И. Кремлев
ОДИН ИЗ ДЕСЯТИ ДНЕЙ, КОТОРЫЕ ПОТРЯСЛИ МИР
(Из воспоминаний)
1
Нас захватили врасплох. Откуда-то из коридоров, обрушиваясь частыми ударами сапогов, возгласами и криками, нарастал шум. Тяжелая муть рассвета оседала за окнами, — мы проснулись. Совсем рядом у двери коротко грохнул выстрел, и в комнату вбежал, растерянно размахивая руками, обезоруженный солдат, дежуривший у телефона.
Полусонный Василий не успел натянуть на ноги неподатливые сапоги, три юнкера с браунингами в руке и три ударника с винтовками наперевес ворвались в комнату, догоняя испугавшегося солдата.
— Керенский в городе! Сдавайтесь, вы арестованы.
Я не помню третьего юнкера, но двое из них были членами училищного комитета, и еще накануне я вел с ними нескончаемые переговоры. Наконец, один из них, эсер, московский или петербургский студент, был со мной в одной роте в течение нескольких месяцев, спал и ел рядом со мной — он был портупей-юнкером моей роты, и это не мешало приятельским с ним отношениям, — и было дико, что вот сейчас, направив на меня револьвер, он нарочито страшным голосом говорит мне страшные фразы.
Недели за две до Октябрьских дней мы были с ним в карауле. Бессмысленная, бесконечная ночь тянулась мучительно долго, мы кое-как примостились за обитыми партами заброшенной школы, отведенной нам под караульное помещение, от нечего делать мы всю ночь играли с ним в карты.
Теперь он готов был стрелять в меня, азарт заговора захватил его целиком, винтовки ударников были направлены на нас, — мы отдали ненужные револьверы и начали одеваться. Накануне 28-го я был на Невском. Керенский наступал на Петроград. Ехидный шепот перерастал в прямые угрозы, кое-где случайная толпа разоружала одиночек-красногвардейцев, тревога ползла по притихшему Питеру. Я вернулся в училище. Ни Лебедева, ни Рогачевского не было. Ненавидящие взгляды юнкеров сопровождали меня. Юнкера, еще вчера почтительно вытягивающиеся, еще вчера почтительно берущие под козырек передо мной, их же товарищем, юнкером, вопреки этаким классовым предпосылкам оказавшимся большевиком, а потому и комиссаром училища, сегодня враждебно сторонились, прятались по углам и изломам коридоров. Я торопливо прошел в комнату, занятую нами под комиссариат. Кто-то вслед мне язвительно напевал:
Последний нонешний денечек
Гуляешь ты, наш комиссар.
Еще два-три дня назад было иное настроение. Еще два-три дня назад неожиданно разоруженные нами юнкера, казалось, поняли, что революция сильней одного или двух петербургских военных училищ. Теперь по всему — по взглядам, бросаемым исподлобья, по обрывкам издевательской песенки, донесшейся до меня, по злобному и отрывистому ответу юнкера, спрошенного о чем-то, — чувствовалось, что настроение переменилось, что училище выходит из повиновения.
Я поспешно прошел к себе и инстинктивно заглянул в угол, где валялись несколько дней назад вытащенные из-под тюфяков ротного цейхгауза винтовки. Их было семь или восемь штук, отобранных солдатами у припрятывающих их юнкеров.
Сейчас их не было, кто-то во время нашего отсутствия вынес их из комнаты.
Восемь винтовок на разоруженное училище, — конечно, не это взволновало меня.
Волновал самый факт неповиновения. Я вызвал к себе адъютанта училища, штабс-капитана Сергиевского. Наглый, с нафабренными усиками, он все эти дни почтительно шаркал ножкой. Четыре дня назад он первый из офицеров училища безоговорочно признал нас, большевистских, посланных Военно-революционным комитетом, комиссаров. Теперь, когда я отдал ему приказание, он нагло ухмыльнулся, лоснящиеся щеки его иронически дрогнули, и, уже не прячась, он злобно сказал:
— Ваше приказание для меня необязательно.
Разговаривать было некогда. Я арестовал штабс-капитана Сергиевского и приказал отправить его в Петропавловскую крепость. Встревоженные, побледневшие юнкера забегали у дверей, кто-то тщетно попробовал за него заступиться. Трусливый, как и все наглые люди, штабс-капитан растерялся.
Я отобрал у него ключи, усиленный конвой провел его мимо притихших юнкеров; вызванный мной из соседнего химического батальона взвод солдат уже грохотал прикладами внизу вестибюля: я арестовал училище, или, вернее, всех юнкеров, находившихся в нем, предъявил юнкерам ультиматум:
— Сдать украденные винтовки и выдать виновных.
Начались переговоры. Из Смольного вернулся ездивший туда Рогачевский. Он был спокоен и весел. «Чепуха, — успокаивал он, — никакого Керенского, все это вздор».
Училище сидело под арестом. Было поздно. Шел, вероятно, одиннадцатый или двенадцатый час. Юнкера из училищного комитета нет-нет приходили и начинали длиннейший разговор о том, что никто из юнкеров в комнату не входил, что винтовки пропали бог весть почему и бог весть как. В конце концов юнкера не выдержали и вернули украденные винтовки.
Мы сняли арест с училища. Часть юнкеров ушла в город, остальные — казалось бы, успокоенными, казалось бы, примирившимися — разошлись по спальням. Но я нервничал и волновался.
— Товарищи, — настаивал я, тщетно уговаривая Рогачевского, — необходимо выставить на Гребецкую заставу, снабдить ее пулеметом, охранять подступы к училищу, быть настороже.
- Бросьте панику разводить, — высмеял меня Рогачевский, — ничего не может случиться. Если нужно будет, я пойду ночевать хоть в третью роту.
Третья рота была наиболее отъявленной, монархической ротой училища.
Василий поддержал Рогачевского. Мне оставалось подчиниться. Мы трое, три единственных в училище юнкера-большевика, имели комиссарские мандаты из Смольного, — большинство голосов решило вопрос.
— Смотрите, как бы нам не проснуться арестованными, — сказал я, сдаваясь. В двадцать лет неудобно казаться трусом.
Я оказался против воли хорошим пророком. Мы проснулись арестованными.
Какой-то офицер — я ни разу не видел его в училище, вероятно, он прошел вместе с ударниками — сыпал скверными ругательствами; казалось, вот-вот бешеная слюна выступит на его пересохших губах. Юнкера вбегали в комнату, угрозы перемежались ругательствами. Мы жалко одевались, лукавый попутал нас снять сапоги (мы не спали четыре ночи), и теперь ноги никак не попадали в голенища.
Непослушные сапоги наконец были натянуты на ноги, неизвестный офицер, ограничившийся бранью и угрозами, выбежал в коридор. Снова и снова какие-то юнкера врывались в комнату, грозили и издевались. Угроза самосудом была не шуткой.
Я помню юнкера той же восьмой роты, в которой я был. Он был на старшем курсе, был моим отделенным командиром, койки наши были приставлены друг к другу, — он бросился на меня и угрожающе вскинул винтовку.
Щелкнул затвор. Я отступил, сзади была стена; если бы у меня в руках была палка, я ударил бы его; если бы не направленный на меня штык, я бросился бы на него, я не знаю, что преобладало во мне — злоба или страх.
— Быков, — выкрикнул я, — ты что делаешь?
Я ждал — он дернет собачку, но его оттащили.
Кто-то в штатском — вероятно, из комитета «Спасения родины и революции» — пренебрежительно процедил:
— Вы можете не беспокоиться, самосуда не будет.
Я до сих пор признателен этому неведомому джентльмену.
У дверей комнаты поставили усиленный караул, внутренний и внешний, — какая честь для нас, арестованных комиссаров. Зачем-то в комнате с нами остался ударник. Высокий, очень прямой, с молодым интеллигентным лицом, он ни разу не повысил на нас голоса, и, казалось, наоборот, во всем его обращении с нами чувствовались миролюбивые нотки. На нем была фронтовая защитная каска, пестрые шнуры были нашиты на погоны, традиционный череп был вышит на рукаве его шинели, но русые усы приветливо кудрявились над верхней губой, и почему-то почти дружески мы расспрашивали его:
— Скажите, откуда вы?
— Из-под Нарвских ворот, — спокойно соврал он. Через десять или двенадцать часов я видел, как так же спокойно он ждал неминуемой смерти. Позже я интересовался его судьбой: его убили во время взятия училища.
В комнату снова кто-то вошел — память не всегда и не все сохраняет, — может быть, это был полковник, руководивший восстанием, может быть, это был все тот же человек в штатском, посланный из комитета «Спасения родины и революции», где-то внизу затрещал пулемет — это пулеметчики из нашей большевистской команды отстреливались от юнкеров; одному из нас было приказано пойти к ним парламентером, и выбор восставших почему-то пал на Василия, он флегматично собрался.
— Имейте в виду, — предупредили нас, — если он не вернется через пятнадцать минут, вы будете расстреляны.
Не знаю, было ли это только угрозой, но Лебедев послушно прошел под огнем пулеметчиков, передал им требование восставших и вернулся назад.
Вероятно, ему и в голову не пришло, что можно остаться за стенами училища, что можно не подставлять своей собственной шеи для того, чтобы спасти все равно обреченных друзей.
2
Кто-то из юнкеров — в сплошь эсеровском училище было несколько человек сочувствующих нам, — на минуту забежав, принес папирос, — наконец можно было закурить. Зато запретили разговаривать, часовой у двери нет-нет ощетинивался. Василий было сел за пишущую машинку, демонстративно заявив, что хочет писать свои мемуары, — но нет, единственное, что было разрешено, это лежать на кровати, курить и тоскливо думать. Но вот снова дробью рассыпался пулемет, еще один, снова и снова. По коридорам усиливалась беготня. Где-то совсем рядом задребезжал юнкерский пулемет, и в комнату снова неизвестно зачем вбежал высокий ударник и бросил:
— Ишь ты, барахтаются. Зря, — снова соврал он, — весь гарнизон с нами.
Мы знали, что мы были обречены, что вряд ли мы выйдем отсюда живыми, что или убьют юнкера или, как юнкеров, впопыхах подымут на штыки свои же. И все-таки страху уже не было, а была лишь какая-то гнетущая опустошенность, и тем настойчивее проступали маленькие и смешные требования такого элементарного, в сущности, в своих нуждах человеческого организма.
3
Мы не услышали бы дребезжанья пробитых стекол, не заметили бы первых врывшихся в штукатурку стены пуль, если бы юнкер стремглав не выбежал в коридор, а новая пуля не просыпалась бы разбитой штукатуркой на кровать Рогачевского. Где-то напротив большевики поставили пулеметы: искрошенные вдребезги стекла выпали из дрожащих рам, и выбеленная стена стала как исколотые частым дождем свинцовые воды пруда. Мы стояли в узком простенке между окнами; слева и справа под непрекращающимся пулеметным огнем стонали оконные рамы; часовой так и не возвращался, по коридору шла тревожная беготня, и кто-то кричал:
— Товарищи, перестаньте стрелять, полковник приказал прекратить огонь.
Стрельба, однако, не прекращалась, — видимо, действовали все юнкерские пулеметы. В этот жестокий день обманутых мальчуганов провоцировали как могли и чем могли. Ударники выдали себя за авангард Керенского; кто-то неизвестно зачем распускал по училищу небылицы о едущих на подмогу казаках, о Михайловском артиллерийском, которое уже выступило и вот-вот с пушками придет на выручку; за несколько минут до сдачи училища на соседнем доме появился плакат: «Не сдавайтесь, вам идет помощь», — все это только затем, чтобы неудачник-премьер мог сказать, что и за ним есть какие-то силы.
Мы стояли в простенке, жались друг к другу, большевистский пулемет работал без устали, и уже привычной делалась исчерченная пулями стена.
И уже огорчало не то, что обстрел не прекращается, не то, что вслед за пулеметами рявкнула трехдюймовка и где-то, совсем рядом, разорвался снаряд, а второй, скользнув по стене, рассыпался в дрожи внезапно качнувшегося пола, — злило другое: вышли спички, и нельзя было закурить. Мы тщетно кричали пробегающим по коридору юнкерам, тщетно звали нашего часового.
Впрочем, чья-то добрая юнкерская душа в конце концов сжалилась над нами. Воспользовавшись минутным затишьем, знакомый юнкер подбросил нам спички, а вслед затем, видимо, по его же просьбе, нам разрешили выйти в коридор.
Мы сидели на полу в коридоре, вооруженные юнкера окружили нас, но это был уже не караул, а скорее охрана. Настроение юнкеров резко изменилось.
Несколько часов тому назад они готовы были самосудом расправиться и со мной и с моими товарищами, сейчас они жались к нам, сейчас у нас они искали защиты от неминуемой развязки. Мы предложили начать переговоры с осаждающими.
Кто-то из юнкеров побежал вниз к полковнику, и Рогачевский в сопровождении одного из юнкеров с белым флагом попытался выйти на Гребецкую.
Рогачевский вернулся один. Юнкер был убит наповал случайною пулей тут же, у училищного подъезда. Мы снова сидели втроем в коридоре; группа юнкеров, стерегущих или охраняющих нас, сделалась больше; перепуганная ударница бегала по коридору и высоким, надрывным голосом кричала:
— Где полковник? Большевики во дворе!
Тяжелый грохот разрыва потряс стены, рядом в юнкерской чайной в тяжелом дыме распластался большевистский снаряд.
Розовый юнкер побежал к дверям, заглянул в дымящийся сумрак и, бледный, трясущийся, вернулся назад.
— Комиссар, — простонал он, обращаясь ко мне, — вам сколько лет? А мне, — голос его дрогнул, — всего семнадцать, и придется умереть.
Я был всего на три года старше его, но я запускал бороду, и, видимо, жалкая моя бороденка заставила его изречь эту мелодраматическую фразу.
4
Полковник приказал перевести нас вниз. Внизу в забаррикадированном вестибюле, рядом с телефонной будкой, разместился штаб восстания. Здесь были полковник, высокий ударник в каске, еще какие-то ударники и юнкера. Полковник был без пальто и фуражки, у него был строго деловой вид, он говорил бесстрастно и спокойно, так, словно не было боя, словно матросы уже сквозь пробитую в стене брешь не пробрались во второй этаж, словно десятки юнкерских трупов не валялись у забаррикадированных, превращенных в бойницы окон.
Я настаивал на сдаче, на переговорах. Полковник говорил о том, что идет помощь, звонил в Михайловское училище, предлагал вылазку.
Вылазка была бы безумием. Гребецкая обстреливалась пулеметным огнем, и, понятно, никто из юнкеров не остался бы в живых.
Юнкера согласились со мной. Рядом, в училищной канцелярии, на перевернутом столе, обмакнув ручку обратной стороной в уцелевшую склянку чернил, я вычертил жирными буквами на развернутом листе бумаги:
«Переговоры, здесь арестованные большевики».
Попытка вывесить плакат не удалась. Рогачевский и Лебедев куда-то исчезли, я оставался один.
В штабе восстания было ясно, что еще немного, и училище будет взято штурмом; восставшим было не до меня, и я решил избавиться от опасных соседей.
Из юнкерских разговоров я знал, что одновременно с нами было арестовано человек двадцать солдат, что солдаты эти находятся на втором этаже, в караулке при актовом зале. Я взбежал по лестнице, чей-то труп повис на ступеньках, я перескочил через него; налево, в конце коридора, мелькнули матросские фуражки; матросы обстреливали коридор, я было бросился к ним, но нет, наверно убили бы, и, свернув направо, отмахнувшись от преградивших мне дорогу юнкеров, я пробрался к арестованным солдатам.
Солдаты обрадовано обступили меня; с утра они сидели под арестом и не знали, что с нами, думали — расстреляны ударниками. Я приказал кому-то из солдат попробовать пробраться к осаждающим — в солдатской шинели это казалось возможным, — однако солдат вернулся ни с чем.
Обстрел на минуту усилился, напротив из окна по водосточной трубе полз юнкер, руки его дрогнули, и он, сорвавшись, полетел вниз, и вдруг стало ясно, что училище взято. Мы вышли в актовый зал, в углу толпились юнкера, лихорадочно срезали погоны, бросали винтовки, белые лица застыли в безудержном страхе, топот ног обрушился из коридора, и в дверях, обвешанный пулеметными лентами, с револьвером в руке, с шашкой, нелепо волочащейся вдоль неуклюжего штатского пальто, в несуразном котелке появился первый красногвардеец.
Арестованные солдаты сгрудились за мной, я подошел к неизвестному и сказал:
— Товарищ, мы — арестованные большевики.
Человек в котелке пробормотал что-то невнятное, блестящая чешуя пота покрывала его побагровевшее лицо, невидящие глаза его безразлично скользнули по сбившимся в кучу юнкерам, по солдатам, по мне; он махнул револьвером и побежал обратно, уступив место такому же, так же обвешанному пулеметными лентами матросу.
Глаза мои снова столкнулись с невидящим взором, я снова повторил, что мы — арестованные большевики, и, видимо, что-то дошло до сознания запыхавшегося матроса.
— Вы свои, — осознал он и сделал неожиданный вывод, — вы свои — стало быть, вооружайтесь.
Вооружаться было не к чему, бой был окончен, но десять или двенадцать часов в ожидании расстрела не всегда способствуют четкости поступков. Солдаты, неизвестно зачем, разбили рядом стоящие шкафы со старинным оружием. Жадные руки торопливо засовывали за солдатские пояса старинные кремневые пистолеты, и, кажется, кто-то успел, повинуясь призыву матроса, вскинуть на плечо мушкет XVIII столетия.
Я подобрал брошенный кем-то подсумок, рука привычным движением загнала патрон в дуло юнкерской трехлинейки, и я вышел из зала.
Не так давно вот здесь, у денежного ящика, я стоял в карауле. Я стоял у денежного ящика, рядом со мной на паркете сутулился трофейный, захваченный у немцев бомбомет. Бомбомет был давно испорчен, давно был безопасен, как же кремневые пистолеты в соседнем шкафу, и все-таки и его постигла печальная участь. Я помню какого-то поручика из осаждающих, с такими же, как и у всех, невидящими глазами, бесцельно обрушивающимся на первый попавшийся предмет прикладом ошалелой винтовки.
— Это что, — набросился он на бомбомет, — пулемет! Ломай!
— Товарищ, — тщетно успокаивал его я, — да ведь это бомбомет, да ведь он давно не стреляет.
— Все равно, — рассвирепел он, — ломай, они из него по нам били.
5
Я спускался вниз; беспокоило, где Василий и Рогачевский. Навстречу подымались матросы, солдаты, красногвардейцы, грохот разгрома медленно умолкал, мелькнуло горбоносое лицо Рогачевского, сутулые плечи Василия.
Рогачевский нервно размахивал мандатом, видимо доказывая плохо понимающему его матросу, что он комиссар. Я вмешался. Матрос глянул на мою юнкерскую шинель, она показалась ему подозрительной. На всякий случай он отобрал у меня винтовку, еще какой-то матрос подошел к нам. Угар боя медленно проходил, мы вразумили наконец матросов и двинулись к выходу. Сопровождающие нас матросы, с трудом отбивая от нас то того, то другого из осаждавших, с трудом, как незадолго до этого мы их, вразумляя то того, то другого — матроса ли, красногвардейца ли, — что мы не юнкера, а освобожденные большевистские комиссары, помогли нам выйти на улицу.
Кто-то в мягкой шляпе, русоволосый, видимо командовавший осадой, участливо сказал нам несколько слов; мы просили автомобиль, чтобы ехать в Смольный, он дал нам свой автомобиль, но этот автомобиль стоял на Большом, и, чтобы не ждать, надо было самим пройти Гребецкую.
Черные шпалеры тянулись вдоль Гребецкой, мы были в юнкерских шинелях, толпа принимала нас за ненавистных юнкеров, и только случайность спасла нас от самосуда. Мы шли вдоль Гребецкой, несколько матросов охраняли нас, а с тротуаров неслось:
— Бей их, это юнкера!
Помню, какая-то старуха вприпрыжку подбежала к Рогачевскому — он где-то потерял фуражку, и вид у него был такой, словно он не комиссар, а главный заговорщик, — старуха сморщенным кулаком тыкала Рогачевскому в лицо и кричала:
— Эх ты, убийца!
И тщетно Рогачевский, словно оправдываясь, повторял: «Какой же я юнкер, комиссар я», — чей-то приклад обрушился на его спину.
6
В толпе солдат, захлестнувшей двор Петропавловской крепости, был узкий проход.
Мы не попали в Смольный — шофер говорил нам, что туда не проехать, — и мы решили свернуть в Петропавловскую крепость.
В кабинете коменданта крепости шла обычная сутолока, входили и выходили какие-то люди, стучала машинка, надрывался оглохший от волнения комендант.
— Вы из Владимирского, — торопливо сказал он нам, — ну, поздравляю. Мы здесь беспокоились.
Видимо, он хотел сказать нам что-нибудь приятное, хотел похвалить нас, но сутолока сумасшедшего дня сбивала его с толку, кто-то перебил его, и, уже совершенно теряясь, он бросил:
— Ну, поздравляю, теперь вас произведут в офицеры.
Комендантом крепости был тогда Благонравов; совсем недавно встретившись с ним, я вспомнил ему об обещанном производстве, и он наотрез отказался: нет-нет, он не мог этого сказать.
И правда! Как можно было обещать большевикам-комиссарам офицерский чин в компенсацию за десяти или двенадцатичасовое ожидание юнкерского самосуда.
Но тогда все было возможно, тогда было не до этого. В Инженерном замке еще отстреливались обманутые юнкера и гимназисты, пресловутый Полковников еще не успел предать их. Соседнее с Владимирским, Павловское училище по-прежнему висело угрозой.
Мы получили новое задание — взять отряд и ехать руководить осадой Павловского училища. Василий присел к машинке, беспомощный палец начал нанизывать буквы мандата; рядом с ним сидел обвешанный гранатами матрос и цедил сквозь зубы:
— Револьвер был. Бросил. Не оружие. Винтовка была. Бросил. Не оружие. Вот бомбы, это да.
Ручные гранаты были навешаны даже на рукавах, ярость бушевала в его мятежной душе, он грозил далеким юнкерам.
Через минуту вместе с этим матросом и еще с кем-то нам пришлось в зеленых квадратах и извилинах городского плана выискивать способы осады Инженерного замка, а еще через минуту кто-то в штатском ворвался в кабинет и взволнованно раскричался: только что в крепость привели арестованных юнкеров, двенадцать человек поставили к стенке, их хотят расстрелять...
Мстительный матрос не обнаруживал, однако, ни малейшего желания принять участие в расправе, а Благонравов, схватив револьвер, решительно заявил, что самосуда не допустит, что ни один юнкер тронут не будет... По зеленым квадратам плана большевистские части быстро приближались к Инженерному замку, спасенных Благонравовым юнкеров увели в камеры, а из города коротко и радостно сообщили:
— Павловское училище сдалось без боя.
7
Шесть лет спустя в Москве, на Арбатском рынке, я случайно встретился с Рогачевским. Я не видел его с памятного вечера в Петропавловской крепости. События разделили нас на все эти годы.
Он почти не изменился, но что-то новое было в его походке. Я всмотрелся. Он сильно припадал на ногу.
Бессмысленный удар прикладом сделал его хромым на всю жизнь.