В. Невский
ГЕРОЙ ОКТЯБРЯ
1
Всякий раз, как мне задают вопрос: «Расскажите, какое участие вы принимали в Октябрьских событиях, что делали вы и ваши ближайшие товарищи в эти героические дни», мне вспоминаются некоторые эпизоды этого времени, эпизоды, главным действующим лицом в которых был единственный герой — революционная масса рабочих и солдат.
Дело было в апреле. Шла наша конференция. Заседание было в полном разгаре, когда пришли солдаты с сообщением, что их товарищи, в количестве нескольких тысяч человек, ожидают в Михайловском манеже тов. Ленина. «Мы, — говорили представители солдат, — пришли просить товарища Ленина явиться лично к нам и рассказать, как приехал к нам Ленин, чего добиваются большевики и правда ли те слухи, что распространяются о большевиках повсюду».
Напрасно делегатам объясняли, что сейчас идет конференция, что тов. Ленин, заседая в президиуме, принимает в ней живейшее участие и что уйти из собрания он не может, солдаты упрямо стояли на своем и твердили одно и то же: «Так что желательно нам послушать товарища Ленина». После краткого обсуждения группа товарищей порешила Ленина не отпускать: оборонческие настроения массы, обманутой и затуманенной лживыми словами, были и для нас тогда еще грозной загадкой, и казалось опасным отпускать Владимира Ильича не так в эту бушующую толпу вооруженных людей, как в ту обстановку, где господами положения были еще герои оборончества и соглашательства. Решено было послать меня, как уже всеми признанного завсегдатая военных собраний, по своей партийной специальности в те времена обязанного присутствовать в военной среде.
Подходя к Михайловскому манежу, я заметил несколько человек своих солдат и матросов, ожидавших меня у входа.
— Ну, что? — спросил я.
— Да что, — ответил молодой солдатик Гренадерского полка, член нашей военной организации, — просто беда. Как с ума сошли. Благим матом орут, подай им Ленина, да и шабаш. А вы сами знаете, митинг не наш, председатель какой-то кадет, настроение нам враждебное...
Мы стали пробираться к трибуне. Моя солдатская куртка защитного цвета помогла мне слиться с массой, а молодые руки и плечи моего безусого спутника позволяли, хотя с большим трудом, пробраться к трибуне. Манеж был полон до такой степени, что мы с величайшим трудом протискались к центру, вызывая явное неудовольствие солдат, почему-то вооруженных, хмурых и недовольных. На трибуне, в центре манежа, на каком-то столе или ящике помещался президиум собрания, сплошь состоявший из людей, нам враждебных: меньшевики, эсеры и кадеты заседали там. Говорил какой-то кадет в котелке, расписывая радужными красками те счастливые времена, когда русская армия победит врага и русские крестьяне с победными знаменами возвратятся в свои родные поля.
Я подошел к самой трибуне, и когда на нее взошел Борис Савинков и взял слово, я подал записку, прося записать и меня в очередь. Савинков как-то неприятно поразил меня: он мне показался каким-то длинным и плешивым в своем длинном пальто английского покроя.
Начал он приглашением почтить память тех героев революции, которые своей борьбой и жизнью дали нам возможность свободно собираться и говорить.
Митинг шумел, нестройные голоса пропели несколько строф «Вы жертвою пали», и вдруг раздались неистовые выкрики: «Ленина сюда, Ленина! Изменников и предателей сюда! Требуем отчета от них!» Услужливый котелок поднялся на трибуну и, стараясь перекричать массу, стал успокаивать толпу, объясняя, что за Лениным послали и что не его вина, если гражданин Ленин не хочет явиться к народу. В то же время котелок с любезной улыбкой приглашал выслушать Савинкова, того самого Савинкова, «которого мы смело можем назвать одним из доблестных героев, подготовлявших и завоевавших свободу для нас». Толпа немного успокоилась, и Савинков продолжал. Я поблагодарил в душе осторожных товарищей, благоразумно не пустивших Владимира Ильича в эту бушующую и враждебную стихию. Толпа плохо слушала Савинкова, распространявшегося насчет необходимости защищать отечество, а когда он неосторожно начал говорить о необходимости наступления, толпа загудела; этот гул превратился в негодующий рев, когда из уст «доблестного героя» революции раздалось приглашение сражаться на фронте «до победного конца». «Долой! Вон! Сражайся сам! Кончать войну! В окопы его!» — такие возгласы раздавались кругом, и когда Савинков, как только явилась возможность говорить, упрямо продолжал твердить одно и то же, передние ряды ринулись на него и стащили с трибуны. Слово предоставили другому оратору, который, протискиваясь, пробирался к трибуне. Толпа шумела. Я с помощью своего солдатика влез на край трибуны и еще раз мысленно поблагодарил товарищей, не пустивших Ленина в манеж: солдаты были настроены положительно враждебно по отношению ко всем. Что-то мрачное и грозное представляла эта толпа вооруженных солдат, густо заполнявших манеж, какое-то безотчетное чувство ненависти и вражды блистало в глазах этих потных, чем-то раздраженных людей, какое-то возмущение и недовольство царили в манеже, и казалось, что вот-вот прорвется это чувство и выльется в каких-то невиданных и грозных проявлениях.
Я спрыгнул на пол и вдруг почувствовал легкое прикосновение чьей-то руки сзади. Я оглянулся. Передо мною стоял Владимир Ильич в сероватом не то пальто, не то плаще. Его лицо сияло довольной улыбкой, — и эта улыбка, мирная и счастливая, освещала все его лицо; добрые морщинки, расходящиеся от его глаз, делали эту улыбку еще более мирной и счастливой.
— Вы... здесь? — прошептал я.
- Вы записались? — спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Уступите мне слово, пожалуйста; скажите, прошу вас, что Ленин просит слова и что просит сейчас, так как он, отвечая на приглашение товарищей солдат, покинул собрание, где его ждут...
Я хотел было открыть рот для возражения, но Владимир Ильич, легонечко подталкивая меня, настойчиво прижимал меня к трибуне.
— Ну же, я жду...
Я взобрался на трибуну. Не успел я прошептать то, что мне сказал Владимир Ильич, как тревожная и в то же время злорадная улыбка осветила лицо одного из членов президиума, и через мгновение раздался его пронзительный голос:
— Товарищи, здесь Ленин, он просит слова вне очереди.
— Дать, дать! Изменник, предатель! Позор! Позор! Дать! Дать! Слово ему! Позор! Дать! Слово ему! Ленин! Ленин!
Владимир Ильич сбросил свой плащ или пальто, мой солдатик подхватил его, и на трибуне, на виду трехтысячной вооруженной толпы, среди чужих и враждебных людей трибуны, стоял тот, кому сейчас только кричали обидные и враждебные слова.
— Я Ленин, — начал Владимир Ильич, и гробовое молчание воцарилось среди всей этой массы, только что шумевшей и недовольной.
Владимир Ильич говорил недолго, минут тридцать, не больше, но уже минут через пять можно было слышать полет мухи — такое молчание воцарилось в огромном манеже. Солдаты и все мы стояли как прикованные. Что-то неуловимое пролетало по собранию, какая-то непонятная могучая сила сковала его, а между тем слова были так просты, так обыденны, речь была так суха, обороты так обыкновенны, как в жизни, — без украшений, без метафор, без пышных сравнений. И вместе с тем какое-то чудо совершалось с толпой, — она напряженно, с каким-то сверхъестественным вниманием слушала эти простые слова и еще теснее придвинулась к трибуне. Тысячи глаз были устремлены на говорившего, ни одного движения не было в толпе, и казалось, что с каждым словом — простым и ясным, близким и понятным — между оратором и толпой возникают какие-то новые таинственные связи, какие-то невидимые нити, которые все крепче и крепче опутывают всех этих людей, их ум, чувство, волю...
А Владимир Ильич, все такой же простой и спокойный, говорил о том, в чем обвиняют большевиков и чего хотят эти большевики. Теперь лицо его не улыбалось, и чувствовалось, что, по мере того как толпа все более и более проникается правдой его слов, эти слова, эта речь, этот голос становятся все крепче, все энергичнее, все сильнее... Я еще никогда не видел его таким и, как все, стоял завороженный и прикованный этой силой и властью речи, этой неумолимой логикой вождя, устами которого говорит сам народ, сама масса, сама жизнь. Слышно было, как тихо поднималась грудь моего солдатика, как звякнуло дуло винтовки, коснувшись дула соседа, как скрипнула доска трибуны под ногами стоявших на ней, как прошумел проехавший на улице автомобиль, как прозвучал звонок трамвая на площади... В манеже была та особая жуткая человеческая тишина, когда тысячи людей хотя на несколько мгновений живут одной мыслью, одним желанием, одной волей.
И эта воля, воля самой толпы была там, на трибуне, в этих словах, простых, ясных, понятных, близких и вместе сильных, призывных, могучих и властных.
Владимир Ильич умолк. Несколько мгновений продолжалось все то же гробовое молчание, толпа стояла все той же немой, покорной силой. Безумная мысль на мгновение мелькнула в голове... но вдруг все рухнуло точно в бездну. Возник какой-то хаос: единодушный крик, рев, стон затопили манеж, и вся масса людей ринулась к трибуне, и не успели мы прийти в себя, как Владимир Ильич был в руках бушующей толпы. Ужас охватил меня, когда Владимир Ильич то показывался над толпой, то исчезал в ней, медленно подвигаясь к выходу в кипящих волнах людей.
Ленина вынесли на руках и, несмотря на наши просьбы и увещания, долго еще несли рядом с автомобилем, который медленно отъезжал от манежа, и еще дольше, когда Владимир Ильич уже сел в автомобиль и машина прибавила ходу, толпа солдат бежала за ним, и бурные крики радости и восторга вырывались из тысячи грудей.
Митинг кончился, кто-то еще говорил что-то, кто-то пытался овладеть вниманием, но оно было там, с тем человеком, который был близок этой массе, дорог ей, понятен и выражал так просто и ясно то, что хотела выражать она сама, чего желала и чем жила и что хотела видеть воплощенным в действительность.
2
Стоял май. Ясные солнечные лучи, как улыбкой счастья, дарили Петербург — наш хмурый, туманный Петербург, обычно одетый, как гранит его набережных, в непроницаемый туман сырости и мрака.
Сотни солдат вливались в нашу военную организацию; несмотря на будни, наш клуб работал вовсю, и я, усталый и измученный, отдыхал в комнате секретаря. Зазвонил телефон.
— Товарищ Невский, — говорил мне знакомый голос нашего военного организатора за Нарвской заставой, — сейчас удобный случай сделать то, о чем мы мечтали. Приезжайте немедленно.
Я моментально понял, в чем дело. Рабочие Путиловского завода, давно звавшие Ленина к себе на завод, никак не могли добиться этого: почему-то меньшевики и эсеры под разными благовидными предлогами отказывались устроить митинг, где мог бы выступить Владимир Ильич. Теперь настал удобный случай. Через несколько минут я был у Владимира Ильича, и скоро мы ехали в автомобиле военной организации по направлению к Нарвской заставе.
Нас встретили свои.
— Где будет митинг? — спросил я своего организатора.
— На дворе, в заводе. Там такая масса людей, что я просто не знаю, что будет. Яблоку упасть негде. Дело в том, что собралось две смены — та, что должна уходить домой, и та, что пришла на работу. Эсеры, узнавши, что приехал Ленин, оборвали все телефоны: ищут Чернова. Идем.
Мы вошли в завод. Море человеческих голов заполняло двор. Люди стояли на земле, на железнодорожных путях, на кучах старого лома, взобрались на краны, крыши заводских строений, торчали на столбах, в окнах цеховых зданий; словом, всюду, где только было место, стояли, сидели, цеплялись люди, люди, люди.
В центре моря голов возвышалась лестница вернее — движущийся кран, употребляющийся для ремонта электрических проводов, безобразный и неудобный. Там, наверху, уже находился Матвей Константинович Муранов в качестве председателя и поджидал нас.
Владимир Ильич взобрался на этот помост. Как только толпа увидала его, поднялся вихрь криков и восклицаний, которые, сливаясь с шумом машин, пыхтением паровозов-кукушек и ударами молотов, составили какой-то нечеловеческий, адский концерт. В толпу врезался паровоз-кукушка, и его пронзительный свисток настойчиво требовал проезда. Но тысячи кулаков погрозили машинисту, из тысячи грудей раздались крики, и паровозик остановился. Мгновение — и паровозик облепила толпа, влезла на подножки, примостилась около котла, стояла на колесах.
Муранов махнул рукой, и Владимир Ильич начал.
Опять слушал его, и опять невольное чувство подчинения охватывало меня, как и всю более чем двенадцатитысячную толпу.
Опять раздались простые и понятные всем слова, и опять чувствовалось, что невидимые нити протягиваются от говорившего на трибуне человека к тысячам людей, усеявших небольшое пространство в заводском дворе.
Но толпа, жадно ловившая слова, была уже не та серая, хмурая и вместе детски наивная солдатско-крестьянская масса, что слушала Ленина в манеже. Здесь стояли черные, грязные и испачканные копотью и дымом заводских труб и горнов рабочие, и в их глазах светились сознательная мысль и гордость. Они так же, как и солдаты, с напряжением ловили слова Ленина, они так же стремились приблизиться к трибуне, и среди этой двенадцатитысячной толпы слышно было дыхание каждой груди. И здесь, среди близкой и родной ему стихии, голос вождя звучал твердой решительностью, уверенностью и товарищеским призывом к борьбе.
Раздался треск, и послышались крики: обрушился навес какой-то крыши, человек тридцать упали на головы своих товарищей. Но минутное замешательство прошло, и снова водворилось то удивительное молчание тысяч людей, которое таит в себе что-то таинственное и обещающее, какие-то еще невиданные возможности. Только глухое пыхтение машин говорило, что это завод, что Ленин говорит здесь, в самом центре пролетарского творчества, и странно: эти звуки нисколько не мешали речи и как бы гармонировали с ней.
И опять, как тогда, с последним звуком слов Владимира Ильича поднялся вихрь криков, возгласов приветствий и восторга. И опять, как тогда, Ленин то показывался над толпой, то исчезал в ней, и казалось, что нет Ленина, нет отдельных людей, а есть какое-то многоликое, тысячеустое, таинственное, могучее существо, и он, вождь рабочих, только выражает просто и ясно то, чем дышит, живет, чего желает, о чем думает эта многотысячная толпа, что эта масса и он — одно, и кажется удивительным, как это ты не понимал, что именно эта масса и живет в нем, что именно он живет этой массой и что ничто самое невозможное, самое недостижимое, самое чудесное и героическое не невозможно сейчас, в этом слиянии отдельных воль в одну могущественную, непобедимую волю.
Митинг приостановился, и как могучий поток, энергия которого вдруг прорвала какое-то препятствие, тысячи людей разбились на множество групп, как будто на множество ручейков текущей воды, потерявшей силу и стремительность.
Приехали Чернов, Авксентьев*. Текла методическая, сладкая речь Чернова, блистали ярким фейерверком образные сравнения Авксентьева, а толпа таяла, и точно отлетел от нее тот бурнопламенный порыв, который сгрудил ее у трибуны, спаял одним желанием, сковал единой волей.
* По рассказам путиловских рабочих А. К. Бойкова, С. М. Корчагина и А. К. Мирошникова (см. «Ленин — вождь Октября», стр. 69, 76, 78), В. И. Ленин выступал после Чернова и Авксентьева. — Ред.