Так я мог бы формулировать итог своих первых внешних впечатлений об общей обстановке Смольного.
Проходил ли я мимо красногвардейцев, рабочего, стоявшего на посту с винтовкой, встречался ли с кем-нибудь из служащих в коридоре или прислушивался к ответам, которые время от времени давал посетителям выходивший в приемную секретарь Совнаркома, на всем лежала печать сосредоточенности, деловитости и уверенности.
И, наконец, осталась отчетливо в памяти от впечатления первого моего дня в Совнаркоме необычайная простота двух примыкающих к кабинету тов. Ленина комнат: приемной и общей канцелярии, а также необычайная доступность советского персонала для просителей и посетителей. Что представляла собой, в сущности, эта так называемая «приемная»? Большая, какая-то несуразная проходная комната, перегороженная двумя деревянными диванами на две неравные части. В промежутке между диванами стоит небольшой простой столик, за которым сидит советская чиновница, опрашивающая каждого о цели прихода. После опроса посетитель переходит за линию диванов и попадает в большую половину комнаты, которая и служила собственно приемной. Простой стол с чернильницами, диван и несколько венских стульев, — вот и вся обстановка совнаркомовской приемной в те дни. Какую ядовитую улыбку чванливого пренебрежения должна была вызывать эта приемная у тех, кто привык к лакейским ливреям и прочим принадлежностям правительственных аппартаментов царского времени! Но зато сколько радости и удовольствия должна была оставлять эта простота обстановки в душе рабочего, который приходил в Смольный по разным делам к «своему», «рабочему» правительству. Здесь для него было все свое — все близкое и знакомое. В особенности это чувство близости должны были испытывать рабочий и крестьянин, когда они соприкасались с совнаркомовской канцелярией, с той комнатой, которая непосредственно вела в служебный кабинет т. Ленина. Это тоже была большая и наполовину пустая комната. Три простых канцелярских стола, один столик с пишущей машинкой, два шкафа, несколько стульев, да простая, наскоро сколоченная вешалка у двери в кабинет тов. Ленина, на которой обыкновенно вешали пальто приходящие к нему посетители, — вот и вся обстановка канцелярии.
В эту же комнату был сразу пропущен и я. Через несколько минут я был уже в кабинете у тов. Ленина.
— Ну вот, мы вас давно уже ждем, товарищ Шлихтер, — встретил меня тов. Ленин с тем обычным товарищеским радушием, которое так свойственно ему не только в личных, но и в деловых отношениях, — что вы так долго собирались?
Мне хотелось поскорее рассеять какие бы то ни было сомнения его относительно причин моего запоздания, и я тороплюсь рассказать и о том, как было дело с его письмом и с моим «дезертирством», и вообще вкратце передать ему о московских настроениях и работе.
Тов. Ленин — весь внимание. Правый глаз прищурен, левый сосредоточенно всматривается в меня.
Еще две-три фразы — и вопрос о «дезертирстве» ликвидирован.
— В ближайшем заседании Совнаркома будет оформлено ваше назначение комиссаром земледелия, — заканчивает наше деловое свидание тов. Ленин. — Но было бы хорошо, если бы вы сейчас же занялись приемом крестьянских делегатов с мест. Нужны конкретные разъяснения и инструктирование мест о практических мероприятиях, связанных с декретом о конфискации земли. С этим нельзя медлить, а делать этого некому. Затем немедленно же надо взять министерский аппарат в свои руки и спешно выработать «Положение» о земле. В канцелярии вам передадут все дела и материалы.
Такова была кратко формулированная тов. Лениным программа работ, намеченных, в первую очередь, для центрального аппарата советской власти по земельному и, в связи с этим, по крестьянскому вопросу. С формальной точки зрения, в этой программе не было собственно ничего «программного» в строгом смысле этого слова. Была здесь единая руководящая идея, объединяющая намеченные тов. Лениным первоочередные задачи, — идея, о которой на этот раз не упоминал тов. Ленин и которой не касался я, но которая для нас, большевиков, не была новинкой уже со времени революции 1905 года. Это идея о том, что пролетарская революция может победить лишь при условии союза рабочих с крестьянством. Обеспечить поддержку революции крестьянскими массами во что бы то ни стало, вот для чего нужны были — и спешно нужны — и конкретные разъяснения крестьянским делегатам, и овладение министерским аппаратом, как организационным условием для совершенно новой работы на местах, и, наконец, «Положение» о земле, долженствующее дать крестьянству не терпящие отлагательства организационные ответы о формах и условиях пользования той землей, с которой пролетарская революция впервые сорвала вековые оковы частной собственности.
Но естественно, что формулированная тов. Лениным программная схема ничего другого, кроме этой идеи, не ставила; она совсем не давала никаких практических указаний о способах и средствах осуществления намеченных общих задач. Найти эти способы, определить революционную целесообразность той или иной практической меры — в этом заключалась ответственная и трудная сторона той работы, которую возлагала на меня схема тов. Ленина и выполнение которой тем самым предоставлялось моей революционной самодеятельности.
Потребность в ком-нибудь, специально предназначенном для текущей работы по Комиссариату земледелия, была в тот момент так велика, что мне действительно пришлось буквально исполнить предложение тов. Ленина: «сейчас же» приступить к исполнению обязанностей. Одна из служащих канцелярии Совнаркома, временно исполнявшая разнообразные поручения справочного характера по делам Комиссариата земледелия, уже поджидала меня у выхода и, узнав о моем назначении, просила меня немедленно же принять от нее «дела» и «канцелярию». У меня еще не было квартиры, и вообще я не успел еще как следует оглядеться после бессонной ночи в поезде, но ее порывистое стремление поскорее ввести меня, так сказать, во владение моим новым делом так заражало меня, что я без возражений согласился сразу же приступить к исполнению своих обязанностей.
— Вот ваша канцелярия, — сказала мне она, подведя к одному из шкафов, стоявшему тут же, у стены, и раскрывая его. — Вот здесь — печатные экземпляры обращения к крестьянам с некоторыми руководящими указаниями: это единственное, что мы имели до сих пор и что мы даем каждому крестьянину, который приходит к нам. А здесь, — продолжала она, показывая на другую полку, — лежат письменные и телеграфные запросы с мест и заявления крестьянских делегатов.
— Это все? — спросил я.
— Все.
— Ну, а где же я мог бы работать? Столик бы мне какой-нибудь и один-два стула, — хлопотал я об оборудовании моей канцелярии, не без смущения оглядывая окружающую обстановку.
Мое смущение было не напрасно, ибо просьба оказалась действительно не из легких для Смольного в те дни: всего было в обрез.
- Кабинета для комиссара земледелия здесь нет; придется вам временно работать здесь же, в общей канцелярии. А стол?.. — задумалась устроительница моего делового пристанища. — Возьмите себе вот этот столик, который предназначен, на случай надобности, для посетителей Владимира Ильича, и стулья достанем.
Моя канцелярия была вся при мне и со мной, мой «кабинет» был готов.
Впоследствии, за все годы революции, мне и в Петрограде и во многих других местах «предметного обучения» советской работе приходилось иметь разнообразные кабинеты. И, право же, я затрудняюсь сказать, работалось ли мне в них когда-нибудь так весело и с таким деловым зудом, как это было в те 7 — 8 дней, которые я прокабинетствовал за своим наркомземовским столиком в общей канцелярии Совнаркома. И было это не по чему иному, как только потому, что вся моя работа в эти дни, в течение служебных часов протекала не за бумажными «отношениями» и «предписаниями», а почти исключительно в деловом и непосредственном общении с представителями крестьянской массы, с теми «ходоками», которые в Смольном искали разрешения всех своих вопросов и сомнений.
Целыми фалангами изо дня в день проходили они предо мной, столь разнообразные, каждый по-своему, в своих запросах и нуждах, касающихся «своего» села, и в то же время столь похожие один на другого.
— Что же и как оно будет?
— Как ее, землю-то, к примеру взять?
— Потому, видишь, товарищ, надо, чтоб для всех безобидно.
Вот основное содержание тех практических, иногда до очевидности мелких, вопросов, из-за которых деревня посылала своих ходоков в Петроград, чтобы получить разъяснение их в Совнаркоме вообще и, в частности, «непременно у самого Ленина». Декрет пролетарской революции о немедленной передаче всей земли крестьянству всколыхнул деревню до самых глубин ее. Деревня судорожно рвалась к деловому закреплению земельной реформы, но декрет о земле устанавливал лишь общую норму революционного права. В эту общую норму деревня пыталась немедленно же влить содержание революционной практики и тянулась к революционному центру за указаниями и ответами.
Я полагаю, что эти дни были моментом наибольшей духовной близости и доверия крестьянских масс к советской власти вообще, а к Совнаркому — в особенности. Перебирая в своей памяти все, что мне довелось видеть и слышать в это время, я не могу не рассказать об одной сценке, как наиболее показательной и поразившей меня своей непосредственностью. На второй или третий день моего наркомземства в мою приемную явилась делегация, состоявшая из трех хлеборобов Черниговской губернии. Среди них особенно выделялся представительный седобородый старик, настоящий крестьянин, только что, казалось, оторвавшийся от сохи. Он обратился ко мне с расспросами, касающимися индивидуальных и конкретных нужд его деревни в земельном вопросе, получил от меня все разъяснения, но, в то время как все другие делегации, получив ответ, обыкновенно сразу же уходили, — я замечаю, что мой старик уходить не собирается. Жду, что будет дальше... Немного помявшись и покряхтев, как это обыкновенно делают крестьяне в затруднительных случаях, старик спрашивает меня:
— Товарищ, как бы повидать товарища Ленина?
— А зачем, — говорю, — он вам нужен?
— Не могу, — говорит, — уехать домой, не повидавши товарища Ленина. Я должен его повидать и должен сказать потом своим, что я его видел, и с таким наказом послали меня сюда мои односельчане. Они мне сказали: «Непременно от самого Ленина узнай, что и как надо делать».
Желание старика меня весьма заинтересовало. Подобного рода общение самой «земли», самих масс, творящих революцию в глухих углах далекой провинции, с выразителем интересов этой революции, с ее душой и мозгом — с товарищем Лениным — показалось мне сразу же не лишенным тактического значения. Но, зная столь характерную для Владимира Ильича нелюбовь ко всякого рода «встречам», я чувствовал себя в некотором смущении. Я знал, что когда приду к нему и скажу, что его хочет видеть делегат от Черниговской губернии, то он замашет руками и скажет мне:
— Уж вы, пожалуйста, сами там как-нибудь и что-нибудь сделайте.
Но для меня не было сомнений, что тов. Ленина надо было непременно показать крестьянскому делегату, и потому, как тов. Ленин ни вертелся, удрать ему от этой «аудиенции» не удалось. Я этих крестьян к нему свел, и надо было видеть через 2 — 3 минуты это буквально одухотворенное счастьем лицо — говорю без преувеличения — седобородого старика, когда он вышел от тов. Ленина.
— Спасибо, товарищ, — благодарил он меня, — теперь я все расскажу дома.
Был ли этот крестьянин коммунистом? Конечно, нет. Сделался ли он коммунистом впоследствии? Почти наверное — также нет. Не о коммунистическом просветлении и не о каком-нибудь понимании общих величайших задач социалистической революции крестьянством говорило лицо старика, а об искреннем и глубоком доверии в тот момент к Коммунистической партии, впервые и всерьез, по- настоящему, осуществившей заветные думы крестьянства о земле.
Два-три дня спустя после начала моих работ по комиссариату я в заседании Совнаркома был официально назначен и. о. Наркомзема*. Теперь можно было бы сразу приступить к выполнению второй из задач, порученных мне тов. Лениным, а именно к овладению центральным аппаратом министерства земледелия. Но в этот момент уже началось сватанье с левыми эсерами. Невеста была с запросом. Одним из категорических требований левых эсеров было непременное предоставление в их руки поста Народного Комиссара земледелия. Только на этом условии (не касаясь других, менее важных требований) вырисовывалась реальная возможность действенного, немедленного и безоговорочного приятия партией левых эсеров как партией советской власти и согласия эсеров разделить с коммунистами ответственность власти. Только при этом условии можно было добиться столь необходимой для революции смычки организованного пролетариата со Всероссийским крестьянским съездом, отражавшим земельные чаяния широких крестьянских масс и руководимым центральным комитетом левых эсеров, во главе с виднейшими его членами: «Марусей» Спиридоновой и Натансоном.
— Только мы являлись истинными выразителями интересов широких трудящихся масс крестьянства, ожидавших от революции социализации земли. Поэтому в наших руках должно быть распоряжение Комиссариатом земледелия, которому предстоит практическое осуществление задач социализации земли, — таково было в общем принципиальное обоснование левыми эсерами своего ультимативного требования предоставить им фактическое обладание Наркомземом.
— Если мы можем получить в качестве союзника все крестьянство на условиях предоставления левым эсерам возможности строить социализацию земли, то им и перо в руки: пропишем в декрете социализацию, дадим им ее — и пускай строят. Жизнь скоро разоблачит сущность этой «социализации» и подорвет вместе с тем доверие крестьянства к лево-эсеровской партии, — так, в общем, говорил по этому вопросу тов. Ленин в одной из бесед со мной в связи с возникшими среди некоторых из наших товарищей (ответственных работников) растерянностью и даже конфузом перед предстоящим декретом о «социализации».
— Мы знаем, что никакой социализации крестьянского хозяйства сейчас в действительности быть не может; ведь это же нелепость — подписываться под таким декретом. — говорили эти товарищи...
Теперь, когда так блестяще подтвердилось пророчество тов. Ленина и когда все мы давно уже понимаем, что без такой тактической линии Владимира Ильича мы не сумели бы заложить фундамент для союза с крестьянством, прочность которого не смогли потом подорвать ни дьявольские попытки левых и правых эсеров, ни тяжелое бремя, возлагавшееся революцией на крестьянское хозяйство, — теперь как-то странно вспоминать об этой растерянности и как-то трудно верится, что это могло быть среди нас.
Но возвращаюсь, однако, к последовательному изложению событий, очевидцем и участником которых я был.
Смычка пролетариата с крестьянством была найдена, союзный договор был заключен. Надо отдать справедливость эсерам, они сумели продемонстрировать это событие с большой торжественностью. После постановления о присоединении к советской власти Крестьянский съезд целиком с оркестром музыки и знаменами влился около 7 — 8 час. вечера в происходящее в то время заседание ВЦИКа в Смольном.
Если не ошибаюсь, на этом же торжественном заседании было сообщено, что Народным комиссаром земледелия будет назначен один из участников Крестьянского съезда, тогда левый эсер Колегаев... После этого операцию передачи дел министерства земледелия в руки советской власти следовало бы выполнить уже фактическому комиссару тов. Колегаеву. Но тов. Колегаев задерживал свой визит в министерство до официального назначения его комиссаром, а тов. Ленин находил нужным немедленно приступить к организационным работам по комиссариату, и потому первую встречу с чинами министерства земледелия пришлось выполнить мне. Не без любопытства я подъехал одним утром в автомобиле к зданию министерства. Парадный ход оказался запертым. Звоню, но безрезультатно: в вестибюле никого не видно. Шофер отправляется на поиски черного хода. Спустя немного из-за угла дома выглядывает какая-то фигура, и наконец щелкает замок у парадной двери. Меня встречают швейцары в ливреях, видимо смущенные и не знающие, как себя держать со мной.
— Я — народный комиссар. Проводите меня в кабинет бывшего министра.
— Пожалуйте.
В коридоре — могильная тишина. Все говорит о том, что здесь не работают.
— Есть ли у вас тут кто-нибудь? — спрашиваю я швейцара.
— Так что чиновники все разошлись, а есть только товарищ министра и его секретарь.
— Позовите секретаря.
— Слушаюсь.
Почти вслед за мной в кабинет вошел молодой человек, весьма предупредительный и очень изысканный.
Я ему говорю: «Доложите товарищу министра гражданину Вихляеву, что Народный комиссар земледелия приглашает его явиться для сдачи дел».
Секретарь явился, очевидно подготовленным к такому моему требованию и хотя вполне корректно, но решительно сказал:
— Я должен предупредить вас, что товарищ министра просит вас пожаловать к нему в кабинет, который тут же рядом.
Но мнению «товарища министра земледелия» Вихляева, в России происходили в этот момент не глубочайшие по своему значению исторические события, а так себе, какая- то временная и преходящая «чехарда». Только этим я могу объяснить этот нелепо придуманный способ борьбы с советской властью, которая пришла взять в свои руки то, что ей принадлежит.
Я спокойно, но со всей необходимой для такого случая выразительностью ответил, что народные комиссары не ходят для принятия дел, а требуют явиться того, кто должен сдать дела.
— Слушаюсь! — все так же корректно, но уже с плохо скрытым волнением отвечает секретарь.
Пошел доложить, приходит и снова говорит:
— Товарищ министра снова просит вас пожаловать к нему в кабинет.
— Скажите гражданину Вихляеву, — поручил я секретарю, — что сегодня я ухожу, чтобы дать ему возможность подумать. Но завтра я снова явлюсь для того, чтобы опять предложить ему немедленную сдачу дел, и если дела опять не будут сданы, то передайте ему, что могущие возникнуть для него из-за этого неприятности будут лежать по его собственной вине.
После этого я уехал, а на другой день опять приехал. Сейчас же по зову моему явился секретарь, а после и сам Вихляев. Мы поздоровались официальными поклонами.
— Прошу вас, — показываю я Вихляеву на стул.
— Я пришел к вам, — говорит Вихляев, — не как товарищ министра и не как к комиссару. Я пришел к вам, как к своему коллеге по профессии, как статистик к статистику. Я хочу поговорить с вами, как член одной и той же корпорации и по поручению корпорации**. Скажите, пожалуйста, вам, как статистику, дорого ли доведение до конца той статистической переписи, которая была начата при Временном правительстве, которая находится сейчас в стадии разработки и которая погибнет, если вы осуществите то, чего хотите добиться?
«Какая типичная и жалкая интеллигентщина, — подумал я, слушая Вихляева, — и какая наивная попытка продлить свое саботажническое дело путем статистического беста».
— Зачем же вы так катастрофически подходите к этому вопросу? — спросил я в свою очередь. — Речь идет лишь о сдаче вами дел по управлению министерством и об устранении вас от должности товарища министра, а совсем не о лишении вас возможности продолжать статистическую работу по переписи. Я, со своей стороны, охотно согласился бы поручить это важное и для вас и для советской власти дело вашему непосредственному руководству. Но для этого требуется немедленное распоряжение от вас персоналу министерства прекратить саботаж.
— Я не могу сделать такого распоряжения.
— Тогда не пеняйте на меня. Решение советской власти будет исполнено мною во что бы то ни стало, но вы будете совершенно исключены из штатов комиссариата.
— Я этого ожидал.
— Я вас больше не удерживаю, — закончил я нашу беседу, давая ему понять, что он может уйти.
Но Вихляев не уходит, о чем-то думает, как-то мнется и конфузится. И наконец спрашивает меня:
— Я здесь живу, занимаю одну комнату. Неужели вы у меня и квартиру отнимете? Может быть, вы сами хотите ее занять?
Признаюсь, я был совершенно обескуражен в первый момент. Человек, имевший только что гражданское мужество решительно отказаться от подчинения требованию советской власти, не нашел в себе ни достоинства, ни воли удержаться от выявления передо мной, его «врагом», чисто животного страха перед перспективой лишения личных удобств жизни. Обыватель оказался сильнее гражданина. И эти маленькие люди, мнившие себя «солью земли», «сливками» широких трудящихся масс русского народа, а на самом деле бывшие представителями лишь омещанившейся и обросшей буржуазной плесенью интеллигенции, — эти люди хотели меряться силами с великим восставшим пролетариатом.
— Квартира у меня есть, и комната ваша мне совсем не нужна, — охватил я Вихляеву. — Советской власти нужен аппарат министерства земледелия, а не ваша комната. И пока этот огромный дом благодаря вашим усилиям стоит пустым, будьте уверены, что советская власть не станет прибегать к лишению вас комнаты, пока она не понадобится для аппарата.
На этом мы расстались с Вихляевым. На другой или на третий день после этого был опубликован мои приказ об увольнении Вихляева.
Этот приказ был единственным актом моего официального выступления в качестве комиссара земледелия. Через 2 — 3 дня Колегаев вступил в должность комиссара, а я, по предложению Владимира Ильича, должен был остаться в составе членов коллегии Наркомзема, в качестве представителя коммунистов. Я не разделял мнения тов. Ленина, что мое участие в работах, при сплошном составе левых эсеров, могло бы обеспечить проведение практических мер по землеустройству, целесообразных с точки зрения коммунистической, а не левоэсеровской идеологии. Вся практика неизбежно отражала бы идеологию только левых эсеров. Да иначе и быть не могло. Поскольку была признана социализация земли, постольку отсюда неизбежно и естественно вытекали соответствующие выводы в земельной практике. Одно время тов. Ленин, по-видимому, не терял надежды как-либо «подправить» выработанный левыми эсерами проект закона о социализации земли. С этой целью тов. Ленин настойчиво требовал от меня «поскорее и повнимательнее» проштудировать этот проект и дать свое заключение. Я это требование выполнил, но заключение сделал только такое, какое было возможно сделать: поскольку проект был построен на принципе «социализации», его детали были разработаны удовлетворительно. Поэтому, охотно уступая требованию тов. Ленина остаться в Наркомземе, я все же с некоторой тревогой примирялся с перспективой тех трений с левыми эсерами, которые были неизбежны и обещали мало веселого. Однако спустя несколько дней после вступления Колегаева в должность, судьбе было угодно выручить меня из предстоявших затруднений, но, правда, только затем, чтобы бросить меня в переделку, гораздо более трудную и несравненно более ответственную, чем это было бы для меня в Комиссариате земледелия.
Уже в момент наших переговоров с левыми эсерами и выяснившейся необходимости передать им руководство Комиссариатом земледелия ко мне явился однажды А. Я. Якубов, один из членов коллегии Наркомпрода, с просьбой взять на себя руководство Комиссариатом продовольствия в качестве наркома. В это время комиссаром продовольствия первого, так сказать, назначения был товарищ Теодорович, выехавший из Петрограда в Сибирь сразу же после назначения, даже не побывав в министерстве продовольствия. По словам Якубова, дальнейшее промедление в деле организации Наркомпрода в случае моего отказа ставило бы с каждым днем все в более и более затруднительное положение вопрос о взятии Наркомпрода советскою властью в свои руки и повело бы, в конце концов, к укреплению старой буржуазной власти в одной из наиболее важных для данного момента отраслей государственной жизни, что, в свою очередь, могло бы осложниться весьма тяжелыми последствиями для советской власти, фактически лишенной возможности при отсутствии своего аппарата разрешения продовольственных нужд — разрешения, являющегося, как это было ясно уже с первых дней революции, важнейшей основой существования советской власти.
— Является ли ваше предложение вашим собственным мнением о необходимости моего участия в конструировании продовольственного аппарата, или вашу точку зрения разделяют и ваши товарищи по коллегии? — спросил я.
Предложение было сделано по решению всех членов коллегии.
Я просил дать мне возможность подумать, предупредив, что, во всяком случае, если бы я и счел возможным взять на себя такое поручение коллегии, то сама коллегия официально должна будет выдвинуть этот вопрос перед ЦК и Совнаркомом. Товарищ согласился с такой постановкой вопроса, дал мне для обдумывания сутки и предупредил, что по этому вопросу коллегия уже советовалась с одним из членов Центрального Комитета тов. Сталиным, который в данном случае всецело присоединяется к мнению коллегии о необходимости назначения меня наркомпродом.
Предложение Якубова, заставшее меня врасплох, ставило передо мною весьма ответственную задачу. Продовольственный вопрос, в организационном отношении и практически, не был в то время для меня делом совершенно новым. Еще в Сибири, в ссылке, во второй половине 1916 года и особенно с начала 1917, мне пришлось принимать участие в организации государственного аппарата в новом еще для меня тогда продовольственном деле. В результате нескольких заседаний, созывавшихся Красноярской городской управой, на которых я участвовал в качестве секретаря Общества сельского хозяйства, торговли и промышленности Енисейской губернии, я в феврале или марте 1917 года на общем собрании был избран в члены Красноярской продовольственной управы. Революционная работа, поглотившая меня с первых же дней Февральской революции, не давала возможности уделять практическому делу в Продовольственной управе того внимания, которого это дело требовало, принимая в особенности в соображение тот факт, что я являлся, если не ошибаюсь, единственным представителем большевиков в управе. Тем не менее все же и в Красноярске некоторое участие в организации аппарата мне удалось принять. Более близкое участие в организационных работах продовольственного дела уже ex officio выпало на мою долю в Петрограде с июня по сентябрь 1917 года, где я работал в течение этого времени в качестве заведывающего статистическим отделом Центральной петроградской продовольственной управы, будучи приглашенным на эту должность известным статистиком В. Г. Громаном, бывшим в тот момент председателем означенной управы и игравшим, пожалуй, значительнейшую роль в продовольственном деле как в Исполнительном комитете Совета рабочих и солдатских депутатов, так и в кругах министерства продовольствия.
Наконец, в Октябрьские дни в г. Москве, как я указывал уже выше, мне довелось, в качестве комиссара продовольствия г. Москвы, осуществлять задачи революционного руководства продовольственным делом и нести огромную ответственность за это дело при тех условиях, которые с первых же дней наметились в продовольственном деле боевою обстановкой, выявившей все его необычайные организационные трудности. Таким образом, моя предшествовавшая работа сделала меня не новичком в том деле, к которому коллегия Наркомпрода первого созыва привлекала меня, связывая со мною весьма обязывающую меня надежду заложить первые камни в том продовольственном аппарате, работа которого была так тесно связана впоследствии со всеми успехами пролетарской революции.
Тогда, обдумывая предложение Якубова, я, конечно, не мог предвидеть и десятой доли тех трудностей, с какими мне фактически пришлось столкнуться в первые месяцы существования центрального советского продовольственного аппарата — Наркомпрода. Но уже и тогда для меня была совершенно ясна неизбежность необычайно трудной борьбы за овладение продовольственным делом. Было ясно, с одной стороны, что сколько-нибудь реальная постановка продовольственного снабжения городского пролетариата и революционной армии может быть обеспечена лишь при условии создания советского аппарата. Но отсюда вытекали два обстоятельства, все значение которых определилось уже в ближайшие после этого недели и даже в первые 2 — 3 месяца. Это, во-первых, фактически, а не на бумаге — путем декретного предписания, — вырвать из рук уже прогнанного к тому времени буржуазного Временного правительства власть в продовольственном деле; другими словами — создать свой советский аппарат, разрушив аппарат министерства продовольствия. Второе обстоятельство, которое при решении выдвинутого вопроса стояло передо мною, — это чрезвычайная нерешительность для такого боевого революционного подхода со стороны руководящих кругов советской власти.
Тактические приемы сопротивления советской власти со стороны буржуазии, уже начинавшие выявляться в этот момент, представляли собою, правда, лишь цветочки. Ягодки, в виде организованного саботажа и организационной подготовки контрреволюционных выступлений, были еще впереди. Но повторяю, факт неизбежного сопротивления буржуазных кругов в важнейшем для революции продовольственном деле был для меня очевиден и тогда.
Значит, и для нас была ясна неизбежность противодействовать буржуазной тактике насилием. Взяться за построение советского продовольственного аппарата — это значило уже тогда открыто объявить готовность вступить в гражданскую войну в продовольственном деле. Однако эта неизбежная в тот момент задача отнюдь не казалась неизбежной и единственно правильной в наших собственных рядах.
Таковы были условия, в которых мне приходилось решать вопрос об участии моем в работах по созданию Комиссариата продовольствия. Условия эти не обещали ничего, кроме невероятной трудности советской работы в этой области. Но таково уж было это время. Перед всеми нами в момент решения судьбы только что завоеванной пролетариатом политической власти всегда стоял вопрос не о том, можем ли мы браться за то или иное трудное, а нередко и незнакомое, ответственное дело, а вопрос о том, что мы должны браться за это дело, раз этого требуют интересы революции. Вот это-то последнее соображение и явилось в конце концов решающим и для меня в вопросе о продовольственной работе, и я ответил коллегии Наркомпрода согласием принять предлагаемое мне место.
В ближайшие же дни тов. Лениным был подписан декрет о моем назначении в качестве заместителя народного комиссара продовольствия. Из разговоров с Якубовым, для меня уже было ясно, что в Аничковом дворце, где в это время помещалось министерство продовольствия, мне придется в первые же дни столкнуться с организованным стремлением штата министерских чиновников не допустить перехода продовольственного аппарата в руки советской власти. Я ожидал открытого и упорного сопротивления, но, признаться, никак не мог предвидеть, что это сопротивление не будет лишено некоторой доли комического поведения со стороны тех, которые хотели и решились бороться с советской властью.
Коллегия Наркомпрода в тот момент состояла из следующих товарищей: Мануильский Д. 3., Розовский С. 3., Калинин М. И. и Якубов А. Я. Мы условились, что передача дел по министерству продовольствия будет выполнена в присутствии всей коллегии. Было предположено, что первая встреча моя с чиновниками министерства произойдет, в бывшем кабинете Александра III, в котором в это время занимались, если не ошибаюсь, - один или два члена Коллегии.
Живо я помню свое первое прибытие в Аничков дворец. Не знаю, было ли известно чиновникам министерства, что советская власть решила во что бы то ни стало немедленно взять в свои руки продовольственное дело и что назначение мое имеет целью сразу прекратить то двусмысленное положение, которое занимала до этого момента коллегия Наркомпрода, — но появление мое еще с каким-то членом Коллегии вызвало комические сценки иронического любопытства, с которым меня встречали и в вестибюле, и на лестнице, и кое-где в коридоре группки служащих. Сколько задорной насмешки, недоумения и веселого изумления сквозило в глазах тех, мимо которых мне приходилось пройти, прежде чем попасть в свой кабинет, и с каким самоуверенным сознанием своей силы и превосходства встречали нас продовольственные саботажники в тот момент!
Но вот наконец мы пришли. Мы на пороге небольшой приемной, у одной из дверей которой навстречу нам поднимается со стула статная, высокая фигура старого отставного солдата в чистенькой одежде дворцового швейцара. Это был тот самый Иван Семенович Кононов, старый служака при Александре III, а потом курьер при министерстве продовольствия Временного правительства, который проявлял столько трогательного внимания и заботы по отношению к нам, как представителям советской власти, власти рабочих и крестьян.
— Где кабинет бывшего министра? — спрашиваю я у Ивана Семеновича.
— Пожалуйте.
Иван Семенович открывает дверь, и мы входим.
В кабинете я нашел уже почти всю Коллегию в сборе. У всех было несколько приподнятое настроение, но у каждого оно проявилось по-своему: тов. Калинин как-то хмуро молчал, а тов. Мануильский, остроумный и жизнерадостный каламбурист и рассказчик, был в особенном ударе и смешил нас своими шуточками по поводу предстоящей встречи с саботажниками.
Но вот мы все уселись, я нажал кнопку и вызвал курьера.
— Позовите ко мне дежурного чиновника.
— Слушаюсь.
Проходит время, вполне достаточное для той спешности, какая была бы обязательна для дежурного чиновника при вызове его министром, но чиновника нет.
— Начинается, — весело подмигивает мне тов. Мануильский.
Это действительно «начиналось»... Проходит еще некоторое время, и в дверях показывается Иван Семенович.
— Сейчас придут, — говорит он.
Еще немного — и чиновник действительно появляется.
Он, еще молодой человек, подходит быстро и непринужденно к моему столу и, видимо, что-то хочет сказать, но я перебиваю его замечанием по службе:
— Когда вас зовут к народному комиссару, надо поворачиваться проворнее и являться немедленно.
Чиновник бледнеет, но спокойно отвечает:
— Я пришел лишь сказать, что вам прежде всего надо переговорить с исполнительным комитетом служащих, распоряжениям которого мы подчиняемся.
— Я вызвал вас сюда не для того, чтобы спрашивать у вас совета, что мне надо делать, а для того, чтобы через вас, как дежурного чиновника, передавать мои распоряжения. Потрудитесь немедленно пригласить ко мне управляющего министерством для служебного доклада***.
— Я не могу этого сделать без исполнительного комитета.
— Именем советской власти я приказываю вам это сделать.
— Я этого не сделаю.
— В таком случае я вас арестую за неподчинение приказаниям советской власти: садитесь и ожидайте, пока придет за вами стража.
Опять мой звонок, и опять Иван Семенович.
- Вызовите ко мне коменданта дворца с несколькими часовыми. Кроме того, пригласите ко мне управляющего министерством для доклада по службе.
Через несколько минут является комендант вместе с Иваном Семеновичем, который подходит вплотную к моему столу, перегибается и как-то не то таинственно, не то конфузливо, вполголоса сообщает, что он докладывал управляющему, но тот сказал, что не пойдет.
— Товарищ комендант! Передаю вам арестованного мною чиновника: отправьте его под стражей пока в караульное помещение, впредь до моего распоряжения о дальнейшем направлении. Сами же вместе с одним часовым пойдите сейчас к управляющему министерством и приведите его сюда под конвоем.
— Товарищ Шлихтер! Ведь это прямо великолепно, неподражаемо, — бросается ко мне тов. Мануильский, когда мы остаемся в кабинете одни. — Так именно должна себя держать советская власть с саботажниками: полное спокойствие и решительность, не оставляющая ни в ком никакого сомнения. Во мне вы разбудили мой журналистский зуд: так и хочется бросить все и сесть сейчас же писать статью.
Но вот опять открывается дверь, и входит бледный, с потупленным взором управляющий министерством. Обмениваемся с ним двумя-тремя фразами, выясняющими его отказ подчиниться советской власти, и я его также арестую и отправляю в караульное помещение****.
Мы снова остались одни. Положение было не из веселых. Арестовать того или другого, конечно, было нетрудно. Но нам нужны были не аресты, а работа, для которой нужно было сохранить всех, кто захотел бы оставаться в отношении к продовольственным нуждам страны действительно нейтральным, а не прикрывать фразами о продовольственном нейтралитете свою борьбу с советской властью. Сопротивление верхушки служебного персонала нас не удивило; было бы странным ожидать от этой группы служащих чего-либо иного. Но отсюда нельзя было еще делать каких-либо предположений в этом же смысле относительно самой гущи служащих. Надо было немедленно войти в непосредственное соприкосновение со всей их рядовой массой и разъяснить им, чего хочет от них советская власть и как смотрит на продовольственную работу. Обменявшись мнениями по этому вопросу, мы выработали тут же такой план действий:
1. Предложить исполнительному комитету служащих немедленно созвать общее собрание для выслушания предложения советской власти.
2. Заявить служащим, что советская власть никого не принуждает оставаться на службе, но указывает всем честным и действительно нейтральным работникам, кому действительно дороги прежде всего продовольственные нужды трудящихся масс, что продовольственный саботаж был бы неслыханным преступлением перед всем населением страны.
3. В случае отказа от работы заведующих отделами и подотделами, тут же назначить их заместителей из состава так называемых «продовольственных эмиссаров», института специальных военных делегатов, командированных воинскими частями для работы в министерстве земледелия вскоре после Февральской революции в целях обеспечения действующей армии продовольствием*****.
Таков был наш план, но осуществить его пришлось несколько иначе.
Я вызвал к себе членов исполнительного комитета (кажется, явилось человек пять) и предложил созвать общее собрание служащих. Не помню, мотивировали ли они свое отношение к моему предложению, но отношение это сводилось к одному:
— Собрание созвать сейчас нельзя.
— Тогда мы обойдемся и без вас, — оборвал я и добавил, что они свободны.
Не помню, почему я их не арестовал, но, несомненно, это была сшибка. Если бы эта головка саботажников сразу была отсечена от рядовой массы служащих, — кто знает, быть может, «продовольственный» саботаж изжил бы себя раньше, чем это оказалось в действительности.
Я предложил произвести оповещение служащих о намерениях советской власти путем нашего обхода всех отделов и подотделов.
Тут-то и был продемонстрирован служащими тот комический характер сопротивления, о котором я упомянул в рассказе о моем первом появлении в министерстве продовольствия. Едва только мы появились на пороге одного из намеченных нами для обхода отделов, едва только я начал: «Именем советской власти предлагаю...» как служащие, точно спугнутая стая зайцев, стремительно бросились к выходу в противоположную дверь.
Мы оставляем намеченного для этого отдела продовольственного эмиссара в качестве заведующего и поручаем ему, при возвращении служащих, немедленно отобрать у них дела и запереть столы.
Идем во вторую комнату, в третью, в отдел за отделом, — везде одно и то же: вытаращенные, искаженные от испуга глаза и молчаливое бегство в первую попавшуюся щелку.
Успели ли члены исполнительного комитета служащих сделать соответствующее распоряжение, и поведение служащих свидетельствовало об их организованности, или это было проявление чисто стадного, животного страха перед неведомым и невиданным, — но такой способ сопротивления советской власти представлял картину весьма забавного ребяческого фарса.
Так как служащие все время убегали только вперед и вперед, то я предположил, что все же я их настигну в какой-нибудь комнате, в которой они окажутся запертыми, и я смогу сказать им то, что считаю нужным. Мое предположение подтвердилось. Комната за комнатой, коридор за коридором, и я наконец попадаю в комнату, в которой беспомощно скучилось человек 40 — 50. Кое-кто бледнеет, кое-кто сконфуженно улыбается, кое у кого глаза горят злобой и лицо нервно подергивается.
Без малейшего раздражения и задора, с искренним желанием найти общий язык с обманутыми, как мне казалось, своими руководителями саботажниками, я начинаю вкратце говорить им то, что нужно было сказать для выяснения такого ясного и простого до очевидности вопроса, как продовольственный.
— А скажите, как ваша фамилия? — перебивает меня, выбегая вперед, какая-то маленькая, мохнатая фигурка с порывистой живостью движений и ехидным огоньком в глазах.
Я сразу понял его вопрос. Моя фамилия на ер не раз в моей жизни навлекала на меня подозрения в еврейском происхождении: саботажник хотел сразить меня антисемитским выпадом о «жидовской» советской власти. В толпе послышались хохотки, в глазах у многих засветилась насмешка: значит, все поняли, и всем понравилось.
— Если вы не знаете фамилии своего старшего начальника, — отвечаю я совершенно спокойно, — то я охотно помогу вам: моя фамилия Шлихтер.
— А-га-а!.. — совсем по-лошадиному заржал от удовольствия мой остроумец.
Он, конечно, совсем не ожидал того, что вызовет во мне его выходка. Мне вдруг сделалось чрезвычайно жалко этого несчастного, обиженного судьбой человека. Я только внимательно и пристально посмотрел на него несколько мгновений и, не отвечая ему лично, сказал всей группе:
— Итак, теперь вы знаете, чего хочет и требует от вас советская власть как от граждан России. Подумайте. Завтра вы или начнете спокойно работать, или будете уволены.
С этим я ушел. Боясь, что саботажники, выходя из министерства, выкрадут и унесут с собою документы, без которых мы оказались бы как без рук, я отдал распоряжение коменданту поставить у всех выходных дверей стражу и никого не выпускать с портфелями******.
Так закончился первый день моего комиссарства по продовольствию.
А впереди ждала страда тяжелой и почти одинокой борьбы.
* Если не ошибаюсь, уже то время звание наркома присваивалось лишь после санкции ВЦИКа.
** Вихляев — известный статистик, заведывавший Статистическим бюро Московского губернского земства, до назначения его тов. министра земледелия при Временном правительстве. В бытность свою земским статистиком я встречался с ним и в Московском бюро и на статистических съездах.
*** Ни одного из товарищей министра в тот момент в министерстве не было: Беркенгейм и еще кто-то были на Всероссийском продовольственном съезде в Москве, и министерством управлял какой-то директор департамента.
**** Кажется, в тот же день я его освободил.
***** Такие заместители персонально были намечены, кажется, Коллегией еще раньше, до моего вступления в комиссариат.
****** Как узнал я впоследствии, распоряжение это было выполнено так же бестолково, как выполнялись многие наши распоряжения в то время. Стража была поставлена не у всех выходов, а только у главного («потому что всегда сюда входят и выходят»). Воспользовались ли этим саботажники или нет — я не знаю, но это зависело только от их желания.