В. П. Павлов
МОИ ВОСПОМИНАНИЯ О «КРЕСТАХ»
27 октября 1917 года, по возвращении из б. Царского села, куда я ездил с отрядом Красной гвардии, состоящей из рабочих заводов Выборгской стороны, я был назначен комиссаром всех тюрем Выборгской стороны, т. е. «Крестов», Петроградской одиночной женской тюрьмы и Военной.
Придя к зданию «Крестов», я постучал в тяжелые ворота и в ответ услышал хриплый голос заспанного привратника: «Кто там?»
— Доложи своему начальству, — ответил я ему, — о том, что пришел комиссар этой тюрьмы и желает видеть начальство.
Привратник нажал кнопку в стене, и через некоторое время вышел какой-то тип в форменном мундире и, ознакомившись с целью моего посещения, посоветовал мне явиться утром, заявив при этом, что вас, дескать, все равно не пустят, сейчас слишком поздно, и начальство изволит спать.
Усомнившись в том, чтобы начальство «изволило беспечно спать» в такое время, я стал настаивать на своем требовании. Он, согласившись, удалился. Ждать мне пришлось минут 5 — 10. «Начальство», как мне потом удалось узнать, держало совет: как быть с «большевиком», пустить или не пустить. Наконец изнутри раздался металлический звук, двери главного здания распахнулись, и появилась целая толпа золотопогонников во главе с офицером лейб-гвардии Московского полка, несшего в то время охрану тюрьмы. Подойдя к наружным дверям, он спросил меня: «Что вам надо?» Я, вручив свой мандат, заявил: «Именем Ревкома и Исполкома Выборгского Совета рабочих и солдатских депутатов я назначен сюда комиссаром. Прошу сдать все дела о политических заключенных, если таковые еще у вас имеются, а о дальнейших моих шагах сообщу в процессе дальнейшей моей работы». Один из них (лица я его не мог разглядеть, так как разговор происходил через «волчок», сделанный в дверях) громко заявил, что ни Ревком, ни Исполком не являются для них начальством, но потом, как бы вспомнив что-то, быстро спросил меня: «А пароль... пароль вы знаете?» — «Нет».
— Без пароля мы вас не пустим. Идите к начальнику гарнизона или коменданту и заручитесь паролем».
Вся эта процедура стала выводить меня из терпения; этому еще способствовал мой легкий костюм, не соответствующий стоявшему в то время ненастью, и я крикнул:
— Какой вам, к черту, пароль! Вот мой пароль, — и указал на мандат. — Что же касается ваших комендантов и начальников гарнизона, то они, наверно, сидят в Петропавловке, если не успели убежать. Если вы немедленно не впустите меня, то я вынужден буду привести с собою десятка два-три выборгских красногвардейцев с пулеметами, которые покажут по-иному пароль.
Угроза, видно, возымела свое действие, и благоразумие стало брать верх. Они, пошептавшись, попросили меня обождать, удалились вновь внутрь здания на вторичный совет. Ждать пришлось 3 — 5 минут, затем чей-то зычный голос крикнул: «Привратник, пропустить!» Тяжелая дверь медленно отворилась, и я вошел в мрачный двор «Крестов». Время было около 4 часов утра. Тюрьма безмолвствовала. Кругом стояла жуткая тишина, лишь изредка раздавались мерные шаги часовых, замедленные удары приклада о каменный пол.
Осматривать тюрьму из-за позднего времени, дабы не беспокоить заключенных, я не пошел, а стал беседовать с «начальством» о порядках тюрьмы, о количестве заключенных, как политических, так и уголовных, которыми в то время была битком набита тюрьма. Спросил, не имеется ли случайно товарищей, сидящих за восстание 3 — 5 июля. и т. д. Затем прилег на рваный клеенчатый диван в дежурной комнате, на котором проспал до 8 часов утра.
Уголовные заключенные помещались в одиночках по 3 — 4 человека, многие из них сидели по 5 — 7 месяцев без предъявления всяких обвинений и без допроса следственными властями. Наряду с этим так называемые «политические» заключенные, такие типы, как Хвостов, Белецкий, Семигановский и другие, размещались в роскошных для тюрьмы палатах хирургического отделения, оборудованного по всем правилам последней техники. Такое резкое несоответствие распределения заключенных указывало на то, что Временное правительство всячески заботилось о предоставлении всевозможных льгот сановникам мрачной памяти Николая II. На заданный мною сопровождавшему дежурному помощнику вопрос, какая категория заключенных здесь помещается, он коротко ответил: «Это — больная». Вид «больных» показывал совершенно обратное, несмотря на то, что больные принимали все меры к тому, чтобы представить из себя немощных старцев, но упитанные физиономии и роскошные костюмы и мундиры подсказывали мне совершенно обратное.
Я стал интересоваться, чем они занимались до лишения их свободы, на что посыпался ряд таких ответов: министр юстиции такой-то, начальник департамента полиции такой- то, свиты его «величества» такой-то и т. д. и т. д.
Выслушав их, я заявил им: «Ну, знаете, господа, мне думается, что вам тут не место и вас, по всей вероятности, придется переселить по корпусам», на что услышал возражения дежурного помощника, который заявил, что они сидят здесь по распоряжению министерства юстиции и внутренних дел.
— Ну, знаете, — ответил я ему, — волею питерского пролетариата как внутренние, так и наружные министерства разогнаны, теперь вам придется выполнять волю Революционного Комитета Республики; что же касается руководящих лиц усопших министерств, то мы их будем стягивать помаленьку сюда.
Во время нашего разговора с дежурным помощником стоявший в трех шагах от меня Белецкий спросил стоявшего с ним старшего надзирателя по I корпусу Броневицкого: «А кто это?» Тот громко ответил: «Наш комиссар». Как только вся стоявшая группа услыхала слово «комиссар», то картина сразу резко изменилась. Доселе стоявшие с ехидной улыбочкой приняли строго официальный вид, физиономии стали вытягиваться утюгом, началось одергиванье и отряхиванье пиджачков, и если мне в тот раз не изменяло зрение, то вся стоявшая группа сановников как будто бы стала заметно ниже ростом.
Чтобы вывести их из неловкого положения, я спросил их, как они себя чувствуют, на что они единодушно ответили: «Великолепно, господин комиссар, великолепно, господин комиссар, мы никогда не ожидали, что большевики такие гуманные люди», и так далее. Затем выступил вперед шага на два Хвостов и, ехидно ухмыляясь, спросил меня: «Ну, а когда нас расстреляют, скоро или нет?» Я ответил ему, что скоро ли, не знаю, но что «вас-то, по крайней мере, будут расстреливать, об этом вы не беспокойтесь». Затем он, как бы немного подумав, сказал: «А ведь знаете что, господин комиссар, ведь строго-то разобрать, расстреливать-то нас и не за что. Мы ведь такие же люди, как и все чиновники, служили Николаю, — тогда надо всех ведь расстреливать».
Не желая открывать с ним прений, я только возразил ему, что мы расстреливаем не за то, что они служили Николаю, а за то, что наши лучшие товарищи безвинно ими расстреляны. Затем ко мне подошел Белецкий и стал жаловаться, что он, сидя в тюрьме, страшно похудел; при этом стал указывать на пиджак, который действительно висел на нем как мешок. Посоветовав заниматься ему больше гимнастикой, хотел отойти от этой группы, как был остановлен тем же Белецким, который стал жаловаться и просить, чтобы я оставил его в больничном бараке, так как у него страшно болят глаза (глаза Белецкого действительно носили явные следы гнойного воспаления). На мой вопрос, отчего у него болят глаза, он стал мне рассказывать о том, как он, сидя в Трубецком бастионе (Петропавловки), неоднократно был сажаем Керенским в карцер. Я стал расспрашивать, за что же его Керенский держал в карцере; он заявил, что Керенский неоднократно приезжал к нему в камеру и принуждал его, чтобы он, Белецкий, показал, что тов. Ленин принадлежит к охранке, т. е. причастен был к охранке. «Ну и как же вы отвечали?» — Белецкий ответил, что он не мог так позорно оклеветать Владимира Ильича, тем более, прибавил он, этому все равно никто бы не поверил.
Окончив разговор с группой сановников, я стал удаляться, сделав общий поклон, сказав всей группе: «До свиданья, господа». Вся стоявшая группа сделала такой низкий поклон — описать я его не могу, скажу лишь, что так кланяются только артисты на сцене. Прощались сановники и в дальнейшем так, и в полусогнутой позе стояли еще долго после того, как я был от них на расстоянии 5 — 11 шагов.
В один из дней, при просмотре мною бумаг, в кабинет вошел дежурный помощник и сообщил мне: «Товарищ комиссар, привели Пуришкевича». Я велел его привести; у Пуришкевича также была в свою очередь просьба ко мне. «Вы комиссар?..» — задал мне вопрос Пуришкевич, расставив обе ноги в стороны и запустив обе руки за пояс штанов и быстро оглядываясь по сторонам. «Да, я, — ответил я ему, — чем могу быть полезен?» — «Знаете что, г-н комиccap, у меня к вам есть большая просьба: не сажайте, пожалуйста, меня с мошенниками». Я спросил, кого он подразумевает под словом «мошенник», объяснив при этом, что тут сидят очень многие мошенники, но разной степени и разных рангов, есть высшие и обыкновенные. «Вот-вот, я про мошенников высших рангов говорю, про Щегловитова, Хвостова и Белецкого, которые продали Россию». — «Ну, вот так новость, — говорю я, — а вот сидящий Бурцев и Временное правительство все время хнычут, что Россию продали большевики». — «Ну, нашли о ком говорить, — ответил Пуришкевич, — разве Временное правительство — правительство, — это кислятина какая-то, а не правительство».
— Для России правительство нужно вот, — сказал Пуришкевич, сжимая обе руки в кулак. — Вот большевики, пожалуй, что-нибудь сделают.
Я приказал отправить Пуришкевича, капитана Душкина и других активных участников юнкерского восстания в корпус. Сидя в камере, Пуришкевич вечно был чем-нибудь недоволен, не было дня, в который Пуришкевич не вызывал бы к себе 2 — 3 раза с какой-либо просьбой или жалобой, вообще это была самая беспокойная натура из всей тюрьмы. То его обкрадывали, то ему «волчок» запирали, то пищу не вовремя подали, — заявлений от Пуришкевича поступало каждый день целый ворох. Коллеги по заключению, мелкие воришки и налетчики, неоднократно обкрадывали его (самое большое зло, которое едва удалось искоренить), и в последний раз утащили всю его переписку, письма, которые Пуришкевич писал с резкой критикой на большевиков все время (экземпляры их должны храниться в ЧК).
Однажды Пуришкевич, пригласив меня в камеру, стал убедительно просить, чтобы я его перевел в больницу.
Я спросил, что у него за болезнь. Он вместо ответа вынул вставное небо изо рта и показал мне его. В целях профилактики велел перевести его в больницу, так как посуда, из которой обедали заключенные, не всегда чисто мылась.
Переведенный в больницу Пуришкевич был самым лучшим приятелем представителям Временного правительства и никогда с ними не ссорился, между тем как с очень многими он чуть ли не дрался ежедневно. По-видимому, общность интересов сглаживала разность характеров и не препятствовала сближению меньшевиков и кадетов с монархистом.
Сидевший в то время редактор «Общего дела» Вл. Бурцев проявлял беспокойство характера не меньшее, чем Пуришкевич. При моем появлении он всегда начинал бегать из угла в угол по камере и, потрясая своей сивой бородкой и брызгая на далекое расстояние слюной, кричал: «Что вы сделали, мерзавцы! мерзавцы! Продали Россию, продали Россию, посажали самых лучших людей, глядите, глядите, кого вы посадили», и указывал на внушительные, упитанные фигуры Терещенко и Коновалова, которые в то время пили чай в «прикусочку». Не помню точно кто, но один из представителей Временного правительства начинал ставить крестики на стене, сколько времени продержится советская власть; я им посоветовал этого не делать, так как, во-первых, стены пачкать негигиенично; во-вторых, для крестиков камеры не хватит, а так как на ближайшее время выпускать мы их не думаем, то просил оставить эту затею. В одно из посещений т. Урицкого «Крестов» тов. Урицкий желал побеседовать с Пуришкевичем, который при нашем появлении в хирургическом отделении, сидя около ванной комнаты на корточках, что-то мастерил. Увидав нас, Пуришкевич вскочил, быстро подошел к тов. Урицкому и задал вопрос: «Ну что, долго еще будете держать меня?» Тов. Урицкий ответил ему, что «мы не прочь вас, Пуришкевич, выпустить, но боимся того, что как бы вас на улице не растерзали, ведь вы знаете, как теперь настроены рабочие, и я боюсь, — добавил он, - что как только вы появитесь на улице, рабочие растерзают вас». — «Да, — сказал Пуришкевич, подумав, — пожалуй. Теперь ваша взяла». — «Ну, вот видите, сами соглашаетесь, — сказал тов. Урицкий. — Вы вот лучше скажите, какого вы мнения о большевиках и вообще о перевороте, такого же, как буржуазные газеты, или несколько иного?» — «О нет, — сказал Пуришкевич, — я совершенно другого». — «А именно? » — спросил тов. Урицкий. — «Большевики продержатся 15 лет, а затем будет монархия». «Что будет?» — спросили мы, смеясь, в один голос с тов. Урицким. — «Да. Да. Монархия. Уверяю вас. Понятно, — поправился Пуришкевич, — не такая монархия и не с таким, понятно, монархом, как Николай, а идеальная монархия». — «Ну, полно вам шутить, Пуришкевич, шутник вы, право, не дождаться вам никогда этой затеи, оставьте вы все в покое». Между прочим, Пуришкевич в этом разговоре дал клятву, что он не будет больше заниматься политикой (не знаю, сдержал ли он свое слово).
На прогулках Пуришкевич вел себя вызывающе, и когда московцы спрашивали: «Где, где Пуришкевич?» — он, запуская руки в карманы, кричал: «Вот, смотрите, Пуришкевич. Ослы». Многие из них неоднократно просили меня о том, чтобы я разрешил им пырнуть его ножом. Мне больших трудов всегда стоило их уговорить. В особенности московцев привлекали громадные фигуры Хвостова и Щегловитова. Московцы не могли удержаться от того, чтобы, поравнявшись с одним из них, не сделать «выпад» (т. е. взять «на руку» и, согнув одну ногу в колене под острым углом, а другую совершенно прямо — описать я не могу, — делали обыкновенно, как колют при обучении в чучело). С этими действительно была большая история: солдаты приходили целыми ватагами из караула и умоляли, чтобы я разрешил хоть одного пырнуть. «Хоть немного», — выражались. Только мой аргумент, что их все равно будут отправлять в «расход», удерживал их от этого. «Ну, а «играть» все-таки будем», — предупреждали они. После истории с Кокошкиным и Шингаревым атмосфера в «Крестах» с караулом стала совершенно невозможная: меня как красногвардейцы, так и московцы все время предупреждали, что, «если ты будешь предпринимать какие-либо меры к защите министров-капиталистов и старых министров, то мы тебя убьем вместе с ними. Всех надо их убить, — кричали московцы, — какого черта их кормить!» И действительно, солдаты сходили со своих постов и ходили по хирургическому бараку примечать министров. «Зачем вы туда ходите, товарищи?» — спрашивал я их. — «Чтобы не обмануться на случай», — отвечали они. Если бы не были приняты своевременно меры Ревкомом, выразившиеся в смене московцев латышами, то весьма возможно, что солдаты перепороли бы штыками их всех.
Насколько грозны были в свое время министры Щегловитов, Хвостов, сенатор Белецкий, Сухомлинов, Климович, настолько они были ничтожны своим пресмыкающимся поведением в тюрьме. Например, когда я входил к Сухомлинову в камеру, то он сейчас же вскакивал и начинал бегать петушком по камере, воспевая дифирамбы большевикам, что они такие прекрасные люди, такие гуманные, что он не ожидал никогда этого и очень сожалеет, что не знал этого раньше. Щегловитов, по выходе моем из камеры метал молнии, но лишь только я оглядывался, принимал вид побитой собачки и закутывался чуть ли не с головой в свой халат. Хвостов все время просил меня сообщить, когда его будут расстреливать, и жаловался, что это все зря на него клевещут, а он был прекрасным человеком.
Немногим лучше себя держало и Временное правительство: вечно они канючили, надоедали просьбами о разрешении свиданий с бесчисленной родней, гадали на гуще, сколько дней осталось жить большевикам, и слушали длинные монологи Вл. Бурцева о том, каким образом падет советская власть и в какое время. Поверенным в делах этой братии был представитель «Комитета ,,Красного Креста”» доктор И. И. Манухин.
Уголовные заключенные просили меня походатайствовать перед Ревкомом об ускорении над ними следствия.